Истории моей любви. Часть 1

Наталия Максимовна Кравченко
Публикация на портале "Золотое руно" 10 октября 2023 г.

Истории моей любви
непридуманные рассказы


1. Ерошкины ножки
2. Кореш из детсада
3. Принц
4. Дерево первой любви
5. Крылатый образ
6. Письмо Татьяны
7. Ты читала ГЮго?
8. Без любви
9. Редактор
10. Взгляды
11. Вечный огонь
12 Практикант
13. Ман туро дуст медорам               
14. Поляк
15 Лунгул
16. Ленинский разрез глаз
17. Любовь на фоне парткома
18. Смеюнчики весёлых глаз
19. Нищие
20. Несказанное
21. Спасение

Где-то я читала, что любовь у человека всегда одна. Только объекты бывают разные. Когда я проанализировала свою прошлую жизнь, то поняла, что это действительно так. И мне захотелось рассказать обо всех историях моей любви. Единственной и неповторимой.
 
Ерошкины ножки

Я начала влюбляться с детства, ещё с младшей группы детского сада. Моя первая любовь был мальчик из старшей группы. За давностью лет не помню, как его звали, но помню смешную фамилию — Ерошкин. Когда я объявила дома, что его люблю, мама с интересом допытывалась: «Как это — любишь? Что ты при этом чувствуешь?» Я отвечала (сама этого не помню, повторяю со слов мамы): «Когда я его вижу — у меня сердце так бьётся-бьётся, а в груди так горячо-горячо!» Вот такое определение любви, выданное пятилетней детсадовкой.
Наступило лето и Ерошкина с его старшей группой отправили на дачу, а я осталась в городе. Тосковала, скучала. А когда увидела его через три месяца — у меня как пелена с глаз упала: рыжий, долговязый, конопатый… Где были мои глаза?! И мою любовь как ветром сдуло.
Потом, когда отец в кругу семьи пел нашу любимую «Позарастали стёжки-дорожки, где проходили милого ножки...», он вставлял вместо «милого» – «ерошкины ножки», и все  дружно надо мной смеялись. Так бесславно завершилась моя первая любовь, поруганная и осмеянная. А сам Ерошкин обо всём этом даже не подозревал.


Кореш из детсада

А фразу «Я тебя люблю» я впервые услышала от другого детсадовца.
Звали его Васька Порох. Он вполне оправдывал свою фамилию. Помню, как он поманил меня пальцем с заговорщицким видом. Я подошла. Он гордо отчеканил, так, что слышали все: «Я тебя люблю!» Я молчала, не зная, что говорить в ответ. Этому ни дома, ни в садике меня не учили.
Васька ушёл. Но очень скоро вернулся, словно забыв что-то важное, и торжественно объявил: «Я тебя люблю, и я тебя – поцелую!» Что и сделал. При всех! Решительный был мужичок.
С тех пор на всех утренниках он танцевал только со мной. У меня сохранились эти детсадовские фотографии, где мы танцуем с ним русскую, краковяк, наша пара — крупным планом.
Однажды в каком-то журнале я натолкнулась на статью о его отце — известном историке, докторе наук И. Порохе. В ней вскользь было сказано, что несколько лет назад его сын, В. Порох, молодой талантливый историк, погиб — разбился в автокатастрофе. Ему было тридцать с небольшим. А я помнила его лишь пятилетним...

Васька Порох, кореш из детсада.
Нам по шесть, а может быть по пять.
Из-за кущ заоблачного Сада
этот мальчик выглянул опять.
 
Сквозь стекла магические грани –
карапуз, задира, здоровяк...
На площадке в салочки играли.
Танцевали польку, краковяк.
 
Всемогущим ластиком не стёрто,
в памяти трепещет как свеча...
Он на фотокарточке потёртой
смотрит из-за правого плеча.

Помню, как тогда, тряхнувши чубом,
подошёл отважно через зал
и, поцеловавши прямо в губы,
«я люблю тебя» при всех сказал.
 
Я же озадаченно молчала
и не знала, как себя вести...
От смешного детского причала
разошлись мы в дальние пути.
 
Стал учёным, кандидатом, профи,
а однажды, двадцать лет спустя
я прочла: «разбился в катастрофе».
Храбрый мальчик, бедное дитя...
 
Глупой смерти облаком переча,
то «люблю» парит над головой.
И идёт как прежде мне навстречу
Васька Порох. Маленький. Живой.


Принц

Нашим соседом по квартире был инженер авиационного завода, его жена домохозяйка и две дочери – Фира и Таня. Тане было 17, мне семь. Я влюблялась во всех её женихов, что было предметом безудержного веселья всей квартиры.
Однажды к ней пришёл одноклассник Юня (настоящее имя Юра, но его так все звали из-за кукольной внешности: розовые щёки, пухлые губы бантиком). Он принёс Тане букет цветов. Дверь ему открыла я. Тани не было дома, она уехала на дачу. Он смутился и отдал этот букет мне  – не нести же обратно. И ушёл. А я возомнила, что эти цветы – мне, и влюбилась без памяти в этого пухлого кукольного Юню. Когда он приходил, я краснела до кончиков волос, убегала, забивалась куда-нибудь в угол. "О, куда мне бежать от шагов моего божества!" Все хохотали, отпускали шуточки, дразнили ни в чём не повинного Юню. Позже я описала этот случай в стихе:

 Когда мне было восемь лет –
 раздался в дверь звонок.
 За дверью принц. В руках букет.
 Стою, не чуя ног...

 Соседку Таню он спросил.
 (Всё было как во сне).
 И мне едва хватило сил
 сказать: «А Тани нет...

 Она на даче». Принц смущён,
 расстроен, удручён.
 Букет, потисканный ещё,
 мне в руки был вручён.

 А принц шагнул через порог
 и канул в никуда...
 Он стал причиной стольких строк,
 написанных тогда!

 Букет прижавши, как трофей,
 приняв его всерьёз,
 я на глазах у кухни всей
 бегу, не пряча слёз.

 И мысли об одном: скорей,
 укрыться, словно тать,
 от всех за створками дверей,
 и плакать, и мечтать...

 И было не понять самой 
 загадку бытия:
 букет – не мой, жених – не мой,
 а вот любовь – моя!

Потом у Тани появился жених с женским именем Юля. Он ходил к ней "с серьёзными намереньями". Таня терпеть его не могла. Она надолго оставляла его одного в комнате, а сама уходила в кухню и ждала там, пока он догадается уйти. При этом она вслух саркастически комментировала его внешность, манеру говорить и какого-то не того цвета носки. Я влюбилась и в этого несчастного нелюбимого Юлю.
У Тани часто собирались одноклассники за большим шумным столом. Часто и меня звали в их компанию, чтобы я почитала им Есенина, которого знала наизусть.
Особенно пользовалось успехом «Когда-то у той вон калитки мне было 16 лет...» И все хохотали, когда я трагическим тоном, со слезой в голосе декламировала:

Мы все в эти годы любили,
но мало любили нас...


