Шандор Мараи, Картины брака

Ольга Брагина
 Часть 1
 
  Смотри, видишь вон того человека? Подожди! Поверни голову вон туда, смотри на меня, продолжай разговаривать. Не хотелось бы, чтобы он оглянулся и заметил меня. Теперь можешь смотреть снова...Вон тот коренастый в пальто с меховым воротником? Нет, конечно же, нет. Высокий, бледный, в черном пальто, разговаривает с худой белокурой девицей за прилавком. Ему как раз заворачивают засахаренные апельсиновые корки. Странно, мне он никогда не покупал засахаренные апельсиновые корки.
  Что случилось?...
  Ничего, мне просто нужно высморкаться.
  Он ушел? Скажи мне, что он ушел.
  Он сейчас расплачивается?...Можешь рассмотреть, какой у него кошелек? Точно его опиши, не хочу оглядываться. Из коричневой крокодильей кожи? Да? О, я довольна.
  Почему я довольна? Просто так. Ну ладно, конечно же, я подарила ему этот кошелек на день рождения. Десять лет назад. Любила ли я его?...Сложный вопрос, дорогая. Да, думаю, любила. Он уже ушел?
  Хорошо, я рада, что он ушел. Подожди, мне надо припудрить носик. Видно, что я плакала?...Глупо, я знаю, ну вот видишь, как бывают глупы люди? Мое сердце до сих пор начинает биться чаще, когда я его вижу. Сказать тебе, кто он? Могу сказать, здесь нет никакой тайны. Этот человек был моим мужем.
  Идем, возьмем фисташковое мороженое. Я правда не понимаю, почему говорят, что зимой нельзя есть мороженое. Зимой мне очень нравится есть мороженое в этой кондитерской. Были времена, когда я почти верила, что всё, что может быть совершено, будет совершено, не потому что это хорошо или исполнено смысла, а просто потому что это возможно. Как бы то ни было, вот уже несколько лет, с тех пор, как я одна, люблю приходить сюда зимой между пятью и семью часами вечера. Мне нравится этот пурпурный декор, викторианская мебель, старые официантки, большая столичная площадь за окном, здесь можно наблюдать за новыми посетителями. Во всем этом есть какая-то теплота, какая-то атмосфера "конца века". И здесь - самый лучший чай, ты не заметила?... Знаю, женщины нового поколения не ходят в кондитерские. Предпочитают экспресс-кафе, где всё - в спешке, где нет удобных стульев, где чашечка черного кофе стоит сорок филлеров, где на обед можно съесть салат - вот что сейчас пользуется спросом. Но это - не мой мир. Я предпочитаю изысканные кондитерские вроде этой, с пурпурными коврами, с этими старинными графинями и княгинями, с зеркальными сервантами. Как ты, наверное, догадываешься, я бываю здесь не каждый день, но заглядываю сюда зимой, мне здесь уютно. Мы с мужем часто здесь встречались примерно в шесть часов вечера, когда пора пить чай, он приходил после работы.
  Да, он сейчас как раз шел домой с работы. Сейчас двадцать минут восьмого, он в это время идет домой. В без пяти шесть он позвонит посыльному, который отряхнет его пальто и шляпу и вручит ему, потом мой муж выйдет из конторы, машину отправит вперед, чтобы пройтись и подышать воздухом. Он не очень-то часто ходит пешком - вот почему он такой бледный. Или, возможно, есть какая-то иная причина, сейчас я уж и не знаю. Не знаю, в чем причина,  потому что не виделась и не разговаривала с ним три года. Не люблю эти ханжеские маленькие расставаньица, когда бывшие супруги идут под руку из суда, обедают вместе в знаменитом ресторане в парке, нежны и предупредительны друг с другом, словно ничего не произошло, а потом, после развода и обеда, расходятся по своим делам. Я не верю, что мужчина и женщина могут остаться хорошими друзьями после развода. Брак - это брак, развод - это развод. Вот как я считаю.
  А ты как думаешь? Правда, ты никогда не была замужем.
  Я не считаю, что отношения, в которые вступили люди, которые они несколько десятилетий подпитывали, обеты, которые они необдуманно принесли - это простые формальности. Я верю в святость брака. Для меня развод - некое кощунство. Вот так меня воспитали. Я верю в святость брака, не просто из-за своего воспитания, а потому, что моя религия требует от меня этой веры. Я верю в святость брака, потому я - женщина, и развод для меня - не большая формальность, чем церковный ритуал или регистрация брака: оба эти ритуала связывают людей, их тела и души, на веки вечные, или разделяют их и отправляют каждого своей дорогой. Ни мгновения я не тешила себя мыслью, что мы с мужем останемся "друзьями" после развода. Конечно, он был галантен и продолжал беспокоиться обо мне, он был великодушен, как того требуют обычаи. А вот я - нет. Я не была вежлива или великодушна. Я даже забрала пианино, да, имела право. Я была в ярости и жаждала мести, я бы с радостью забрала весь дом, вплоть до занавесок - всё. В тот момент, когда мы развелись, я стала его врагом, и останусь им до самой смерти. Я не хочу получать от него дружеские приглашения на обед в ресторане в парке, не хочу играть роль маленькой женщины, не хочу быть деликатной, не хочу приходить в дом бывшего мужа и присматривать там за всем, потому что слуги крадут у него постельное белье. Мне будет всё равно, даже если они украдут всё, я даже не брошусь к нему, если услышу, что он болен. Почему? Потому что мы развелись, понимаешь? Это нельзя просто так сбросить со счетов.
  Подожди, я забираю обратно свои слова о его болезни. Не хотелось бы, чтобы он заболел. Если заболеет, я его проведаю в санатории. Над чем ты смеешься? Надо мной? Думаешь, я надеюсь, что он заболеет и я смогу его проведать? Ну, конечно, я на это надеюсь. Надеюсь и буду надеяться. Но не хотелось бы, чтобы он заболел серьезно. Он был такой бледный, ты не заметила?...Он такой бледный уже несколько лет.
  Я всё тебе расскажу. У тебя есть время? Жаль, вот у меня времени очень много.
  Посмотри, вот мороженое. После школы я нашла работу в конторе. Мы тогда еще переписывались, да? Ты уехала прямиком в Америку, но мы некоторое время продолжали переписываться, три или четыре года, думаю. Помню, у нас была нездоровая, глупая щенячья влюбленность. Сейчас я такое осуждаю. Кажется, мы не можем жить без любви. Тогда я любила тебя. Как бы то ни было, твоя семья была богата, а мы жили в трехкомнатной квартире, и двери кухни выходили в коридор - квартира очень среднего класса с выходом в коридор. Я смотрела на тебя снизу вверх, с восхищением, сейчас я понимаю, что у молодых людей это - признак эмоциональной привязанности. У меня тоже была нянька, но она получала горячую воду только после того, как я покупаюсь. Такие детали очень важны. Между нищетой и богатством - пугающе много оттенков светскости. А если спускаться вниз от нищеты, как ты думаешь, сколько оттенков там? Ты богата, так что тебе неведомо, сколь огромна разница между четырьмя и шестью сотнями в месяц. Эта разница - больше, чем между двумя и десятью тысячами в месяц. Сейчас я очень много об этом знаю. Когда я жила дома, наш доход составлял восемь сотен. Мой муж зарабатывал шесть с половиной тысяч в месяц. Этим нельзя было не воспользоваться.
  У них всё было немного не так, как у нас. Мы жили в съемной квартире, они - на съемной вилле. У нас был балкон с геранью, у них - маленький сад с двумя клумбами и старым орехом. У нас был обычный ледник, который мы летом наполняли льдом, а у моей свекрови был маленький электрический холодильник, который мог производить и маленькие аккуратные кубики льда. К нам приходил обычный домашний мастер, а у них работала супружеская пара - слуга и кухарка. У нас было три комнаты, у них - четыре, на самом деле - пять, если посчитать холл. Но их холл был настоящим залом с легкими шифоновыми занавесками на дверях, а у нас - просто входной холл с ледником, темный городской будапештский холл со щеткодержателем и старомодной вешалкой. У нас был радиоприемник с тремя переключателями, который папа собрал из собственноручно купленных деталей, это была радиола - по радио можно было словить даже Японию, а граммофон работал от сети и автоматически переключал записи. Меня воспитывали с мыслью, что я сама должна зарабатывать себе на жизнь, а моего мужа воспитывали главным образом для утонченной вежливой жизни в соответствии с важными светскими правилами. Следование правилам было жизненно необходимо. Между нами лежала социальная пропасть, но я тогда этого не понимала.
  Как-то раз за завтраком у нас был разговор. "Эта розовато-лиловая обивка в столовой немного утомляет, - сказал он. - Она какая-то грубая и громкая, какк люди, которые всё время друг на друга кричат. Поищи по городу, дорогая, найди новую обивку к осени".
  Двенадцать стульев нужно было обить в менее "утомительный" цвет.
  Я посмотрела на него в замешательстве. Думала, он шутит. Но он вовсе не шутил - продолжил дальше читать газету с абсолютно серьезным выражением лица. Я видела, что он, очевидно, обдумывает то, что только что сказал, думает о том, что розовато-лиловый цвет - слишком распространенный, должна признать - действительно его раздражает. Его выбрала моя мать. Это была новейшая мода. Когда он ушел, я расплакалась. Я не совсем тупая, я отлично поняла, что он хочет сказать...Он хотел сказать то, что нельзя сказать прямо, простыми словами: что между нами - культурная пропасть, что его мир - это не мой мир, что, несмотря на то, что я знала и выучила всё, что мне следовало выучить, несмотря на то, что я принадлежала к среднему классу, так же, как и он, мои обстоятельства - в крошечных, но жизненно важных деталях - отличались от того, что он любил и к чему привык. Средний класс вовсе не так чувствителен к мельчайшим различиям, как аристократы. Представители среднего класса должны всегда поддерживать и демонстрировать свой статус. Высшему классу нет нужды это делать: их положение обеспечено с рождения. Представители среднего класса всегда стремятся занять какое-то положение или упрочить его. Мой муж был не из поколения стремящихся: фактически он превосходил даже тех, кому было что защищать. Как-то он завел об этом речь. Он читал немецкую книгу, говорил, что находит там ответы на великие вопросы бытия, в том числе - на вопросы личности. Я не люблю такие "великие вопросы", я считаю, что жизнь состоит из миллиона маленьких вопросиков, и только их совокупность на самом деле имеет значение. Так что я спросила немного насмешливо:
  - Ты правда думаешь, что наконец-то познал себя?
  - Конечно, - ответил он и посмотрел на меня из-за очков с такой ребяческой серьезностью и добродушием, что я пожалела о своем вопросе.
  - Я - художник, - продолжил он. - Это - единственное мое дарование. Это распространено среди представителей моего класса. Вот как семьи в конце концов терпят крах.
  Больше он никогда об этом не говорил.
  Тогда я не поняла его слова. Он ничего никогда не писал, не рисовал, даже не играл на музыкальном инструменте. Презирал "любителей искусств". Но много читал, "систематически" - его любимое слово, как-то даже слишком систематически, как по мне. Я читала страстно, по настроению. Он читал так, словно выполнял важную жизненную миссию. Начав читать книгу, он не бросал ее, пока не дочитает, даже если она его раздражала или наскучила. Чтение имело для него религиозный смысл: он ценил буквы столь же высоко, сколь священники ценят реликвии. Но так же он относился и к картинам, и к музеям, театрам и концертам. Его интересовало всё, буквально всё. А меня "интересовал" только он.
  В том-то и дело, что он не занимался никаким видом искусства. Он управлял фабрикой, много путешествовал, нанимал художников и очень хорошо им платил. Но очень старался не навязывать коллегам свои вкусы, весьма отличавшиеся от вкусов большинства сотрудников и консультантов. Он никогда не повышал голос. Говорил мягко и вежливо, словно постоянно за что-то извинялся, словно растерян из-за какой-то проблемы и нуждается в помощи. В то же время он знал, когда нужно настоять на своем в важных вопросах и в бизнесе.
  Знаешь, кем был мой муж? Он был редчайшим созданием в мире. Он был мужчиной. Мужественным.
  Не в романтическом, театральном смысле слова. Не в том смысле, в котором можно сказать о боксере-чемпионе. У него был мужественный дух: пытливый, логичный, неутомимый, авантюрный и подозрительный. Вот еще одна вещь, которую я о нем не знала в то время. Выяснение таких вещей - один из сложнейших жизненных уроков.
  Этому нас с тобой в школе не учили, правда?
  Наверное, мне следует начать с того момента, когда он познакомил меня с одним из своих друзей, писателем Лазарем. Знаешь его?...Читала его книги?...Я прочла всё, что он написал. Я пробиралась через его книги, думая, что в них должен таиться какой-то секрет, словно они могут решить загадку моей собственной жизни. Но нет. На такие загадки ответов нет. Сама жизнь дает ответы, иногда - довольно неожиданные. До знакомства я не читала ни строчки из его книг. Да, имя было на слуху, но я понятия не имела, что муж знаком с ним лично, что они дружат. Я пришла домой однажды вечером на третьем году брака и обнаружила его в нашей квартире с моим мужем. Это стало началом нового этапа моего образования. Впервые я поняла, что ничего не знаю о своем муже. Я жила с человеком и ничего о нем не знала. Иногда я думаю, или, точнее, знаю, слишком хорошо знаю, что понятия не имею, что за человек - мой муж, что ему нравится, совсем ничего не знаю о его желаниях. Знаешь, что они делали в тот вечер, Лазарь и мой муж?...
  Они играли.
  Это была странная, жуткая игра.
  Она не была подозрительной, ничего такого. В любом случае, мой муж презирал все виды официального отдыха, даже карты. Они играли. но как-то гротескно и пугающе, так что я сначала просто не поняла, но испугалась и занервничала, когда они говорили, словно услышала разговор сомнамбул. Я не узнавала в человеке, который разговаривал с этим незнакомцем, своего мужа. Как я уже сказала, мы были женаты три года. Незнакомец вскочил, посмотрел на моего мужа и очень вежливо сказал:
  - Здравствуй, Илонка. Надеюсь, ты не возражаешь против того, что я привел Петера домой?
  И указал на моего мужа, который стоял неуклюже и смотрел на меня извиняющимся взглядом. Я думала, они сошли с ума. Но потом они почти не обращали на меня внимания. Незнакомец похлопал моего мужа по спине и сказал:
  - Мы встретились на площади Арены. Представляшь, он не хотел остановиться, дурак, просто поздоровался и пошел дальше. Конечно, я не собирался отпускать его просто так. Я сказал: "Петер, старый ты дурак, не хочешь со мной разговаривать?...". Потом я взял его за руку и привел к нам. Так что, дорогой, - сказал он и протянул руки, - обнимитесь. Я даже разрешу тебе ее поцеловать.
  Можешь представить, как я там стояла. Перчатки в руке, сумочка на плече, в шляпке, стояла посреди комнаты, как овца, смотрела ошалело. Моей первой мыслью было броситься к телефону и позвонить врачу или в скорую. Или в полицию. Но муж взял мою руку и поцеловал ее со словами:
  - Оставим всё это в прошлом, Илонка. Я так рад, что вы счастливы вместе.
  Потом мы сели ужинать. Писатель сел на место Петера, взял инициативу в свои руки и начал распоряжаться, словно он - хозяин дома. Ко мне он по-свойски обращался на "ты". Естественно, служанка решила, что мы все сошли с ума, и так испугалась, что уронила блюдо с салатом. В тот вечер они мне не объяснили, что это за игра и в чем ее суть. Мне нельзя было ничего говорить. Они это всё запланировали вдвоем, пока меня ждали, и разыграли всё идеально, как профессиональные актеры. В основе игры лежала идея, что я развелась с Петером несколько лет назад и переехала к писателю, другу моего мужа. Петер так расстроился из-за этого - в смысле, в игре - что отдал нам всё: дом, мебель, земельный участок. Петер, по правилам игры, встретил писателя на улице, и писатель взял его за руку - в смысле, моего оскорбленного, брошенного мужа - и сказал: "Послушай, давай забудем былые обиды. Что было, то прошло, приходи к нам, поужинаем вместе". И Петер принял приглашение. И теперь мы были все вместе, втроем, в доме, где я "раньше" жила с Петером, у нас был дружеский ужин, писатель теперь "был" моим мужем, спал на кровати Петера, занял его место в моей жизни...Понимаешь? Вот в такую безумную игру они играли.
  А потом в игру внесли тончайшие коррективы.
  Петер притворился, что он - на грани, его терзают воспоминания. Писатель притворился, что он как-то слишком свободен и расслаблен, слишком легко к этому относится, потому что, в конце концов, вся эта двусмысленная ситуация и у него вызвала стресс, потому что он чувствует свою вину перед Петером, вот почему ведет себя так шумно и развязно. Я "притворилась"...но нет, я не притворялась, я просто сидела с ними и смотрела, то на одного, то на другого - на этих взрослых интеллигентных мужчин, которые по какой-то неведомой для меня причине играли в идиотов. Мало-помалу я начала понимать более тонкие "правила игры". Но кое-что я поняла уже в тот вечер.
  Я поняла, что мой муж, которого я до того считала полностью своим, считала своим каждый дюйм его тела и все глубины души - вовсе не был моим, он был незнакомцем со своими тайнами. Я словно узнала о нем что-то шокирующее: что он сидел в тюрьме или предавался извращенным страстям, что-то, что не соответствовало моим представлениям о нем, не соответствовало его портрету, который я нарисовала в своем воображении Я понимала, что мой муж лишь в некотором смысле связан со мной, а в остальном он остается загадочной незнакомой фигурой, кем-то столь же чужим, как писатель, который остановил его на улице и "привел сюда". Я понимала: то, что происходит, в каком-то смысле направлено против меня, за моей спиной они - не только друзья, но еще и сообщники.
  Я поняла, что мой муж живет не только в том мире, который известен мне. Поняла, что этот мужчина, писатель, обладает властью над душой моего мужа.
 
 
  Что такое, по-твоему, власть?...О ней так много написано и сказано. Что такое политическая власть, в чем ее источник, как так получается, что один человек может навязать свою волю миллионам людей? И в чем заключается наша власть, власть женщин? Ты говоришь - любовь. Ну, возможно, любовь. Что до меня, у меня иногда возникают сомнения насчет этого слова. Я не отрицаю любовь, ни в коей мере. Это - самая могущественная сила на земле. Но всё же иногда я чувствую, что мужчины любят нас потому, что у них просто нет иного выбора, а на любовь - и на нас - они смотрят свысока. У каждого настоящего мужчины есть тайник, словно он закрыл часть своей души, утаил ее от женщин и сказал: "Ты можешь дойти вот сюда, дорогая, но ни шагу дальше. Здесь - моя седьмая комната. Здесь я хочу быть один". Самых глупых женщин это приводит в ярость. Они теряют самообладание. Более мудрые сначала грустят и страдают от любопытства, а потом - смиряются.
  Но что за власть может быть у человека над душой другого? Почему этот несчастный, неприкаянный, умный, пугающий, и в то же время - глупый раненый человек - писатель - обладает такой властью над душой моего мужа?
  Как я выяснила, властью он действительно обладал: опасной, даже смертельной властью. Однажды, намного позже, муж сказал, что роль этого человека - "свидетель" его жизни. Он очень старался объяснить. Вот как он это сформулировал: в жизни каждого человека присутствует свидетель, кто-то, кого мы встретили в молодости, признали и считаем сильнее себя, так что всё, что мы делаем потом, мы делаем в попытке скрыть то, чего стыдимся, от свидетеля, превратившегося в безжалостного судью. Свидетель-судья не сразу готов нам поверить. Он знает о нас что-то, чего не знает никто другой. Мы можем стать важными людьми - можем стать хоть министрами или лауреатами Нобелевской премии, но свидетель просто стоит рядом и усмехается, словно говорит: "Ты что, действительно принимаешь себя всерьез?"...
  Дальше он объяснил, что всё, что мы делаем, в какой-то мере делается для этого свидетеля: это его нужно убедить, это ему мы что-то должны доказать. Наши карьеры, невероятные усилия наших жизней прежде всего осуществлялись ради свидетеля. Знаешь, этот неловкий момент, когда молодой муж представляет жену другу, великому соратнику его детства, потом стоит рядом и с беспокойством следит, одобрил ли друг его выбор спутницы жизни, находит ли ее привлекательной?... Конечно, друг вежлив и чуток, но втайне ревнует, потому что, что бы он о ней ни думал, эта женщина заменила его фигуру в любовных отношениях. Так что, понимаешь, именно так они меня взвешивали в тот вечер. Проблема в том, что эти двое уже многое знали, намного больше, чем то, о чем я только начала догадываться.
  Еще из их разговора в тот вечер я поняла, что эти двое сообщников, мой муж и писатель, имеют свое собственное мнение по поводу мужчин и женщин, и отношений в целом, и муж со мной это мнение никогда не обсуждал. Это было обидно, потому что получалось, что я не достойна того, чтобы со мной обсуждали такие вещи - вещи в целом.
  Незнакомец ушел после полуночи, и я спросила у мужа прямо:
  - Ответь честно, ты смотришь на меня свысока?
  Он смотрел на меня сквозь дым сигары - его глаза превратились в щелочки, словно он страдал похмельем после оргии - и тщательно обдумывал мой вопрос. По правде говоря, когда закончился этот вечер, когда муж перестал играть в эту странную игру с писателем, которого привел к нам домой, я чувствовала себя хуже, чем после настоящей оргии. Мы оба были истощены. В моей душе кипели странные, горькие чувства.
  - Нет, - мрачно ответил муж. - Я не смотрю на тебя свысока, вовсе нет. С чего ты взяла? Ты - умная женщина с мощными инстинктами, - добавил он.
  Звучало убедительно, но я не очень-то ему поверила. Села напротив него за убранный стол - мы сидели за столом весь вечер, не перешли в удобную гостиную, потому что гость предпочел сидеть и болтать среди гор окурков и пустых бутылок от вина.
  - Да, я умна и у меня мощные инстинкты, - подтвердила я, потом ненадолго замолчала. - Но что ты думаешь о моем характере, о душе?
  Я понимала, что вопрос звучит несколько пафосно. Муж слушал меня внимательно, но ничего не ответил.
  Словно говорил: "Это должно остаться моей тайной. Довольно того, что я признаю твой ум и силу инстинктов".
  Вот так всё началось. Этот вечер я запомнила надолго.
 
