lux perpetua

Эскаботе
И я как прежде не могу понять откуда и куда еду. Темно, сально, дух чеснока вышедшего пOтом, шерстяные юбки старух-челночниц, грязные кружки с кипятком в жилистых руках недавно откинувшихся, что сверлят исподлобья проходящих по узкому коридору выставленных в проход колен, "столики опустить!", уставших вусмерть проводниц в застиранных кителях, "скоро ли откроют санузлы?", эх, сдвинуть бы санитарную границу с двух часов от стольной, хоть на полчаса, а то землю александровскую уже можно орошать опричниной, а под Москвой насмерть, в тамбуре, нелегально, стоять пританцовывая на рессорах сцепки, как набравшийся франт, эй, вези меня, извозчик, на север, да не по тверской-ямской, как в авдеевском романе с кокаином, а далече, по самой Ярославке! Что вам банька с пауками, Федор Михалыч, когда по земле русской перемещают, да по доброй воле, в общих вагонах, полных куриц с битыми яйцами, "не вари ягненка в молоке матери его".
И, как в хорошо отрепетированном спектакле, каждый раз, ровно в точке кипения скисшей массы смятого унынием миманса, ожидающего отправления, вскакивает хромым чёртом очередной золотой петушок разменявший восьмой десяток, братцы, что же это делается, у меня же место в билете указано! И снова вспенивается матершиной, полнится не проглоченным страданием, волна отупевшего увещания, мол, бабка, не хнычь, падай, куда споткнулась, поостерегись искать смысл в съехавших рядах цифр на клочке билета, желтого, словно та желчь, что пролилась на тебя с момента выстаивания в очереди на зассаном ночном вокзале, из низких окошек касс, куда нужно согбенно приседать, чтобы увидеть надутые губы недотраханных кассирш с неизменным "билетов нет", до вот этого самого момента вскидывания очередной бабки, эта желчь, будто впиталась в клочок, вопит к небесам, вопит шифрами цифр, не соответствующими действительности, той, что здесь, на земле, явлена в разнице обозначения плацкарта и общего вагона внутри международного бюрократического ада, оплетенного поющей сталью российских железных дорог.
И я, мальчишка со сломанным скрипичным футляром в ногах, на неизменном боковом откидном, "куда прешь со своей гитарой", главное не спать - обчистят. Паленый диск на 12 часов в плеере, Малер с Горбушки в уши, тут, Федор Михалыч, не мальчик у Христа на елке, песни про барашка со звоном упряжки под стук колес, не каждому мальчику волшебный рог, кому-то и гудок годен, кто и на ребеке горазд, а что делать, если четыре часа, а то и все шесть, только сидеть, воткнув футляр между ног, на боковом откидном?
В вагоне тьма и сизый храп, а за спиной окно с замороженными вспышками проносящихся полустанков, одних и тех же, по порядку, то в радостном к дому, то в слезах в никуда. Каждый раз, каждый раз!
Это вам не Веничкино довольствие, с его деревянными седалищно - отполированными полками, где тебя ждет попутчик, стеклый как трезвышко, омытое слезой комсомолки, запутавшийся в вопросах неумытого категорического императива, стесненного массивами дефиниций от пресловутой девиации к божественной дивинации.
Здесь вынь да положь, ломом в заиндевевшую жестяную парашу. Кто там читал на чешуе жестяной рыбы? Нате, тут вам не человеку и пароходу, тут время вещь необычайно длинная.
Шесть часов - в окне Франция с юга на север, замки Лангедока, шпили соборов, о которых столько читал, выкурить Житан на платформе Орлеан, съесть морского гада в ресторанчике на Гар-дю-нор.
Синкансэн по Хонсю, две банки Саппоро в вагоне для курящих, пачка крутого красного Мальборо, за окном - марсианские хроники, подводное царство капитана Немо, кампанелловские города солнца, да какая разница что там проносится на скорости 270 километров в час!
Несколько часов Тосканы с пасущимися овечками на изумрудных полях, или на втором этаже из Акко в Иерусалим, с красотками в военной форме, девами-воительницами, юными Деворами, с улыбками, прожигающими мою вспотевшую душу.
Да и где еще вообразить себя, сидя на откидном, в общем вагоне, в конце января после сессии, с дудкой между ног и с предпоследней гильзой беломора в кармане разодранной куртки? Выйти в тамбур, успеть, чтоб выветрилось, а то с отцом уговор, дома не курить. А как хотелось выкурить с отцом, как хотелось! Потом, чтобы он выкурил нормальных, крутых, хоть вон красного Мальборо, что ты целый блок притаранишь однажды с острова Хонсю. На языке привкус хорошего гаванского табака, скажет он.
Скрежет стрелок, утром третьего дня, или какой уже день истошно скрежещут до вывернутых кишок, железнодорожные стрелки по ночам, дед теребит плечо - вставай, Байкал! И ты сваливаешься с верхней полки, вырываешься в коридор, а там море и над кромкой моря позолота, микроны за микронами, а затем вспыхивает вовсю, и не успев как следует словить зрачком зайчика, на острие иглы взмахом огненных крыл трехтысячного ангела, ты вваливаешься в хтонический мрак тоннеля, врытый исполинскими гоблинами в толщу заснеженных сопок...
Проводница встряхивает до легко вывиха плечо: "остановка через 15 минут", вырванный сон, сорванная пломба стоп-крана, в тамбуре пар изо рта, едва различимый мат под стук колес, обмен мнениями, с какой стороны эта чертова платформа, да и хер бы с ней, мороз, мать его, да успеть бы за сигаретами сбегать, а то до Шарьи не ближний свет, вот ведь мудаки на пятый путь загнали, эй, малец, чего там, далеко бежать до ларька? Тоннель? Может нахер тогда? А чего, нет закурить, малец? Тебе уж выходить. А, вон что, благодарствуй, беломор он же наш, исторически, он, да прима по рыбалке весной в кайф, а чо, гитара у тебя там? Да я и сам-вишь на гитаре чего могу, вон пока пальцы не сломали, прям Зинчук был.
А тут толчок, башкой о стену, дверь открыли и трут поручни, лестницу откидывают. Кубарем на землю, здесь меня оставьте, здесь моя земля. Уезжайте, ради Бога, уезжайте, оставьте мне мой пятый путь, и я уйду в тоннель, где в конце концов воссияет свет, et lux perpetua, aeternum... Уезжайте!