Дерево первой любви 
 
Мне запомнился один эпизод из фильма Сергея Соловьёва "Спасатель". Девочка была на школьной практике в деревне. Как-то их класс застала в поле гроза. Они добежали до ближайшего леса и спрятались под деревьями. Девочка стояла под деревом, под которым оказался и её школьный учитель. Он читал ей стихи под раскаты грома. Даже не ей, так, вообще. Она стояла по другую сторону дерева и слышала только его голос. Это было так прекрасно: гроза, алые всполохи в небе, шумящее дерево, укрывшее их от дождя, и стихи. А потом её мучили сны. Она всё время видела во сне это дерево, дождь, голос. 
Девочка вышла замуж. Но сны не прекращались. И то прекрасное, трепетное, что было в них, оказалось так несовместимо с её семейной жизнью, что она решила расстаться с мужем. Тот стал допытываться, в чём причина. Она рассказала: гроза, шумящее дерево, голос, читавший стихи. 
– И это всё?! – облегчённо вздохнул муж. 
– Но это очень много... – обречённо ответила она.  
Да, это очень много. В конце концов это перевесило её жизнь. 

У меня тоже было своё дерево. И даже не одно. Только это было совсем по-другому. Но так же неосознанно, неназванно, вслепую, на ощупь... Мне тогда было десять лет. (Как Лермонтову, когда он впервые влюбился.) Соседи взяли меня с собой на дачу. Дача была в лесу, на 11-ой Дачной. Поначалу я чувствовала себя там тоскливо, заброшенно. Я впервые была так далеко от дома, скучала по своему двору, плакала по ночам и даже написала маме слёзное письмо в духе Ваньки Жукова: "забери меня отсюда". Но пока письмо шло, я познакомилась с детьми из соседних дач и повеселела. Соседкой слева была девочка Таня, моя ровесница, а соседом справа – мальчик Саша, чуть постарше. Он был, как мне сейчас помнится, толстый и в очках. Но мне сразу запали в душу его тихий проникновенный голос, мягкие вкрадчивые манеры, словом, интеллигентность. Тогда я не знала ещё этого слова, только почувствовала в нём какой-то иной микромир, другую породу. Ни в классе, ни во дворе у нас таких серьёзных, умных мальчиков не было. 
Со мной стало твориться что-то непонятное. Мне вдруг всё здесь стало нравиться: дача, лес, люди, земля, небо. Целый день я носилась, как угорелая, придумывая всякие игры, забавы, состязания. Мне хотелось быстрее всех бегать, сильнее всех раскачиваться на качелях, обыгрывать всех в настольный теннис, находить в лесу самые сногсшибательные грибы и самые диковинные цветы. Мне хотелось совершить что-нибудь такое, чтобы он отличил меня из всех, восхитился, возрадовался мне, сделать что-нибудь во Имя его, вернее, во имя того, что так бурлило и клокотало внутри, требуя выхода.
Моя подружка тоже хотела понравиться мальчику. Она кокетничала с ним, надевала нарядные платьица, завязывала бантики, чтобы обратить на себя внимание, словом, вела себя, как нормальная будущая женщина. Я же, как всегда, пошла своим путём.  
Моё сердце жаждало подвига, жертвы, чего-то, брошенного к его ногам.
Неподалёку от нашей дачи стояло дерево – очень высокое, раскидистое, сукастое. Я стала потихоньку рано поутру, когда все ещё спали, тренироваться залазить на него, с каждым днём всё выше и выше. Постепенно я изучила все его выступы, все ветки и сучки, куда можно поставить ногу, разучила это дерево, как стихотворение. И вот однажды, когда мой избранник о чём-то мило беседовал с моей соперницей, я издала воинственный клич и с криком: "Смотрите же!" – молниеносно взлетела на это дерево, по-обезьяньи вскарабкавшись на самую его вершину в мгновение ока. Я взяла штурмом эту высоту, как, вероятно, подсознательно надеялась взять штурмом и сердце Саши.
Где-то далеко внизу маячили их маленькие фигурки. Я видела изумлённо-восхищённые глаза моего рыцаря (вернее, рыцарем в данном случае была я, а он как бы исполнял роль дамы сердца), видела разинутый рот остолбеневшей Таньки, бежавших со всех сторон ко мне людей. И упивалась своим торжеством, своим звёздным часом.  
Насладившись всеобщим смятением и охами соседей, я спустилась на землю, так же быстро и ловко. 
– Ну как? – спросила я Сашу. 
– А ты здорово умеешь лазать по деревьям, – с уважением сказал он.
Вот, собственно, всё, чего я добилась. Но этот комплимент прозвучал для меня, как райская музыка, как гром небесный. Он мне тяжело достался, он был честно заслужен, этот комплимент, и потому дорогого стоил. 
Танька поманила меня пальцем что-то сказать по секрету. Я подошла и снисходительно наклонила ухо к её губам, ожидая услышать тоже нечто хвалебное, но она конфузливо зашептала: "Ты соображаешь, что делаешь? У тебя же снизу все трусы видно!" Я озадаченно уставилась на неё. Такой ракурс восприятия моего подвига мне не приходил в голову. Но этот досадный штрих не смог омрачить моей триумфальной радости.
Всё так славно удавалось в те дни, мне было так весело, так интересно, так увлекательно жить. В лесу мы встретили заблудившуюся собачку. Я назвала её Малыш, и он всюду бегал за мной. Это была первая собака в моей жизни. 
Я не помню, стали ли наши отношения с Сашей качественно иными после того поступка, кажется, нет, он по-прежнему больше времени проводил с Таней, но вот странно, меня это нисколько тогда не удручало. Я никак это всё не осознавала, не определяла для себя словесно, я жила бездумно, беспечно, свободная, счастливая, согреваемая тем огнём, что пылал у меня внутри. А самыми счастливыми мгновениями были – я их помню отчётливо – это были ранние утренние часы, часов в пять-шесть, когда я просыпалась с чувством беспричинной, восторженной, душившей меня радости. Много лет спустя я прочитала у какого-то поэта строки: "просыпаться на рассвете оттого, что радость душит…"И сразу вспомнила те предрассветные пробуждения. 
А потом приехал брат и сказал, что мама получила моё письмо и прислала его за мной. Я не нашлась, что возразить – да, писала, да, просила забрать. Нас ждала машина. А дома…Что на меня нашло! Я плакала несколько дней подряд, без перерыва на сон и еду. Домашние даже испугались за меня. Я, чтобы объяснить свои слёзы – а я сама не понимала толком, почему плачу, – сказала, что там осталась моя собака Малыш. Левка съездил и привез Малыша. Но я продолжала плакать и при Малыше. Я ничего не понимала в самой себе. А потом мне долго снились сны с тем неописуемым ощущением необъяснимого, неимоверного счастья. Снилось то дерево. А сам Саша почему-то не снился. 