 
  Писатель не был частым гостем в нашем доме. И с моим мужем виделся нечасто. Но когда бы они ни встретились, я чувствовала себя, как женщина, уловившая на муже чужой запах, который пристал к его рукам, даже если он просто пожал руку другой женщине. Конечно, я ревновала к писателю и некоторое время уговаривала мужа, чтобы он пригласил того на ужин снова. Мужа это смущало, и он отказывался это сделать.
  - Он - не очень-то светский человек, - говорил муж, не глядя мне в глаза. - Он - анахорет. Писатель. Всё время работает.
  Но я узнала, что они иногда встречаются втайне. Заметила их однажды в кафе. Я просто переходила через дорогу. Чувство было такое, словно меня укололи чем-то острым - ножом или иглой: ужасно больно. Они меня не видели, сидели под навесом, мой муж что-то говорил, они смеялись. Мой муж был - словно незнакомец, лицо изменилось, ничего общего с лицом, которое было у него дома, с лицом, которое я знала. Я быстро пошла дальше, чувствовала, что побледнела. Кровь отлила от щек.
  "Ты с ума сошла, - думала я. - Что тебе не так?...Этот человек - его друг, знаменитый писатель, особенный, очень умный человек. Так что плохого в том, что они иногда встречаются? Это ничего не значит. Чего ты от них хочешь?...Почему твое сердце бьется так быстро?...Боишься, что они не возьмут тебя в свои игры, в одну из этих особенных гротескных игр? Боишься, что они не считают тебя достаточно умной или культурной? Ты ревнуешь?".
  Я рассмеялась. Но сердце не перестало бешено колотиться в груди. Мое сердце колотилось так, как в тот день, когда меня отвезли в больницу рожать. Но то бешеное сердцебиение дарило сладкое и счастливое чувство.
  Я шла дальше по улице, шла настолько быстро, насколько могла, я чувствовала, что меня надули, чего-то лишили. Мой муж не хочет, чтобы я встречалась с этим выдающимся человеком, привилегий знакомства с которым пользуется с юности. Мой муж вообще был неразговорчив. Я чувствовала, что меня надули, даже предали. Мое сердце еще бешено колотилось в тот вечер, когда муж вернулся домой в обычное время.
  - Где ты был? - спросила я, когда он целовал мою руку.
  - Где? - муж выглядел озадаченным. - Нигде. Шел домой.
  - Ты лжешь, - сказала я.
  Муж посмотрел на меня долгим взглядом. Отвечая, он, кажется, почти что скучал:
  - Ты права. Я забыл. Столкнулся с Лазарем. Выпили вместе кофе. Видишь, забыл. Ты меня видела в кафе?
  Он говорил искренне и спокойно, с оттенком удивления. Мне стало стыдно.
  - Прости, - сказала я. - Я просто несчастна из-за того, что так мало знаю об этом человеке. Мне он не кажется настоящим твоим другом. Или моим. Или нашим общим другом. Пожалуйста, не общайся с ним. Попытайся его избегать, - умоляла я.
  Муж посмотрел на меня удивленно.
  - О, - сказал он, очень тщательно, как обычно, протирая очки. - Избегать Лазаря нет нужды. Он никогда не навязывается.
  Это был последний раз, когда муж о нем упомянул.
  Но теперь мне захотелось знать о Лазаре всё. Я нашла некоторые его книги, все - с дарственными надписями, в библиотеке мужа, и прочла всё, что смогла. Что было особенного в этих дарственных надписях: как бы это сказать - они были непочтительны...Нет, не то...они были странно язвительными. Так, словно автор презирал не только человека, для которого подписывал книги, но и сами свои книги как таковые, и себя за то, что их написал. В дарственных надписях было что-то самоуничижительное, ироничная меланхолия. Словно под своей фамилией он на самом деле написал: "Ладно, я сделал дарственную надпись, но на самом деле я - не совсем тот человек, за которого меня можно принять на основании этой книги".
  До того момента я считала, что призвание писателя сродни сану священника в миру. Книга была для меня торжественной кафедрой, с которой эти люди обращаются к миру! Я понимала не всё, что он пишет. Словно он брезговал людьми, даже читателями, такими людьми, как я, и был полон решимости не открыть им о себе ничего важного. Читатели и критики могут много чего сказать о такой тенденции. Писателя многие ненавидели, но, конечно, некоторые ненавидят любого известного человека. Во время наших встреч писатель никогда не говорил о своих книгах или о литературе в целом. Он просто обо всем хотел узнать. Однажды он к нам зашел, и мне пришлось объяснять ему во всех подробностях, как готовить жаркое из кролика. Можешь в такое поверить? Да, жаркое из кролика. Он хотел записать всё до мельчайших подробностей, даже попросил поваренную книгу. А потом начал обсуждать жирафов. Это всё было очень интересно. Он мог говорить о чем угодно, и обо всем знал очень много, не говорил он только о литературе.
  Не коснулось ли их обоих крыло безумия? Лично я первым делом так и подумала. Но потом отмела эту мысль. Просто я такого не ожидала, так часто бывает в жизни. Они не были безумны, они были просто очень скрытными людьми.
  Потом Лазарь исчез из нашей жизни. Мы читали его книги и статьи, но с ним не виделись. Иногда ходили слухи о его связях с каким-нибудь политиком или известной женщиной, но никто ничего не знал в точности. Политики клялись, что наш знаменитый друг-писатель состоит в их партии, некоторые женщины хвастали тем, что им удалось поймать этого неуловимого экзотического зверя и связать его. Но беглец в тысячный раз скрылся в норе и исчез. Шли годы, мы ничего о нем не знали. Что он делал в то время? Не знаю. Жил. Читал. Писал. Может быть, показывал фокусы. И это напомнило мне...
 
 
  Прошло пять лет. Я была замужем уже восемь лет. Ребенок родился на третий год. Да, мальчик. Я тебе присылала его фотографию. Знаю - он был великолепен. Потом я перестала кому-либо писать, даже тебе. Ребенок был для меня всем, ради него жила, все остальные, близкие или далекие, исчезли. Человек не должен любить так сильно. И никто не должен быть объектом такой любви, даже наши дети. Любовь - жесточайший вид эгоизма. Так вот, когда родился ребенок, наша переписка прекратилась. Ты была моей самой близкой подругой, но я в тебе больше не нуждалась, потому что появился ребенок. В течение двух лет жизни ребенка я испытывала самое большое счастье, которое могла подарить мне судьба. Я чувствовала себя сверхчеловеком, я была спокойна и в то же время всего боялась. Я знала, что ребенок не выживет. Откуда я это знала? Люди просто знают такие вещи. Некоторые из нас чувствуют всё, знают всё о своей судьбе. Я знала, что такого счастья, красоты и доброты, которые соединились в этом малыше, не может быть в мире. Я знала, что он умрет. Нет, не спорь и не пугайся так: я лучше тебя знаю, о чем говорю. Но эти два года были годами счастья. Потом он умер от скарлатины. Зимой, через три недели после своего второго дня рождения.
  Почему невинные дети умирают? Можешь мне сказать? Ты об этом не думала? Я думала долго и напряженно. Даже Бог не ответит на этот вопрос.
  Мне больше особо нечем было заняться, так что вот об этом я и думала. Да, и сейчас думаю. И буду думать, пока жива. После такой утраты никогда не оправишься. Смерть ребенка - единственная настоящая пытка. Всё остальное - всего лишь тень этой муки. Знаю, тебе это неведомо. Что ты знаешь? Не знаю, что сказать, не знаю, завидую я тебе или жалею из-за того, что ты об этом не знаешь...Думаю, жалею.
  Может быть, всё было бы по-другому, если бы ребенок родился не на третий год брака. И всё остальное тоже было бы иначе, совсем иначе, если бы он выжил. Могло бы быть. В конце концов, ребенок - это величайшее из чудес, единственный настоящий смысл жизни, но все-таки - не следует себя обманывать - никакой ребенок не решит проблемы, возникшие между двумя людьми. Ребенок не может утолить тревогу или устранить противоречия. Но теперь об этом говорить нет смысла. Факт в том, что он родился в определенный день, прожил два года и умер. После этого я еще два года прожила с мужем, а потом мы расстались.
  Сейчас я абсолютно уверена, что мы не расстались на третий год брака не из-за ребенка. Почему?... Потому что когда я узнала, я уже не могла жить с мужем. Нет ничего более ужасного, чем знать, что ты любишь человека, но больше не можешь с ним жить.
  - Почему? - спросила я у него однажды, и он сказал, в чем, по его мнению, проблема.
  - Ты хочешь, чтобы я отказался от своей человеческой природы, - ответил он. - А я не могу это сделать. Я скорее умру.
  Я сразу поняла его и сказала:
  - Тогда не умирай. Живи и оставайся для меня незнакомцем.
  Муж всегда имел в виду именно то, что сказал, уж таким он был человеком. Он не всегда делал это прямо - иногда нужно было несколько лет, чтобы слова превратились в поступки, но рано или поздно за словами следовали поступки. Другие люди после ужина обсуждают надежды и планы с помощью слов, а потом сразу же забывают то, что сказали, но когда мой муж говорил о таких вещах, за этим следовали действия. Словно у него существовала какая-то глубинная связь со словами: то, что он однажды сказал, оставалось с ним и не отпускало. Если он сказал: "Я скорее умру", мне следовало знать, что именно это он имеет в виду, что он не собирается мне подчиниться и скорее умрет. Это была часть его характера, его судьба...Иногда в беседе он ронял несколько слов, критиковал кого-нибудь, или вдруг раскрывал свой план, потом больше ничего об этом не говорил, но в один прекрасный день я вдруг замечала, что человек, которого он критиковал, исчез из нашей жизни, что вскользь упомянутый план через два года оказывался воплощен в жизнь.
  На третий год я уже знала, что у нашего брака - большие проблемы. Муж относился ко мне с галантной нежностью. Он любил меня. Не обманывал. Не встречался с другими женщинами, у него была только я. Но все-таки - пожалуйста, отвернись на минутку, кажется, я краснею, - в течение первых трех лет брака, и особенно - в течение последних двух лет совместной жизни - я чувствовала, что я для него - не столько жена, сколько...
  Он любил меня, без сомнений. Но в то же время чувство было такое, словно он главным образом терпит меня в своем доме, в своей жизни. Он был исполнен терпения, но так, словно у него не было выбора и он просто покорился необходимости жить со мной, делить со мной кров, жизненное пространство. Вот какое было чувство. Он был со мной столь же нежен и пленителен, как обычно, снимал очки, слушал, давал советы, иногда даже шутил, мы ходили в театры и вели светскую жизнь, но я видела, как он отстраняется, и в его двусмысленной насмешливости сквозит подозрение. Он не раскрывался перед людьми полностью. Он внимательно их слушал, полностью осознавая свои обязательства перед ними, потом вежливо отвечал, но в его голосе я слышала покровительственные нотки, некую жалость, словно он не совсем им верил, словно знал, что даже под самыми искренними заявлениями людей остаются невысказанные слои отчаяния, ярости, лжи и невежества. Конечно, такое он не мог бы сказать людям, вот почему слушал их с этой осуждающей снисходительностью, с этим серьезным скептическим выражением, иногда улыбаясь и кивая, словно говоря собеседнику: "Продолжай. Я знаю то, что знаю".
  Ты спрашивала, любила ли я его. Я с ним настрадалась. Но я знаю, что любила его, и даже знаю, почему...Я любила его, потому что он был печальным затворником, потому что ему никто не мог помочь, даже я. Но понадобилось много времени и страданий, прежде чем я это поняла. Много лет я думала, что он смотрит на меня свысока, что он обо мне невысокого мнения...но было и кое-что еще.
 
 
  В сорок лет этот мужчина был замкнут, как монах в пустыне. Мы жили в мировой столице, у нас было много знакомых, мы вращались в изысканном обществе. Но получилось так, что мы были одиноки.
  Лишь однажды я увидела его в другом свете, лишь однажды и на мгновение. Это произошло, когда родился ребенок, когда этому бледному, грустному, одинокому человеку впервые разрешили войти в комнату. Он вошел неуклюже, словно играл в очень неловкой сцене, слишком человек, словно стыдился актерства. Он остановился возле колыбели, склонился над ней, как обычно, сцепил руки за спиной, осторожный и сдержанный. Я была тогда истощена. но присмотрелась к нему. Он склонился над колыбелью, и тут, на мгновение, его бледное лицо озарил внутренний свет. Но он ничего не сказал. Долго смотрел на младенца, наверное, минут двадцать, не шевелясь. Потом подошел, положил руку мне на лоб и молча стоял у моего изголовья. Смотрел он не на меня, а в окно. Был рассвет туманного октябрського дня. Он задержался у моего изголовья, гладил мой лоб. Его ладонь была горячей. Мгновение спустя он уже разговаривал с врачом. Словно резко прервал один разговор и начал другой, на другую тему.
  Но сейчас я знаю, что в то мгновение, наверное, первый и последний раз в жизни, он был счастлив. Может быть, он даже раскрыл тайну того, что называл человеческой природой. Пока ребенок был жив, он говорил со мной по-другому, с большей задушевностью, но я все равно чувствовала, что не являюсь его половинкой. Знаю, есть люди, которые отчаянно пытаются преодолеть некое внутреннее сопротивление - смесь гордыни, страха, чувствительности и неуверенности, это не позволяет им слиться с толпой. Но мой муж, во всяком случае, на время, примирился с миром ради ребенка. Я видела, как он борется с собой, и, пока ребенок был жив, меня переполняла безумная надежда. Он пытался изменить свою природу, приручить ее так же, как цирковой дрессировщик приручает льва. Он был молчалив, горд и печален, но делал всё возможное, чтобы стать скромным и покорным. Например, дарил мне подарки. Мне хотелось плакать от того, как этот новоявленный "скромный" человек, мужчина, который всегда стыдился дарить мне маленькие подарки на Рождество или день рождения, настаивая на чем-то дорогом вроде круиза, шубы, нового автомобиля или украшения, теперь начал дарить мне то, в чем я действительно нуждалась - трогательные маленькие подарки, почти ничего не стоившие, например, пакетик жареных каштанов, купленный по дороге домой, конфеты и тому подобное. Тогда у меня было всё самое лучшее: лучшие врачи, лучшая нянька и это чудесное кольцо, которое я ношу сейчас. Да, оно дорогое. Но теперь он приходил домой с застенчивой улыбкой и неловко разворачивал маленький пакетик, в котором была, например. детская кофточка и капор тонкой вязки. Он клал это всё на пеленальный столик, поспешно виновато улыбался и быстро уходил из комнаты.
  Как я уже сказала, тогда мне хотелось плакать. Плакать от радости и надежды.
 
 
  Но было и другое чувство, важная часть целого - это был страх. Я боялась, что он не победит в этой битве, не сможет побороть себя, боялась, что мы не сможем наладить свою жизнь, даже с помощью ребенка. Боялась, что во всем этом есть что-то неправильное. Но что бы это могло быть?... Я ходила молиться в церковь. "Господи, помоги мне!" - умоляла я. Но Господу известно, что единственная помощь, которую мы можем получить - та, которую мы сами даем.
  Но пока ребенок был жив, мой муж, конечно, боролся с собой.
  Вижу твое нетерпение. Ты хочешь спросить, что за проблема была между нами. Хочешь знать, что за человеком был на самом деле мой муж... Сложный вопрос, дорогая. Я ломала над этим голову восемь лет. Даже после того, как мы расстались, я продолжала ломать над этим голову. Иногда мне казалось, что я наконец-то узнала правду. Но это всё были сомнительные догадки. Я не могу назвать болезнь, могу лишь перечислить симптомы.
  Ты спрашиваешь, любил ли он меня?...Ну да, любил. Но, думаю, по-настоящему он любил только своего отца и своего сына.
  Он заботился об отце и очень его уважал. Навещал каждую неделю. Моя свекровь обедала у нас каждую неделю. "Свекровь" - что за противное слово. Но эта женщина, мать моего мужа, была одним из самых утонченных созданий, встреченных мною в жизни. После смерти свекра эта богатая сверхэлегантная женщина осталась одна в большом доме, я боялась, что она слишком к нам зачастит. Люди такие ограниченные. Но она была - сама чувствительность, сама предупредительность. Она переехала в маленькую квартирку, ни для кого не была обузой, все сложные и хлопотные жизненные вопросы решала сама с невероятной заботливостью и прозорливостью. Она не просила ни жалости, ни доброты. Конечно, она знала о своем сыне то, что я знать не могла. Только матери знают правду. Она знала, что ее сын нежен, уважителен и внимателен, но дело в том, что она его не любила. Ужасно! Но нам следовало относиться к этому спокойно, потому что к этому я привыкла в отношениях с мужем - мы оба узнали этот от Лазаря: правда обладает некой творческой очищающей силой. Между матерью и сыном никогда не возникало споров или разногласий. "Дорогая матушка, - говорил он, и она отвечала: "Дорогой сын". Всегда был этот ритуал целования ручки, некая формальная вежливость, если хочешь. Но никогда никакой душевной близости. Они никогда не оставались в комнате наедине, один из них всегда вставал и находил какое-то дело или приводил кого-то третьего. Они боялись остаться наедине, словно существовал какой-то безотлагательный вопрос, который им немедленно надо было обсудить, и возникнут проблемы, настоящие проблемы, если их тайна откроется, тайна, о которой они, мать и сын, не могут поговорить. "Что бы это могло быть?" - иногда спрашивала себя я. Вот так обстояли дела.
  Я хотела, чтобы между ними установился мир. Но они могли существовать, лишь не пересекаясь! Я хотела прощупать характер их отношений, очень осторожно, как прощупывают рану. Но первое прикосновение их напугало, и они сразу начали говорить о чем-то другом. Что я могла сказать?...Ни для обвинений, ни для жалоб не было видимого, осязаемого предмета. Можно ли было предположить, что мать и сын в прошлом причинили друг другу боль? Я такое предположить не могла, потому что оба они идеально надлежащим образом "выполняли свои обязанности". Как если бы они всю жизнь создавали себе алиби. Наши именины, дни рождения, Рождество - все эти важные и второстепенные племенные ритуалы, общие для всех семей, отправляли должным образом вплоть до мельчайших деталей. Мама получила подарок, мама вручила подарок. Мой муж поцеловал ей ручку, она поцеловала его в лоб. За обедом или ужином мама садилась во главе семейного стола, и все вели с ней уважительные беседы на темы семьи и мира в целом, никогда с ней не спорили, слушали мамино строгое, вежливое и спокойное изложение взглядов, а потом ели и говорили о чем-то еще. О, эти семейные обеды! Это молчание в паузах между разговорами! Эти разговоры о чем-то еще, это вежливое молчание, ныне и присно, и вовеки веков! Я не могла поговорить с ними об этом между супом и главным блюдом, между днем рождения и Рождеством, между юностью и старостью. Я не могла сказать им: "Вы всегда говорите о чем-то еще". Я ничего не могла сказать, потому что даже со мной муж всегда говорил о чем-то еще, и я страдала от того же молчания, от того же игнорирования со стороны свекрови, иногда я даже думала, что винить надо нас обеих - его мать и меня, потому что мы не знали, что с этим делать: нам не удалось выведать у моего мужа его тайну, мы не выполнили свою миссию, единственную истинную миссию своей жизни. Мы просто не понимали этого мужчину. Она дала ему жизнь, я подарила ему ребенка...есть ли что-то большее, что женщина может дать мужчине? Ты ведь согласна, что женщина ничего большего мужчине дать не может? Не знаю. В один прекрасный день я начала сомневаться. Вот что я хочу сказать тебе сегодня, потому что мы встретились, потому что я его увидела, и теперь чувствую, что всё это кипит во мне, и я должна кому-то рассказать, потому что думаю об этом всё время. Так что сейчас говорю тебе. Я тебе не надоела? У тебя есть полчаса? Послушай, времени еще достаточно.
  Он, наверное, уважал нас обеих, даже в какой-то мере любил. Но ни его мать, ни я его не понимали. Это - большая ошибка нашей жизни.
  Ты говоришь, что нам не нужно "понимать" любовь, потому что это невозможно? Ты ошибаешься, дорогая. Я всегда это говорила. Говорила, что это предопределено Господом. Любовь или есть, или ее нет. Что здесь понимать?...В чем ценность человеческого чувства, если оно основывается на том, что мы можем объяснить?... Но с возрастом мы понимаем, что всё не так, не так, как мы думали: мы действительно должны попытаться "понять" вещи, в том числе - любовь. Не надо качать головой и улыбаться, это - правда. Мы - люди, мы осознаем всё, что с нами происходит. Наши чувства и страсти становятся допустимыми или недопустимыми благодаря сознанию. Любить - недостаточно.
  Давай не будем об этом спорить. Я знаю то, что знаю. И я заплатила за это знание высокую цену. Какую?...Я заплатила своей жизнью, дорогая, всей своей жизнью. Факты таковы, что я сижу здесь с тобой в этой кондитерской, в этом очаровательном пурпурном зале, и наблюдаю, как мой муж покупает засахаренные апельсиновые корки для кого-то другого. Не то чтобы меня удивляло, что он покупает засахаренные апельсиновые корки. У него во всем такой вкус.
  Для кого он их покупает? Для другой женщины, конечно же. Даже не хочу называть ее имя. Для женщины, на которой он потом женился. Ты не знала, что он женился второй раз? Я воображала, что эта новость дошла и до Бостона, что ты даже в Америке об этом слышала. Это говорит о том, насколько мы бываем глупы. Как глупо думать, что наши личные дела, то, что для нас действительно важно, имеет мировое значение. Пока это всё происходило, в смысле - развод и второй брак моего мужа - в мире творились действительно важные события, страны разделяли, люди готовились к войне, и однажды война началась...Не то чтобы это стало неожиданностью. Лазарь говорил: "Если люди готовятся к чему-то - например, к войне - с таким рвением, с такой решимостью, прозорливостью и расчетливостью, в конце концов война обязательно начнется". В то же время я не удивлялась, видя крупные заголовки о сводках моей личной войны, моих собственных битв, поражений и редких побед - это были сводки с линии фронта, которой была моя жизнь... Но это - другая история. Когда родился ребенок, всё это еще было в далеком будущем.
  Наверное, можно сказать так: на два года, пока был жив ребенок, мой муж примирился с миром и со мной. Это был не настоящий постоянный мир, еще нет, пока что это было нечто вроде перемирия, прекращения огня. Он ждал и наблюдал. Трудился над тем, чтобы привести душу в порядок. В конце концов, он был мужчиной с безупречной душой. Как я уже сказала, он был мужчиной. И более того - он был джентльменом. Я имею в виду не того рода господ, которые посещают клубы джентльменов, дерутся на дуэлях или стреляются из-за того, что не могут выплатить карточный долг. Он никогда не прикасался к картам. Как-то раз, помню, он сказал, что джентльмен не играет в карты, потому что не имеет права на деньги, которые не заработал. Иными словами, он был джентльменом такого сорта. Он был вежлив и терпелив со слабыми. С равными он был строг и помнил о своем статусе, потому что никакой другой статус не признавал. По его мнению, социального статуса выше, чем у него, не существовало. Восхищался он только художниками. Говорил, что они избрали самый тяжкий путь. Они - дети Господни. Мой муж признавал только превосходство настоящих художников и никого другого.
  Поскольку мой муж был джентльменом, после рождения ребенка он попытался смягчить эту пугающую отсраненность в душе, столь болезненную для меня. Он делал поистине трогательные попытки сблизиться со мной и ребенком. Как если бы тигр решил перейти на вегетерианскую диету или вступить в Армию Спасения. Как тяжела жизнь, как тяжело быть человеком...
  Вот так мы жили два года. Не очень хорошо, не очень счастливо. Но спокойно. Эти два года, должно быть, дорого ему стоили. Чтобы идти против своей природы, нужно приложить сверхчеловеческие усилия. Он трудился до седьмого пота ради нашего счастья. Начав с полного паралича, он попытался расслабиться, стать беззаботным и добродушно-веселым. Бедняга!...Наверное, он страдал бы меньше, если бы я предоставила ему психологическую свободу, все мои потребности в любви мог удовлетворить ребенок. Но во мне тоже что-то тогда менялось, что-то, что я не могла понять. Моя любовь к ребенку проявлялась исключительно через моего мужа. Наверное, за это Бог решил меня наказать.
  Почему ты так на меня смотришь?...Не веришь?...Или, может быть, боишься?...О, дорогая, поверь, эта моя история просто очаровательна.
  Я обезумела из-за ребенка, жила только для него, и только в течение этих двух лет я чувствовала, что в моей жизни есть смысл и цель...но я любила ребенка из-за мужа, ради мужа, теперь понимаешь? Я хотела, чтобы ребенок привязал его ко мне, всю его сущность. Сколь ни ужасно это звучит, сейчас я понимаю, что ребенок, по которому я буду скорбеть вечно, был лишь средством для того, чтобы заставить мужа меня любить. Если бы меня привели в исповедальню и оставили там до утра, я не нашла бы слова, чтобы признаться ему в этом. Но даже без слов в глубине души он знал об этом, так же, как знала я, даже без слов, потому что у меня еще не для всего в жизни были слова... Правильные слова всегда приходят слишком поздно, и мы платим за них ужасную цену. У Лазаря тогда слова были. Однажды муж дал мне эти слова, ненамеренно - так люди находят потайной карман. Но это было потом. Пока что мы жили вместе и почти ничего друг о друге не знали. Всё было в образцовом порядке, во всяком случае, внешне. Во время завтрака нянька приносила ребенка, который был одет в светло-голубые и розовые цвета. Муж разговаривал со мной и ребенком, потом садился в машину и ехал на фабрику. Мы часто приглашали на обед гостей, они пили за наше здоровье, хвалили наш очаровательный дом: меня, молодую мать, прекрасного младенца и нашу идеальную жизнь. О чем они думали, уходя? Глупцы завидовали, а те, кто был помудрее и почувствительнее, должно быть, вздыхали с облегчением, покинув наш дом, и думали: "Наконец-то одни!". Мы подавали изысканные блюда и редчайшие иностранные вина, наслаждались спокойной вдумчивой беседой. Но чего-то не хватало, и гости, которые это чувствовали, были невероятно рады уйти. Моя свекровь обычно приходила в состоянии легкой паники и уходила настолько поспешно, насколько позволяли приличия. Мы всё это чувствовали, но не знали. Может быть, мой муж знал, наверное, знал...Но тогда он мог только стиснуть зубы и продолжать быть беспомощно счастливым. Я его не отпускала, ни на секунду не позволяла его душе сбежать. Повисла на нем с ребенком. Молча шантажировала его своими эмоциональными потребностями. Можно ли этой властью связать человека?...Да, можно, это - единственная власть. Все мгновения моей жизни были посвящены ребенку, но только потому что я знала: пока есть ребенок, мой муж - мой и только мой. Такой грех Господь не прощает. Вы не можете кого-то заставить вас любить, и не можете заставить себя любить кого-то. Но всё равно пытаетесь навязать свою волю, напрягаете каждый мускул и нерв для любви. Ты говоришь, это - единственный способ?...Ладно, так я его и любила.
 
