Клуб анти-самоубийц. Часть 5. Сны о любимых

Наталия Максимовна Кравченко
Публикация в "Золотом руне" 7 декабря 2023 г.

В прошлую нашу встречу не вошли эти рассказы – сны о самом дорогом, больном, сокровенном. Они вообще ни в какую встречу не вошли – слишком личные, я просто не смогла говорить об этом, даже в кругу близких друзей. Но хотелось бы, чтобы они остались – хоть в чьей-нибудь памяти, а может быть, их как-то по-своему смогут прочесть те, к кому они обращены. «Бог сохраняет всё...»

Сны — это щели, сквозь которые
приоткрывается Тот свет,
где за отдёрнутыми шторами               
мы душу видим на просвет.

Там обнимаешь необъятное,
идёшь по счастью как по льду.
Там что-то нежное, невнятное,
что в жизни больше не найду.

Вбирай в себя любовь таящее
и без оглядки выбирай –      
не прошлое, не настоящее,
а вход в несбывшееся, в рай. 

Ночную музыку запомнив ту,
неуязвима для потерь,         
я ухожу в себя как в комнату
и затворяю плотно дверь.
 

Сны об отце

Под утро мне приснился отец. Как-то зыбко, туманно. Вроде я чем-то была занята, он топтался в прихожей, сидел-ждал, но я как-то краем глаза это видела, что-то всё время отвлекало. А потом гляжу — его нет. И лежит перепечатанная рукопись, что он  принёс.
Я узнала его машинку.
Что-то было сверху его почерком — не разобрала. Это был мой перепечатанный им сборник «Любовь моя, сокровище». Я ещё во сне успела подумать с досадой и  смущением — ну зачем он, своими больными руками... Почему больными? Он при жизни не был больным, во всяком случае  никогда им не казался. Уже после вскрытия узнали, что он перенёс несколько инфарктов на ногах.
А потом проснулась. Посмотрела — начало пятого. Я стала думать над этим сном, пытаясь понять его смысл. Почему «Любовь моя, сокровище»?
Ну, это же первый сборник, которому он так радовался и гордился, всем бегал показывал, просил подписать то одному, то другому, а я злилась — зачем им, они же не будут читать. Но он робко, смущаясь, просил снова кому-то. Я вспомнила, что на подаренном ему экземпляре я надписала: «Папе, родившему меня дважды: для жизни и для поэзии». Как он радовался этой надписи, эта книжка всегда лежала у него на столе. Как и мои фотокарточки с ним под стеклом — где я маленькая у него на руках, где мы с ним на презентации моей книги «Звезда или хлеб?» –  последней при его жизни. Другие уже выходили без него.
И вдруг осенило: ведь вчера же был Всемирный день поэзии! Он просто не мог меня не поздравить. Ведь это он родил меня для поэзии. Для лекций. Благодаря ему я всё это имею сейчас — всё, чем живу. И сделал всё, что мог там — перепечатал для меня на своей машинке мой первый и свой любимый сборник.
Спасибо, папа, папочка... Никогда не называла тебя так. А сейчас так хочется. Приласкаться, прижаться. Где ты там, как ты?
Как я мучительно люблю тебя и вспоминаю, вспоминаю…
После смерти отца меня очень мучила одна вещь. У нас не принято было с ним обниматься, целоваться. Только в детстве. А потом, когда они с мамой разводились — я приняла её сторону и считала его виноватым. И как-то холодно всегда держалась, сдержанно. И так с годами это всё укоренилось и закостенело. Такой стиль отношений. Хотя он не был ни в чём виноват, во всяком случае передо мной. И когда незадолго до смерти он подошёл сзади и обнял меня за плечи — я не ответила. Почему — не знаю. А потом, когда его не стало, это неотданное объятие мне снилось, просто отдельно, то в виде радуги, то в виде протянутых и не дотянувшихся рук…
Однажды приснился сон, что мы с ним заходим в арку на 1 Дачной, я чувствую, что он
вот-вот уйдёт, и я обнимаю его и говорю, как его люблю, как он мне дорог, как мне тяжело без него.
Я не помню, что он ответил и ответил ли что-то, я тут же проснулась. Щёки были мокры от слёз, и помню первую мысль при пробуждении: «Слава Богу, я успела, сказала, он знает теперь». И тут же — вторая, пронзившая острой болью: «Боже мой, это же только сон!» И так болел этот сон внутри, так мучило, что я никогда ему уже этого не скажу, что он никогда не узнает. Но, может быть, как-нибудь всё же... какую-нибудь лазейку, щёлочку, незамеченный чёрный ход туда, в тот год, в тот день... Может быть, через сон, или если там, на могиле сказать... нет, написать и просунуть ему туда, закопать... Я не знала как, но я должна была ему это высказать, я не могла жить с этим грузом невысказанности, невыплаканности у него на плече! 

Нежность держала всегда в чёрном теле.
Не обняла, не поцеловала ни разу.
А теперь держусь без тебя еле-еле
и тоску глушу в себе, как заразу.
А теперь неотданное объятие душит,
радугой висит над моей головою.
Послушай мою наболевшую душу,
как она по ночам по-собачьи воет.
 
Он ушёл, не дождавшись от меня того, чего, может, ждал всю жизнь. И я всю жизнь буду тянуть руки в пустоту, в небо, где только холодная тьма,  и вздрагивать, завидев в толпе похожий силуэт, обливаясь слезами. Слишком поздно.
Иногда я получала от него послания во сне, которые не в силах была разгадать...
 
Какое странное посланье…
Скользят туманные слова
и уплывают в мирозданье,
блеснув прозрением едва.
 
Глухие завеси сомкнулись.
Строка размыта, неясна.
Мы вновь с тобою разминулись
в дремучих коридорах сна.
 
Тот шифр моею кровью набран,
но тщетно силюсь до конца
я разгадать абракадабру –
посланье мертвого отца.
 
Мне не прочесть, и не ответить,
и не дождаться ничего,
и снова биться рыбой в нетях
в тисках сегодня своего.