Крылатый образ 

Влюблялась я не в человека — в образ. Мне было всё равно, что это за человек, какой он на самом деле, как ко мне относится. Мне было важно, что я в нём увидела.
В седьмом классе я влюбилась в одноклассника. Ничего в нём особенного не было: маленький, толстенький, ни умом, ни знаниями не блистал. Но однажды я увидела его на подножке проезжавшего мимо троллейбуса. Волосы его развевались, рубашка билась на ветру, как парус, и весь он был какой-то окрылённый, летящий. Я видела его всего одно мгновение, но этого было достаточно. Я влюбилась в этот крылатый образ. Придя домой, исписала целую тетрадку восторженными излияниями и стихами.
А на другой день этот мой так называемый объект любви, ни о чём подобном не подозревая, подошёл на перемене и треснул меня книгой по голове. Просто так, ни за что. Это вообще тогда было так принято у мальчишек: вышибали папки из-под мышки, дёргали за косы. Возраст был такой, переходный. Мы не особенно-то и внимание обращали.
Но он треснул меня в тот момент, когда я тайком кропала посвящённые ему стихи. И тут меня такой праведный гнев охватил за мою поруганную любовь (я тут пишу, страдаю по нему, а он! Он!!!), что, не помня себя, я вцепилась ему в волосы. Бедный парень не мог понять причины моей бешеной ярости, неадекватной его поступку, и испуганно бежал, крутя пальцем у виска.
Свои недоконченные стихи я решительно порвала на мелкие клочки и отныне мысленно зареклась в кого-нибудь первой влюбляться.
Но от этого — как от сумы и тюрьмы...

Письмо Татьяны

В следующий раз на любовь подбил Пушкин.
В 8 классе проходили "Онегина". Письмо Татьяны. Как-то так получилось, что я не читала его прежде. Это было потрясение, которое совпало с возрастом Ромео и Джульетты. "Душа ждала. Открылись очи. Она узнала: это он!"
Мне почудилось, что он – это сосед по парте. Я написала ему письмо. В стихах, в лучших традициях классики. Писала, глотая слёзы.
Но не учла, что время уже было другое. И он, получив послание, почему-то решил, что я над ним издеваюсь. Разыгрываю. А я за то время, что шло письмо, уже так жалела, что его отправила, с ужасом ожидая насмешек и сплетен, что, когда он меня встретил понимающим хихиканьем: «А здорово ты меня разыграла!» – вначале остолбенела, а потом почувствовала облегчение. Ну и слава богу, что не поверил. И охотно подыграла ему: да, мол, разыграла, а то как же.
Посмеялись. Но в глубине души я чувствовала, что предала в себе что-то святое. Почему нам всегда легче поверить в худшее, чем просто поверить?
 Он так и не узнал, что тогда это была правда.

Ты читала ГЮго?

Чем дальше – тем чаще я влюблялась. Это вошло в привычку. Когда начинался новый учебный год, я, стоя на общешкольной линейке, обводила глазами актовый зал, ища какое-то новое, ещё не любимое мною лицо. Так, этого я уже любила, того – тоже...
Они об этом и не подозревали. Просто не успевали узнать. Разлюбляла я быстро, порой молниеносно. Могла разлюбить из-за одного глупого слова, из-за неправильного ударения.
Один мальчик, которого я уже готова была полюбить, спросил меня, видимо, желая показать свою эрудицию: "Ты читала ГЮго?" Всё. Образ рушился, как карточный домик.
Другой аналогичный случай произошёл в кинотеатре "Центральный".               
Это было первое свидание. Первое кино с мальчиком. Он, кивая на скульптуры
античных богов у стен, предложил: "Давай статУи посмотрим?".
Я сказала, что оставила дома не выключенный утюг, и стремглав убежала.  Сам смотри свои статУи!

Без любви 

В школе в меня почему-то никто не влюблялся. Правда, я абсолютно ничего для этого не делала, живя всецело внутренней жизнью Но всё равно было обидно.
Помню, в 10 классе на уроке химии наша Фатима Файзуловна выговаривала Таньке Томах, что она постоянно вертится и болтает с мальчишками. Танька оправдывалась, что «они сами к ней пристают».
 – Почему же к Кравченко никто никогда не пристаёт? – назидательно ставила       меня в пример Файзуловна. Я была готова её убить.
В студенческие годы я проходила практику на областном радио. Во время монтажа в полутёмной монтажной оператор Шустер схватил меня за ногу. Может быть, он сделал это, не подумав. Машинально. Может быть, и не стоило поднимать такой шум. Но я, задохнувшись от возмущения, с криком бросилась в редакцию:
 – Он меня схватил за коленку! Я не буду с ним работать! Дайте другого оператора! Он меня схватил...
 Умудрённая жизнью редакторша недоумённо подняла брови:
 – Ну и что?
– Да как это так! Без любви!!!
– А ты бы хотела, чтоб с любовью?, – саркастически рассмеялась та.
Я задумалась. Я не хотела, чтобы меня хватали за коленки, пусть даже и с любовью. Я хотела чего-то другого. Более возвышенного.
Вскоре это случилось.

Редактор 

Когда мне было девятнадцать, я училась на филфаке и одновременно работала на областном радио. И влюбилась в своего начальника. Позже он стал большим человеком в городе. А тогда он был простым главным редактором.
Я не сразу поняла, что его люблю. Сначала мне просто нравилось, что, как бы рано ни пришла на работу, проходя мимо его кабинета, всегда вижу его склонённый над столом профиль. Он никогда не пользовался своим привилегированным положением, приходил раньше и уходил позже других.
Мне нравилась его демократичность. Он мог помочь забить гвоздь машинистке. В командировке нёс мой «репортёр». Всегда пропускал вперёд в дверь. Всё это были мелочи, но почему-то они меня грели. Как-то увидела у него на столе стопку календарных листков, скреплённых скрепкой. Это была подборка стихов из календаря. Почему-то это меня растрогало: тянется к поэзии, изучает, пусть даже по календарю.
Неладное я почувствовала за собой потом.
Каждый журналист, наверное, знает эту болезненную процедуру правки, когда приносишь свой опус редактору, и он на твоих глазах вымарывает из него лучшие куски. У меня даже стихи были на эту тему: 

 Лучших отрезать несколько строк –
 словно от тела отрезать кусок.
 Что тут поделать? Кричи — не кричи.
 В чём-то редакторы все палачи. 

