На отцовской могиле

Сергей Шамов 4
Цветов бы ты не принял, потому
сто граммов водки и скупые сводки
с фронтов хозяйства и своей работки
преподношу я к твоему холму.

На днях во сне я видел мутный фон:
с тобой мы разминулись в коридоре;
наш разговор окончился на "до-ре",
а "ми-фа-соль", то бишь любовь, в мой сон,

не знаю, почему, но не попало.
Наследие избяных мужиков?..
В себе мы воспитали вожаков,
поэтому и жили как попало.

Да, впрочем, что там, всё нормально, спи.
В сравненье с тем, что возвели за трассой
вы, бывши классом, партией и массой,
погост - дыра: не разобрать ни зги.

Насилу отыскал. Ещё стопарь,
потом ещё я пью и без закуски,
чтоб затрясло почище трясогузки.
(Хотя б я был как эта божья тварь!)

Но к делу. Очень нелегко начать.
В минуты, как родной души взалкаю
средь серых стен, я тут же замолкаю:
повсюду ощущается печать

незримая, но очень уж живая
твоих ночей и дней - твой говорок,
по-старчески беспечный взгляд, шум ног.
И всё строчит, рвань памяти сшивая.

И так во всём. Хрусталь, что дребезжит
в серванте, подаёт забытый голос
весёлых празднеств, отчего их образ
и по сей день из сердца не изжит.

Зрачком, как тепловизором, косяк
любой в квартире озираю, помня,
как преданно глаза твои тайком на
меня моляще, ищуще косят.

И все приборы, электроприборы,
знававшие твои виски, проборы,
хранят необъяснимое тепло.
Мне греться б молча им, но я трепло.

И - что ещё? - конечно, голос твой,
которым ты зовёшь меня обычно -
хрипящий - прежде был похож на клич, но
на хрип в ответ перехожу на вой.

А после - хоть умри, хоть лезь на стену
от взглядов, и тепла, и голосов.
Я понимаю, что себе крестов
и не таких ещё на плечи вздену.

И с тем сжимаю веки, морщу лоб.
Как ангел и естественный мнемоник,
всё б это принял с лёгкостью ребёнок,
но, боже мой, не взрослый остолоп!

Одно, над чем теперь имею власть я:
за шарк твоей ступни, за позывной,
за сказ о малолетстве в посевной
отдам любые перспективы счастья.

Я вижу - нету, в сущности, любви
в известном мире, что была бы крепче
любви родительской, прощенья легче
отцов и матерей, как ни криви.

Есть только смысл - воздавать вещам.
Не отказать могильному служенью.
Оно препятствие тоске и жженью
в груди и сиплой глотке по ночам.

Есть толк, однако, растопырив клешню,
пилить, сверлить, вертеть и забивать,
придумывать и тут же забывать,
пока в итоге сам не станешь вещью.

И есть резон за тем, чтоб был пригляд
за крепкой крышей, за глубокой вспашкой,
за вечером хмельным с канальей Пашкой.
И чтобы никаких - на кой, мол, ляд!

Я поручаюсь сеять и пахать,
и петь, и хохотать - да чтоб на этом
унылом месте мне не быть поэтом,
чтоб в рот лишь сухари одни пихать!

Сейчас слова молитвенны, грузны.
Прости мне, что живому не читал их.
Я жду слогов угластых, звуков талых -
такие нынче мне приходят сны.

А ты, родной, не приходи неволей.
Во снах будь строже, бей меня пинком,
и я приду и с водкой, и с венком
за самой лучшей, самой горькой долей.

Опять не то, не то. Тебя люблю,
целую хлёсткий хвост степному ветру,
и кланяюсь прогнувшемуся метру,
и пью, и пью, и жалюсь февралю.