 
  Мы паразитировали на ребенке и вели бесконечную войну. Воевали мы не с помощью слов, а с помощью улыбок, разговоров и терпения. Потом, в один прекрасный день, всё и случилось. Я устала, моя энергия иссякла. Словно мои руки и ноги просто уснули. Не только мой муж отдавал все силы работе - я тоже.
  Я устала так, как устают люди, которые скоро заболеют. Это было ранней осенью много лет назад. Была мягкая нежная осень. Мы только что отпраздновали второй день рождения ребенка, у него начал развиваться по-настоящему интересный, очаровательный, трогательный собственный характер, он начал превращаться в личность. Однажды вечером мы сидели в саду. Ребенка уложили спать.
  - Как насчет того, чтобы на шесть недель поехать в Мерано? - спросил муж.
  Два года назад это я спрашивала у него, как насчет того, чтобы поехать ранней осенью в Мерано. Я суеверна: немного люблю знахарство и верю в целебные свойства виноградной диеты. Муж тогда со мной не поехал, нашел какую-то отговорку, чтобы остаться дома. Я знала, что он не любит путешествовать со мной, потому что боится близости, возникающей в путешествии, боится дней, когда двое людей оставлены на произвол друг друга в номере отеля в чужом городе.
  Дома между нами стоял наш дом, наша работа, наши друзья и дело жизни. В этот раз муж хотел наградить меня наилучшим образом.
  Мы поехали в Мерано. Свекровь переехала к нам на время нашего отъезда, как делала обычно. Она присматривала за ребенком.
  Путешествие было странное. Это был медовый месяц, прощание, знакомство и швыряние перчатки: всё вместе. Он пытался открыть мне свою душу. Вот в чем всегда можно быть уверенной, дорогая: в обществе мужчины никогда не скучно. Я много страдала, меня это почти убивало, иногда я чувствовала себя полностью опустошенной, иногда - рождалась заново рядом с ним, но ни на мгновение мне не было скучно. Просто чтобы прояснить ситуацию. Так что в один прекрасный день мы выехали в Мерано.
  Осень была золотая, буйная, восхитительная, словно в опере. Мы ехали на машине. Деревья были усеяны желтыми фруктами. Воздух был зрел и насыщен ароматами, весь мир был садом в поворотной точке. На улицах были люди, богатые люди, беззаботные люди, они роились повсюду, плавали. Большие осы с толстыми брюшками жужжали на жаре, отяжелевшей от света. Там были американцы, только что напившиеся на солнце, были француженки, яркие, словно стрекозы, и более сдержанные английские туристы. Мир еще не поднялся на борт: мгновение всё - Европа, сама жизнь - купалось в ослепительном свете. Но чувствовался и налет паники, было чувство, что надо насладиться сразу всем, пока это всё не исчезло. Люди чувствовали, что судьба - не на их стороне. Мы поселились в лучшем отеле, ходили на концерты, слушали хорошую музыку, у нас было две смежных комнаты с видом на горы.
  Чем были наполнены эти шесть недель? Чего мы ждали? Надеялись ли мы на что-то? Кажется, мы жили в молчании. Муж приносил книги для чтения: у него был идеальный слух во всем, что касалось языка, и, как великий музыкант, он мог отличить фальшивую ноту от настоящей. В этом смысле он был похож на Лазаря. Мы сидели на балконе в сумерках, и я читала ему: французские стихи, английские романы, тяжеловесную немецкую прозу. Гете и избранные сцены из 'Флориана Гейера' Гауптмана. Муж любил эту пьесу. Он видел ее однажды на сцене, в Берлине, и не мог забыть. Кроме того, ему нравилась 'Смерть Дантона' Бюхнера. И 'Гамлет'. И 'Ричард III'. Моей обязанностью было читать ему стихи великого венгерского поэта Яноша Арани из позднего цикла 'Осенние крокусы'. Потом мы одевались, ужинали в одном из лучших ресторанов, пили сладкое итальянское вино и ели мясо морского краба.
  В некотором смысле мы жили, как нувориши, как люди, которые хотят наверстать всё, чего у них не было, насладиться этим всем, всем сразу. Люди, которые слушают Бетховена, жуют каплуна и хлебают французское шампанское в такт музыке. Но это было и неким прощанием. Эти годы, последние годы перед войной, были пропитаный такой особой атмосферой. Словно неосознанное прощание. Мой муж говорил именно так: что-то, связанное с Европой. Я ничего не говорила. Я покидала не Европу. Можем ли мы, две женщины, признать тот факт, что такие понятия, как 'Европа' имеют с нами мало общего? Что я знала в глубине души - так это то, что мне не хватало силы отказаться от чего-то более важного. Я почти задыхалась от беспомощности.
  Однажды ночью мы сидели на балконе. На столе стоял виноград в стеклянной миске и большие желтые яблоки. В Мерано пришло время сбора яблок. Воздух был такой сладкий, так наполнен запахом яблок, как если бы кто-то снял крышку с огромной банки консервации. Под балконом французский уличный оркестр играл мелодии из старой итальянской оперы. Муж принес на стол вино, вино, 'Лакрима Кристи', было темное и стояло в хрустальном кувшине. Сладость была во всем, даже в музыке, что-то немного перезрелое, с налетом тошноты. Муж тоже это почувствовал и объявил:
  - Завтра едем домой.
  - Да, - согласилась я. - Вернемся домой.
  Вдруг муж начал говорить этим глубоким меланхоличным голосом, который всегда меня трогал. Словно играл ритуальный инструмент какого-то примитивного племени:
  - Скажи, Илонка, как по-твоему, что нам делать дальше? - спросил он.
  Понимала ли я, что он имеет в виду? Он говорил о нас, о нашей совместной жизни. Была звездная ночь. Я смотрела на звезды, на осенние звезды итальянского неба, и дрожала. Я почувствовала, что пришло время сказать правду. Мои руки и ноги сковал холод, но ладони вспотели от волнения.
  - Я не знаю, правда не знаю. Я не вынесу разлуки с тобой. Не могу представить жизнь без тебя, - ответила я.
  - Знаю, это очень сложно, - спокойно ответил муж. - Я тоже не хотел бы этого. Наверное, сейчас - неподходящее время. Может быть, подходящее время никогда не наступит. Но в нашей совместной жизни, так же, как в этих каникулах, есть что-то постыдное и неподобающее. Не об этом ли мы не решаемся сказать?
  Наконец он это произнес. Я закрыла глаза, у меня закружилась голова. Так я и молчала, глаза закрыты.
  - Так что скажи мне, наконец, что нас разделяет? - спросила я.
  Долго он ничего не отвечал, просто думал. Отложил сигарету и закурил другую. Он тогда курил крепкие английские сигареты, из-за запаха которых у меня немного кружилась голова. Но этот запах тоже был частью его, как запах сена в его комоде с бельем, потому что ему нравилось душить одежду горьким маслянистым ароматом сена. Какие необычные детали формируют наше восприятие человека!
  - Я не испытываю особой потребности в том, чтобы меня любили. - наконец, сказал муж.
  - Это невозможно, - сказала я, скрипя зубами. - Ты - человек. Ты наделен абсолютной потребностью быть любимым.
  - Вот именно в это женщины не могут поверить, не знают и не понимают, - сказал муж, словно обращаясь к звездам. - Существует тип мужчин, не нуждающихся в любви. Такой мужчина прекрасно себя чувствует без любви.
  Он говорил без пафоса, отстраненно, но очень естественно. Я знала, что сейчас он говорит правду. Во всяком случае, он верил, что говорит правду. Я начала спорить:
  - Ты не можешь знать о себе всё. Может быть, тебе просто не хватает смелости чувствовать. Тебе следует быть менее самоуверенным, более скромным, - умоляла я.
  Он отшвырнул сигарету. Встал. Он был высоким - ты видела, какой он высокий? - на голову выше меня. Но сейчас он возвышался надо мной, опираясь о решетку балкона, над его головой сияли чужеземные звезды, он был еше более меланхоличен, чем обычно. Мне хотелось разгадать его, раскрыть тайну его души. Он скрестил руки на груди.
  - Что такое жизнь женщины? - размышлял он. - Чувства владеют каждой ее клеткой, от головы до пят. Я прекрасно об этом знаю, но понимаю лишь на интеллектуальном уровне. Я не могу поддаться чувствам.
  - А ребенок? - громко спросила я.
  - В том-то и дело, - резко ответил он, его голос слегка дрогнул. - Я готов со многим мириться ради ребенка. Я люблю ребенка. Через ребенка я могу любить тебя.
  - И я...., - начала я, но не закончила. Не решилась сказать мужу, что и для меня ребенок - средство моей любви к нему.
  Той ночью мы долго разговаривали и долго молчали. Иногда мне кажется, что я помню каждое слово.
  - Женщине этого не понять. Жизнь мужчины зависит от состояния его души. Остальное - дополнение, побочный продукт. А ребенок? Ребенок - удивительное чудо, - сказал муж и повернулся ко мне.
  - Сейчас - подходящее время, чтобы принести обеты. Давай поклянемся прямо сейчас. Поклянемся друг другу, что всегда будем вместе. Но попытайся любить меня немного меньше. Больше люби ребенка, - умолял муж, немного хрипло, словно угрожал мне. - Твое сердце должно отпустить меня. Вот всё, чего я хочу. Ты знаешь, у меня нет никакого корыстного мотива. Я не могу жить под эмоциональным давлением. Есть мужчины более женственные, чем я, для них жизненно важно быть любимыми. Есть другие, они даже в самые лучшие времена всего лишь терпят то, что их любят. Я - из таких мужчин. Это - некая застенчивость, если угодно. Чем более мужественен мужчина, тем он более застенчив.
  - Чего ты хочешь? - крикнула я. - Что я могу сделать?
  - Давай заключим пакт, - сказал он. - Давай сделаем это ради ребенка, тогда мы сможем остаться вместе. Ты знаешь, чего именно я хочу. Только ты можешь мне помочь, - сказал муж, хмурясь. - Только ты можешь ослабить этот узел. Если я действительно захочу уйти, я просто уйду. Но я не хочу бросать ни тебя, ни ребенка. Сколь невозможным это ни кажется, я буду стараться более настойчиво. Я хочу, чтобы мы оставались вместе, вместе, но не так напряженно, не так неограниченно, не под  вопросом жизни и смерти. Потому что я так больше не могу, - добавил он. - Мне очень жаль, но просто не могу, - и он вежливо улыбнулся.
  Потом я спросила глупость:
  - В таком случае, зачем ты на мне женился?
  - Когда я на тебе женился, я знал о себе почти всё. Но о тебе знал недостаточно. Я женился на тебе, потому что не знал, что ты любишь меня настолько сильно.
  Он произнес это почти испуганно.
  - Разве это преступление? - спросила я. - Разве это преступление - любить тебя так, как люблю я?
  Он рассмеялся. Он стоял во тьме, курил сигарету и нежно смеялся. Это был грустный смех, но вовсе не циничный или надменный.
  - Это хуже, чем преступление, - ответил он. - Это - ошибка.
  Потом добавил дружелюбно:
  - Не я придумал этот ответ. Первым это сказал Талейран, когда узнал, что Наполеон приказал казнить юного герцога Энгиенского. Я должен тебе сказать, это - клише.
  Плевать мне на Наполеона и герцога Энгиенского! Я понимала, что именно он хочет сказать. Я начала с ним торговаться.
  - Послушай, - сказала я. - Положение ведь может быть не настолько невыносимым. Мы оба будем стареть. Может оказаться, что тепло любви согреет тебя, когда ты начнешь мерзнуть.
  - Ну вот в этом-то и дело, - тихо ответил он. - В этом всё дело. В этой мысли, что старость неизбежна, что она подкрадывается к нам.
  Когда муж это говорил, ему было сорок восемь, сорок восемь исполнилось именно той осенью. Но выглядел он намного моложе. Стареть он начал после нашего расставания.
  Больше мы той ночью это не обсуждали. И на следующий день не обсуждали, никогда. Через два дня поехали домой. Вернувшись, мы нашли ребенка в лихорадке. Через неделю он умер. После этого мы никогда больше не говорили о личном. Мы просто жили вместе и чего-то ждали. Чуда, наверное. Но чудес не бывает.
 