Обычно я в таких случаях пищала и хватала за руки: «Ой, не надо! Ой, вот это оставьте. Только этого не трогайте...» А потом тихо и бессильно ненавидела.
Но вот с ним почему-то такого не было. После каждой вычеркнутой им фразы, над которой столько до этого корпела с любовью, я вдруг чувствовала, что мне совсем её не жалко. И даже больше того: возникала убеждённость, что так действительно стало лучше. Намного лучше! «И правда, как хорошо получилось», – думала я после каждого его хирургического вмешательства в мой текст. Это был какой-то мазохизм. Кроме как любовью, этого объяснить было нельзя.
С одной стороны, это была любовь патологическая, противоестественная для журналиста, когда пытка кажется блаженством. С другой — это была необычайно плодотворная любовь. Она меня вдохновляла на новые передачи, идеи, замыслы. Я подсознательно искала повод зайти к нему в кабинет, жаждала его похвалы, скучала по следам его красного карандаша, даже специально писала много лишнего, чтоб он потом вычеркнул.
Он ничего не замечал. Он вообще был очень чистым, целомудренным человеком. По крайней мере, тогда. Об этом свидетельствовал такой эпизод.
Окно его кабинета выходило во двор, и прямо напротив было окно жилого дома. Там какая-то девица ежедневно устраивала нашему редактору образцово-показательный стриптиз. Ровно в одиннадцать она подходила вплотную к окну и начинала скрупулёзно раздеваться. Я не знаю, что она хотела этим сказать. Забавлялась? Соблазняла? Просто ненормальная?
Редактор, пунцовый от смущения, выскакивал из кабинета и прибегал к нам в редакцию — от нас её не было видно. «Опять... явление Христа народу...».
Мужики редакции, едва услышав эти слова, пулей бежали к нему в кабинет — смотреть. Такие перекрестные перебежки повторялись где-то с месяц. И эта чистота и непорочность мне тоже в нём безумно нравились.
От избытка нежности я стала подкладывать ему в стол шоколадные конфеты. Так, изредка, по одной. С наивностью страуса полагая, что не пойман — не вор.
Хотя при малейшей попытке анализа следствие должно было неминуемо выйти именно на меня. Ни на мужчин, ни на почтенную матрону в редакции такого нельзя было подумать. Однако редактор благоразумно молчал. Конфеты благополучно исчезали, не интересуясь дарителем. Все были довольны.
Через полгода, уже забыв об этой истории, я на первомайской демонстрации стала угощать сотрудников конфетами. Это были те самые, мои любимые, я их всегда покупала. Редактор узнал фантик. И всё понял. Это был прокол. Я чувствовала себя застигнутым Штирлицем, которому Мюллер говорит: «А Вы, Штирлиц, останьтесь».
–  Так это вот кто мне конфеты тогда подкладывал!
Моя любовь раскрылась. Меня стали дразнить. Над редактором подтрунивать. Мы страдали ни за что.
Вскоре его взяли на повышение, в облисполком. У него вышла книга. Из редакции меня командировали к нему на работу за экземпляром. И так получилось, что он в этот вечер меня проводил. Ничего не подумайте. Просто в моём доме жила его тётя, которая болела после автокатастрофы, и он часто её навещал.
Нам просто было по пути. Он взял меня под руку. У меня померкло в глазах от счастья. Я шла, как во сне, перебирая ватными ногами. Зашли в подъезд. Опять ничего не подумайте. Он просто надписал мне там книгу на подоконнике. Одну — редакции, другую — мне лично: «Наташе от автора в надежде получить со временем много-много поэтических сборников. Володя К.»
Тогда это пожелание казалось поэтической метафорой. Но прошли годы. И оно сбылось. Когда вышел мой первый сборник, я вспомнила об этой надписи и решила подарить ему свою книгу. Я уже давно не работала на радио. А он снова там работал, но, естественно, уже далеко не главным редактором.
Казалось, он был искренно рад встрече. Расспрашивал о жизни. Восторгался сборником. А узнав, что он победил на областном конкурсе, решил воздать мне по заслугам. Вызвал по селектору редактора художественных передач:
–  Мы как-нибудь освещали поэтический конкурс имени Василия Шабанова?
–  Никак не освещали. –  Я узнала грубый голос Ёлшиной.
–  Вот тут у меня сидит победитель. Наша бывшая коллега...
 –  Это которая была в Вас влюблена?
Селектор был включён. В кабинете — люди. Редактор всегда дрожал за свою безупречную репутацию.
 –  Да ты что?!
 –  А то Вы не знаете. Это все знали.
 Я деланно засмеялась. Ринулась к Ёлшиной: «Ты что себе позволяешь?!»
 –  А что? Селектор, что ли, был включён? Дурак Кашкин, что при всех включает.
Тьфу, проговорилась. Не хотела ведь его называть. Впрочем, что скрывать. Ничего ведь не было. Только теперь это никому уже не докажешь.
Было — не было... Меня всегда ставил в тупик этот вопрос.

 «Было что меж вами или нет?»
 Я не знаю, что таким ответить.
 Были вёсны, сны, в окне рассвет.
 Ночь была в молочном лунном свете. 

 В темноте души включённый свет
 освещает этот мир постылый.
 Было то, чего на свете нет.
 Только это лучшее, что было.

Иногда встречаешься с человеком, даже целуешься – а потом даже не узнаешь при встрече. А бывает — просто случайный взгляд в троллейбусе. А помнишь его всю жизнь... 

Взгляды

Бывает, что общаешься с человеком, но он не занимает никакого места в твоей душе и жизни, проходит по ней как бы по касательной. И при случайной встрече через годы ты даже не сразу его вспомнишь. Или вообще не вспоминаешь никогда. А бывает — один взгляд, или даже не один, но просто мимолётные взгляды — и никакого общения. А помнишь их всю жизнь…
В моей жизни было несколько таких взглядов.