Однажды я увидала его во сне. И такая нежность была, словно за всю жизнь, за все дни, что я её в себе не замечала, не пускала в себя. Проснулась – ничего не помню, только нежность. Тяжесть и нежность, как у Мандельштама. Не хотелось просыпаться. Боль потери – всё это будет потом. А тогда, в полусне – тяжёлая нежность.
Я видела всю твою жизнь. Каким ты был маленьким мальчиком. Все твои обиды, победы, поражения, надежды. Всё, чего не знала, чего ты никогда не рассказывал, я видела внутренним зрением. И любила так нежно, пронзительно. Сколько упущено дней! Теперь я знала, как буду тебя любить, как буду заботиться, доставлять радость. Какое это было бы счастье. 
А однажды я увидела сон. Приснилось непередаваемое ощущение детского восприятия свежести летнего утра. Рано-рано. Липки. Я иду по аллеям. Город спит. Мощное ощущение утренней свежести и будоражащей радости – биологической, нутряной, неудержимой, от которой хочется бежать, прыгать, кричать, которая бывает только в детстве. Ни души.
И вдруг вдали замечаю отца. Образ его двоится: то он молодой – всегда бодрый, подтянутый, с готовой шуткой на губах, жизнерадостный, то уже старый, но улыбающийся, радостный меня видеть.
Такой светлый-светлый сон. Так редко такие бывают. И под конец – небо, облака, как показывают в кино, когда герой прощается с жизнью (Андрей Болконский, Баталов «Летят журавли»). И я вижу это небо как бы их глазами, то есть не просто, а – крупно, со значением, как в последний раз.
И – мысль: значит, я умираю? Но – не испуг, не печаль, а радость от этой мысли.
Ещё сон. Его хочется написать с большой буквы – Сон. Запомнила одно: сильный-сильный июльский дождь (в лесу? Где-то на даче? В саду? В общем, среди деревьев). И такое же сильное, интенсивное ощущение счастья. Почти физическое. Неразрывно связанное с этим ошалело хлещущим, нахлынувшим, как внезапные слёзы, дождём.
И ещё: оно было неотделимо от ощущения отца, его незримой близости. Его не было, но я его чувствовала: в этом дожде, лесе, щедро влажном лете, нежно шумящей зелени.
И — самое поразительное, что я не могу передать словами: это было незримое, словно висевшее в воздухе, объятие. То, которое так и не случилось с моей стороны. Когда он однажды (уже незадолго до) подошёл сзади (я сидела за столом) и обнял за плечи. Словно за все годы, когда мы не обнимались, не целовались — в сущности, всю жизнь. Как-то не принято было. И тогда, на презентации книги 1998-го, когда вручил мне букет, обнял и поцеловал. Я не ответила ни тогда, ни тогда. На презентации — разозлилась на его выступление с моими детскими стихами, а дома — не знаю, почему. И вот это неотданное объятие меня душит по ночам, мучит. Сколько раз снилось, что я его обнимаю, прижимаюсь к нему, но он то истончается, исчезает куда-то, то я просыпаюсь. И вот это объятие мне приснилось. Одно, само, без меня и без него, его не было никак видно, но я его чувствовала, оно было Живое. И оно Состоялось.
И от этого была такая сумасшедшая радость, которую никак не мог притушить, охладить дождь, ощущение счастья вперемешку с дождём, летом и лесом.
Не было ни его, ни меня, но было ощущение нашего Нерушимого Единения, выразившегося в этом объятии, которое незримо висело в воздухе. Не могу объяснить.

Нет, ты не умер, просто сединой 
со снегом слился, снежной пеленой 
укрылся или дождевой завесой. 
Мне снился дождь и где-то в вышине 
незримое, но явственное мне 
объятие, зависшее над бездной. 

Оно, что не случилось наяву, 
как радуга над пропастью во рву, 
свеченье излучало голубое. 
Был внятен звук иного бытия. 
Нас не было в реальности, но я 
всей кожей ощущала: мы с тобою. 
 
Ты мне свечой горишь на алтаре, 
полоскою горячей на заре, 
когда весь мир еще в тумане мглистом. 
Однажды рак засвищет на горе, 
и ты, в слезах дождя, как в серебре, 
мне явишься в четверг, который чистый. 

Этот сон был уже давно, но я его запомнила намертво. Только вызову в памяти — этот дождь, сильный-сильный, бьющий по зелёным веткам, как по клавишам, и наша не осуществившаяся, но осуществившаяся здесь, в этом сне, в этом воздухе, небе — Близость, тайная и непреложная Радость.
Если б знать, что и он тоже, что и ему тоже Там каким-то образом это стало ясно. Как я была бы счастлива тогда. Но то — приснившееся ощущение счастья — оно запечатлелось, осталось, я научилась вызывать его в себе, и оно меня греет, спасает.

 Это ничего, что тебя — нигде.
 Ты уже давно у меня везде –
 в мыслях, в тетради и на звезде,
 и в дебрях сна...
 Это ничего, что не увидать.
 Я всё равно не смогу предать
 и ощущаю как благодать
 каждый твой знак. 

 Бог не даёт гарантий ни в чём.
 Выйдешь в булочную за калачом,
 в карман потянешься за ключом –
 а дома – нет...
 Здесь больше нечем, некуда жить.
 Мир разорвавшийся не зашить.
 И остаётся лишь завершить
 цепочку лет. 

 Невыносимо то, что теперь.
 Неудержима прибыль потерь.
 Недостижима милая тень.
 Жизнь – на распыл.
 Всё нажитое сведу к нулю,
 прошлому — будущее скормлю,
 но ты услышишь моё люблю,
 где б ты ни был.

И ещё один сон об отце. Снилось, что он мне показывает альбом с его фотографиями, которых я прежде не видела. Вот он маленький мальчик... Вот школьник... Молодой... Чередовались кадры его неведомой мне жизни, наполняя жадной радостью открытий. С каждым снимком я знала о нём всё больше и больше. Передо мной возникали снимки, где он с мамой – в саду на лавочке, он обнимает её за плечи («в городском саду играет духовой оркестр» – как иллюстрация к этой песне), какие-то военные, довоенные картины... Я вдруг поняла всю его жизнь, всего его – без связи со мной, как-то отстранённо, точно откуда-то с небес увидела. Это было то Большое, что «видится на расстоянье».
Радость копилась в груди, крепла, нарастала и вдруг – как высшая её точка, как верхняя нота, выше которой уже ничего не бывает – озарила догадка: «Так смерти нет?!» И отец улыбнулся мне, как несмышлёнышу, и сказал чуть устало, как о чём-то само собой разумеющемся: «Нет».

Мне снились фотографии отца,
которых я ни разу не видала.
Держа альбом у моего лица,
он всё листал, листал его устало.

Вот он младенец. Вот он молодой.
А вот за две недели до больницы....
Шли фотоснимки плавной чередой,
и заполнялись чистые страницы. 
 
Вот с мамою на лавочке весной.
Как на него тогда она глядела!
Вот лестница с такою крутизной,
что на неё взобраться было — дело.
 
Но ведь давно уж нет того крыльца...
И вдруг в душе догадка шевельнулась:
"Так смерти нет?" — спросила я отца.
Он улыбнулся: "Нет". И я проснулась.

И всё. Больше он мне не снился. Может быть, потому, что лучше этого сна уже ничего быть не может. Вспомнились посмертные слова из «Гранатового браслета»: «Ты меня слышишь? Слышишь? Успокойся,  моя  безмерно любимая…»
Я успокоилась. «Не говори с тоской: их нет. Но с благодарностию: были». Я счастлива, что вы были – все, кого я любила и люблю. Но если были – значит, есть. Это как закон физики, закон земного притяжения, которое перетягивает небесное.

 Ты приснишься мне на день рожденья?
В небе ковш изогнут, как вопрос.
И твоё реальное виденье
проступает сквозь завесу слёз.
 
Из кривых и прыгающих строчек
словно перекидывая мост,
вижу твой замысловатый росчерк,
вижу руку с родинками звёзд.
 
О тебе узнаю всё из сна я.
Как тебе в обители иной?
Я тебя ничуть не вспоминаю,
просто ты по-прежнему со мной.