  Однажды в полдень, через несколько недель после смерти ребенка, я вернулась с кладбища и пошла в детсткую. Муж стоял в темной комнате.
  - Что ты здесь делаешь? - грубо спросил он. Потом пришел в себя и вышел из комнаты.
  - Прости, - бросил через плечо.
  Комнату обставлял муж. Лично выбирал всю мебель, расставлял, именно там, где мебель должна стоять. По правде говоря, он редко заходил в комнату, пока ребенок был жив, и даже тогда стоял смущенный на пороге, словно боялся неуклюжести и смехотворности эмоциональной сцены. Но он каждый день просил принести ребенка ему в комнату, каждое утро и каждый вечер ему должны были предоставить отчет о том, как ребенок спал, и общий отчет о его здоровье.
  Потом муж зашел в детскую лишь однажды: это было через несколько недель после похорон. Во всяком случае, мы заперли комнату, ключи были у меня, и так продолжалось три года, до нашего развода, мы не открывали комнату, всё оставалось так, как было в момент отбытия ребенка в больницу. Иногда я пробиралась в комнату, чтобы там убрать...так, чтобы никто не знал, конечно же.
  После похорон я почти обезумела. Но взяла себя в руки и волочила ноги, просто потому, что не хотела развалиться окончательно. Откуда-то я черпала сверхчеловеческую силу. Я знала, что, вполне возможно, ему даже хуже, чем мне, что он может быть близок к серьезному нервному срыву, и, что даже если он это отрицает, он может во мне нуждаться.
  Но что-то проихошло между нами в те недели, или, скорее, между ним и миром...Не могу найти точные слова. Что-то в нем сломалось. Всё это, конечно, произошло без единого слова. Не так ли обычно бывает с серьезными событиями, которые даже могут угрожать жизни? Если человек расплакался или начал кричать, значит, кризис миновал.
  На похоронах муж тоже был спокоен. Ничего не сказал. Его спокойствие передалось мне. Мы молча шли за маленьким бело-золотым гробиком, с прямой спиной и сухими глазами. Но, знаешь, он ни раз не пошел со мной на кладбище проведать могилу....Наверное, он ходил туда один, я не знаю.
  - Если человек расплакался, знай - это обман. Тогда уже всё прошло, - однажды сказал мне муж. - Я не верю слезам. Боль молчалива и не льет слёзы.
  Что произошло со мной за те несколько недель? Оглядываясь назад, я сказала бы, что пролагала путь к мести. К мести? Против кого? Против того, кто лечил ребенка? Это было бы глупо. Поверь, ребенка лечили лучшие врачи города.
  О таком говорят: 'Господь не дает испытаний больше, чем человек может вынести'. Именно так и было. Ровно столько я могла вынести. Но всё происходило постепенно. Их мелочные заботы, кажется, волновали их больше, чем спасение жизни моего ребенка. Конечно, этого я им простить не могу, даже сейчас. Мне хотелось им отомстить. Но мне хотелось и другой мести, желание мести гнездилось не только в мозгу, но и в сердце. Это была месть равнодушия. Странное равнодушие и презрение пылало тогда у меня в груди. Это было люто-холодное пламя. Неправда, что страдания очищают, что мы становимся лучше, мудрее, более понимающими, страдая. На самом деле мы становимся холодными и равнодушными. Когда впервые в жизни мы по-настоящему поймем свою судьбу, мы станем почти спокойны. Спокойны и невероятно, ужасающе одиноки.
  В течение тех недель я не ходила на исповедь, как раньше. В чем мне было исповедоваться? В чем был мой грех, и как я его совершила? Я чувствовала себя самым невинным созданием из когда-либо живших на свете. Сейчас я себя так не чувствую...Грех - это не только то, о чем сказано в катехизисе. Грех - не просто то, что мы совершаем. Грех - также и то, чего мы жаждем, но слишком слабы, чтобы совершить. Когда мой муж - в первый и последний раз в жизни - гаркнул на меня хриплым голосом в детской, я поняла свой грех. В его глазах я была грешницей, потому что не смогла спасти ребенка.
  Ты смотришь в пустоту. Вижу, ты в замешательстве. Ты чувствуешь, что только из тяжело раненных чувств мужчина может бросить в лицо столь несправедливые обвинения. Я ни на мгновение не сочла его обвинения несправедливыми. 'Да, но вспомни, как много ты всего сделала', - говоришь ты. Ну да, меня не за что арестовать, кто бы что ни думал. Я восемь дней сидела у изголовья ребенка. Я спала там и нянчила его. Я единственная пошла против общепринятой практики и вызвала других врачей, когда первый, а потом и второй не смог помочь. Да, я сделала всё, что могла. Но я сделала всё это для того, чтобы мой муж нашел силы жить, чтобы он оставался моим, чтобы любил меня - потому что любить он меня мог только через ребенка. Понимаешь?...Это за мужа я молилась, когда молилась за ребенка. Жизнь моего мужа имела значение. Только по этой причине жизнь ребенка была так важна. Ты говоришь, что это - грех!...Что такое грех? Я тогда не знала. Теперь знаю. Люди, которые являются частью нас, нуждаются в любви и поддержке, они ближе всего к нашему сердцу, их любовь лежит глубоко в нас, им нужна вся наша сила. Всё это рухнуло, когда умер ребенок. Я знала, что потеряла мужа, потому что, хоть он ничего и не говорил, обвинял он меня. Ты скажешь, что обвинять меня - смехотворно и нечестно. Не знаю. Не могу об этом говорить.
  После смерти ребенка я была полностью истощена, и конечно же, сразу заболела плевритом. Несколько месяцев я лежала в постели, мне стало лучше, потом случился рецидив. Я лежала в больнице. Муж приносил мне цветы, проведывал каждый день, в обед и вечером, когда возвращался с фабрики. У меня была сиделка. Я была так слаба, что меня нужно было кормить с ложечки. И всё это время я знала, что всё это не поможет, что муж не простит меня, что болезнь не снимет с меня вину. Он был нежен и галантен, как обычно...Я плакала каждый раз, когда он уходил.
  Свекровь часто меня проведывала. Однажды, в конце февраля, когда я немного восстановила силы, она сидела у моего изголовья и вязала, как обычно. Одарила меня дружелюбной улыбкой и доверительно прошептала:
  - За что ты хочешь отомстить, Илонка?
  - Что? - спросила я испуганно и почувствовала, что краснею. - Что это за разговор о мести?
  - Ты повторяла что-то такое в лихорадочном бреду. Кричала: 'Месть, месть!'. Никакой мести, дорогая, только терпение.
  Я слушала взволнованно. Впервые после смерти ребенка я действительно что-то слушала. Потом заговорила:
  - Это невыносимо, мама. Что я сделала не так? Знаю, я не святая, но я просто не могу понять, что я сделала не так, какой грех совершила. Разве я - не часть его жизни? Нам нужно развестись? Мама, если вы думаете, что нам лучше расстаться, я разведусь с ним. Знайте, я не думаю ни о чем другом, все мои чувства принадлежат ему. Но если я не могу ему помочь, лучше разведусь. Пожалуйста, мама, посоветуйте, что делать.
  Свекровь посмотрела на меня с серьезной мудростью и печалью.
  - Не расстраивайся, дитя. Ты прекрасно знаешь. что я не могу дать тебе совет. Это просто жизнь: надо жить и справляться с этим.
  - Жить?! Жить?! Я - не дерево! Я не могу жить, как дерево. Нам нужно что-то, ради чего можно жить. Я встретила его и выросла, чтобы любить его: в жизни вдруг появился смысл. А потом вдруг всё странным образом изменилось...Не то чтобы он изменился. Не то чтобы он стал любить меня меньше, чем в первые годы брака. Он любит меня даже сейчас. Но он на меня злится.
  Свекровь ничего не сказала. Кажется, она не одобряла то, что я только что сказала, но не пыталась возразить. .
  - Я права? - встревоженно спросила я.
  - Ты выбрала неверное слово, - ответила свекровь, тщательно выбирая слова. - Не думаю, что он на тебя злится. Или, точнее, не думаю, что он злится именно на тебя.
  - А тогда на кого же? - нетерпеливо спросила я. - Кто причинил ему боль?
  - Сложный вопрос, - старая дама нахмурилась. - Тяжело на него ответить.
  Она вздохнула и отложила вязание.
  - Он никогда не говорил с тобой о своем детстве?
  - О да, - ответила я. - Иногда. Очень своеобразно. У него такой странный нервный смех, когда он говорит о личном. Люди. друзья...Но он никогда не говорил, что кто-то причинил ему вред.
  - Нет, конечно, нет, - небрежно сказала свекровь. - Так сказать нельзя. Причинить ему вред? У жизни так много способов причинить людям вред.
  - Лазарь, - сказала я. - Писатель...вы его знаете, мама? Он, должно быть, единственный, кто значет что-то о моем муже.
  - Да, - подтвердила свекровь. - Он обожал Лазаря. Этот человек определенно знает что-то о Петере. Но о нем говорить не будем. Он - плохой человек.
  - Интересно, - сказала я. - У меня такое же чувство.
  Свекровь снова принялась за вязание. Нежно улыбнулась и добавила, почти вскользь:
  - Не волнуйся, дитя. Боль пока еще слишком свежа, но жизнь идет вперед и чудесным образом устраивает человеческие дела, в том числе - все те, которые сейчас кажутся невыносимыми. Ты выйдешь из больницы, вернешься домой, и вместо первого ребенка появится новый...
  - Я в это не верю, - ответила я и почувствовала, как сердце сжалось от отчаянья. - У меня плохое предчувствие. Кажется, мы приблизились к концу чего-то. Скажите мне правду: вы считаете, что наш брак - действительно неудачный?
  Свекровь резко посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц через линзы очков.
  - Нет, я не считаю твой брак неудачным, - ответила она.
  - Интересно вы это говорите, - горько сказала я. - Иногда мне кажется, что мой брак настолько плох, насколько это только возможно. Мама, вам известны браки получше?
  - Получше? - спросила свекровь озадаченно и оглянулась, словно всматривалась вдаль. - Может быть. Не знаю. Счастье, настоящее счастье, не выставляет себя напоказ. Но, конечно, мне известны браки похуже. Например...
  Она замолчала. Словно вдруг испугалась, пожалела о том, что открыла рот. Но я ей теперь не позволю увильнуть от темы. Я села в кровати, сбросила покрывала и потребовала, чтобы она продолжала.
  - Например?
  - Ну ладно, - сказала свекровь и вздохнула. - Жаль, что приходится говорить о таких вещах. Но если тебя это утешит, признаюсь, мой брак был еще хуже, потому что, честно говоря, я не любила своего мужа.
  Она говорила спокойно, почти равнодушно, как иногда говорят старики на пороге смерти, люди, которые знают истинный смысл слов, ничего не боятся и заботятся больше о правде, чем о сохранении мира. Я побледнела.
  - Это невозможно, - пробормотала я, как дура. - У вас была такая хорошая жизнь.
  - Жизнь была неплохая, - сухо ответила свекровь и принялась яростно вязать. - Я принесла ему фабрику, ты ведь знаешь. Он, в свою очередь, принес мне любовь, одна из сторон всегда дарит больше любви, чем другая. Но проще тем, кто любит. Ты любишь своего мужа, так что тебе проще, хотя ты от этого страдаешь. Мне приходилось изображать чувство, не имевшее ничего общего с тем, что я чувствовала на самом деле. Это намного тяжелее. Я притворялась всю жизнь, видишь, вот так. Такова жизнь. Романтики, люди страстные, конечно, ожидают большего. Меня никогда не обуревали страсти. Но, поверь, твое положение лучше. Я почти тебе завидую.
  Она склонила голову набок и уставилась на меня.
  - Но не думай, что у меня была тяжелая жизнь. Моя жизнь не отличалась от чьей-либо другой. Я говорю тебе это лишь потому, что ты спросила, и потому что твой разум помрачен лихорадкой. Ну вот, теперь ты знаешь. Ты спрашивала, худший ли у тебя брак на свете. Я так не думаю. Это - брак, - объявила свекровь, словно произнесла приговор.
  - Мама, вы посоветуете нам остаться вместе? - спросила я в страхе.
  - Конечно, - ответила она. - А ты как думала? Как ты представляла себе брак? Как минутную прихоть? Как яркую идею? Брак - святыня, один из законов жизни. В этом даже и сомневаться незачем, - наставляла она меня, по-видимому, обидевшись.
  Мы долго молчали. Я смотрела на ее костлявые руки, ее умные ловкие пальцы и узоры для вазания. Смотрела на ее бледное спокойное лицо с гладкими чертами в обрамлении седых волос. Ни следа страдания. Даже если она страдала, думаю, ей удалось одержать величайший человеческий триумф - сдать с отличием жизненный экзамен. Жизнь ее не сломала. Что еще может сделать человек? Всё остальное - желания, недовольство - ничто в сравнении с этим. Вот что я себе говорила. Но в глубине души чувствовала, что не могу просто принять эту ситуацию. Так что сказала:
  - Я не могу смириться с тем, что он несчастен. Если он не может быть счастлив со мной, надо отпустить его, пусть ищет счастье где-то в другом месте, с кем-то другим. С нею.
  - С кем? - спросила свекровь, внимательно изучая швы своего вязания, словно в мире не существовало ничего более важного.
  - С его истинной женой, - грубо ответила я. - Вы ведь знаете. Истинная. Единственная женщина, предназначенная для него.
  - Что ты о ней знаешь? - спросила свекровь, говорила она спокойно, но не смотрела на меня.
  Тут я снова смутилась. Всякий раз, споря с этими людьми, с матерью и сыном, я всегда себя чувствовала как ребенок, которого впустили в серьезное взрослое пространство жизни.
  - О ком? - жадно спросила я. - О ком я должна знать?
  - О ней, - осторожно ответила свекровь. - Об истинной жене, о которой ты говорила...о предназначенной ему.
  - А что? Есть предназначенная ему? Она где-то существует? - спросила я очень громко.
  Свекровь склонилась над вязанием, ответила тихо:
  - Где-то всегда есть кто-то, кто предназначен.
  Потом она замолчала. И больше никогда со мной об этом не говорила. Она была такой же, как ее сын, просто как отрезала.
  Но потом, через несколько дней после этого разговора, произошел кризис, а потом я выздоровела. Сначала мне сложно было ревновать всерьез, она ведь говорила в общих чертах, символически. Ну, конечно, всегда где-то живет истинная любовь, предназначенная тебе. 'Но как же я, какова моя роль?' - спросила я, выздоровев. Кто - его истинная жена, предназначенная ему жена, если не я? Где она живет? Как выглядит? Она моложе, чем я? Она блондинка? Что ей известно? Я была просто в ужасе.
  Я была в панике. Я быстро выздоровела, вернулась домой, начала шить платья, поспешила к парикмахеру, начала играть в теннис, занялась плаваньем. Дома всё оказалось в порядке...настолько, что я подумала, что кто-то здесь жил, пока меня не было. Или тут было что-то еще: знаешь, осознание того, что моя жизнь последние несколько лет была относительно счастливой - несмотря на страдания, неприкаянность и всё, что мне казалось невыносимым, а теперь всё это прошло, всё было хорошо, лучше, чем когда-либо? Странное чувство. Всё в доме было на своих местах, но комнаты казались пустыми, словно по ним прошелся судебный пристав, словно самые важные предметы мебели осторожно и бережно куда-то перенесли. Конечно, дом наполняет не мебель, а чувства в сердцах людей.
  Мой муж тогда настолько от меня отдалился, что с таким же успехом мог бы жить за границей. Я не удивилась бы, если бы в один прекрасный день мне доставили от него письмо из соседней комнаты.
  Раньше он говорил со мной о фабрике, о своих планах, неуверенно, словно ставил опыт. Потом ждал, склонив голову, и слушал мой ответ, словно самого его изучали. Больше мы не обсуждали планы: казалось, что у него больше нет никаких планов ни на что. Он больше не приглашал в гости Лазаря. За год мы с ним ни разу не увиделись, только читали его книги и статьи.
  Я прекрасно помню этот день: четырнадцатое апреля, воскресенье, я сидела на террасе, читала книгу, в саду передо мной - аккуратно высаженные к весне грядки желтого молочая. Вдруг я почувствовала, что в душе что-то перевернулось. Пожалуйста, не смейся, я не собираюсь корчить из себя Жанну д'Арк. Я не слышала божественные голоса. Но голос был, он был так силен - это было самое страстное чувство из всех, которые могли бы у тебя возникнуть. Голос сказал мне, что я больше не могу продолжать жить так, что ни в чем нет смысла, что мое положение унизительно, жестоко и бесчеловечно. Я должна измениться. Должна сотворить чудо. В жизни бывают головокружительные мгновения, когда мы видим всё очень ясно, осознаем свою силу и потенциал, понимаем, на что нам не хватало уверенности или смелости. Это - решающие моменты жизни. Они приходят к нам без объявления, как смерть или обращение. Это был один из таких моментов.
  Я дрожала. Покрылась гусиной кожей. Мне стало холодно.
  Посмотрела в сад, и глаза наполнились слезами.
  Что я чувствовала? Я чувствовала, что должна сама отвечать за свою жизнь. Что моя жизнь зависит от меня. Нет смысла ждать явления ангелов в моей личной жизни или в отношениях. У нас с мужем проблемы. Он не принадлежит мне, не хочет принадлежать мне полностью. Я знала, что в его жизни нет другой женщины...Я была очаровательна, молода, и любила его. Лазарь был не единственной могущественной фигурой в его жизни, не единственным, у кого была власть. У меня тоже была сила, и я собиралась ее применить.
  Я почувствовала, как сквозь меня прошел поток абстолютной силы.   Я могла бы убить кого-то или построить новый мир. Наверное, только мужчины на самом деле чувствуют эту силу и осознают ее в решающие моменты жизни. Мы, женщины, обычно в такие мгновения чувствуем ужас и впадаем в оцепенение.
  Но я не собиралась отступать. В тот день, воскресенье, четырнадцатого апреля, через несколько месяцев после смерти ребенка, я сделала единственный полностью осознанный выбор в своей жизни. Не смотри на меня испуганными глазами. Слушай внимательно. Я расскажу тебе, что произошло.
  Я решила заполучить своего мужа.
  Почему ты не смеешься? Не смешно? Вот мне тоже было не смешно. Меня страшили масштабы задачи. Я так боялась, от одной мысли дух захватывало. Я считала выполнение этого задания смыслом своей жизни. Я больше не могла себя сдерживать. В решении этой проблемы нельзя было полагаться на время или на удачу, я просто не могла ждать, пока что-то произойдет, не могла смириться с мыслью, что всё будет продолжаться, как раньше. Я поняла, что не я определяю ход событий, а развитие событий решает за меня. Мы с мужем сражалались не на жизнь, а на смерть, но не могли расстаться, пока между нами не встанет какая-то опустошительная сила. Или этот мужчина вернется ко мне телом и душой без скрытности и стыда, или я от него уйду. У него была тайна, которую я не знала, и я узнаю эту тайну, даже если придется ее выцарапать зубами и ногтями, даже если она зарыта глубоко в земле, словно давно закопанная кость, которую откапывает собака, или тело возлюбленной, которое хочет выкопать сумасшедший любовник. Я докопаюсь до правды или уйду. Всё это не может так дальше продолжаться. В общем, как я и сказала, я решила заполучить своего мужа.
  Звучит просто. Но ты - тоже женщина, ты знаешь, что это - одна из самых сложных в мире задач. Иногда мне кажется, что самая сложная.
  Ты знаешь, как бывает, когда мужчина решает что-то сделать и преодолевает все препятствия, всё, что может ему помешать осуществить его план и воплотить его волю...ну да, это была такая ситуация, такое умонастроение. Те, кого мы любим, олицетворяют для нас весь мир. Когда Наполеон, о котором я мало что знала кроме того, что он какое-то время был властелином мира и убил герцога Энгиенского, и что этот поступок был хуже чем грехом, это было грубой ошибкой - я уже об этом упоминала? Что я хочу сказать: когда Наполеон решил завоевать Европу, его решение было не более судьбоносным, чем мое в тот момент. Вот что я поклялась сделать в то ветреное воскресенье апреля.
  Наверное, что-то похожее чувствует исследователь, решивший отправиться в Африку или на Северный полюс, мало беспокоясь о том, каких диких зверей и климат он там может найти. В таком случае он может что-то открыть, найти что-то ранее неведомое, что-то, на что не наткнулись исследователи прежде...Да, проект женщины, которая хочет раскрыть тайну мужчины, столь же грандиозен. Но женщина раскроет тайну, даже если ей придется спуститься для этого в ад. Вот что я решила сделать.
  Или, возможно, мое решение определило, что я должна это сделать...никогда в точности не знаешь, как происходят такие вещи. Люди делают то, что позволяют им сделать обстоятельства. Это - как быть лунатиком, лозоходцем, местным ведуном, которого племя избегает в священном ужасе. И не только племя, но и власти, потому что в его глазах есть что-то пугающее, что-то, с чем шутки плохи. Словно у них на лбу - печать того, что они заняты исключительно опасным делом и не успокоятся, пока не доведут дело до конца... Вот что я чувствовала, когда, осознав ситуацию и приняв осознанное решение, ждала мужа домой в тот день. Таково было мое умонастроение, когда он вернулся с воскресной прогулки.
  Он гулял в долине, выгуливал эту собаку, которую так любил, венгерскую выжлу песочного окраса, которую брал с собой всюду. Он открыл калитку и зашел в сад. Я наблюдала за ним, скрестив руки на груди, с верхней ступеньки веранды. Была весна, яркое солнце, ветерок шевелил ветви деревьев и ерошил мои волосы. Я никогда не забуду то мгновение, холодный свет, озаряющий далекий пейзаж, сад и меня. Я была словно под действием чар.
  Хозяин и собака вдруг невольно остановились, как люди инстинктивно останавливаются, столкнувшись с чем-то странным, с чем-то, что готово дать отпор. 'Подойдите сюда, - спокойно думала я. - Идите-идите, все вы - другая женщина, друзья, детские воспоминания, семья, весь враждебный мир людей - идите сюда. Я отберу у вас этого мужчину'. Мы сели обедать.
  После обеда у меня слегка заболела голова. Я пошла в свою комнату, закрыла шторы и легла, пролежала так до вечера.
  Я не писательница, как Лазарь, так что не могу описать свое состояние в тот день, не могу описать, что я думала, какие мысли роились у меня в голове...Я лишь видела задачу впереди, знала лишь, что не могу себе позволить быть слабой, что я должна сделать то, что решила сделать. В то же время я знала, что никто не может мне помочь, что я понятия не имею, как с этим справиться или с чего начать...Понимаешь? Иногда мне казалось, что просто смешно было ставить перед собой столь невыполнимую задачу.
  - Что я могу сделать? - спрашивала я себя снова и снова. В смысле, я не могла писать в газеты с просьбой о совете, подписываясь псевдонимом 'Обманутая жена'. Знаю я такие письма и ответы редакторов - обманутую женщину просят не сдаваться, пишут, что, наверное, у ее мужа просто слишком много работы, что она должна присматривать за домом, наносить на ночь такие-то пудры и притирания, чтобы сохранять свежесть кожи, и муж снова в нее влюбится. Ну, такое мне не поможет. Пудры и притирания не принесут желаемый результат. И в любом случае - я всегда вела домашнее хозяйство на высшем уровне, все вещи лежали на своих местах. И я была в тот год красива, наверное, красивее, чем когда-либо. 'Ты гусыня, глупая гусыня, как можно было вообще думать об этом', - говорила себе я. Здесь было что-то совсем другое.
  Я не могла обратиться за советом к мудрецам или прорицателям, не могла написать письмо с просьбой о совете знаменитым писателям, не могла открыто обсуждать это с подругами или родственниками - этот казавшийся неважным вопрос, который на самом деле имел для меня величайшее значение. Вопрос был такой: как заполучить мужчину...Легкая головная боль к вечеру превратилась в привычную жестокую мигрень. Но я приняла двойную дозу лекарства и ничего не сказала мужу, пошла с ним в театр, потом был ужин.
  На следующий день, в понедельник пятнадцатого апреля - видишь, как точно я помню эти дни, помнить их - вопрос жизни и смерти! - я проснулась на рассвете и пошла в ту маленькую церквушку в районе Табан, в которой последний раз была почти десять лет назад. Обычно я ходила в церковь в Крижтине, в которой мы венчались. Там граф Иштван Сечени принес клятвы верности Крещенце Зелерн. Если ты об этом не знала, говорю тебе сейчас. Говорят, брак у них был не очень удачный. Не то чтобы я верила в эти слухи, но люди любят сплетничать.
  Церковь в Табане была в то утро совсем пустая. Я сказала ризничему, что хочу исповедаться. Немного подождала на скемье тускло освещенной церкви. В конце концов появился старый незнакомый мрачный седой священник, зашел в исповедальню, жестом указал мне, чтобы я вошла и преклонила колени. Этому незнакомому священнику, которого я не видела никогда прежде и никогда больше не увижу, я и рассказала всё.
  Такая исповедь бывает лишь раз в жизни. Я рассказала о себе, о ребенке, о муже. Призналась, что хочу вернуть сердце своего мужа и не знаю, что делать, что взываю к Господу о помощи. Рассказала, что всегда придерживалась строгой морали, никогда не могла помыслить ни о ком, кроме своего мужа. Сказала, что не знаю, кто виноват - он или я...В общем, рассказала ему всё. Не так, как рассказываю тебе сейчас. Сейчас я не могу рассказать всё, не рискнула бы...А тогда, в тусклой церкви, утром перед незнакомым старым священником я обнажила душу.
  Исповедь длилась долго. Священник слушал.
  Ты бывала во Флоренции? Видела статую Микеланджело? Знаешь, такая чудесная скульптурная группа из четырех фигур в Дуомо....погоди минутку, как она называется? Да, Пьета. Главная фигура - автопортрет, престарелый Микеланджело. Я была там однажды с мужем, это он показал мне статую. Сказал, что лицо статуи - это лицо человека без желаний, без гнева, лицо, очищенное огнем, лицо человека, которое всё знает и ничего не хочет, не хочет даже мстить или простить - ничего, абсолютно ничего. Стоя перед статуей, муж говорил мне, что вот такими нам следует быть. Это - окончательное человеческое совершенство, священное равнодушие, абсолютное одиночество и глухота как к радости, так и к скорби...Вот что он сказал. Во время исповеди я случайно взглянула на лицо священника и со слезами на глазах увидела, как ужасающе его лицо похоже на мрамор Пьеты.
  Он сидел, полузакрыв глаза, скрестив руки на груди. Руки он скрестил по привычке. Он не смотрел на меня. Голову слегка склонил набок, слушал почти как слепой, храня странное молчание, словно вообще не слушал. Впечатление было такое, словно он слышал это всё уже много раз прежде, словно знал, что всё, что я скажу, избыточно и безнадежно. Вот как он слушал. Слушал внимательно, всё его внимание было направлено на меня, внимание этого странного приземистого человека. А его лицо, да...это было лицо человека, который знает всё, слышал все рассказы людей о страданиях и скорби, и все равно знает что-то еще, о чем нельзя сказать вслух. Когда я, наконец, закончила, он некоторое время молчал.
  - Ты должна верить, дитя мое, - в конце концов, сказал священник.
  - Я верю, преподобный отче, - механически ответила я.
  - Нет, - сказал священник, и его спокойное, почти мертвенное лицо начало оживать, в водянистых старых глазах загорелся огонь. - Ты должна верить иначе. Не трать время на разработку планов. Просто верь. Вот всё, что тебе нужно делать. Верь, - пробормотал он.
  Священник, должно быть, был очень стар, моя долгая исповедь его утомила.
  Я подумала, что он не захочет или не сможет сказать что-то еще, так что просто ждала свою епитимью и отпущение грехов. Я чувствовала, что нам больше нечего сказать друг другу. Но после долгого молчания, когда священник, похоже, клевал носом, он вдруг открыл глаза и заговорил с оживлением.
  Я слушала его и всё больше изумлялась. Никто прежде не говорил так со мной, и уж точно - не на исповеди. Он говорил простыми словами, естественным разговорным тоном, словно находился не в исповедальне, а разглагольствовал где-то в компании. Говорил просто, безо всякой елейности, иногда вздыхая, как добрый старик в печали. Он говорил так естественно, словно весь мир был церковью Господа, так что человеку нет нужды специально важничать, возводить очи к небу или бить себя кулаком в грудь - нужно просто говорить правду, но только - всю правду...Вот что говорил священник.
  Я сказала 'говорил'? На самом деле он не столько говорил, сколько болтал расслабленным тихим голосом. Акцент у него был слегка славянский. Последний раз я слышала этот ритм, этот региональный диалект в Земплене в детстве.
  - Заблудшая душа, - сказал он, - хотелось бы тебе помочь. Когда-то, очень давно, ко мне пришла женщина, которая так сильно любила мужчину, что убила его. Она убила его не ножом или ядом, а своей любовью, потому что хотела владеть этим мужчиной всецело, хотела отнять его у мира. Они много воевали из-за этого. Мужчина так устал, что однажды умер. Он умер, потому что с него было довольно этой войны. Знаешь, дочь моя, у людей бывают разные виды власти друг над другом. У них есть много способов убить друг друга. Любить - недостаточно, заблудшая душа. Любовь может принимать крайне эгоистичные формы. Человек должен любить, умаляясь, с верой. Жизнь как таковая имеет смысл только при условии, если есть вера. Господь даровал людям любовь, поэтому они могут выносить этот мир и друг друга. Но тот, кто любит без умаления, возлагает тяжелую ношу на плечи возлюбленного. Понимаешь, дитя мое? - спросил священник так нежно, словно был старым учителем, который объясняет ребенку алфавит.
  - Думаю, понимаю, - я была немного испугана.
  - Ты поймешь это со временем, но тебе придется много страдать. Страстные души, подобные твоей, обуреваемы гордыней и много страдают. Ты говоришь, что хочешь завладеть сердцем своего мужа. Также ты говоришь, что твой муж - настоящий мужчина, не легкомысленный распутник, а серьезный мужчина с чистым сердцем, у которого есть тайна. Что за тайна это могла бы быть? Вот что ты полна решимости выяснить, заблудшая душа, вот что ты хочешь узнать. Разве тебе не ведомо, что Господь даровал людям отдельные души, каждому мужчине и каждой женщине? Каждая душа полна тайн, каждая душа бесконечна, как Вселенная. Зачем ты хочешь раскрыть тайну души, которую Господь создал с тайной? Может быть, смысл и миссия твоей жизни - справиться с этим, вынести это. Кто знает, может быть, ты причинишь мужу боль, даже уничтожишь его, пытаясь обнажить его душу, пытаясь заставить его принять жизнь или испытать чувства, которым он считает себя обязанным сопротивляться. Человека нельзя заставить любить силой. Женщина, о которой речь, была молода и красива, как ты, и совершила все глупости, какие только могла, чтобы вернуть любовь мужа: она флиртовала с другими мужчинами, чтобы вызвать его ревность, прожигала жизнь, пыталась стать еще красивее, тратила состояние на венские наряды, самые модные платья - так иногда поступают несчастные женщины, когда в их сердце нет веры и они теряют духовное равновесие. Это не помогло, она бросилась в мир, в клубы, на вечеринки, туда, где толпы людей и яркий свет, где люди пытаются сбежать от пустоты своей жизни, своих бесплодных и безнадежных страстей, куда люди приходят забыться Как это всё безнадежно, - тихо сказал священник почти что про себя. - Забыться невозможно.
  Вот как он говорил. Я вся обратилась в слух. Но он словно едва замечал мое присутствие. Бормотал в сторону, словно кому-то другому, как бормочут старики. Словно пытался убедить в чем-то мир. Потом продолжил:
  - Нет, забыться невозможно. Бог не позволит нам забыть вопросы, которые задает нам жизнь в буре страстей. Ты в лихорадке, дитя. В лихорадке эгоизма и тщеславия. Может быть, чувства твоего мужа к тебе вовсе не таковы, как ты их воспринимаешь: может быть, он - просто гордый или одинокий человек, который не может или боится выказать свои чувства, потому что его когда-то тяжело ранили. В мире много таких раненных людей. Я не могу отпустить грехи твоему мужу, дитя, потому что ему тоже не хватает смирения. Когда двое столь гордых людей сходятся вместе, возникает много страданий. Но сейчас твоя душа столь полна жадности, что мне это напомнило о грехе. Ты хочешь отнять у другого человека его душу. Так всегда бывает у влюбленных, именно этого они хотят. А это - грех.
  - Я не знала, что это - грех, - сказала я, по-прежнему стоя на коленях и дрожа.
  - Если мы не довольствуемся тем, что предлагает нам мир, когда люди предлагают нам какую-то часть себя, а мы жадно хотим украсть их тайны, это всегда грех. Почему ты не можешь жить скромнее? Усмирить свои эмоциональные потребности...Любовь, настоящая любовь, терпелива, дитя мое. Любовь долготерпит и не проходит. Ты избрала путь невозможный и бесчеловечный. Ты хочешь завладеть своим мужем. И это - после того, как Господь устроил твою смертную жизнь именно вот таким образом. Понимаешь?
  - Но я страдаю, преподобный отче, - сказала я, боясь, что сейчас расплачусь.
  - Ну так страдай, - ответил священник спокойно, почти равнодушно.
  - Почему ты боишься страданий? - спросил он, немного помолчав. - Страдание - это огонь, который очистит тебя от жадности и тщеславия. Что такое счастье?... И что дает тебе право быть счастливой? Уверена ли ты, что твое желание и любовь столь бескорыстны, что ты заслуживаешь счастья? Если бы это было так, ты бы не стояла здесь сейчас на коленях, а жила бы жизнью, предначертаной для тебя, выполняла бы свои задачи, желая сделать то, чего от тебя требует жизнь, - сказал священник сурово, уставившись на меня.
  Он впервые так смотрел на меня своими маленькими сверкающими глазками. Произнеся всё это, он сразу отвел взгляд и закрыл глаза.
  Потом, после долгого молчания, заговорил вновь.
  - Ты говоришь, что твой муж злится на тебя из-за смерти ребенка?
  - Я это чувствую, - ответила я.
  - Да, - сказал священник, обдумывая этот вариант. - Это возможно.
  Очевидно, такое предположение не застало его врасплох, он явно считал, что в отношениях между людьми возможно что угодно. Почти в качестве случайного предположения он спросил:
  - А ты сама никогда себя в этом не винила? - голос его снова звучал ровно, он просто беседовал.
  У него явно был акцент, немного словацкий. Не знаю, почему, в тот момент его региональный акцент меня утешал.
  - Как я могу ответить на этот вопрос, преподобный отче? Кто мог бы на него ответить?
  - Теперь послушай, - вдруг сказал священник так нежно и неформально, что мне захотелось поцеловать его руку. Говорил он с горячностью, в простой сельской манере, которую могут позволить себе только старые сельские священники:
  - Я не знаю, что таится в твоей душе, пока ты мне не расскажешь, а то, что ты мне рассказала сегодня, дитя мое, было просто некой стратегией или уловкой. Но Господь шепчет мне на ухо, что это - не вся правда. Он шепчет мне, что ты постоянно винишь себя то в одном, то в другом. Конечно, я могу ошибаться, - добавил он, извиняясь, вдруг остановился и замолчал. Я видела, что он о чем-то жалеет.
  - Но это хорошо, - спустя некоторое время сказал священник тихо, почти застенчиво. - Винить себя - это хорошо. Потому что со временем ты можешь исцелиться.
  - Что мне делать? - спросила я.
  - Молись, - ответил он просто. - И работай. Вот что велит нам делать религия. Я знаю только это. Ты сожалеешь о своих грехах? Раскаиваешься?
  - Сожалею и раскаиваюсь, - пробормотала я.
  - Пять 'Отче наш' и пять 'Дева Мария', - сказал священник. - Отпускаю тебе твои грехи.
  Потом он начал молиться. Меня он больше слушать не хотел.
 
