По сценарию,
кем-то до них бесконечно пройденному,
в съёмной квартире с видами на сугроб,
они встречались
и продавали Родину –
каждый свою,
до обморока, взахлёб.
Красным и синим переплелись два паспорта,
вложенные друг в друга,
а за окном
гневно ломились дудки румынского транспорта
в хлипкие рамы студии-эконом.
– Глянь же! Ну, глянь, как намело сегодня!
Выйдем – напишем себя на белом листе, –
вскрикивала Оболонь, и будила Капотню,
и забывала о включенной плите.
Запах горелого кофе был ответом
гулу клаксонов, и бушевал потоп
в счастье голодном, прокуренном, неодетом,
в съёмной квартире с видами на сугроб.
– Это пройдёт, –
губкой водя по эмали,
она говорила и выжимала, – да?
– Это пройдёт, –
путаясь в одеяле,
он соглашался, –
хватит, иди сюда!
Радиоголос, вымотанный и жидкий,
что-то бубнил, бурлил на чужом языке.
Приговорённый мир зарывал пожитки
и залегал с пулемётом на чердаке.
– Мы будем жить, для нас и вечность – малость.
Он спал и не слышал. В руке дотлевал бычок.
И киевская рука приподнималась,
касаясь его московских небритых щёк.
И голос её проникал через мятую кожу
сквозь гам озверевших гудков и радиотем:
– Мы будем любить, потому что иначе не можем.
Мы будем жить, потому что знаем, зачем.