Сны о маме

Однажды — это было 5 мая 2009 года – мне приснился чудный сон. Помню какое-то подземное пространство — но в то же время земное, там люди, какие-то знакомые, и — гробы, гробы то ли только что похороненных людей, то ли вырытых из могил. Я ищу маму, вижу её гроб (он похож на простую кровать, постель), подхожу с каким-то внутренним убеждением, что она не сможет не отозваться мне в ответ. И вдруг она — слабенькая, полуживая, но живая! – тянет ко мне руки. Я бросаюсь к ней, обнимаю, целую и кричу торжествующе — вот видите, она живая, живая, мамочка, я знала, что ты меня дождёшься — не помню, что кричу в неземном каком-то неимоверном восторге и прижимаю к себе, как ребёнка, и целую, целую без удержу, чувствуя с ликованием — ручки, лицо — тёплые, она живая, живая!!! Мелькает мысль: сон? –  но тогда я сейчас должна проснуться — я всегда просыпалась в такие минуты, но я не просыпалась долго — минут 15, как мне тогда показалось. Это было Впервые — что я не проснулась, что она дала себя обнимать, что я могла прижать её к груди, и она не истончилась, не исчезла, а была тёплой, реальной в моих руках. И какое же это было счастье!
Это то, чего никогда не бывает в реальности. Вся любовь, нежность и радость, какие есть во вселенной, слились в одно и влились в мою кровь. Это было Счастье. Я теперь знаю, что это такое. В уме мелькало, что люди не поверят, это нельзя объяснить, и я видела, как подступают какие-то люди, чьи-то лица, которые смотрят на меня как на сумасшедшую, и подходят всё ближе. Я как ребёнка прижимала её к груди и кричала: «Не смейте! Она живая — вы видите?! – она тёплая, она не могла умереть, она ожила для меня, я её никому не отдам, отойдите прочь, она моя...» И всё целовала, целовала, как перед смертью, и  задыхалась от счастья, от блаженства, нечеловеческой радости...
И вдруг проснулась. Но разочарования не было — этого счастья было так много, что мне было довольно. Я невольно зафиксировала позу, в которой проснулась — на спине с закинутыми за голову руками, которые слегка онемели. Обычно я спала на боку. Вот как надо лежать — чтобы приснилось. Это — была первая мысль. Вторая — какой же сегодня день? Я ждала встречи во сне в день её рождения, в день смерти — но снов не было. Почему сегодня? Я стала лихорадочно подсчитывать: так, мама умерла 26 марта — в этом году четыре года как её нет и плюс (подсчитывала дни до сегодняшней ночи на 5 мая) и вдруг меня как обожгло — 40 дней! Ровно 4 года и 40 дней — и она пришла ко мне, подарила себя с такой неизбывной щедростью, с какой всегда себя отдавала мне, подарила такую радость, счастье — такой царский подарок! Я ещё долго лежала, оглушённая этим открытием. Я знала, что мама есть, где — не знаю, но есть, и она приходила ко мне сегодня с такой непреложностью, в какой уже нельзя сомневаться. Я знала, что есть душа, что есть бессмертие, что есть какое-то высшее Нечто, которое приоткрывает мне иногда краешек себя, чтобы я не сомневалась и верила.
Значит, Всё Впереди. Значит, мы встретимся. Я вся была пропитана этим нездешним светом и радостью и, боясь ненароком расплескать, притушить это в себе, долго лежала, не засыпая.
Потом встала, прошла на кухню к моему освещённому фонарём вязу — теперь уже зелёному, в кудрявых нарядных чешуйках. Он молчал недвижимо, спал. Значит, он — не ты. Ты та, во сне, ты реальная, живая. И в то же время ты — всё вокруг, и дерево, и солнышко, и луна, и воробушки, и цветы — во всём ты, твоя душа, всё — доброта, радость, жизнь и любовь.
«Бог сохраняет всё...» Посмотрела на часы — было 4.10. Значит, мне приснилось это где-то в три часа. Как хочется сохранить в себе всё это. Я заснула с тихим счастьем в душе.
Из «сонных» стихов о маме:


Сон первый

Мне приснился чудный сон о маме, 
как мираж обманчивых пустынь. 
Помню, я стою в какой-то яме 
средь могил зияющих пустых
 
и ищу, ищу её повсюду... 
Вижу гроб, похожий на кровать, 
и в надежде призрачной на чудо 
начинаю край приоткрывать.
 
А в груди всё радость нарастала, 
тихим колокольчиком звеня. 
Боже мой, я столько лет мечтала! 
Вижу: мама смотрит на меня. 
 
Слабенькая и полуживая, 
но живая! Тянется ко мне. 
Я бросаюсь к ней и обнимаю, 
и молю, чтоб это не во сне. 
 
Но не истончилась, не исчезла, 
как обычно, отнятая сном. 
Я стою на самом крае бездны 
и кричу в восторге неземном: 
 
«Мамочка, я знала, ты дождёшься, 
ты не сможешь до конца уйти! 
Что о смерти знаем – это ложь всё, 
это лишь иной виток пути...» 
 
И меж нами не было границы 
средь небытия и бытия. 
Ты теперь не будешь больше сниться, 
ты теперь моя, моя, моя! 
 
Я сжимала теплые запястья, 
худенькие рёбрышки твои. 
О, какое это было счастье! 
Всё изнемогало от любви. 
 
Бог ли, дух ли, ангел ли хранитель 
был причиной этой теплоты, 
как бы ни звалась её обитель, 
у неё одно лишь имя – ты. 
 
Тучи укрывают твои плечи, 
ветер гладит волосы у лба. 
Мама, я иду к тебе навстречу, 
но добраться – всё ещё слаба. 
 
И в слезах я этот сон просила: 
умоляю, сон, не проходи! 
Наяву так холодно и сиро. 
Погоди, родную не кради! 
 
И – проснулась… Из окошка вешним 
воздухом пахнуло надо мной. 
Я была пропитана нездешним 
светом и любовью неземной. 
 
Счастье это было всех оттенков,
мне на жизнь хватило бы с лихвой. 
Я взглянула – календарь на стенке. 
Подсчитала: день сороковой. 
 
Плюс четыре долгих лихолетья, 
как судьба свою вершила месть. 
Но теперь я знала: есть бессмертье. 
Мама есть и будущее есть.


Сон второй

Снилось, что стою я у черты,
за которой в призрачном тумане
проступают милые черты 
и зовут, и за собою манят.
 
Я кидаюсь к маме, как в бреду,
только вид её меня пугает.
Что-то на тарелку ей кладу,
а она её отодвигает.
 
Почему бледна и холодна?
Где её весёлая повадка? 
Почему безмолвствует она? 
И гоню ужасную догадку.
 
Я на пальцы мамины дышу,
каждый согревая, как росточек,
и в смятенье вдруг произношу: 
«Может быть, шампанского глоточек?»
 
Словно я закинула блесну, 
замерев над омутом тревожно.
И она, улыбкою блеснув, 
озорно ответила: «А можно?»