  Однажды утром, две недели спустя, я нашла в кошельке мужа сиреневую ленту.
  Хочешь верь, хочешь - нет, но я никогда не рылась в кошельке или карманах мужа. Ничего у него не брала. Он давал мне всё, что я просила, так что зачем мне было воровать? Знаю, многие женщины воруют у мужей из чувства долга, это у них - почти как добродетель. Женщины вообще много чего делают во имя добродетели. 'Я - не какая-нибудь распутница', - говорят женщины и делают то, к чему у них совсем не лежит душа. Но я не такова. Я не хвастаюсь. Просто не такова.
  Я заглянула в его кошелек в то утро только потому, что он позвонил и сказал, что забыл его дома и пришлет за ним одного из посыльных. Ты скажешь, это - не причина, да, конечно. Но в его голосе было что-то странное, какая-то спешка, почти восторг. Его голос в телефонной трубке звучал взволнованно. По его голосу можно было понять, что эта маленькая забывчивость для него что-то значила. Такие вещи слышишь не ушами, а сердцем.
  Это был кошелек из крокодильей кожи, который он доставал сейчас, ты его видела. Я тебе говорила, что это я ему его подарила?...Он преданно им пользуется. Я тебе говорила, что этот человек - преданный и честный. Он хранит верность даже предметам. Ему хотелось всё хранить и за всем присматривать. Это говорил в нем буржуа, благородный буржуа. Не только предметы ему хотелось беречь, но и всё, что казалось ему радостным, красивым, ценным и важным в жизни, много чего: хорошие привычки, способ действий, мебель, христианская этика, мосты, творения нечеловеческого труда, подлинность и страдания, гениев и рабочих...Это всё были для него части одного целого: он любил мир и хотел его спасти от опасности. Люди это называют культурой. Мы, женщины, не используем столь громкие слова в разговоре друг с другом. Достаточно хранить мудрое молчание, когда мужчины начинают сыпать латинскими цитатами. Нам ведома подлинная суть вещей. Им ведомы лишь концепции. Это обычно - разные вещи.
  Но вернемся к кошельку из крокодильей кожи. Муж следил и за кошельком, потому что он был красивый, тонкой работы, и потому что я его ему подарила. Когда нужно было починить кошелек, муж его чинил. Он был педантичен в деталях. Однажы он сказал, смеясь, что он - настоящий авантюрист, потому что авантюристом можно быть лишь при условии, если вокруг тебя порядок и ты заботишься о вещах... Ты удивлена? Да, я тоже часто удивлялась, когда он такое говорил. Жить с мужчиной очень тяжело, дорогая: видишь ли, у них есть душа...
  Хочешь сигарету?...Я закурю, потому что немного волнуюсь. Когда вспоминаю эту сиреневую ленту, всегда возвращается эта тревога.
  Как я уже сказала, было что-то в его голосе в тот день. Не в его правилах было завонить домой из-за таких мелочей. Я предложила принести кошелек на фабрику в обед, если он ему так нужен. Но муж поблагодарил меня и отказался. 'Положи его в конверт, - сказал он. - Посыльный скоро придет'.
  Теперь я решила изучить кошелек, каждую щель и закуток. Впервые в жизни я делала нечто подобное. Поверь, я изучала его очень внимательно.
  В самом дальнем отделении лежали деньги, визитка Института инженеров, восемь монет по десять филлеров и пять монет по двадцать филлеров, кроме того, там были его водительские права и сезонный абонемент в баню с фотографией. Фотографию сделали десять лет назад, он тогда как раз постригся, мужчины тогда выглядят до смешного моложе своего возраста, словно только что завалили экзамены в школе. Еще там было несколько визиток, просто имя, никакой виньетки и указания должности. К таким вещам он относился однозначно. Никаких гербов и вензелей, вышитых на белье или выгравированных на столовом серебре. Не то чтобы он это презирал, но тщательно скрывал от мира. Он говорил, что звание человека определяется только его характером. Иногда он неожиданно что-нибудь такое говорил - из гордости или чувствительности.
  В других отделениях кошелька не было ничего важного. Всюду царил идеальный порядок, как во всей его жизни, как в шкафчиках его стола, как в его шкафу, как в его заметках. Вокруг него всегда царил порядок, так что, естественно, в его кошельке тоже был порядок. Может быть, лишь в его сердце порядка не было, там не было полной гармонии, знаешь ли...люди, так пекущиеся о внешнем порядке, могут скрывать внутри истинный беспорядок. Но на раздумья времени не было. Я копалась в его кошельке, словно крот в комьях земли.
  В самом глубоком кармашке я нашла фотографии, в том числе - фото ребенка. Мальчику было восемь часов от роду, у него было много волос, он сжимал кулачки и поднимал ручки. Он весил три килограмма восемьдесят грамм и быстро уснул...Вот когда они сделали фото. Как ты думаешь, сколько еще мне будет больно? До самой смерти? Думаю, да.
  Вот что оказалось для меня самым важным, когда я рылась в самом потайном кармашке кошелька: фотография и сиреневая лента.
  Я достала ленту, потрогала ее и, конечно же, понюхала. Она ничем не пахла. Лента была старая, темно-сиреневая. Пахла крокодильей кожей. Длина - четыре сантиметра - я измерила, ширина - сантиметр. Аккуратно отрезана ножницами.
  Я так испугалась, что пришлось сесть. Я сидела так с лентой в руке, по-прежнему полна решимости заполучить своего мужа, завоевать его так, как Наполеон хотел завоевать Англию. Я сидела так, меня ужасно трясло, словно я только что прочла, что моего мужа арестовала на окраине города, потому что он кого-то ограбил или убил. Я была - словно та женщина, жена 'Дюссельдорфского монстра', которая в один прекрасный вечер узнала, что полиция забрала ее мужа, потому что этот добродушный парень, образцовый отец, мужчина, который платил все налоги до копейки и любил пропустить стаканчик после ужина, имел обыкновение потрошить людей, попадавшихся на его пути. Вот как я себе чувствовала, когда заметила и достала сиреневую ленту.
   