Взгляд из подворотни

Мне было тогда лет 15 или 16. Был поздний летний вечер. Я шла по Московской от Горького в сторону Вольской. Я очень любила вечера, когда зажигались фонари и лица при их свете делались немножко таинственными и волшебными. «Огней так много золотых на улицах Саратова» –  тогда их было много, а сейчас — ни одного, все заменили из экономии на тусклые белесые подслеповатые диодные лампы, при них лишь бы не споткнуться — какое уж тут волшебство. А тогда я жила в перманентном ожидании счастья, какой-то судьбоносной встречи, которая должна была свершиться вот-вот, не сегодня так завтра. Я не ходила, а летала, кружила по своему любимому городу, в ожидании чего-то необыкновенного, что со мной произойдёт — может быть, вон уже за тем поворотом… И вдруг — я почувствовала, что на меня смотрят. Просто физически почувствовала.
Я обернулась и — натолкнулась на чужой взгляд. Это был калека, без ног, сидевший в подворотне на земле на какой-то дощечке, и смотревший на меня горящим, затравленным взглядом. Не старый, молодой ещё парень, ну, может быть, лет тридцати. Я только мельком взглянула на него, но меня просто пронзило, прошило этим взглядом, как пулемётной очередью. В нём было столько нечеловеческой тоски и безнадёжного мужского желания, столько пылкой животной страсти и в то же время наивного боготворящего восхищения, с каким дети смотрят на ёлочного ангела или верующий на икону. Столько всего вместил в себя это взгляд! Я запомнила его на всю жизнь.
Он смотрел на меня с земли, снизу вверх, как ребёнок или собака, робко, рабски, преданно, покорно и в то же время так страстно и обречённо, как смертник перед казнью смотрит в последний раз на голубое небо, зная, что через минуту его уже не увидит. На меня никогда так ещё не смотрели, да что я говорю — так, просто настоящим мужским взглядом ещё никто не смотрел. Я ещё ни с кем не встречалась, не целовалась, хотя влюблялась во многих. Но именно в тот момент я впервые ощутила себя Женщиной.
В этот взгляд была вложена вся тоска несостоявшейся жизни. Если бы он был на экране — это было бы похлеще улыбки Кабирии или взгляда Деточкина, которые раз увидев — забыть невозможно. Это был просто человек из подворотни. Первый настоящий мужской взгляд, прожёгший мою душу. Я ускорила шаг, потом бросилась бежать и бежала квартала два с пылающими щеками. Как будто бы он мог меня догнать.

И подростки любить умеют

С третьего курса филфака я перевелась на заочное, училась и работала штатным корреспондентом молодёжной редакции областного радио. Часто приходилось ездить в командировки. Где-то с апреля по октябрь, то есть начиная с сева, заготовки кормов и кончая уборкой урожая, из них не вылазила. У нас с Казаковым выработалось что-то вроде игры: он с закрытыми глазами тыкал пальцем на карте в какую-нибудь точку Саратовской области, и я с готовностью тут же отправлялась на вокзал брать билет в эту Тьмутаракань. Невзирая на дожди, слякоть, хлябь, распутицу и так далее. Ольга — жена Казакова — рассуждала вслух, пытаясь понять причины этой моей добровольной ненормальности:
– Молодая... Энергии много.
Но этого было мало, чтобы объяснить. Командировка в глухую дыру где-нибудь в заволжской степи, от которой до ближайшего районного центра ехать на перекладных часа два, где шага не ступишь, чтобы не утонуть в грязи, или задыхаешься от сухой горячей песочной пыли — это для всех было сущим наказанием, от которого каждый увиливал, как мог. Это можно было воспринимать в крайнем случае философски, как неизбежное зло, или нудно-патриотично, как исполнение своего профессионального долга. Для меня же это было радостью, глотком свободы, подарком судьбы.
Во-первых, командировки давали мне ощущение своей значимости. Я как бы вырастала в собственных глазах, когда взрослые, умудрённые опытом люди доверяли мне, 19-летней девчонке, свои беды, проблемы, просили разобраться в каком-то вопросе, кого-то наказать, кому-то помочь. Мой приезд всегда был событием.
– Корреспондент... Из самой области...
Люди как-то внутренне подтягивались, старались выглядеть лучше, чем они есть. Я не привыкла к такому уважительному отношению в обычной городской жизни и меня это грело.
Во-вторых, каждая поездка — это была масса новых впечатлений, встреч в пути, дорожных исповедей, целый калейдоскоп новых лиц, типажей, образов жизни — всё это давало пищу для размышлений, зарисовок в блокноте и весьма разнообразило мой внутренний мир. В детстве я нигде не бывала, родители никуда не возили меня на лето, и эти поездки в забытые богом места, где я сама как бы и выполняла временно роль Бога, вернее, его посланца, компенсировало в чём-то мою охоту к перемене мест, тягу к путешествиям, к чему-то новому, неизведанному.
И ещё –  в самых тайных своих мыслях я лелеяла надежду на встречу с каким-нибудь прекрасным незнакомцем, которая перевернёт мою жизнь… Забегая вперёд, сразу скажу: такой встречи не случилось. Но однажды, в одной из таких поездок, мест в сельской гостинице и в Доме колхозника, где я обычно останавливалась на ночь, не оказалось, и меня пустила на постой какая-то старушка. В доме оказалось ещё два подростка — лет 13-14-ти. И один из них насмерть в меня влюбился.
Об этом не было сказано ни слова, мы вообще с ним не обменялись ни одной фразой, но не заметить этого мог бы только слепой. Мальчишка отчаянно краснел, встречаясь со мной взглядом, прятал глаза, опустив голову, выбегал из комнаты. И в то же время я всё время ловила на себе его робкие смущённые взгляды, брошенные украдкой то из одного угла, то из другого. Он искал повод пройти мимо, зайти в мою комнату то за книгой, то ещё зачем-то. Это был совсем юный мальчик, неопытный, неиспорченный, неловкий, неуверенный в себе. Рыжий, вихрастый, угловатый. Наверное, это было его первое чувство. Он смотрел на меня как на какую-то диковинную райскую птицу, залетевшую случайно в курятник, и, казалось, умер бы от разрыва сердца, если бы я с ним заговорила. Меня это забавляло и немножко льстило. Но это был деревенский подросток, почти ребёнок, я не могла относиться к нему серьёзно. Но на всю жизнь запомнила его взгляд, которым он провожал меня, выбежав вслед за автобусом, на котором я уезжала. Столько восторженной трепетной влюблённости и недетской тоски было в этих распахнутых мальчишеских глазах!
Потом, готовясь к экзамену по литературе, читая «Бедную Лизу», натолкнулась на фразу: «и крестьянки любить умеют». И сразу вспомнила того смешного несуразного сельского мальчишку, с тоской глядевшего мне вслед.