Шампанское, да… Мама очень его любила. Хотя пила его редко, только когда мы встречали её день рождения 31 декабря все вместе. Она любила его как некий символ красивой жизни, которой у неё никогда не было. 
Умудрялась находить радость даже в своём положении. «Завтра принеси мне мой белый махровый халат. Я его надену, и мы будем пить шампанское!» (был какой-то праздник). Халат мы надеть ей не смогли – было больно. Накрыли этим халатом. Шампанское она пила лёжа, через соломинку, которую я держала в руках. «Ну, а теперь, – блаженно улыбалась, – вы идите, а я буду спать».
Потом пошёл другой отсчёт времени. Один Новый год без неё. Второй...
Вечером не знала – пить ли шампанское, видеть его не могла. Как она его хотела! «Да ведь я не доживу...» – когда я сказала, что принесу к 8 марта. А потом, уже после праздника, спрашивала Давида: «Ты мне шампанское принёс?» Он опешил: «В честь чего шампанское?» Она растерянно: «Хочу...» «Вам сейчас нельзя». Когда он мне это рассказал, я тут же кинулась звонить сиделке: «Скажи маме, что я принесу завтра шампанское». Но она ей ответила: «Я уже ничего не хочу».
Я не знала – пить ли, словно это было кощунство – пить, когда она его не напилась, не дождалась. Или наоборот, выпить за неё, может быть, она это через меня почувствует? Выпила пол-фужера, но оно никак не шло в меня, вылила остальное. А ночью приснился этот сон, который я описала в стихах.

Просила ты шампанского в тот день,
и это вовсе не было капризом, –
судьбе обрыдлой, въевшейся беде
бросала ты последний дерзкий вызов.

Пила напиток праздных рандеву
через соломинку. Рука дрожала.
Соломинка держала на плаву,
но надломилась, но не удержала…

Шампанского я век бы не пила.
Как жить, тебе не нужной, бесполезной?
Ведь ты моей соломинкой была
над этой рот разинувшею бездной.

И ещё был один удивительный сон. Долгий, не помню уже ничего, только конец. Будто мы – то ли с Давидом, то ли ещё с кем-то – их много – скачем на конях (это в какое-то старое время), торопимся скорей успеть в деревню, будто бы там осталась мама, и я тороплюсь её застать в живых.
Вижу какую-то походную кухню, и там две женщины стряпают. Одна из них – моя бабушка. Я радуюсь, что она живая (даже почти молодая, ну, средних лет), обнимаю её, спрашиваю: «А где мама? Она жива?» – «Жива, жива, – отвечают мне женщины (вторая – вроде какая-то соседка) – она в шестой палате». Я обрадовано кричу: «Живая!» – и бегу искать эту палату.
Но это не больничная палата, а вроде как палатка в палаточном городке, как в Чардыме. Ищу, но никак не могу найти её. И вдруг вижу стол, такой, походный, на котором разделывают пищу, и там разложены аккуратно кусочки мяса, как для отбивных. Ровные такие, одинаковые кусочки. И вдруг я понимаю, что это буквы, которые означают слова. И не просто слова, а слова мамы, которые она написала для меня, и не просто слова, а стихи. Стихи мне, обо мне. И там такие строчки (запомнила только эти): «Ты утиночка моя, ты картиночка моя». Я сразу поняла, что это она мне написала, что это была перекличка с моей детской поэмой об утке, написанной в шесть-семь лет, которой мама всегда восхищалась. Там было что-то про утку-мать и про непослушного утёнка, который в конце поэмы образумился и понял, что надо слушаться маму. И вот это неуклюжее «ты утиночка моя»... Это было похоже на слова первого объяснения Давида в любви: «золотиночка моя»... Мне ещё никто таких слов не говорил, я их всё время про себя повторяла. И вот это слилось: «золотиночка моя» и «утиночка моя».
И ещё там была выложена этими кусочками одна фраза. Я пыталась её прочитать, но буквы прыгали, двоились в глазах, ускользали, и я вдруг с ужасом почувствовала, что просыпаюсь. Но всё-таки как-то изловчилась и успела прочитать. Там было выведено крупными буквами: «ВСЁ ВПЕРЕДИ»


Сон третий

Нет с этим городом связи обратной.
Адрес размыт на конверте пустом. 
Не осчастливиться вестью отрадной. 
Где он теперь, твой неведомый дом?
 
Мама и смерть – это несовместимо! 
Как затесалась она меж людьми –
смерть – отвратительный, неотвратимый,
неумолимый соперник любви?!
 
Только однажды над чёрною ямой 
чуть приоткрылись завесы края.
Сон мне приснился: записка от мамы.
Буквы теснились, разгадку тая.
 
Жадно хватаю... родимые строчки...
Что-то мне хочет сказать, объяснить...
Но ускользает их смысл в заморочки, 
рвётся в руках Ариаднина нить.
 
Сопротивлялись слова мне, слипаясь,
рамка письма им казалась тесна.
Чувствую – боже мой, я просыпаюсь! 
Чья-то рука меня тащит из сна.
 
Тайна нетронуто в небе витала 
и не давала мне грань перейти. 
Но изловчилась я и прочитала –
крупными буквами: «ВСЁ ВПЕРЕДИ».
 
Что впереди, если сомкнуты вежды?
Что впереди, когда всё позади?!
И – озаренье: то был код надежды,
что к твоей снова прижмусь я груди.
 
Всё впереди, – повторяла упрямо. 
Что мне косая теперь и погост? 
Всё впереди. Мы увидимся, мама! 
Я ухватила жар-птицу за хвост.
 
Спи, дорогая. Забудь про былое. 
Над одуванчиком кружится шмель. 
Я постою над твоим изголовьем 
и попрошу, чтоб никто не шумел.

Чем больше проходило времени, тем сильнее я ощущала мамино присутствие. От неё всегда шло столько энергии, тепла, любви – нерассуждающей, всепоглощающей, всепрощающей, всеохватной... Этой любви было так много, что она не могла вместиться в тот ящик и скрыться под землю, она осталась в воздухе, в каждой вещи, в каждом листике, в дыхании ветра. Я её чувствую, ощущаю физически. После отца осталась тоска недосказанности, недолюбленности, а после мамы – огромное тёплое биополе её души. Я чувствую, что она здесь, рядом, смотрит на меня, слышит меня, греет и хранит. «Бог сохраняет всё, особенно слова прощенья и любви, как собственный свой голос».

О музыка, прошу тебя, играй,
пои лазурью, зорями, морями...
Так тихо с неба окликает рай,
который на земле мы потеряли.

Как пела ты, качая колыбель,
как небеса над нами голубели,
от моего пристанища в тебе – 
и до твоей последней колыбели.

Душа, очнись, от песни отвлекись,
сойдя на землю, тяжкую и злую...
Но дерево протягивает кисть,
которую я мысленно целую.

Ты в тёмном мире светлое пятно,
как только с ночи веки разлепляю.
Звучи во мне, стучи в моё окно...
Не отнимай руки, я умоляю.

Как она плакала в трубку, если я поздно приходила, как упрекала: «я же волнуюсь!» Мне это казалось вздорной причудой, я снисходительно увещевала: «Ну что ты, ну что со мной может случиться!» То вдруг звонит чуть свет, плачет: «Видела тебя маленькой. Такой страшный сон... Как ты, доченька, здорова? У тебя всё в порядке?»

– Я маленькою видела тебя.
Какой был сон ужасный… Что он значит? –
Чуть свет звонит, мембрану теребя. –
Как ты, здорова ль, доченька? – И плачет.

Никто так не любил своих детей,
так слепо, безрассудно, так нелепо,
бездумно, без оглядки, без затей…
За что тебя мне ниспослало небо?