 
  Думаешь, у меня была истерика? Нет, дорогуша, я ведь - женщина: преступница и превосходная сыщица, святая и шпионка - всё в одном флаконе, если речь идет о мужчине, которого я люблю. Я этого не стыжусь, именно для этого меня создал Господь. Такова моя миссия на земле. Земля ушла у меня из-под ног - тому было несколько причин.
  Одна из причин - я ничего не знала о ленте, никогда ее раньше не видела. Женщины просто знают такие вещи. Я никогда не носила такую ленту, ни на платье, ни на шляпке. Я слежу за тем, чтобы не носить такие мрачные похоронные цвета. Так что определенно никаких сомнений - лента не имела ко мне никакого отношения. Эту ленту муж не отрезал с какого-нибудь моего платья или шляпки, чтобы хранить на память обо мне. Я поняла, что сожалею об этом.
  Еще одна причина - вот почему меня словно иглами кололи в руки и ноги - заключалась в том, что лента была не только не моя, но и не моего мужа. Именно этот предмет мой муж много лет хранил в кошельке, именно из-за него он позвонил домой из офиса в волнении - вряд ли нужно говорить о том, что он позвонил именно из-за ленты, поскольку не испытывал настоятельной потребности в деньгах или визитках, или в членских сертификатах, не утром на фабрике - этот предмет был для него чем-то большим, чем сувенир. Нет, это была улика преступления. Вот почему я оцепенела.
 Значит, мой муж носит с собой некий сувенир, который для него важнее, чем я. Вот что значила сиреневая лента.
  Могло ли это значить что-то еще? Лента не выцвела, просто выглядела немного потертой, как обычно выглядят вещи мертвецов. Вы замечали, как стареют шляпы и носовые платки мертвецов, почти сразу же после смерти владельца? Как-то теряют цвет, словно листья, сорванные с ветки, зеленый цвет сразу начинает исчезать, как зеленая акварель...Кажется, существует особый вид электричества, которое проходит не только через людей, но и через их вещи: что-то излучающее свет, словно солнце.
  В этом смысле сиреневую ленту сложно было считать живой. Впечатление было такое, словно она протерлась очень давно. Та, кому она принадлежала, наверное, давно умерла...или, по крайней мере, умерла для моего мужа. Вот на что я надеялась, рассматривая ленту, нюхая ее снова, я терла ее пальцами, вопрошала ее...но лента не открыла свою тайну. Она хранила молчание с упрямством неодушевленного предмета.
  Но в то же время лента была невероятно живой. Была полна издевательской надменности. Словно зловредный домовой высунул свой апоплектический сиреневый язык, чтобы дразнить меня и насмехаться надо мной. Лента говорила на языке домового: 'Смотри, я скрывалась за аккуратным продуманным фасадом твоей жизни. Я существовала тогда и существую сейчас. Я - тайная правда».
  Поняла ли я слова ленты?...Я была так взволнована, обманута и взбудоражена! В душе пылыл гнев и любопытство, я была готова броситься на улицу в поисках женщины, которая когда-то носила эту ленту в волосах или на корсете...Я раскраснелась от ярости из-за этого оскорбления. Взгляни, даже сейчас мое лицо пылает, красное - я просто думаю о сиреневой ленте. Погоди, я немного припудрюсь, хочу вернуть себе презентабельный вид.
  Вот. Спасибо, теперь чувствую себя лучше. Вскоре пришел посыльный, я аккуратно сложила всё в кошелек - визитки, паспорт, деньги и сиреневую ленту, столь важную для моего мужа, что он взволнованно позвонил утром на фабрику и прислал за ней посыльного...Вот я стояла там, в мозгу созрело великое решение, я пылала от возмущения, ничего не понимая в жизни.
  Или, точнее, я кое-что о ней знала.
  Мой муж не был ни болезненно чувствительным юнцом, ни жалким стареющим развратником. Он был зрелым мужчиной, так что действия его были рациональны и объяснимы. Он был не из тех людей, которые будут носить втайне в кошельке сиреневую ленту без причины - насколько я понимала. Если это была тайна, я понимала ее столь же хорошо, как тайну своей собственной жизни.
  Раз он это делает, раз носит много лет в кошельке сентиментальный пустяк, тому должна быть серьезная причина. Так что особа, которой когда-то принадлежала эта тряпица, должно быть, очень важна для него.
  Определенно важнее, чем я. Мою фотографию он нигде не носит. Ты можешь сказать, что моя фотография ему была не нужна, потому что он и так видел меня достаточно, круглые сутки. Да, но этого никогда не бывает достаточно. Он должен меня видеть, даже если его нет рядом. И когда достает кошелек, там должна быть моя фотография, а не сиреневая лента какой-то чужой женщины. Тебе так не кажется?...Ну вот. Это - наименьшее, что мог бы сделать мужчина.
  Вот так в моей душе тлела ненависть, словно кто-то поджег мое спокойное семейное гнездышко беспечной спичкой. Что бы ни таилось за фасадом нашей жизни, это всё рвно была солидная устойчивая жизнь, настоящая форма совместной жизни с крышей и фундаментом...Именно на крышу упала одна заженная спичка.
  Он не пришел обедать домой. Нас пригласили на обед. Я оделась так, чтобы убить вечер, приложила все силы, чтобы быть красивой. Надела белое платье, которое приберегала для важных случаев. Оно было из шелка, как свадебное. Оно было торжественным и величественным. Днем я провела два часа в парикмахерской. Но даже после этого не стала почивать на лаврах, поехала в город купить розетку из сиреневой ленты, ленты в форме сиреневой фиалки - сладкая дурацкая маленькая безделушка, довольно модная в том году. Я заботилась о наряде на этот вечер, словно актриса перед премьерой. Когда муж приехал домой, я уже надела меховый палантин. Он быстро переоделся, поскольку опоздал. На этот раз я терпеливо его ждала.
  Мы молча сели в машину. Я видела, что он устал, мыслями был где-то далеко. Мое сердце бешено колотилось, но в то же время я чувствовала ужасающе мрачное спокойствие. Я знала лишь то, что в этот вечер решится моя судьба. Я грациозно сидела рядом с мужем, волосы красиво уложены, белое шелковое платье и палантин из голубого песца, надушена и поистине опасна, розетка из сиреневой ленты - там, где сердце. Мы приехали в роскошный дом, у ворот - швейцары, в холле - лакеи. Сняв пальто и вручив его лакею, муж посмотрел в зеркало, увидел там мое отражение и улыбнулся.
  Я была так красива в тот вечер, что даже он это заметил.
  Он одернул пиджак и поправил перед зеркалом галстук-бабочку рассеянным, немного нервным движением, словно ему мешало присутствие напыщенного лакея. Мужчины, которые одеваются быстро и особо не заботятся об одежде, часто возятся с галстуком-бабочкой, потому что он съезжает то в одну, то в другую сторону. Он улыбнулся мне в зеркале - очень нежно и галантно, словно говоря: 'Да, я знаю, что ты очень красива. Может быть, самая красивая из женщин. Проблема не в тебе'.
  Но он ничего не сказал. А мне было интересно, красивее ли я другой женщины, чью ленту он так тщательно бережет. Потом мы вошли в большой зал, где собралось уже множество гостей - знаменитости, политики, члены правительства и знаменитые красавицы - все они болтали между собой, словно были родственниками, но что бы они ни сказали, остальные уже знали об этом всё, всё, на что им намекнули, и всё, что они подозревали, все они были посвящены. Во что посвящены? В утонченный, декадентский, волнующий, душный, исполненный превосходства, безнадежный, холодный заговор, в котором участвует весь свет, высший свет. Это был огромный зал с колоннами из красного мрамора. Среди гостей сновали слуги в бриджах и белых гольфах, разносили хрустальные подносы с коктейлями и красочными ликерами, горькими, как яд. Я лишь пригубила один их этих горьких напитков, я не переношу алкоголь - сразу начинает кружиться голова. В любом случае, в тот вечер я не нуждалась в крепких напитках. Я ощущала какое-то иррациональное, смехотворное, довольно ребяческое напряжение, словно судьба отметила меня для выполнения какого-то сложного личного задания, словно все наблюдали за мной, именно за мной - все эти красивые, интересные женщины, умные, могущественные мужчины...Я всё время хихикала. Я была очаровательна со всеми, вела себя так, словно я - принцесса восемнадцатого века в напудренном парике. И знаешь что? Обо мне в тот вечер действительно говорили...Невозможно сопротивляться жизни, которую излучает кто-то в моем положении. Вдруг я увидела, что стою среди красных колонн в центре зала, меня окружают мужчины и женщины, я была в точке фокуса, мне кланялись, каждая моя реплика производила фурор. В тот вечер я излучала пугающую уверенность. О да, это был настоящий успех...Но что такое успех? Успех - это воля к власти, во всяком случае - так кажется, огромная воля к власти, которая сжигает всё и всех, кто попадается ей на пути. И всё это - просто потому, что мне нужно было узнать, существует ли где-то женщина, когда-то носившая сиреневую ленту на платье или на шляпке, женщина, значившая для моего мужа больше, чем я...
  Я никогда раньше не прикасалась к коктейлям, и в тот вечер их отставила. Позже, за ужином, я выпила полбокала кислого французского шампанского. Вела себя так, словно слегка подвыпила... но как-то по-трезвому: это был здравомыслящий вид опьянения.
  Мы ждали, пока накроют ужин, собрались группами в холле, словно на сцене. Мой муж стоял в дверях библиотеки и разговаривал с концертирующим пианистом. Я чувствовала, что он время от времени смотрит на меня,  знала, что он бросает на меня любопытные взгляды, не понимая причины моей популярности, внезапного, полного, иррационального светского успеха, которым я наслаждалась - ему было приятно, но в то же время он был обеспокоен. Муж выглядел озадаченным, и я гордилась, ощущая его смятение. Теперь я точно знала свою задачу, и знала, что этот вечер - мой.
  Это - самые яркие мгновения жизни. Свет вдруг открывается, и все взгляды устремлены на тебя. Я бы не удивилась, если бы мне в тот вечер сделали предложение. Должна тебе сказать, что свет, тот свет высшего общества и публики со всего мира, безнадежно чужд моей природе. Это муж ввел меня в высший свет, и я там всегда чувствовала себя, как на сцене. Ходила на цыпочках очень осторожно, как в парке развлечений, в доме с привидениями и движущимися полами...Я боялась поскользнуться и упасть. Много лет я была в компании сверхвежлива или сверхсдержанна, или, скорее, неестественна ...Иными словами, я была испугана, холодна или очень дружелюбна - фактически всё, чем я не являюсь на самом деле. Словно охватил какой-то ужасный спазм, но в тот вечер боль прошла. Спазм больше не мучил меня. Я видела всё в бледной дымке - свет, лица людей. Я бы не удивилась, если бы люди начали мне аплодировать.
  Потом я почувствовала, что кто-то на меня смотрит. Медленно обернулась и посмотрела на человека, чей взгляд ощущался столь материальным, столь наэлектризованным. Это был Лазарь. Он стоял у колонны и разговаривал с нашей хозяйкой, но смотрел на меня. Мы не виделись год.
  Лакеи открыли зеркальные створчатые двери, и гости начали просачиваться в тускло освещенный свечами обеденный зал, все двигались так, словно участвуют в театральном шествии.
  Лазарь подошел ко мне.
  - Что с вами случилось? - спросил он, голос у него был сдавленный, почти официальный.
  - А что? - спросила я немного хрипло, голова еще кружилась от успеха.
  - В вас что-то изменилось, - ответил Лазарь. - Я просто хочу извиниться за ту дешевую шутку, которую мы с вами сыграли. Вы помните?...
  - Помню, - ответила я. - Пожалуйста, не беспокойтесь. Гении любят играть.
  - Вы в кого-нибудь влюблены? - спросил он абсолютно серьезно, абсолютно спокойно, глядя мне прямо в глаза.
  -Да, - ответила я спокойно и торжественно. - В своего мужа.
  Мы стояли в дверях обеденного зала. Он оглядел меня с головы до ног. Очень нежно и с огромной симпатией прошептал:
  - Бедная душа.
  Потом взял меня за руку и провел к столу.
  Он был одним из моих соседей по столу. С другой стороны от меня сидел пожилой граф, который понятия не имел, кто я, и забрасывал меня пышными комплиментами. Слева от Лазаря сидела жена знаменитого дипломата, которая говорила только на французском. Блюда тоже были французские. Между переменами блюд и отрывками разговора на французском Лазарь повернулся ко мне и сказал очень тихо и естественно, без какого-либо вступления, словно мы просто продолжили разговор, начатый намного ранее:
  - И что вы решили делать?
  Я медленно управлялась с птицей под соусом. Склонилась над тарелкой с ножом и вилкой в руке, улыбнулась ему и ответила настолько легко, словно это была пустая болтовня.
  - Я решила заполучить его. В смысле, вернуть.
  - Это невозможно, - сказал Лазарь. - Он вас никогда не бросал. Вот поэтому и невозможно его вернуть. Вернуть можно неверного. Того, кто ушел. Но того, кто никогда на самом деле не уходил, вернуть невозможно. У вас не получится.
  - Так зачем же он женился? - спросила я.
  - Потому что иначе он был бы потерян.
  - Каким образом потерян?
  - Эмоционально. Он почувствовал что-то, что было намного сильнее, чем он, и почувствовал, что он этого недостоин.
  - Эмоционально? - спросила я тихим ровным голосом, склонившись над столом, чтобы никто больше меня не услышал. - Это та эмоция, которая привязывает его к женщине с сиреневой лентой?
  - Что вам об этом известно? - Лазарь напрягся.
  - Лишь то, что мне нужно знать, - честно ответила я.
  - Кто вам это рассказал? Петер?
  - Нет, - ответила я. - Вам не кажется, что мы знаем всё о тех, кого любим.
  - Это правда, - мрачно ответил Лазарь.
  - А вы? - я удивилась спокойствию своего голоса. - Вы знаете женщину с сиреневой лентой?
  - Я...? - пробормотал Лазарь и кивнул лысой головой. Он явно расстроился. - Да, я ее знаю.
  - Вы иногда с нею видитесь?
  - Редко. Практически никогда, - он посмотрел в потолок. - Я не видел ее уже очень давно.
  Лазарь начал нервно стучать по столу своими длинными костлявыми пальцами. Жена дипломата сказала что-то по-французски, я ответила что-то на вопрос старого графа, а он, бог весть зачем, пытался меня развлечь парочкой китайских изречений. Но мне было сложно сосредоточиться на его китайских изречениях. Принесли шампанское и фрукты. Когда я сделала первый глоток бледно-розового шампанского, и графу удалось с определенными трудностями выпутаться из разговора о китайских изречениях, Лазарь снова повернулся ко мне.
  - Зачем вы надели сегодня вечером этот сиреневый бант?
  - Вы заметили? - спросила я и сорвала виноградину с грозди.
  - Сразу же, как только вы вошли в комнату.
  - Как вы думаете, Петер тоже заметил?
  - Будьте осторожны, - предупредил меня Лазарь. - Вы играете в опасную игру.
  Мы посмотрели на Петера, словно заговорщики. Было что-то призрачное в огромном зале, в трепещущем пламени свеч, в приглушенных тонах нашего разговора, в словах, которые мы произнесли, а еще более - в настроении, которое они навеяли. Я сидела прямо, не шевелясь, смотрела вперед и улыбалась, словно мои соседи по столу развлекали меня чудесными шутками и очаровательными историями. Нет нужды говорить, что меня заинтересовало сказанное Лазарем. Никогда прежде или после того я не слышала ничего, что заинтересовало бы меня больше, чем слова Лазаря в тот вечер.
  Когда мы встали из-за стола, Петер подошел ко мне.
  - Вы так много смеялись за ужином, - сказал он. - Вы бледны. Не хотите выйти в сад?
  - Нет, - ответила я. - Со мной всё в порядке. Это просто свет.
  - Идемте в теплицу, - сказал Лазарь. - Там можно выпить крепкого кофе.
  - Возьмите меня с собой, - нервно улыбнулся Петер. - Я бы тоже не отказался посмеяться.
  - Нет, - ответила я. Лазарь со мной согласился.
  - Нет. На этот раз правила игры отличаются от установленных ранее. На этот раз мы играем вдвоем, и тебе присоединиться нельзя. Иди поговори со своими графинями.
И тут муж заметил сиреневую ленту. Он по своему обыкновению близоруко заморгал и невольно наклонился ко мне, словно что-то изучал. Потом Лазарь взял меня за руку и увел.
  Я оглянулась у входа в теплицу. Муж по-прежнему стоял в дверях обеденного зала, перед ним убирали со стола, он близоруко смотрел на нас. На его лице было так много печали, беспомощности, и, да, отчаяния, что я невольно остановилась и оглянулась. Думала, при виде его мое сердце разобьется. Наверное, я никогда не любила его больше, чем в тот момент.
  Так вот мы сидели в теплице, мы с Лазарем...Надеюсь, эта история тебе не наскучила? Скажи, если надоест. Но долго надоедать тебе не буду. Знаешь, тот вечер промелькнул, как сон.
  Теплица была наполнена ароматами, теплая и влажная, климат тяжелый, как в джунглях. Мы сели под пальмой, в открытую дверь были видны ярко освещенные залы... Где-то вдали, в углу на третьем этаже, играла музыка: тихая, утонченная музыка. Гости танцевали. В другой комнате играли в карты. Это было грандиозное меропрятие - шикарное и бездушное, как всё в этом доме.
  Лазарь курил, слушал и наблюдал за танцующими. Я не видела его год, и теперь он мне казался совершенным незнакомцем...Он излучал такое невероятное одиночество, словно жил на Северном полюсе. Одиночество и спокойствие. Грустное спокойствие. Я вдруг поняла, что он перестал чего-либо хотеть: он не хотел счастья, не хотел успеха, может быть, больше не хотел писать. Всё, чего он хотел - это узнать мир, понять его, постичь его правду...Он был лысым и всегда выглядел так, словно вежливо скучает. В то же время в нем было что-то от буддистского монаха, его слегка косые глаза непостижимым образом смотрели на мир, невозможно было сказать, думает ли он о чем-нибудь.
  Когда мы выпили свой черный кофе, он сказал:
  - Я могу быть с вами честен?
  - Я ничего не боюсь, - ответила я.
  - Послушайте, - сказал Лазарь сурово. - Никто не имеет права вмешиваться в чужую жизнь, и я - не исключение. Но Петер - мой друг...не в дешевом поверхностном смысле слова. У меня очень мало друзей. Этот мужчина, ваш муж, хранит волшебные воспоминания о вашей молодости и свои тайны. То, что я хочу сказать, может звучать несколько драматично.
  Я сидела умиротворенная, как добрая правительница маленькой страны. Я была высечена из камня.
  - Продолжайте, - сказала я Лазарю.
  - Хорошо, скажу вам как можно грубее. Забудьте об этом!
  - Действительно грубо, - сказала я. - Но не понимаю, что нужно забыть?
  - Петера, сиреневую ленту и особу с сиреневой лентой. Понимаете? Я говорю грубо, как в кино. Забудьте...Вы не ведаете, что творите. Расчесываете рану, которая начала заживать. Эта рана больше не кровоточит. Кровь начала сворачиваться. Покрылась очень тонкой корочкой. Я наблюдаю за вашей жизнью много лет, наблюдаю за развитием этой ситуации. Теперь вы хотите прощупать рану. Но предупреждаю - если вы ее будете щупать, вы ее расцарапаете ногтями, кровь будет повсюду...Что-то - на самом деле кто-то - в нем может истечь кровью.
  - Это настолько опасно? - спросила я, наблюдая за танцующими.
  - Думаю, да, - ответил Лазарь, тщательно всё обдумав. - Именно настолько опасно.
  - Значит, я просто должна это сделать, - сказала я.
  Что-то такое было в моем голосе - какой-то хриплый звон или дрожь...Лазарь взял меня за руку.
  - Будьте терпеливы. Повремените с этим, - умолял он. Он был очень взволнован.
  - Нет, - ответила я. - Я не буду это откладывать. Меня обманывали пять лет. Мне хуже, чем женщинам, чьи мужья - вероломные одуревшие идиоты, волочащиеся за каждой юбкой. Пять лет я воевала с кем-то, кого не видела в лицо, с кем-то, кто жил с нами в доме, как призрак. Ну, с меня хватит. Не могу больше сдерживать свои чувства. Пусть мой враг будет существом из плоти и крови, а не призраком...Вы как-то сказали, что правда всегда проще, чем кажется.
  - Проще, - попытался успокоить меня Лазарь, - и безмерно опаснее.
  - Ну так пусть будет опасно, - сказала я. - Что может быть хуже, чем жить с человеком, который мне не принадлежит?...Который скрывает какие-то воспоминания и пытается освободиться от того, что чувствует и помнит, потому что это желание ему не пристало?...Разве не вы сами мне об этом сказали? Ну так пусть признается в недостойном желании, пусть пойдет к ней и отдаст ей свою честь и достоинство.
  - Это невозможно, -  голос Лазаря дрожал от волнения. - Это его убьет.
  - Мы в любом случае погибнем, - спокойно ответила я. - Ребенок от этого умер. Я фактически превратилась в сомнамбулу. Знаю, что иду к пропасти, к границе между жизнью и смертью. Пожалуйста, не вмешивайтесь, пожалуйста, не повышайте голос, иначе я упаду. Помогите, если можете. Я связала свою жизнь с его жизнью, потому что любила его. И думала, что он любит меня... Пять лет я жила с мужчиной, сердце которого никогда не принадлежало мне полностью. Я делала всё возможное для того, чтобы он был моим. Пыталась его понять. Утешала себя невозможными объяснениями. Говорила себе, что он - мужчина, он гордый, мужчина своего класса, одинокий мужчина. Но это всё была ложь. Потом я попыталась привязать его к себе самыми крепкими человеческими узами - ребенком. Мне это не удалось. Почему? Можете мне объяснить, почему?... Это просто судьба?...Или что-то другое?...Вы - писатель, умный человек, сообщник, свидетель жизни Петера...почему вы сейчас молчите? Иногда мне кажется, что вы причастны ко всему этому, ко всему, что случилось. У вас есть власть над душой Петера.
  - Когда-то власть была, - ответил Лазарь, - но мне пришлось делить ее с кем-то еще. Вы тоже должны быть готовы ею поделиться. Так все смогут выжить, - сказал он в смущенном замешательстве.
  Я никогда не видела этого, по-видимому, самоуверенного, но одинокого мужчину столь неуверенным в себе. Буддистский монах теперь был просто обычным человеком, который с радостью бы сбежал, чтобы не отвечать на такие болезненные и опасные вопросы. Но я не могла его отпустить.
  - Вы лучше меня знаете, что любовью поделиться нельзя, - возразила я.
  - Это клише, - раздраженно ответил Лазарь и закурил. - Поделиться можно всем. Особенно - в любви.
  - Что останется в моей жизни, если я поделюсь любовью? - спросила я с такой страстью, что сама себя испугалась. - Дом? Социальный статус? Кто-то, с кем я буду обедать, из чьих рук иногда буду получать дар нежности, словно больной, которому дают ложку лекарства?...Вы можете себе представить что-то более унизительное, более бесчеловечное, чем необходимость делить с кем-то такую полужизнь? Если я хочу кого-то, я хочу его полностью, - сказала я почти громко.
  Так я и говорила: в отчаянии, почти театрально. В страсти всегда присутствует налет театральности.
  Тут мимо теплицы прошел кто-то в военной форме...Этот человек остановился, вздрогнул, оглянулся и поспешил прочь, качая головой.
  Мне стало стыдно. Я повторила тише, извиняющимся тоном:
  - Мне нужен целый человек, кто-то, кого не надо делить с другими. Разве это невозможно?
  - Нет, - ответил Лазарь, внимательно рассматривая сжатый кулак. - Это просто очень опасно.
  - А наша жизнь, наша совместная жизнь - это не очень опасно?...Как вы думаете? Это ведь смертельно опасно, - заявила я, и после этих слов побледнела, потому что почувствовала, что это - правда.
  - Сущность жизни, - ответил Лазарь, теперь - сама сдержанность и галантность, как человек, вернувшийся к своим основам, покинув мир страстей, человек, вернувшийся в более мягкий климат точных мыслей и концепций, используя правильные формулировки. - Сама жизнь смертельно опасна. Но люди по-разному уживаются с опасностью. Некоторые живут так, словно идут по бескрайней равнине с посохом в руке. А есть люди, которые постоянно хотят стремглав прыгнуть в Атлантический океан. Опасности для того и нужны, чтобы выживать, - сказал Лазарь очень серьезно. - Это - самое сложное, самый героический поступок, который может совершить человек.
  В теплице журчал маленький фонтанчик. Вода согревала руки. Мы слушали его очаровательную музыку, и музыку в доме - примитивную отрыжку.
  - Даже не знаю, - спустя некоторое время сказала я, - с кем я должна его делить. С женщиной или с воспоминанием?
  - Это неважно, - пожал плечами Лазарь. - Это, скорее, воспоминание о человеке, чем живой человек. Он от нее ничего не хочет - только...
  - Только чтобы она существовала, - сказала я.
  - Да, - подтвердил Лазарь.
  - В таком случае, нам нужно от нее избавиться, - я встала и посмотрела на свои перчатки.
  - От кого? От женщины?... - спросил Лазарь и медленно нехотя встал.
  - От женщины, от воспоминания, от жизни, - сказала я. - Можете меня отвести к этой особе?
  - Нет, - ответил он. Мы возвращались к танцующим.
  - Тогда я сама ее найду, - сказала я. - В этом городе миллион жителей, в стране - несколько миллионов. У меня нет никаких улик - только сиреневая лента. Я никогда не видела ее фотографию, даже не знаю, как ее зовут. Но я уверена так же, как уверен лозоходец на бескрайней равнине. Или изыскатель, который чувствует под ногами руду...Я абсолютно уверена, что найду ее - эту незнакомку, это воспоминание или существо из плоти и крови, препятствующее моему счастью. Вы во мне сомневаетесь?
  Лазарь пожал плечами. Посмотрел на меня внимательно, печально и вопрошающе.
  - Наверное, - сказал он, - я в целом верю в людей, которые позволяют своим инстинктам свободно править ими. Верю во все их чудеса и злодеяния...Я верю, что вы найдете кого-то среди всех этих миллионов, и эта женщина отзовется на ваш зов так же, как одна радиостанция на коротких волнах отвечает на зов другой. В этом нет ничего загадочного. Сильные чувства всегда сходятся...Но что, по-вашему, произойдет, когда вам удастся ее найти?
  - Потом? - неуверенно спросила я. - Всё станет понятнее. Я должна посмотреть ей в лицо, оценить ее...И если она действительно...
  - Она? - нетерпеливо спросил Лазарь.
  - Просто она, - столь же нетерпелмво и резко ответила я. - Другая, враг...Если это она дейсвительно мешает счастью моего мужа, если из-за нее мой муж не может принадлежать мне полностью, потому что какое-то желание привязывает его к ней, какие-то воспоминания, сентиментальное недоразумение - что бы это ни было...ладно, я предоставлю их на волю их судьбы.
  - Даже если это будет означать гибель Петера?...
  - Ему же хуже. Если это то, что его убьет, пусть терпит, - зло ответила я.
  Мы уже стояли у дверей в большой зал.
  - Он уже сделал всё возможное. Вы не представляете, сколько усилий ему пришлось приложить за последние несколько лет. Можно было бы горы свернуть с той силой, которую он потратил на отрицание этих воспоминаний. Я иногда просто удивлялся. Он попытался совершить самое сложное деяние в мире. Знаете, что он сделал? Он сознательно попытался избавиться от чувств. Всё равно что пытаться поговорить и урезонить динамитную шашку, уговорить ее не взрываться.
  - Я вам не верю, - в замешательстве сказала я. - Это невозможно.
  - Почти невозможно, - мрачно ответил Лазарь. - Но он всё же попытался. Зачем?...Чтобы спасти свою душу. Сохранить самоуважение, без которого не может жить ни один мужчина. Он сделал это и для вас, а когда родился ребенок, он сделал это для ребенка, напряг все силы и мускулы...Потому что он вас любит. Надеюсь, вы это понимаете?
  - Я знаю, - ответила я. - Я бы не стала сражаться за него, если бы он...Но он не любит меня беззаветно и всеобъемлюще. Кто-то стоит между нами. Уйдет или эта женщина, или я. Эта женщина с сиреневой лентой, конечно же, могущественна и ужасна?...
  - Если вы ее найдете, - сказал Лазарь, моргая и всматриваясь вдаль, - вы удивитесь. Удивитесь тому, насколько правда проще, чем вы воображали, насколько обыденнее, и в то же время - намного более гротескна и опасна.
  - И вы ни при каких обстоятельствах не назовете мне ее имя?
  Он ничего не ответил. По его глазам и голосу я поняла, что он обеспокоен и не может принять решение.
  - Вам нравится бывать в доме свекрови? - вдруг спросил Лазарь.
  - Моей свекрови? - удивилась я. - Конечно, нравится. Но она тут при чем?
  - Я лишь хочу сказать, что Петер в доме матери чувствует себя как дома, - пробормотал Лазарь. - Если человек что-то ищет, он всегда в первую очередь ищет дома... Жизнь иногда устраивает всё так искусно, так самовластно, словно в детективном романе...Знаете, как это бывает: полиция лихорадочно ищет повсюду улики, простукивает стены, а письмо, которое они ищут, лежит прямо перед ними, на столе жертвы. Но никому не приходит в голову искать его там.
  - Я должна обратиться за помощью в поисках женщины с сиреневой лентой к матери Петера? - еще в большем замешательстве спросила я.
  - Могу сказать лишь, - ответил Лазарь осторожно, не глядя на меня, - что, прежде чем отправиться в большой мир на поиски разгадки тайны Петера, осмотритесь сначала во втором доме Петера - в доме его матери. Я уверен, там вы найдете что-то, что вам поможет. Родительский дом всегда в определенной мере - место преступления. Там вы найдете всё, что вам нужно знать о мужчине.
  - Спасибо, - ответила я. - Завтра утром я пойду к ней и осмотрюсь там...Только я не понимаю, что мне там надо искать.
  - Что захотите, - ответил Лазарь, снимая с себя всю ответственность.
  Музыка начала вопить. Мы вошли в зал, шли среди танцоров. Мужчины разговаривали со мной, потом, некоторое время спустя, муж взял меня за руку и вывел из зала. Мы поехали домой. Всё это произошло пятнадцатого апреля, вечером понедельника, на пятый год нашего брака.
 