Тайна взглядов

С этим мальчиком мы не были даже знакомы, хотя учились в одной школе в параллельных классах. Не помню ни его имени, ни фамилии. Из всего, что я в нём запомнила — это большие оттопыренные уши и умные тёмные глаза. Он встречал и провожал меня взглядом на переменах, на школьных линейках, смотрел не смущённо, но и не нагло, а внимательно и проникновенно, словно что-то знал обо мне такое, чего
я сама не знала о себе. Меня немного волновали эти взгляды и я смущённо отводила глаза. Так мы молча переглядывались несколько лет, пока не закончили школу и не разошлись по своим путям.
Прошло семь или восемь лет, я уже работала на «Тантале», откуда однажды меня увезли на скорой в больницу с подозрением на аппендицит. Там от одного ужаса от предстоящей операции мне вдруг стало легче или я сама себя в этом убедила. Врачи решили оставить меня до утра под наблюдением, отложив операцию на завтра. Я лежала в палате и с тоской ожидала решения своей участи.
И вдруг, выйдя в коридор, увидела, как к моей палате движется обход — экскорт врачей, возглавляемый… я сразу узнала его, это был тот самый бывший школьник из параллельного класса с оттопыренными ушами! Не помня себя, я вбежала в палату, схватила сумку с вещами и бросилась прочь по лестнице. Я сбежала из больницы. Не хотела, чтобы он смотрел на меня иначе — как врач, раздевал, прослушивал. Я инстинктивно хотела сберечь нашу тайну, безмолвную, безотзывную. «Они любили друг друга так долго и нежно...» Нет, конечно, не любили, до этого не дошло. Но это была молчаливая музыка взглядов, как прелюдия, обещание, надежда… Я сбежала, тогда не осознав причины своего поступка, и только потом поняла, почему. Я хотела это сберечь. Его отношение ко мне на высокой ноте. А аппендицит мой так о себе больше и не заявил. Казалось, он понял моё состояние и вошёл в положение.


Вечный огонь

Я ждала его у Вечного огня в сквере оперного театра имени Чернышевского. Мне было четырнадцать лет. Я написала ему тогда: “Буду ждать тебя здесь в шесть вечера в субботу, в воскресенье, в понедельник, всегда! Только приходи”. Письмо было анонимным.
Падал снег. Горел Вечный огонь. Я позвонила ему из автомата. Молчала в трубку. Он ответил что-то чуть раздражённым, домашним, никуда-не-собирающимся голосом.
Я поняла, что он не придёт. Никогда. На моё всегда было ответом его никогда.
Снег казался опустившимся занавесом над моей жизнью. Финита ля комедия.
Много лет спустя, когда я ему это рассказала, он признался: “А я приходил в последующие дни”. Мы не встретились. Это было к лучшему, как показала жизнь.
Всё здесь сейчас по-прежнему. Чернышевский покровительствует влюблённым и зовёт не к топору, а к любви. И Вечный огонь горит и не сгорает. Я написала тогда стихи о Вечном огне. Не только о том, что горел в сквере, но и о том, что пылал у меня внутри, о том счастье любить, за которое отдал жизнь безымянный солдат. Маститый поэт обругал: “Попадись мне этот автор! Люди кровь проливали, а тут шуры-муры”. Не понял высоты моей мысли.
Шуры-муры не состоялись. Много лет спустя мы случайно встретились. Он упоённо рассказывал, какую огромную тыкву вырастил у себя в огороде. “Ионыч”, – подумала я. Правда, там был крыжовник, а не тыква. Но какая разница. Это была та самая тыква, в которую превратилась золочёная карета из сказки. Во что обернулась моя мечта. Подумать только, ведь я могла бы прожить не свою жизнь. И, кто знает, если бы он пришёл тогда на то первое свидание, то я бы сейчас выращивала тыквы, а не читала лекции о поэтах. А что в этом плохого? – недоумённо пожмут плечами большинство женщин. “Счастье на проторённых дорогах”, – писал Пушкин, уговаривая себя жениться. Но он не нашёл его там. Поэт устал. Он хотел быть как все. Но гений не может быть как все. В этом трагический зазор.
Никогда не нужно жить по заведённому кем-то стереотипу. “Как все”. “Как у людей”. “Не нами заведено”. “Выбирайтесь своей колеёй”, – пел Высоцкий. Несчастливое счастье поэта заставляет его жить по иным законам, по которым не может существовать человеческое большинство. С годами я это поняла, а тогда, в юности, просто интуитивно чувствовала.
Нельзя было первой писать письма, назначать свидания, молчать в трубку – всё это отнюдь не способствовало ответной любви к себе. Но так было нужно моей душе. Так было нужно моей судьбе – чтобы он не пришёл, не полюбил, не ответил. И чтобы я прожила в результате свою жизнь.


Практикант

На уроках я не слушала, писала стихи. Мне это казалось важнее. Вместо уравнений выводила в тетради:

Набираю в ручку
Синие чернила.
Где ты, самый лучший?
Где ты, самый милый?
 
"Самый лучший" явился в 9 классе в облике студента-практиканта, преподававшего у нас физику. Его звали Владимир Витальевич. Как он увлечённо рассказывал! Каким вдохновенным огнём горели его ярко-синие глаза! Я смотрела на него как зачарованная. Вот когда я пожалела о том, что не училась! Я ничего не понимала в физике, ничего не понимала в том, что он объяснял. Я слушала его речь как музыку, как песни Джо Дассена на французском языке. Зачем-то записалась в физический кружок, который он вёл, куда ходили победители олимпиад и те, кто отличились в этом предмете. Ходила туда дура-дурой. А он смотрел на меня и тоже ничего не понимал. Даже спросил у кого-то из девчонок,  чего я здесь делаю – в его кружке.
Однажды я его увидела на улице. Он меня не видел, он шёл впереди. Была зима, падал снег, мела метель. Я пошла за ним следом. Мы шли, и шли, и шли...(Недавно соседская школьница Олеся принесла мне проверить своё сочинение на тему "Как я провёл выходной день". Она описывала там день, проведённый в лесу. Полстраницы занимало одно слово: "Мы шли, и шли, и шли, и шли..."."Разве так можно писать? –" укорила я её. Она искренне удивилась: "Но мы действительно так долго шли." Так вот мы тоже с ним "всё шли, и шли, и шли...")
Путь шёл всё время по прямой, вверх по Горького. Тьма постепенно сгущалась, зажигались фонари, метель пуржила, заметая наши следы в этом мире. Я шла не с ним, а всего лишь за ним, но для меня и это было много. В голове нелепо звучали строчки: "в алом венчике из роз впереди – Иисус Христос..."
Его стремительная фигура в лёгком развевающемся пальто, запорошенная снегом ушанка, неумолимо удаляющиеся от меня шаги, и весь он – такой непостижимый, недоступный, недосягаемый, как его физика, как его язык уравнений, законов и формул, который я не знала. Я говорила с ним мысленно на своём языке, языке поэзии, который он в свою очередь не понимал. Мы говорили, вернее, молчали на разных языках. Я шла за ним неведомо куда в серебристом свете фонарей, и во мне что-то умирало, как в том бессмертном умирающем лебеде, и светилось, как звезда во лбу пушкинской царевны. И невдомёк ему было, что он уводил меня из моего детства...
Через много лет я случайно узнала от своей подруги, что она была знакома с тем практикантом, они работали вместе. По образованию физик, он потом сменил профессию и стал одним из отцов-основателей кафедры психологии нашего госуниверситета. Но я поздно узнала об этом – он уже умер, умер скоропостижно от сердечного приступа в одной из командировок. Вышел из автобуса и упал замертво. Ему было 50 лет. Я написала о нём стихи:

Как сердце вздрогнуло и сжалось,
когда ты в класс явился наш —
учитель, практикант, Вожатый
и снов девичьих персонаж.