А мне все снится: набираю твой
я номер, чтоб сказать, что буду поздно,
мол, спи, не жди… А в трубке только вой
степного ветра, только холод звездный.

И просыпаюсь… Горло рвет тоска.
В ушах звучат твои немые речи.
Как от меня теперь ты далека.
Как долго ждать еще до нашей встречи.

***

Мне снился номер телефона,
что набирала я упорно,
от нетерпения трясясь.
Далёкий, как полярный полюс,
чуть различим был мамин голос,
но тут же прерывалась связь.

Я набирала снова, снова,
моля услышать хоть бы слово,
готова каждого убить,
кто подступал ко мне с помехой,
с чужою речью, шумом, смехом,
кто не давал мне долюбить.

Проснулась вся в слезах надежды,
не здесь, не Там, а где-то между,
и номер тот держа в зубах,
как драгоценную шараду,
как незабвенную отраду,
уж рассыпавшуюся в прах.

Хватаю трубку, набираю,
скорей, скорей, преддверье рая,
уже пахнуло сквозняком...
И слышу: «Временно не может
быть вызван...» Значит, после — может?!
И в горле застревает ком.

О боже мой, что это было?!
Я помню номер, не забыла!
Что означает этот шифр? –
пароль, что в реку вводит дважды,
танталовой измучив жаждой,
догадки молнией прошив?!

Я обращаюсь молча к звёздам,
откуда этот номер послан,
что у меня внутри горит.
И То тончайшее, как волос,
минуя и слова, и голос,
мне прямо в сердце говорит.

***

Вспомнишь изредка – как уколешься...
Мама в сны мои всё стучится.
– Ну чего ты зря беспокоишься?
Ничего со мной не случится.

Так легко на свободе дышится.
От опеки не отвертеться...
Что с часами? Они не движутся.
Только громко тикает сердце.

Мамин прах под землёй покоится,
запорошен денёк тот летний.
Больше некому беспокоиться
и глядеть из окошка вслед мне.

О словах тех её мечтается...
Время вихрем под горку мчится.
Ничего со мной не случается.
Ничего уже не случится.

***

Мне снилось, что я к тебе еду.
Удобно ли — так, без звонка?
И думаю: там ли ты? Где ты?
И к горлу — такая тоска…

Я еду знакомым маршрутом,
что выучен мной наизусть,
и чудится, что я умру там –
такая вселенская грусть…

Я ехать к тебе не устану,
но как-то тиха и бледна,
и чувствую, что не застану,
что нет тебя там и следа.

Во сне я не знаю о смерти
и что нам потом суждено,
но сердце как будто на вертел
горящий насаждено.

Я еду всё ближе и ближе,
и страх продолжает расти,
о лишь бы застать тебя, лишь бы –
а там хоть трава не расти...

Мама была очень живой, весёлой, хохотушкой, боевой, решительной, абсолютно бес- страшной. Боялась только грозы. Так пугалась раскатов грома, что пряталась в ванной. Там у неё была маленькая скамеечка, где она её пережидала. Пыталась и меня туда затащить. Я её высмеивала, стыдила – бесполезно. Этот страх был у неё с детства: цыганка нагадала, что она погибнет в грозу. Об этом был ещё один сон.

Сон четвёртый

Как мальчик детдомовский: «Где ты, мама?» – зовёт с экрана,
так я слова те шепчу пустоте, что тебя украла.
Сегодня приснилось: иду я ночью, пустынный город...
Тоска собачья, лютая, волчья берёт за горло.
Кругом чужое... чернеют тучи... ухабы, ямы...
Ищу повсюду, шепчу беззвучно: «Ну где ты, мама?»

И вдруг навстречу мне – ты, молодая, меня моложе.
Рыдая, к ногам твоим припадаю и к тёплой коже.
Ну где же была ты все дни, родная? Что это было?
А ты отвечаешь тихо: «Не знаю... Меня убило...
Меня убило грозою весенней... вот в эти бусы...»
И я проснулась. Сижу на постели. И пусто-пусто.

И я вспоминаю, как ты боялась молнии с детства.
И пряталась в ванной, а я смеялась над этим бегством.
Кругом грохотало, а я хохотала, а ты – не пикнешь...
Цыганка когда-то тебе нагадала: «В грозу погибнешь».
Ах, мама, мама, она обманула, не будет смерти!
Ты в тёмной ванной, наверно, уснула под звуки Верди.
Как ты эти бусы носить любила, как ты смеялась!
Ах, мама, мама, грозой не убило, ты зря боялась!

Границы сна между адом и раем размыты, нечётки...
Я бус костяшки перебираю, как будто чётки…


Пока наши близкие живы, мы думаем, что мы – другие, что мы – это что-то
самостоятельное, а мы на самом деле – часть той же самой ткани, та же самая ниточка…

Тянешься ко мне стебельками трав,
звёздочкой мигаешь мне за окном.
Жизнь мою ночную к себе забрав,
ты ко мне приходишь небесным сном.

Я хожу по нашим былым местам,
говорю с пичужкой, с цветком во рву.
Пусть тебе ангелы расскажут там,
как я без тебя живу – не живу.

Твой пресветлый образ во всём вокруг.
Я тебя узнаю во всех дарах.
И надежда греет: а вдруг, а вдруг...
Пусть в иных столетьях, в иных мирах…

Мне всё реже снятся мама, отец. Вместо них — какие-то образы тоски, невозможности встречи. То — окошко мамы, пустое, в которое она уже не смотрит мне вслед. То — телефон, по которому она не отвечает, не берёт трубку. То адрес, по которому пытаюсь её найти, но всё никак, что-то мешает, всякие препятствия. А их самих нет.  Я так стосковалась.
Перед сном прошу дерево: ну приснись, сделай, чтоб приснились: живые, тёплые.

 Стал как этот давно мне Тот свет.
 Всё пронизано тьмою и светом.
 Я не знаю, я есть или нет.
 Только дерево знает об этом.

 Звонким щебетом жителей гнёзд
 наполняя домашнюю клетку,
 подставляя для слов или слёз
 мне свою кружевную жилетку.

 То как мама окликнет впотьмах
 утешительным шёпотом листьев,
 то в нём брата мерещится взмах
 искривлённой колёсами кистью.

 Тень от вяза над старой плитой...
 А с тенями отныне на ты я.
 Я давно уже стала не той,
 что любили мои золотые.

 Сны свои сотворяя и для,
 приручаю родимые выси.
 Только дерево помнит меня,
 осыпая сердечками писем.

***

 Всю ночь надо мною шумели деревья.
 Их говор был полон добра и доверья.
 В окошко стучались, стволы наклоня,
 шептались, ласкались, любили меня.

 Я слышала: кто-то по-прежнему милый
 меня вспоминает со страшною силой.
 И билась душа сквозь обьятия сна,
 ей клетка грудная казалась тесна.

 Зелёные, жёлтые, тонкие нити,
 меня обнимите, к себе поднимите!
 И вновь расступается вечная тьма,
 и губы с трудом разжимаются: «ма...»

 Мой адрес земной, электронный, небесный
 тебе сообщаю в далёкую бездну.
 Пришли мне, родная, незримый ответ
 из мира, которому имени нет.