 
  Той ночью я спала крепко. Словно выгорела. Электрический ток иногда пронзает предметы и выжигает в них силу к сопротивлению. В душе воцаряется тьма. Когда я проснулась и вышла в сад - была ранняя весна, утро было теплое, дул сирокко, так что иногда я завтракала в саду -  муж уже ушел. Я завтракала одна, потягивала горький час, есть не хотелось.
  На столе лежали газеты. Заняться мне было нечем, так что я начала читать заголовки. Маленькое государство только что исчезло с карты мира. Я попыталась представить, что почувствовали жители этой чужой страны, проснувшись утром и узнав, что их жизни, их обычаи, всё, во что они верили безгранично, исчезло за одну ночь, перестало что-либо значить, и теперь они на пороге чего-то нового - может быть, чего-то лучшего, может быть - худшего, но в любом случае - чего-то, абсолютно отличающегося от страны, которую они знали, и это тоже может утонуть в волнах, и тут они отныне будут жить - в абсолютно новых условиях, под водой. Я думала об этом, о себе и о том, чего я хочу... Что за божественную заповедь я получила, что за послание небес? Что означает непрестанное волнение моего сердца? Что значит моя тревога, мое унижение и горе в сравнении с тревогой и горем этих миллионов людей, которые проснулись сегодня утром и узнали, что потеряли самое дорогое, что у них было, то, что составляло главный смысл их жизни - сладкий, тайный, знакомый уклад их Родины? ... Но я рассеянно листала газеты, не в силах сосредоточиться на международных делах. Спрашивала себя, какое право я имею столь чрезмерно переживать о себе, быть столь одержимой тем, что случилось со мной, имею ли я право так заботиться о своей жизни... Миллионы людей живут в бедствиях и страхе, как я могу в это время переживать о том, что мне не принадлежит до последнего атома сердце моего мужа? Что значит тайна моего мужа или мое личное счастье в сравнении с мировыми тайнами, мировыми бедствиями? Что я делаю - играю в детектива в мире, который и так уже достаточно дик, пугающ и таинственен?... Но, знаешь, это были мнимые вопросы, притворство...Чувства одной женщины не равны целому миру. Потом я вспомнила слова старого священника, спросила себя, прав ли он. Может быть, мне действительно не хватало веры и смирения... Может быть, мне действительно присуще некое высокомерие, нечто недостойное христианки, женщины и человека: есть что-то высокомерное в этом безумном проекте, в этой любительской детективной попытке соскрести налет частного мира и раскрыть тайну моего мужа, что-то недостойное в попытке найти эту таинственную особу с ее сиреневой лентой. Наверное...но мои нервы в то время были так напряжены, я не могу четко объяснить свои чувства.
  Я сидела в саду, чай остыл, сияло солнце. Неугомонные птицы уже заливались щебетом. Пришла весна. Я подумала о том, как не любит весну Лазарь: он говорил, что всё это плодородие и испарения плохо влияют на желудочный сок и нарушают баланс разума и чувств... Вот что он сказал. А потом я вспомнила всё, о чем мы говорили всего несколько часов назад, ночью, с фоновой музыкой, возле фонтана в этом богатом, холодном, роскошном доме, в удушающих запахах джунглей теплицы. Вспомнила, и мне показалось, что обо всем этом я где-то прочла.
  Тебе знакомо это чувство: между болью и отчаянием, в разгар самых трагических событий вдруг становишься хладнокровной, равнодушной, почти бодрой? Например, когда человека, которого ты любила больше всего на свете, хоронят, а ты вдруг вспоминаешь, что не закрыла дома дверцу холодильника, и собака, наверное, сейчас ест холодное мясо, которое ты приготовила на поминки?... И пока все стоят возле гроба и поют псалмы, ты начинаешь думать, как всё уладить, очень спокойно шепчешь о холодильнике?... Потому что такова наша жизнь: мы живем меж двух столь безгранично разделенных берегов, в мире таких огромных расстояний. Я сидела на солнце и размышляла словно о чьих-то чужих напастях, довольно холодно и рационально думала обо всем, что произошло. Вспоминала всё, что сказал Лазарь, слово в слово, но сейчас его слова не поразили меня так сильно, как тогда. Вчерашнее напряжение рассеялось. Я вспоминала, как сидела с писателем в теплице, но чувство было такое, словно это была не я. Я думала о сиреневой ленте, как думают о светской сплетне. В конце концов, о событиях и сущности моей жизни тоже могут рассуждать за чаем или ужином вот так: 'Знаете Х?...Да, промышленник и его жена. Они живут на холме в Рожадомбе. У них не всё гладко. Жена узнала, что благоверный полюбил другую. Вообразите, она нашла в его кошельке кусок сиреневой ленты, так всё и раскрылось...Да, они расходятся'. Вот так будут обсуждать то, что произошло со мной, с нами. Как часто я слышала такое о других парах, мимоходом услышанные в компании реплики, меня это никогда не беспокоило...Неужели в один прекрасный день наша жизнь тоже станет темой светских сплетен - мой муж, я и женщина с сиреневой лентой?
  Я закрыла глаза, развалилась на солнце и, как мудрая матрона примитивной деревни, попыталась представить лицо женщины с сиреневой лентой.
  Потому что это лицо где-то жило - на соседней улице, где-то во Вселенной. Что я знаю о ней? Что мы можем знать о ком-то? Пять лет я жила с мужем и верила, что знаю о нем всё, знаю все его привычки и жесты, то, как он поспешно моет руки перед едой, никогда не глядя в зеркало, приглаживает волосы рукой, то, как он вдруг улыбается рассеянной яростной улыбкой, никогда не рассказывая мне, о чем он думает, и всё то, что мы узнаем о теле и душе благодаря интимным контактам, сколь бы пугающими, равнодушными, трогательными, гнетущими, чудесными или безучастными они ни были. Я верила, что больше о нем узнать нечего. А в один прекрасный день поняла, что не знаю о нем ничего...фактически я знаю о нем меньше, чем Лазарь - этот странный, разочарованный, саркастичный человек, у которого была такая власть над душой моего мужа. Что за власть?... Человеческая власть. Она отличалась от моей, превышала мою власть женщины. Я не могу это объяснить, могу лишь почувствовать, я всегда это чувствовала, с того самого мгновения, когда впервые увидела их вместе. Но этот же человек день назад сказал мне, что теперь он обязан разделить свою власть с женщиной с сиреневой лентой...Теперь я знала, что, какие бы прекрасные или ужасные события ни творились в мире, нет смысла обвинять себя в эгоизме, отсутствии веры или смирения, бесполезно сравнивать свои проблемы с проблемами стран мира, с проблемами миллионов людей, которые страдают от своих трагедий, потому что я ничего не могла сделать - такая вот мелочная и эгоистичная, одержимая и слепая - кроме как пойти на улицу и найти женщину, с которой я должна встретиться лицом к лицу. Я должна увидеть ее, увидеть ее кожу, лоб, руки. Лазарь сказал - и сейчас, жмурясь на солнце, я снова слышала его голос столь же отчетливо, как тогда, когда он сидел напротив меня на вечеринке с музыкой, в пьянящей ирреальной атмосфере нашей беседы, и говорил о том, что правда была опасна, но на самом деле - намного более привычная и обыденная, чем я могла себе представить. Что это за 'привычная' правда могла быть? Что он имел в виду?
  Как бы то ни было, не посоветовал ли он, куда смотреть, не дал ли ключ к отысканию правды?
  Я решила тем же утром проведать свекровь и серьезно с нею поговорить.
  Я раскраснелась от жары. Снова почувствовала, что вступила в горячий сухой поток воздуха. Попыталась охладиться с помощью осознанных рациональных размышлений. Я пылала от гнева, как в тот день, когда впервые открыла - казалось, что прошло уже много времени, а на самом деле это было лишь накануне - потайной кармашек в кошельке мужа. Лазарь сказал, чтобы я ничего не трогала и ждала... Не было ли это всё просто ужасным видением? Может быть, уличающее доказательство, сиреневая лента, не столь важна, как мне кажется? Или, может быть, это просто Лазарь снова играет в свои игры, играет в такую же странную непостижимую игру, как в тот вечер много лет назад? Возможно, жизнь для Лазаря - просто ужасная непостижимая игра, объект для проведения экспериментов для собственного удовольствия. Быть может, Лазарь - просто химик, работающий с кислотами и коррозивными веществами, не беспокоясь о том, что однажды он может просто взорвать весь мир? ... В его глазах был какой-то холод, помню этот безжалостный, беспристрастный, спокойный, равнодушный и при этом безмерно любопытный взгляд, когда он посоветовал мне пойти в дом свекрови и 'поискать там ключи к разгадке' тайны Петера...Но всё же я знала, что он говорит правду, не играет в игры. Знала, что опасность, о которой он меня предупреждает, реальна.
  Знаешь, бывают дни, когда не хочется выходить из комнаты. Когда солнце, звезды, всё вокруг говорит с тобой, хочет сказать что-то очень важное. Нет, не только о сиреневой ленте и о том, что таится в в доме моей свекрови или где-то еще. Это - реальность, правда, таящаяся за ними.
  Потом в сад вышла кухарка, вручила расходную книгу, мы подбили итоги, обсудили обед и ужин.
  Муж тогда зарабатывал много, и давал мне столько, сколько я хотела, не контролируя мои траты. У меня была чековая книжка, я могла тратить деньги, когда захочу. Конечно, я была очень осмотрительна, особенно - в то время, покупала лишь самое необходимое. Но 'самое необходимое' - очень растяжимое понятие... Я не могла не заметить, что для меня 'самым необходимым' стали вещи, которые всего несколько лет назад были для меня атрибутами тщеславия - невозможной роскошью. Рыбу мы покупали в самой дорогой лавке деликатесов в городе, птицу заказывали, не глядя, по телефону. Я уже много лет не была на базаре - ни с кухаркой, ни без нее. Я не знала, сколько стоят первые весенние фрукты, просто велела слугам покупать самые лучшие и дорогие...Мое восприятие реальности в то время как-то исказилось. И тем утром, с расходной книгой в руках, в которой эта жадная сорока-кухарка нацарапала цифры, которые ей нравились, впервые за много лет я поняла, что всё горе и отчаяние, от которого я страдала, всё, что я считала предметами первостепенного значения, было порождением денег и тлетворных чар, с помощью которых деньги воздействовали на меня...Я подумала, что, если бы была бедна, наверное, меньше волновалась бы о муже, о себе и о лиловой ленте. Бедность и болезнь чудесным образом совершенно меняют приоритеты: чувства и психологические ценности летят в окно. Но я не была ни бедна, ни больна в строго медицинском смысле. Вот почему я сказала кухарке:
  - Приготовь сегодня вечером холодного цыпленка под майонезом. Но я хочу только грудку. И салат-латук.
  Потом я пошла в дом переодеться, и отправилась в мир на поиски женщины с сиреневой лентой. Такова была моя миссия. Я это не планировала. Я ничего специально не намеревалась сказать или сделать: просто повиновалась внутренней команде.
 
 
  Я шла по улице, сияло солнце, и, конечно, я не имела ни малейшего представления, куда я иду или что ищу. Нужно зайти к свекрови - вот что я знала. Как бы неопределенно это ни звучало, у меня не было ни малейшего сомнения, что я найду особу, которую ищу. Не знала я лишь об одном: одним слово, почти в конце нашего разговора, Лазарь уже всё объяснил,  я найду тайную тропу. Просто погружусь в житейскую паутину и разорву ее.
  Но я совсем не удивилась, когда нашла ее. Такое дешевое слово - 'нашла'...Я тогда была просто инструментом, актрисой в пьесе судьбы. Когда вспоминаю об этом теперь, у меня кружится голова, чувствую огромное унижение. Удивляюсь, как это всё обернулось столь чудесным образом, каждая деталь четко подогнана под предыдущую, всё встало на свои места с точностью до миллиметра. Словно всё это устроил кто-то с идеальным чувством времени, таинственный, но успокаювающий... Тут я действительно поняла, в чем смысл веры. Я была подобна людям не очень верующим, которые потерялись в бурном море...но теперь узнала, что внутри мира, поверхность которого выглядит столь хаотично, царит порядок столь же рациональный и чудесный, как в музыке. Ситуация, частью которой были наши личные судьбы, судьбы троих людей, вдруг разрешилась сама собой: веление судьбы было исполнено. И каждый ее аспект вдруг стал чудесным образом понятен. Словно наткнулся на дерево с ядовитыми плодами. Мне оставалось просто смотреть.
  Но потом я решила, что должна что-то делать, чем-то заняться, так что последовала совету Лазаря, села в автобус и поехала в дом свекрови. Я думала, что просто осмотрюсь там, оценю помещение. Могу даже пожить там какое-то время, подышать безупречным воздухом ее жизни: это могло бы помочь мне немного восстановиться после удушаюшего пережитого опыта.
 
  Я могла бы рассказать ей о том, что мне известно, немного всплакнуть, а потом попросить укрепить меня и утешить...Если ей что-то известно о прошлом Петера, она мне расскажет. Вот так я думала. Сидела в автобусе и представляла, что дом моей свекрови - это санаторий на высокой горе. А я туда пробираюсь из зловонного болота. В таком настроении я позвонила в дверь.
  Свекровь жила в старом центре города, на втором этаже доходного дома, построенного сто лет назад. Даже на лестнице пахло английской лавандовой водой, словно я попала в бельевой шкаф. Когда я нажала кнопку лифта, этот холодный аромат поразил меня, я почувствовала непреодолимую ностальгию по другой жизни, более холодной и сдержанной жизни, лишенной страстей. Лифт ехал вверх, глаза наполняли слёзы. И я до сих пор не знала, что меня просто направляет та сила, которая всё это устроила. Я позвонила в дверь, открыла служанка.
  - Как жаль, - сказала она, узнав меня. - Хозяйки нет дома.
  И неожиданно хорошо отрепетированным движением поймала мою руку и поцеловала ее.
  - Пожалуйста, не надо, - сказала я, но было уже поздно. - Забудем эти церемонии, Юдитка. Я просто ее подожду.
  Я улыбнулась ее спокойному, гордому и открытому лицу. Это Юдит, служанка моей свекрови, она работала здесь уже пятнадцать лет. Это была крестьянка из-за Дуная, к моей свекрови она устроилась, еще когда здесь был полон дом слуг. Тогда она была помощницей на кухне, очень молодой, наверное, не старше пятнадцати лет. Когда мой свекор умер, и свекрови пришлось отказаться от большой квартиры, девушка переехала с ней в квартиру в центре города. Теперь Юдит, которая в смысле замужества уже была старой девой лет тридцати или более, получила повышение и стала домоуправительницей.
  Мы стояли в тускло освещенном холле, так что Юдит зажгла свет. Тут меня охватила дрожь. Колени дрожали, кровь отлила от щек, но я держалась прямо. На домоуправительнице в то утро было разноцветное платье из набивной хлопчатобумажной ткани, подрубленный дирндль - дешевая рабочая одежда. На голове - белая косынка. А на бледной мускулистой крестьянской шее служанки висел на сиреневой ленте амулет, дешевый медальон, из тех, что продаются на рынке.
  Я протянула руку, не раздумывая, и одним движением сорвала ленту с ее шеи. Медальон упал на пол и раскрылся. Знаете, что самое странное? Юдит не попыталась его поднять. Она стояла неподвижно, медленно и расслабленно скрестила руки на груди. Наблюдала молча, как я наклонилась, подняла медальон и рассмотрела две фотографии в нем. На обех фотографиях был мой муж. Одно фото было очень старое - его сделали лет шестнадцать назад. Тогда моему мужу было двадцать два года, Юдит - примерно шестнадцать. Другое фото сделали в прошлом году, похоже, он снялся для матери на Рождество.
  Мы долго так стояли, обе - довольно спокойные.
  - Простите меня, - в конце концов сказала Юдит учтиво, почти торжественно. - Мы не должны здесь так стоять. Пожалуйста, идемте.
  Она открыла дверь и провела меня в свою комнату. Я зашла молча. Она встала на пороге, захлопнула дверь, и твердо, довольно решительно два раза повернула ключ в замке.
 