Я слов твоих не разумела,
внимав, как музыке, в тоске,
и щёки заливало мелом,
когда ты звал меня к доске.

Однажды, в переулке встретив,
смешавшись с уличной толпой,
я, позабыв про всё на свете,
пошла тихонько за тобой.

Мы шли и шли, как будто вместе,
бесшумный снег всё шёл и шёл,
и мне казалось, как невесте,
он шёл к лицу, как белый шёлк.

Шли никуда из ниоткуда.
Огни мерцали вдалеке.
За нами шло неслышно чудо
не с бритвой – с дудочкой в руке.

Снег опускался плавно-плавно,
и всё пьянило, как вино...
Тогда казалось это главным.
Как это было всё давно...

Всё тихо поглотило время.
Не состоялось рандеву.
Ты жил и жил в стихотвореньях,
в воспоминаньях, сновиденьях,
пока не умер наяву.

Ман туро дуст медорам   

Так по-таджикски звучит «я тебя люблю». Так получилось, что впервые я услышала эти слова не по-русски, а по-таджикски.
В нашей группе на филфаке учился один парень. Не помню, как его звали, а фамилия была Емелин. Она ему очень шла. Емеля, пустомеля, Емелька. Мы так его и звали. Он был болтун и врун, но очень безобидный. С ним было легко и просто, как с подружкой. Девчонки забывали, что он парень, и в его присутствии могли подтянуть чулки, говорить какие-то откровенные вещи. Он был застенчивый, как девочка, чуть что — заливался краской и убегал.
Приближался экзамен по зарубежной литературе. Учебников, книг в библиотеке не хватало, и у нас с Емелькой оказался один на двоих «Декамерон». Читать его с ним было невозможно. Как только доходило до каких-то непристойных описаний — а они там на каждом шагу — Емелька краснел и выбегал из комнаты. Фактически книжку я читала одна.
Потом мы подружились. Вместе убегали с лекций, устраивались работать почтальонами. Дома у Емельки была собака по кличке Гнида. Когда я захотела её погладить, она прокусила мне вену. У врача потребовали справку о здоровье собаки. Гнида оказалась здоровой. Просто слегка ненормальной, как и её хозяин.
Однажды мы сидели рядом на лекции, и вдруг Емелька сказал мне вполголоса: «Ман туро дуст медорам».   
–  Что это? – заинтересовалась я.
–  Так я тебе и сказал! Это по-таджикски.
–  Ну скажи, что?
–  Не скажу.
Любопытство меня распирало. Я чувствовала: что-то здесь кроется.
–  Скажи!
–  Никогда.
–  А я вот возьму да и спрошу у таджиков!  «Ман туро дуст медорам»,  –  я повторила вслух, чтобы не забыть.
–  Нет! Ты этого не сделаешь! – Емелька был в ужасе.
На другой день в восемь утра я уже была у таджикского общежития, предвкушая открытие тайны. Но у входа маячила долговязая фигура Емельки. Он был здесь уже с семи часов. И успел предупредить всех таджиков, чтобы они мне ни в коем случае ни-че-го не говорили.
«Да что ж это такое? – терялась я в догадках. – Какое-нибудь страшное ругательство? На него вроде непохоже..»
Я пытала Емельку, пока он не сдался.
– Хорошо, – сказал он. – Я скажу. Нет, напишу. Только ты прочти не сейчас, а через двадцать минут.
Прикрывая листок рукой, он накорябал на нём свой перевод. И опрометью выбежал из аудитории.


Поляк

Мне тогда было 20 лет, я впервые отдыхала в сочинском "Спутнике".
Как-то, проходя мимо "иностранного" корпуса (там жили чехи, поляки и немцы), я увидела Его. Он стоял на балконе, скрестив руки на груди, и курил. Лица не было видно – высоко, но поза запала в душу. Этот царственный жест скрещённых на груди рук вызывал ассоциации с "Медным всадником" ("...и вдаль глядел. Пред ним широко..."), с гордым шляхтичем из "Тараса Бульбы", с каким-то сказочным королевичем Елисеем... Бог знает, что я себе напридумала. Я чувствовала, что теперь без этого, со скрещёнными руками, жизни мне нет. Я узнала, что он из группы поляков. Лихорадочно ломала голову: как познакомиться?
В "Спутнике" регулярно проводились встречи с иностранцами в духе интернациональной дружбы. Нас рассаживали по обе стороны длинного стола и велели знакомиться, задавать друг другу вопросы, словом, дружить народами. На другой день как раз должна была состояться такая встреча. Правда, моя группа встречалась с чехами, но я поменялась с одной девчонкой. Ей-то было всё равно. Поменялась ещё с несколькими нашими, чтобы получилось сидеть напротив него. И – о чудо! – он поднял на меня свои польские глаза. По-русски он не знал ни слова. А я –  если б и знала, не смогла бы ничего выдавить из себя.

 Что с того, что я по-польски знаю
ещё хуже, чем по-русски - ты?
Я слова у ветра занимаю,
у листвы, у солнца, у воды…