***

Словно дети в предвкушенье чуда:
«Ёлочка, зажгись!» –
так и я, взыскуя весть Оттуда:
«Мамочка, приснись!» 

Чуточку терпенья и везенья –
будет встреча вновь.
Будет Рождество и Воскресенье,
Радость и Любовь.

И вот однажды был день памяти отца: ждала, что он приснится (10 января). А приснилась мама. Но как! Вроде как я проснулась — не в этой квартире, в какой-то другой, старой, что ли, где мы когда-то жили, или вообще в другой, не помню. И вижу — она мне приготовила что-то вкусненькое, стоит в вазочке как из-под мороженого. Её нет, но стойкое ощущение, что она здесь, ну, может, вышла ненадолго. Но главное, она есть. Мелькнуло её лицо, спящее на кровати — уже старое, искажённые слегка черты, с трудом узнаваемые — может быть, искажённые смертью? –  что-то среднее, полусмерть-полусон, но это как бы отдельно, это как бы не совсем она, не главная она, а Она — настоящая, живая, –  тут, рядом, я это чувствовала всем своим существом, непреложно, каким-то радостным детским чувством. Заглянула в вазочку, а там — словно взбитые сливки. Немножко удивилась, она никогда их не готовила, да и я никогда не ела.
Потом проснулась с тёплым радостным чувством её существования — не важно, что искажённое спящее лицо, это неправда, она здесь, рядом, она дала мне понять это этой вазочкой. Я задумалась: а почему сливки? Что это значит? Что она хотела ими сказать? На что они похожи? И осенило: на пышно взбитые облака.
И вспомнила свою строчку: «Пышно взбиты сливки облаков». Вот что она хотела мне сказать: она там, на этих белоснежных облаках, где ей легко и сладко. И она дала мне понять это. Это было как подарок, как весточка и как объяснение, заверение в том, во что так хотелось верить.
До сих пор помню в себе это ощущение: мама тут, рядом, она только отлучилась ненадолго, и мы скоро встретимся. Вкус мороженого на губах (как она радовалась, когда я ей его приносила в последние дни! но есть соглашалась только вместе со мной), вкус неведомых взбитых сливок, облаков, маминых поцелуев.

 И вдруг обожгло, как волной огня,
 как с раны сорвали бинты:
 Мамочка, как же ты без меня?
 Не я без тебя, а ты?!

 Плакала в трубку, когда задержусь
 (до мобильников не дожила),
 сердце моё разорвётся — пусть! –
 и ждала меня, и ждала.

 И плакала, если видела сны,
 где маленькой я была...
 Мне в руки упало письмо весны –
 листок твоего тепла.

 Моё неверие посрамя,
 ты шлёшь мне за знаком знак.
 Ну как там тебе одной без меня?
 А мне без тебя — никак.

 
Сны о брате

Помню деревню Каменку, куда мама отвезла нас с бабушкой сразу после похорон Лёвки. Чтобы отвлечь "переменой обстановки". Там была жуткая тоска, в этой безлюдной, богом забытой деревне. Всё только обострилось. Бабушка плакала и кричала маме: «Ты что, на смерть меня сюда привезла?» Она любила Лёвку больше всех. На кладбище билась о гроб головой: «Положите меня вместе!» Каждый день ездила к нему на могилу. Там ей становилось легче.

В четверг мой брат родился Лёвушка.
В четверг под поездом погиб.
Я помню мёртвую головушку,
кривой руки его изгиб.

В ушах звучат колёса поезда,
когда иду я по мосту.
И до сих пор до дрожи боязно
глядеть вослед его хвосту.

Порою чудится мне плач его...
Что думал он в последний миг?
И думаю, что это значило –
в четверг родился – и погиб?

Каштан болеет, загибается,
ведя бесплодную борьбу,
и каждой веткой изгибается,
как кисть руки его в гробу.

И с каждым годом мне высчитывать,
как дальше он день ото дня...
Мой старший брат, что был защитою,
теперь ребёнок для меня.

И всё мне кажется значительным –
слова, последняя тетрадь...
Как я люблю его мучительно.
Как больно жить и умирать.

В этой Каменке на рассвете мне приснился сон, который меня так поразил, что я его даже записала. Будто бы у нас много-много народу, все что-то кричат, шумят, выгоняют из дома каких-то собак. Смеются. Кажется, какой-то праздник. И вдруг в толпе я вижу Лёвку.
Я смотрю на него во все глаза. Ка-ак?! Ведь он же умер... Хочется подбежать, затормошить, расспросить. Но в последнюю минуту мне кажется дико неприличным спрашивать: «Почему ты здесь, ведь тебя же нет?» И я успокаиваю себя: ведь никто же не удивляется, значит, так надо. Может быть, он и не умирал вовсе. Может быть, мне всё это только приснилось? Разглядывая его, я заметила, что у него нет кисти левой руки. Ну как же, — вспомнила я, — ведь её отрезало поездом. Так значит, это правда? Значит, он всё-таки умирал?
А лицо у него было каким-то другим — возмужавшим, мужественным. Черты лица определились, стали твёрже, решительней. Я была рада: мне всегда хотелось его видеть именно таким. Настоящим мужчиной. Я смотрела на него — там, во сне — долго-долго, мне как будто было тревожно чего-то, хотелось запомнить его лицо, словно я боялась, что он вот-вот опять исчезнет куда-то. А потом взяла листок и написала: «Как ты похорошел после... — я не знала, как правильно: «воскрешения» или «воскресения», и написала: «после того, как ты воскрес». И тут мне ужасно нелепым и смешным показалось это слово. «Воскрес»! Фу! Как Иисус Христос! Я расхохоталась и... проснулась.
За окном лил дождь. Раньше — это было довольно часто — мне снились сны об одном мальчике. Это была школьная, ещё полудетская любовь. То — будто я достаю из почтового ящика его письмо, читаю — и не верю своим глазам, то — будто он смотрит на меня так, как мне бы хотелось, говорит какие-то особенные долгожданные слова. И там, во сне, я всегда говорила кому-то, торжествуя: «Вот видишь, видишь, ведь настала же наконец эта минута! Ведь есть же на свете справедливость! И счастье есть...»
А потом было пробуждение, как насмешка. И я вспоминала, что ничего этого не было и нет, что все письма его сухие или ироничные, и никогда он не говорил мне никаких особенных слов и скорее всего не скажет, и что нет никакой высшей справедливости, а счастье бывает только во сне... И было всегда такое душное отчаяние после этих снов, и так хотелось плакать, и грызть зубами подушку, и рвать её на клочки, словно она была в чём-то виновата, но ведь был же кто-то в этом виноват! — и мысленно кричать этой подушке, накрывшись одеялом с головой: «Отдай, отдай мне мой сон! Это всё, что у меня осталось...»
Но тогда это было каким-то полудетским, полувыдуманным, а теперь — настоящее, большое горе, такое большое, что оно не вмещается, и я никак не могу понять его до конца, хотя прошло уже два с половиной месяца. Кажется, вот-вот... ещё совсем немножко осталось, и я его окончательно пойму, и тогда будет очень-очень страшно…

Я забыла детские страшилки
перед той трагедией конца,
когда стыли от озноба жилки
над улыбкой мёртвого лица.