Положено было обмениваться сувенирами. Все обычно покупали всякую копеечную ерунду: марки, значки. Я купила самое дорогое, что было в нашем ларьке: какую-то брошку с голубем мира за 2 рубля. Поляк оценил мою щедрость: "О, яка мила дивчина", – сказал он в ответ на брошь. И поцеловал.
Он мне не подарил ничего. Но это было не важно.
Мы танцевали. Поляк обольстительно улыбался. Его имя звучало для меня как полонез Огинского: Ежи Каховский... Друзья звали его сокращённо: Юрек.
Я мечтала, как вечером пойду на дискотеку, как он меня пригласит... Но вечером я узнала, что группа Ежика этой ночью уезжает. Насовсем, в Польшу. Это был конец. При одной мысли, что я его никогда больше не увижу, хотелось плакать. Я решила: теперь – или никогда! И отправилась к нему в номер.
Я не знала, зачем я к нему иду, меня несло что-то свыше.
В номере жило десять человек. Знаками кое-как дала понять, что мне нужен Юрек. Что-то сбивчиво начала ему объяснять: "Вы сегодня уедете, а я останусь, это же на всю жизнь, так невозможно..." Юрек не понимал ни слова, но о чём-то, видно, догадался по моему лицу, обрадованно закивал: "А-а, адрес!" Он принёс конверт с собственноручно надписанным адресом и вручил его мне со словами благодарности и прощания. Я, прижимая конверт к груди, выпорхнула на крыльях счастья. Чувства переполняли. Сегодня ночью он уедет... Я его провожу. Я ему подарю букет роз! Розы росли тут же, на клумбе. Автобус отходил в три часа ночи. Я не спала всю ночь, считая минуты.
Как назло, пошёл сильный дождь. Я вся перепачкалась в земле, искололась об эти розы, но когда, мокрая, грязная, окровавленная, но счастливая, со своим трофейным букетом добежала до остановки, автобуса уже не было. Я опоздала.
Возвращалась в свой номер под утро. С меня ручьём течёт вода, юбка в грязи, порвана, реву. С цветами. Девчонки в ужасе вытаращились: "Ты где была?" – "Провожала поляка". Бог знает, что они про меня подумали.
Ещё в лагере я написала Ежи письмо. Писала, словно в горячке, в бреду, в тумане.
"Здравствуй, милый Юрек! Ты, наверное, не помнишь меня. Мы вместе отдыхали в "Спутнике" и были чуть-чуть знакомы. А я тебя заметила с самого первого дня, задолго до той встречи в баре, когда подарила тебе сувенир, а ты
сказал: "яка мила дивчина" и  поцеловал меня.
Прошёл только день с твоего отъезда, а у меня такая тоска, словно не видела тебя уже целую вечность. Пусто без тебя на пляже, пусто в баре, пусто в целом мире. Другой сидит за твоим столиком, другой курит на твоём балконе. Тебя нет. Но вот я зажмурю глаза – и вижу тебя, твои глаза цвета морской волны, твою улыбку, слышу твой голос.
Милый Ежик! Какое смешное у тебя имя. У нас так называют такого колючего лесного зверька с иголками. Я целую твою цепочку на шее и кораблики на твоей рубашке, и пою вместе с тобой "Подмосковные вечера". Спасибо тебе за адрес, я так рада, что хотя бы письмом смогу прикоснуться к тебе, к твоей жизни.
Пожалуйста, напиши мне хотя бы несколько строк".
Через месяц пришёл ответ. Моя ликующая радость тут же сменилась горькой досадой: письмо было на польском языке. Я обегала весь город в поисках нужного полиглота. Всё было тщетно. Этот язык не знал никто. Я крутила, вертела это письмо так и сяк, пристально разглядывала буквы, нюхала, целовала. Это были танталовы муки. Я умирала от любопытства. Я должна была узнать тайну этого письма, чёрт побери!
 
Отправившись в магазин "Дружба", я нагрузилась там учебниками, словарями, пластинками-самоучителями. И засела за польский. Не могу передать, с каким наслаждением я учила этот язык. Это было даже не эстетическое, –    физиологическое какое-то чувство. Когда я слышала на пластинке эту милую "пшикающую" речь с такими знакомыми для меня интонациями – он вставал передо мной как живой. Каждый параграф, каждое выученное правило были тропинкой в его мир, ниточкой, соединяющей меня с ним...
Английский мы десять лет учим в школе, пять – в вузе, и всё равно не знаем. Польский я выучила за месяц. И перевела-таки письмо. Вот оно:

"Милая девушка! Благодарю за письмо. Оно было необычайно милым и очень простосердечным. Помню я тебя хорошо и выполняю твою просьбу. Мне 21 год. Я студент 3-го курса отделения церковного права Академии католического Богословия в Варшаве. В Польше есть такие учебные заведения, которые дают образование в объёме философии, истории, искусства, а также польской филологии. Занимаюсь в спортивной секции. В настоящее время я провожу каникулы в Варшаве, работая в частной фирме как особа, рекламирующая услуги, выполняемые этой фирмой. Через несколько недель я намереваюсь выехать либо в Лондон, либо в Вену. Сейчас же присоединяюсь к тебе посредством почты. Сердечно приветствую. (Подпись)
 
P.S. Сожалею, что не знаю твоего российского языка, поэтому пишу по-польски."

Я не удержалась и похвалилась письмом на работе. Кто-то донёс в Первый отдел. "Режимное предприятие, связалась с попом, да ещё и с не нашим!", – мне передали чьи-то слова. Время было доперестроечное, железнозанавесное.
Надо сказать, что незадолго до этого я разоблачила в нашей социологической лаборатории одного стукача. У него в столе случайно нашли блокнот, где он записывал все наши прегрешения: кто кому что говорил, кто когда ушёл с работы, позже пришёл и т. д. Все возмущённо перешёптывались, но вслух сказать боялись. Стукач был не простой, а облечённый высшим доверием начальника, сделавшего карьеру в СМЕРШе, имел связи в райкоме. Я не могла этого стерпеть.
На очередной политинформации я стала пересказывать одну статью в газете на моральную тему, где прослеживалась довольно прозрачная аналогия с нашим стукачом. Все его узнали в обрисованном мной эпизоде, зашептались. Кто-то мне послал записку: "Осторожнее! Это самоубийство". Но мне этого показалось мало. Под конец я во всеуслышание назвала его имя, отчество и фамилию. Страна должна знать своих героев. И предостерегла людей, чтобы были от него подальше.
Что тут началось! Он вскочил, заорал: "Кого вы слушаете! Да вы знаете, кто она! Да она..." Последовали тирады про "связь с попом". Меня вызвал начальник. Тот самый, из СМЕРШа. Он требовал извинений. Стукач ему сказал:
«Или она – или я!»
– Ты должна публично извиниться.
– Никогда!
– Смотри, ты молодая, сломаешь шею...
Досье моё росло.
Месяц я пыхтела, но написала Ежи огромное письмо на польском языке, на которое он не ответил.
 Язык был выучен напрасно. Мне не с кем было на нём разговаривать. Но я не жалею. "Я русский бы выучил только за то..." Зато потом, когда покупала польскую косметику, свободно могла читать надписи на баночках. Всё какая-то польза.

Просияет сквозь заметь и снежить
и растает без слёз и без слов
звёздный мальчик по имени Ежи,
принц из давних рождественских снов.

Сочи. «Спутник». И вольница ночи.
В берег била морская волна.
И светили мне синие очи,
и в себе я была не вольна.

Шелест шёлковой ласковой речи,
словно шёпот травы в темноте.
Я тебе ничего не отвечу,
в безъязыкой крича немоте.

Тонкий образ истаял, как льдинка,
ни следа не найти на пути.
Но — как будто заело пластинку:
«До видзенья», «пше прашам», «прости»...

Слово славное, вольное: «Польша...»
Тёплой полночью полнится грудь.
И довольно... Чего тебе больше?
Это всё не вернуть, не вернуть.

Безотчётное чудо ночное...
Из каких лунных снов тебя звать?
Это всё-таки было со мною,
чтоб уже никогда не бывать.

Продолжение следует