Милый мальчик в клетчатой рубашке
смотрит с фотоснимка на меня.
Я уже давно не первоклашка,
но вместить того не в силах дня.

Время раны всё не зализало
и защитный слой не наращён.
Ты уплыл с небесного вокзала…
Ты любим, и понят, и прощён.

Мы в немом застыли разговоре.
Как цветы, слова мои лови...
Из колючей проволоки горя
я плету орнаменты любви.

Вместо заржавелого железа –
тонкая серебряная нить,
чтоб тебя, страдалец мой болезный,
навсегда на свете сохранить.

Мне часто в последнее время вспоминается брат, последние месяцы и недели его жизни. Наши кровати стояли напротив друг друга, и мне было не по себе видеть, как он часами лежал, скрестив руки на груди и уставив взгляд в потолок. «Ты что лежишь, как мертвец!» – одёргивала я его. Но мне и в голову не приходило тогда, что он действительно... что он репетировал свою смерть.
Когда он отворачивался к стене, спинка кровати задевала за оконную раму и раздавался глухой стук, от которого я просыпалась. Меня это раздражало, злило.
А потом – когда его уже не стало – ночью ветром толкало раму, она задевала за его кровать и – снова этот звук. Я просыпалась с готовыми сорваться с языка словами досады, а кровать напротив – пуста. И слова застревали в горле. «Он мне спать не давал. Он с рассветом вставал. А теперь – не вернулся из боя». Для меня строки этой песни были наполнены своим смыслом.
Тогда по телевизору по воскресеньям шла передача Иванова и Трифонова «Будьте счастливы». Мы смотрели её с Лёвкой. «Будьте, пожалуйста, счастливы», – лучезарно улыбаясь, уговаривали ведущие с экрана, когда я тупо уставилась в него на другой день после похорон. В первый раз меня поразило несоответствие окружающей жизни твоему горю. Всё идёт по-прежнему, мир не перевернулся.
«Всё теперь одному...» Я жаловалась в своём дневнике, что родители больше внимания уделяют брату, ревновала. Ожгла мысль: а вдруг он прочёл?! Вдруг это как-то повлияло... И теперь мне – удвоенная любовь мамы, отца, бабушки – как его посмертный дар. И вечный укор.

 Очищу литьё от сажи,
 Надгробие приберу.
 Как будто лицо поглажу
 И лоб тебе оботру.

 И мертвецу надо ласки,
 Как дереву и птенцу.
 Анютины светят глазки.
 Они тебе так к лицу.

 А небо с чутьём вселенским
 Заплакало вдруг навзрыд
 Над кладбищем Воскресенским,
 где брат мой родной зарыт.

Помню, он часто, как будто в шутку, любил напевать заунывную, щемящую песню  из
старого  фильма:

Вот умру я, умру,
похоронят меня,
и никто не узнает,
где могилка моя.
И никто на могилку
на мою не придёт.
Только раннею весною
соловей пропоёт.

Дурачась, спрашивал: «Ты будешь ко мне на могилку приходить?» Я только фыркала в ответ. А он поворачивал меня к себе лицом и допытывался: «Будешь?»
Я долго к нему не приходила. Учёба, работа — жизнь брала своё. И вдруг почувствовала неодолимую потребность прийти. Словно он позвал меня оттуда. Я не помнила точно, где его могила, у меня в руках была бумажка с планом, но я даже не заглянула в неё. Я была уверена, что найду так, каким-то чутьём искала, как зверь по запаху. Вот здесь... где-то здесь... уже тепло... горячее... Словно чувствовала рядом живое тепло, тепло его души. Я кружила на маленьком пятачке, как магнитом неуклонно притягиваемая к тому месту — это было почти физическое ощущение. И вот наконец его лицо на цветном фотоснимке выглянуло из зелени ветвей — чуть грустно улыбающееся, как будто он окликнул: «Эй, ты, здравствуй!» Мы ходили когда-то с ним в ТЮЗ на этот спектакль. Я обняла прутья ограды, словно его за плечи, и заплакала. Мы стояли с ним молча. Нас было двое. Это была минута, когда я ощутила его живым.

Песню ты пел из старинного фильма,
так мне казалась она замогильна,
так прям на жалость и бьёт.
Мол, на могилку никто не приходит,
только когда при весенней погоде
лишь соловей пропоёт.

Ты говорил мне с притворной ухмылкой –
будешь ко мне приходить на могилку?
Думала, шутишь, дуришь.
А вот сейчас, когда всё понимаю,
ты из того незабвенного мая
словно со мной говоришь.

Не поняла, не поверила, дура...
Первый урок был литература.
Время, назад пролистай...
Я торопилась тогда спозаранку,
и ты сказал мне последнее: «Нанка,
в школу не опоздай!»

Да, на урок я не опоздала,
только на поезд твой, шедший с вокзала,
я опоздала на жизнь.
С карточки смотришь теперь, улыбаясь,
больше не маясь, с пространством сливаясь,
где же ты, где, покажись!

Был ты неловок, застенчив и нежен.
Ты ведь совсем ещё даже и не жил,
жизнь отпустив под откос.
Больше не действует времени доза,
преображений метаморфоза,
увещеваний наркоз.

Я прихожу к тебе ранней весною
старой знакомой тропинкой лесною,
всё меня здесь узнаёт.
Жду твоего я ответного знака –
солнца ли луч, или дождика влага,
иль соловей пропоёт.


Сны о Давиде

Вставала я поздно. Всегда с вечера полна решимости сделать то и то, а утром повадилась спать, как сова. Хотя всю жизнь была жаворонком. Это Интернет меня сбил — раньше часа-двух не ложусь. Давид обычно вставал намного раньше меня — побриться, выпить таблетки, купить хлеба к завтраку, вынести мусор –  он всё это старался сделать, пока я сплю. А потом, когда я начинаю подавать признаки жизни скрипом кровати — приходит в комнату и я тяну ему руки навстречу –  «я проснулась!» Он целует меня и я «оживаю», как расколдованная принцесса.

Сна ещё не ослабла власть,
но сплетённое рвётся кружево...
Я ещё не сбылась, не срослась.
Поцелуем твоим не разбужена.

Это сказка ещё или быль?..
Грёз обрывки... не помню, о ком они.
Губ твоих ощущаю пыл,
но мои пока сном закованы.

От луча глазам горячо.
Кто-нибудь, веки мне разлепи мои...
Потягушечки... Где тут плечо
моего бесконечно любимого?

Белый свет побеждает тень.
Сколько ждёт нас здесь всякого-разного!
Здравствуй, день, новых дел канитель!
Как тебя мы сегодня отпразднуем?

Сейчас всё это вспоминается как невозможное, невероятное счастье. Я жила с этим ощущением, я завидовала самой себе. С Давидом было чувство надёжного плеча рядом, несокрушимой защиты. Я могла себе позволить быть слабой, беспечной, легкомысленной. Любимым можно всё.
Как-то вычитала в «ЛГ» (в статье Вилена Чудновского) о смысле жизни. Меня поразила там мысль  о том, что у каждого должна быть экзистенциальная защита — главная миссия человеческой фантазии —  формирование такой картины мира (придумать себе такую систему), которая помогла бы забыть о нашей бренности, мизерности и беззащитности.
Давид сказал, что всё это ерунда: «Я — твоя защита, а ты — моя защита. И всё».

О, сна потайные лестницы,
в непознанное лазы.
Душа в тихом свете месяца
осваивает азы.

Проснулась — и что-то важное
упрятало тайный лик...
Ноябрь губами влажными
к окну моему приник.

Ах, что-то до боли светлое
скользнуло в туннели снов...
Оно ли стучится ветками
и любит меня без слов?

Дождинки в ладони падают,
зима ещё вдалеке.
День снова меня порадует
синицею в кулаке,

где в доме — как будто в танке мы,
плечо твоё — что броня,
где вечно на страже ангелы,
тепло как в печи храня...

Сейчас мне остались только воспоминания. И сны...

Я видела тебя во сне.
Порою мы не знаем сами,
как всё, что есть в тебе, во мне,
видно с закрытыми глазами.

Там свет, и радость, и полёт…
Как страшно снова просыпаться.
Глаза открою — и начнёт
всё рушиться и осыпаться.

И только под покровом век
несокрушимы наши гнёзда.
Чем крепче спишь — тем дольше век,
чем ночь черней — тем ярче звёзды.

С  тобой нам не обняться днём,
боится рай дневного света.
Раз так — гори оно огнём,
всё то, чего на свете нету!

И лишь когда в глубоком сне
с души последнее снимаю –
я чувствую тебя во мне,
всё вижу, знаю, понимаю...

***

Под утро ты пришёл ко мне,
укрыл тихонько одеялом...
И это было не во сне,
меня ничуть не удивляло,
я чуяла тепло руки,
я обнималась, целовалась...
И это было вопреки
всему, что смертью называлось.
Отныне буду я в веках
любимицей, царицей бала…
Ты умер на моих руках,
как на твоих я засыпала.
Не умер, без вести пропал…
А вот и жив, на самом деле.
Ты знал, когда со мною спал,
как мне не выжить в чёрном теле.

***

Ещё одна серия сна миновала –
ты выпорхнешь из-под ресниц,
и тут же как будто ни в чём не бывало
продолжишься пением птиц.

Продолжишься небом весенней расцветки –
как в нём я тебя узнаю!
И взмахом соседней заснеженной ветки
в ответ на улыбку мою.

Дождя-непоседы бегущей строкою
напишешь на стёклах: привет!
Мой день охраняешь незримой рукою
от зла, неурядиц и бед.

Чтоб жизнь –  не сраженье была, а круженье,
сиянье в небесном огне...
И каждый мой день –  это сна продолженье,
тебя продолженье во мне.

***
Снова кричала во сне,
как под тяжёлою кладью...
Ты бы прижал потесней,
словно ребёнка бы гладил.

Что-то ночами шептал –
и отступали кошмары...
Как без меня тебе там?
Нету убийственней кары...

Если б обнять что есть сил
и нашептаться до боли...
Ты бы мне всё объяснил,
ты бы единственный понял.

Стихотворение о кошмарном сне, который когда-то привиделся, сейчас вспоминается как сладкий сон. Потому что мы были вместе.

 Мы как будто плывём и плывём по реке...
 Сонно вод колыханье.
 Так, рукою в руке, и щекою к щеке,
 и дыханье к дыханью  
 
 мы плывём вдалеке от безумных вестей.
 Наши сны — как новелла.
 И качает, как двух беззащитных детей,
 нас кровать-каравелла.  
 
 А река далека, а река широка,
 сонно вод колыханье...
 На соседней подушке родная щека
 и родное дыханье.

Потом к этим стихам подобрала музыку бард Светлана Лебедева и очень проникновенно исполняла их под гитару. Однажды у нас был в это время в гостях Роман Арбитман со своей первой женой и под впечатлением этой песни – первое, что они купили тогда с ней – была кровать-каравелла. Поистине нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся...
У меня ещё была такая причуда. Мне казалось, что если крепко-крепко обняться во сне, то будут сниться общие сны, один сон на двоих.

К тебе летит мой каждый час и сон.
Мы плавно переходим в сны друг друга.
Наш общий сон нас держит, невесом,
с надёжностью спасательного круга.

Мартынова писала тогда в своей разгромной статье – и не одной –  об этих стихах: «постельные сцены!», называла меня «куртизанкой» – мы с Давидом так смеялись. Он говорил: «это она из зависти!» А книжки мои после этих статей ещё больше раскупались.
 
 Этой песни колыбельной
 я не знаю слов.
 Звон венчальный, стон метельный,
 лепет сладких снов,  
 
 гул за стенкою ремонтный,
 тиканье в тиши —
 всё сливается в дремотной
 музыке души.  
 
 Я прижму тебя, как сына,
 стану напевать.
 Пусть плывёт, как бригантина,
 старая кровать.  
 
 Пусть текут года, как реки,
 ровной чередой.
 Спи, сомкнув устало веки,
 мальчик мой седой. 

А сейчас ты мне снишься всё реже и реже. Почему? Я как-то не так живу? Что-то не так делаю?

Сны с тобой куда-то вдруг пропали.
Раньше Бог мне в этом потакал.
Есть ли смысл лежать в бессонной спальне
с тёмной бездной вместо потолка?

Плавно наплывает быль на небыль,
из души выдёргивая клок.
Впрочем, пусть отныне будет небо –
самый мой высокий потолок.

Крыши ли поехала граница,
обнажился звёздный бельэтаж...
Если мы друг другу будем сниться –
это будет высший пилотаж.

Я проснулась… Сна как ни бывало.
Надо мной надёжный потолок.
День с окна отдёрнул покрывало,
в жизнь меня насильно поволок.

Распахнулись скрытные ресницы,
тайну свою выпустив: ау!
Мне всегда казалось: то, что снится –
нам важней того, что наяву.

До свиданья, сладостная бездна,
тает звёзд рассыпанных драже...
Здравствуй, то, что скучно и полезно,
противопоказано душе…

В конце нашей встречи с одноклубниками я прочла своё старое стихотворение, с которым тоже была связана своя история.  

Эта ночь адресована мне.
Звёзды множатся, как многоточия...
Продолжение сказки во сне
я увижу, услышу воочию.
 
Это Бог мне прислал письмена
по ночному небесному адресу.
Я любимых своих имена
прочитаю по звёздному абрису.
 
Если ты одинок — не грусти.
Нам во сне невозможно не встретиться.
До свиданья на Млечном Пути,
на Большой или Малой Медведице. 

Когда один поклонник, прочитав эти строчки, назначил мне свидание на Большой Медведице в будущей жизни, Давид запротестовал. И заявил: «Передай – его там будет ждать дуэль!»
Нет, конечно же, Большая Медведица – только наша, мы туда никого больше не пустим. Да и Малая тоже…

Ночью душа моя пела,
но, когда стало светло,
то, что во сне было смело,
утром как ветром смело.

Как же реальность убога!
Только во сне благодать,
где иероглифы Бога
мне лишь дано разгадать.

Здесь на земле я шлемазл, 
там для тебя я звезда,
там наша ёлка в алмазах
и рождество навсегда.

А следующая наша встреча будет называться: «Смерти нет».

Продолжение следует