 
  Я никогда прежде не бывала в этой комнате. С какой стати?...Хочешь - верь, хочешь - нет, я никогда прежде не рассматривала внимательно ее лицо и не считала это важным.
  Рассмотрела сейчас.
  Посреди комнаты стоял белый разрисованный столик и два стула. Я ослабла и боялась, что могу потерять равновесие, так что медленно подошла к одному из стульев и села. Юдит осталась стоять у закрытой двери, сложив руки, спокойная и решительная, словно для того, чтобы никого сюда не впустить, чтобы никто нам не помешал.
  Я внимательно осмотрелась. У меня в запасе было много времени. Я знала, что каждый предмет, каждый крошечный лоскуток здесь имеет для меня первостепенное значение, здесь, 'на месте преступления' - эта фраза смутно вертелась в голове, этой фразой Лазар обозначил комнату, в которой я сейчас сидела. На эту фразу я каждый день натыкалась в газетах, в сообщениях об аресте преступников, о том, как полиция прибыла на место преступления и тщательно его изучила.... Я изучала комнату точно так же. Что-то произошло здесь или в каком-то похожем месте, много лет назад, это событие теряется в тумане времени...и вот вдруг я - судья, свидетельница и, возможно, жертва. Юдит молчала. Она не мешала мне, понимая, как важно для меня всё, что связано с этой комнатой.
  Но здесь не оказалось ничего неожиданного. Мебель не то чтобы бедная, но и не комфортная. Такие комнаты можно увидеть в монастырях - гостевые комнаты для обеспеченных мирских посетителей: медная кровать, белая мебель, белые занавески, полосатый сермяжный коврик, над кроватью - икона Девы Марии и четки-розарий, вазочка с цветами на прикроватном столике, крайне скромные, но тщательно подобранные маленькие безделушки на стеклянной полке над умывальником. Знаете, о чем это всё мне говорило? Это говорило мне о побеге из жизни. Здесь царила атмосфера сознательного добровольного побега. Она была почти осязаема...И когда я вдохнула этот воздух, я больше не могла злиться, меня охватила печаль и глубокий, бездонный страх.
  Конечно, за эти долгие минуты я испытала все виды эмоций и чувств. Я всё заметила и почувствовала, что лежит в основе каждого отдельного предмета, бьется под ним, словно море. Это была чья-то судьба, это была жизнь. Вдруг я испугалась. Услышала печальный хриплый голос Лазаря, который ясно и четко предсказал, что я удивлюсь, когда узнаю, что правда намного проще и банальнее, чем я себе представляла. Действительно, всё очень банально. И да - пугающе.
  Погоди, я хочу посмотреть на всё это в правильном ракурсе.
  Только что я сказала, что ощутила атмосферу побега. Но кроме того я заметила таинственность и бесчинство. Не подумай, что это была лачуга, эти трущобы, в которых находят пристанище бедные слуги. Это была чистая удобная комната, комната служанки в доме моей свекрови и не могла быть другой. Я также сказала, что она походила на гостевую комнату в монастыре: эти маленькие кельи, в которых гость не только живет, спит и купается, но еще и спасает душу. Каждый предмет в таком месте - вся атмосфера - постоянно напоминает о строгих заповедях высшего существа... В комнате не было и следа духов, одеколона или ароматного мыла. На умывальнике лежал кусок обычного таллового мыла, такое используют для стирки. Рядом вода, чтобы чистить зубы, зубная щетка, щетка для одежды и гребешок. Кроме того, я заметила коробочку рисовой пудры и мягкую замшевую мочалку. Вот и все пожитки этой женщины. Я рассмотрела их все по очереди.
  На прикроватном столике стояла групповая фотография в рамке. Две маленьких девочки, два бойких юноши, один из них - в форме, и перепуганная пожилая пара, мужчина и женщина в парадной одежде. Иными словами, семья где-то за Дунаем. Рядом - недавно сорванная аментула в стакане воды.
  Клубок незаштопанных чулок лежал в корзине для шитья на столе возле старого туристического буклета, на яркой обложке которого дети играли на пляже, вдали  - морская зыбь. Буклет потрепанный, уголки загнуты - было видно, что его постоянно перечитывают. А на дверях висело черное платье служанки с белым передником. Вот и всё, что было в этой комнате.
  Эти заурядные предметы свидетельствовали о суровом самоограничении. Можно было сказать вот что: кто бы здесь ни жил, его не нужно было приучать к порядку - порядок был у нее в крови, она сама смогла ему научиться. Достаточно ли тебе известно о комнатах служанок, знаешь ли ты, чем они заполнены? Необычные предметы, все эти вещицы, которых требует их внутренняя жизнь: причудливые леденцы-сердечки, яркие открытки, старые, давно протертые подушечки, дешевые фарфоровые фигурки - вещи, которые выбросили из другого мира, из мира тех, кто стоит выше их на социальной лестнице...Когда-то у меня была горничная, которая коллекционировала опустошенные мною коробочки от рисовой пудры и мои пустые флакончики от духов: она коллекционировала их так, как богатые ценители коллекционируют табакарки, готическую резьбу или картины французских импрессионистов. В мире слуг эти предметы являются воплощением красоты, как произведения искусства. Потому что никто не может жить, удовлетворяя лишь элементарные потребности реального мира...нам нужно в жизни немного излишеств, что-то ошеломляющее, что-то сверкающее, что-то очаровательное, каким бы дешевым или ничего не стоящим оно ни было. Мало кто способен жить без мечты о красоте. Должно быть что-то - красная открытка с позолотой, на которой изображен рассвет или закат в лесу. Нам такое нравится. Бедняки в этом от нас не отличаются.
  Но в этой комнате за закрытой дверью я столкнулась с чем-то другим.
  Женщина, занимавшая эту комнату, решительно удалила из нее все элементы комфорта, безделушки и дешевый блеск. Было видно, что она строго и безжалостно лишила себя всего, что мир расточает и считает роскошью. Это была простая комната. Словно женщина принесла обет, чтобы жить здесь. Но обет, женщина, комната - всё это было неприветливым. Вот почему мне стало страшно.
  Это была комната не игривой маленькой кокетки, которая получает в наследство от хозяйки шелковые чулки и ненужную одежду, втайне душится французскими духами мадам и строит глазки хозяину дома. Женщина, которая стояла передо мной, не была обычным демоном домашнего хозяйства, любовницей из народа, коварной обольстительницей из декадентского буржуазного дома. Эта женщина не была возлюбленной моего мужа, даже несмотря на то, что хранила его фотографию в медальоне, который носила на шее на сиреневой ленте. Знаешь, что это была за женщина? Я расскажу, что почувствовала: я почувствовала, что она враждебна, но - ровня мне. Она была столь же страстной, чувствительной, сильной, достойной, уязвимой и полной страданий, как я, как все, кто знает о своем высоком социальном статусе. Я сидела в кресле, держала в руке сиреневую ленту и не могла произнести ни слова.
  Юдит тоже молчала. Она вовсе не была взволнована. Стояла прямо, как я. У нее были сильные плечи - не худые, не тощие, но идеальных пропорций. Если бы она пришла в дом, в котором мы были прошлой ночью, ко всем этим знаменитым мужчинам и красивым женщинам, люди посмотрели бы на нее и спросили бы: 'Кто эта женщина?'... И все почувствовали бы, что она - важная личность...Ее фигура, осанка - что называется, королевская. Я в жизни видела нескольких принцесс, но ни у одной из них не было такой королевской осанки. А у этой женщины была. Было что-то в ее глазах, в ее лице, что-то в ней, в ее вещах, в убранстве и атмосфере комнаты - что-то, меня испугавшее. Я вспомнила то, о чем подумала раньше: сознательный, добровольный побег от жизни... Но под личиной побега таилась напряженная бдительность. Готовность. Желание получить всё или ничего. Неутомимо рыскающий инстинкт, развивавшийся много лет, много десятилетий. Пристальное внимание, которое никогда не ослабевает. И побег от жизни не являлся бескорыстным самоумалением, это была гордыня, даже - надменность. Что там люди болтают, что аристократы гордятся собой, раздуваются от самомнения? Я видела так много графинь и княгинь, и ни одна не была столь горда. Напротив, они были нерешительны и немного робки, как все аристократы...Но эта крестьянка из-за Дуная, так надменно взирающая на меня, не была ни застенчивой, ни робкой. Ее взгляд был холодным и сверкающим, как лезвие охотничьего кинжала. Она отлично владела собой, и ее совесть была чиста. Она молчала, не двигалась, даже не моргала. Это была женщина, в полной мере осознающая, что сегодня - ее звездный час. Всё ее тело, душа и чувство судьбы источало это ощущение.
  Я уже говорила о гостевой комнате в монастыре?...Ну да, и это тоже. Но, кроме того, это была клетка, клетка дикого животного. Шестнадцать лет она ходила туда-сюда по этой клетке, задевая мебель, или по точно такой же клетке. Она была уточненным диким животным, воплощавшим страсть и терпение. Я вошла в ее клетку, и теперь мы смотрели друг на друга. От этой женщины не откупишься дешевыми маленькими безделушками. Она хотела всё, всю жизнь, судьбу со всеми ее опасностями. И она могла ждать. Я признала, что она отлично умеет ждать, и вздрогнула.
  Медальон и лента по-прежнему лежали у меня на коленях. Я сидела в оцепенении.
  - Верните, пожалуйста, фотографию, - в конце концов сказала Юдит.
  Я не шевелилась, и она продолжила:
  - Я позволю вам взять одну из них, ту, которую сделали в прошлом году. Но вторая - моя.
  Это - ее собственность. Она говорила так, словно выносила приговор. Да, другую фотографию сделали шестнадцать лет назад, до нашей с Петером встречи. Но она тогда уже была с ним знакома, возможно, знала его лучше, чем когда-либо знала я. Я еще раз посмотрела на фотографии, потом молча отдала ей медальон.
  Юдит тоже посмотрела на фотографии, внимательно их изучила, словно для того, чтобы убедиться, что им не причинили никакого вреда. Потом подошла к окну и достала из-под кровати старый сплющенный несессер, нашла в прикроватном столике маленький кдючик, открыла потрепанный несессер и спрятала туда медальон. Всё это она делала медленно, методично, без малейших признаков волнения, словно ей принадлежало всё время этого мира. Я внимательно за нею следила,  мимоходом отметила, что вот прямо сейчас Юдит обращается ко мне, просит фотографии, не используя при этом привычные формулы вежливости 'барышня' или 'мадам'.
  За эти несколько мгновений я почувствовала еще кое-что. Прошло уже много лет, так что сейчас я вижу картину намного точнее. Меня переполняли чувства, я думала, что в происходящем нет ничего необычного. Словно я уже видела всё это раньше. Конечно, меня изумило, насколько прав оказался прошлой ночью Лазарь, когда так и сказал мне, что женщина с сиреневой лентой, найти которую для меня было вопросом жизни и смерти, находится всего через несколько улиц отсюда, в квартире моей свекрови. Меня поразило то, что, оказывается, я часто с ней тут встречалась и даже разговаривала. Когда в то утро вышла из дома, словно одержимая, полна решимости найти своего единственного врага в этой жизни, я не ожидала, что первая же моя попытка приведет прямо к ней...Несомненно, если бы кто-то предсказал это вчера, я вежливо попросила бы сменить тему беседы, поскольку не люблю шутить о серьезных вещах. Но теперь, когда это произошло, мое изумление испарилось. Меня больше не удивляла ни эта женщина, ни комната. О Юдит я знала лишь то, что она была 'прекрасной опорой' моей свекрови, ее считали фактически членом семьи - чудесное свидетельство того, сколь многого можно добиться с помощью надлежащего обучения. Но теперь я почувствовала, что знаю о ней намного больше, знаю всё. Не в словах, не разумом. Я знала инстинктивно, это была часть моей судьбы: несмотря на то, что все эти годы наши разговоры сводились к тому, что я желала ей хорошего дня, спрашивала, есть ли кто-нибудь дома, или просила стакан воды. Мне следовало бояться ее, ее лица. Это - просто женщина на другой стороне улицы, идущая по своим делам, ждущая и стареющая, как и я ... а я была на своей стороне улицы, не зная, почему в моей жизни чего-то не хватает, почему моя жизнь невыносима, или что делать с чувством, которое преследует меня день и ночь, с этим чувством, которое проникло в мои кости, словно какая-то таинственная вредоносная радиация, чувство, что всё - как-то неправильно...я ничего не знала о своем муже и Юдит. Но бывают мгновения в жизни, когда мы понимаем, что самое маловероятное, самое невозможное и непостижимое - на самом деле самое простое и находящееся под рукой. Вдруг нам раскрывают механизм жизни, те, кто казался нам важными, исчезают, словно опустившись в люк, а на первый план выходят те, о ком мы, конечно, мало знаем, но кого, как мы вдруг понимаем, ждали, так же, как им было суждено ждать нас, ждать этого мгновения...
  И всё произощло именно так, как предсказал Лазарь: прямо у меня на пороге.
  Ситуация такова: крестьянка хранит фотографии моего мужа в медальоне, который висит у нее на шее. В пятнадцать лет она переехала из своей деревни в город, устроилась работать в семью высшего среднего класса. Естественно, она влюбилась в молодого хозяина. Со временем молодой хозяин вырос и женился. Служанка и молодой хозяин иногда виделись, но больше не были близки. Классовые различия еще больше углубили пропасть между ними. И время шло для них обоих. Мужчина стареет. Девушка превратилась почти в старую деву. Она так и не вышла замуж. Почему она не вышла замуж?
  Такое чувство, что я думала вслух. Юдит мне ответила:
  - Я покину этот дом. Мне жаль старую госпожу, но я должна уйти.
  '- Куда ты пойдешь, Юдитка? - спросила я, используя уменьшительную форму ее имени, которую мне сейчас было проше произнести.
  - Пойду в услужение, - ответила она. - В деревне.
  - Ты не можешь вернуться домой? - спросила я, глядя на фотографию.
  - Моя семья бедна, - ответила Юдит без эмоций, просто констатируя факт.
  Эхо ее слов разнеслось по комнате, словно звон треснувшего колокола. Словно мы наконец увидели реальность, лежавшую под спудом всего, что мы могли бы обсуждать в ближайшее время. Словно какое-то небесное тело влетело в комнату, и мы теперь должны следовать за хвостом этой кометы, я - из любопытства, равнодушно, без комментприев. Это слово было ей знакомо.
  - Вряд ли это поможет, - сказала я, немного помолчав. - Зачем тебе уходить? Тебе никто не причинил зла, и не причинит. Если тебе теперь нужно уйти, зачем ты так долго оставалась здесь? Неужели не понимаешь, - я словно спорила с Юдит, выдвигала важный аргумент, - что, раз уж ты оставалась здесь так долго, можешь оставаться и дальше. Ничего нового ведь не случилось.
  - Нет, - возразила Юдит. - Я ухожу.
  Мы, две женщине наедине, говорили тихо, краткими полуфразами.
  - Почему?
  - Потому что теперь всё раскрылось.
  - О чем ты?
  - Он знает?
  - Мой муж?
  - Да.
  - А до этого он не знал?
  - Знал, - ответила Юдит. - Но забыл.
  - Ты уверена?
  - Да.
  - Но кто здесь напомнит ему о том, что он забыл? - спросила я.
  - Вы, мадам, - довольно просто ответила Юдит.
  Я прижала руку к сердцу.
  - Послушай, девочка моя, - сказала я. - О чем ты? Это говорит твое воспаленное воображение. Почему ты думаешь, что я ему расскажу? Что я могла бы сказать?
  Мы смотрели друг на друга с нескрываемым любопытством, смотрели друг другу в глаза с таким жадным интересом, мы были - словно люди, которые много лет прожили вместе с закрытыми глазами. Теперь наши глаза открылись, и мы не могли насытиться тем, что видим. И, в то же время, мы впервые поняли, что всё это время нам не хватало храбрости или честности встретиться глазами. Мы всегда отводили взгляд и говорили о чем-то другом. Мы жили каждая в своем пространстве. Каждая из нас хранила тайну, и эта тайна была смыслом нашей жизни. И вот сейчас мы это признали.
  Как выглядела Юдит? Попробую описать.
  Но сначала - стакан воды, да? У меня в горле пересохло. Барышня, можно вас на минутку, стакан воды, пожалуйста. Спасибо. Смотри, уже начали включать фонари...Но пока не все. Хочешь еще сигарету?
  Ну, у нее был широкий лоб, бледное открытое лицо, волосы цвета воронова крыла собраны в пучок, пробор посередине. Плоский славянский нос. Лицо довольно гладкое, с тонкими, четко очерченными чертами, словно лицо скорбящей Мадонны на одном из этих сельских алтарей, нарисованной каким-то анонимным странствующим художником. Лицо у нее было гордое, настолько бледное, что почти белое. Волосы воронова крыла оттеняли эту белизну, как...но мне плохо даются сравнения. Что я могу сказать? Оставлю подобные описания Лазарю. Не то чтобы он ничего не сказал, он просто улыбнулся бы, потому что считает сравнения ниже своего достоинства. Он хочет факты, простые предложения.
  Так что буду придерживаться лишь фактов, если тебе не стало скучно.
  У нее было красивое, гордое крестьянское лицо. В каком смысле крестьянское? Вот в таком. На ее лице не было явно сложного выражения, которое неизменно можно увидеть на лицах представителей среднего класса, этого выражения напряженной уязвимой раздражительности. Лицо Юдит было гладким и неумолимым. На нем нельзя было вызвать улыбку дешевыми комплиментами и нежностями. Это лицо оживляли воспоминания, воспоминания о давно минувших веках, воспоминания, которые даже, возможно, не принадлежали Юдит. Воспоминания племени. Ее глаза и губы жили отдельной жизнью. Глаза были темно-синие, под стать волосам. Однажды я видела в Дрезденском зоопарке пуму. У нее были такие же глаза.
  Сейчас Юдит смотрела на меня так, как мог бы смотреть утопающий на человека на берегу - там может оказаться и убийца, и возможный спаситель. У меня - тоже кошачьи глаза, теплого светло-коричневого оттенка...Я знала, что мои глаза сейчас тоже сверкают, я искала взглядом лицо Юдит так, как прожектор ищет вражескую армию в ожидании нападения. Но самый большой ужас внушали ее губы. Мягкие губки бантиком. Это был рот большого животного, больше не питающегося плотью. Зубы сверкали белизной, крепкие и прямые. Юдит явно была сильна, мускулиста и хорошо сложена. А сейчас словно тень упала на этое бледное лицо. Но она не жаловалась. Отвечала мне спокойно и уверенно, тоном не служанки, а такой же женщины, как я.
  - Есть вот это, - сказала Юдит. - Фотографии. Теперь он узнает. Я уйду, - упрямо повторяла она, почти обезумев.
  - Возможно ли, что он до сих пор не знал?
  - О, - сказала Юдит. - Он уже давно на меня не смотрит.
  - А ты всегда носишь этот медальон?
  - Не всегда, - ответила она. - Только когда я одна.
  - А что происходит, когда ты дежуришь, а он приходит сюда? - спросила я более уверенно. - Ты не надеваешь медальон?
  - Нет, - столь же уверенно ответила Юдит, - потому что не хочу напоминать ему о нем.
  - Почему? - спросила я.
  - Просто так, - ответила Юдит и открыла темно-синие глаза так широко, словно смотрит в колодец, в далекое прошлое. - Зачем ему сейчас вспоминать то, что он забыл?
  Я спросила очень спокойно и доверительно, стараясь выпытать ответ:
  - Что, Юдит? О чем он забыл?
  - Ни о чем, - ответила Юдит холодно и отрывисто.
  - Ты была его любовницей? Ответь мне.
  - Нет, я не была его любовницей, - сказала Юдит четко и уверенно, словно кого-то обвиняя.
  Мы замолчали. С этим голосом не было смысла спорить, я знала, что она говорит правду. Можешь меня ненавидеть, можешь сказать, что я была не права, но в то мгновение, когда я расслабилась, тайный внутренний голос сказал мне: 'Жаль, что она говорит правду. Насколько всё было бы проще, если бы...'.
  - Так что же произошло?...- спросила я.
  Юдит пожала плечами, волнение, гнев, негодование и отчаяние вспыхнули на ее лице, словно молния над пустынным пейзажем.
  - Мадам сохранит тайну? - спросила Юдит с надрывом, словно предупреждая.
  - Сохраню в тайне что?
  - Если я расскажу, мадам сохранит тайну?...
  Я посмотрела в ее глаза. Я знала, что нужно держать слово, что бы я ни пообещала. Эта женщина меня убьет, если я ей солгу.
  - Если расскажешь правду, - в конце концов сказала я, - на этом и порешим.
  - Клянусь, - мрачно и неуверенно сказала Юдит.
  Она подошла к кровати, сняла со стены четки-розарий и вручила их мне.
  - А вы поклянетесь? - спросила она.
  - Клянусь, - сказала я.
  - Клянетесь, что никогда не расскажете своему мужу то, что услышали от меня, Юдит Альдосо?
  - Никогда не расскажу, - сказала я. - Клянусь.
  Вижу, ты не понимаешь. Вспоминая об этом сейчас, я тоже не могу сказать с уверенностью, что понимаю. Но тогда это всё казалось таким простым и естественным...Я стояла в комнате служанки своей свекрови и клялась служанке, что никогда не расскажу своему мужу о том, что услышала от нее? Да, думаю, так и было.
  Я поклялась.
  - Хорошо, - сказала Юдит и, кажется, успокоилась. - Тогда я вам расскажу.
  В ее голосе было столько усталости! Она повесила четки-розарий обратно на стену. Два раза прошлась туда-сюда по комнате, ее шаги были легкими и длинными...да, точно как у пумы в клетке. Потом Юдит прислонилась к серванту. Сейчас она была высокой, намного выше меня. Откинула голову назад, сложила руки на груди и уставилась в потолок.
  - Как вы узнали, что это я?...- спросила Юдит с подозрением, с заметным презрением, теперь она говорила, как дешевая  служанка из пригорода.
  - Просто узнала, - тем же тоном ответила я. - Выяснила.
  - Он обсуждал это с вами?
  В этом 'он' была доля фамильярности, но и много уважения. Я видела, что она по-прежнему относится ко мне с подозрением, насторожена на случай, если за это сценой скрывается что-то еще, волнуется, что я могу ее обмануть. Юдит стояла передо мной, как обвиняемый стоит перед следователем или прокурором: это беззащитное чувство ожидания, а потом, под решающим 'бременем доказательств', крах и желание признаться, а потом слова застревают в горле...Преступника тревожит мысль, что законник обведет его вокруг пальца, что он на самом деле не знает правду, лишь притворяется, хочет выманить признание, добыть подспудную правду, притворяясь хорошим, применяя психологическое передергивание фактов...Но преступник знает, что больше не может молчать. Это - словно процесс, который невозможно остановить, если он запущен. Теперь преступник действительно хочет сделать признание.
  - Нет, - ответила я.
  - Отлично, - сказала Юдит и на мгновение закрыла глаза. - Я вам верю.
  Секунду помолчала.
  - Хорошо, я вам расскажу, - сказала Юдит, тяжело дыша. - Он хотел на мне жениться.
  - Понимаю, - сказала я так, словно ничего более естественного нельзя было себе представить. - И когда это было?
  - Двенадцать лет назад, в декабре. Он настаивал. Целых два года.
  - Сколько тебе тогда было лет?
  - Восемнадцать.
  Так что моему мужу тогда было тридцать шесть. Я спросила как можно более дружелюбно, словно ничего не произошло:
  - У тебя есть фотография тех времен?
  - Фотография вашего мужа? - удивилась Юдит. - Да, вы ее только что видели.
  - Нет, - ответила я. - Твоя фотография, Юдит.
  - Есть, - ответила Юдит угрюмо, теперь очень напоминая служанку со скверным характером. - Так вышло, что есть.
  Она выдвинула тумбочку туалетного столика и достала школьную тетрадь в клеточку - знаете, такими мы пользовались в школе на уроках французского, делали заметки о Лафонтене и тому подобное...Юдит начала листать тетрадь. Там были религиозные изображения, рекламные объявления, вырезанные из газет...Я стоя заглядывала ей через плечо, пока она листала страницы тетради.
  Религиозные изображения - портреты Святого Антония Падуанского и Святого Иосифа. А вот всё остальное в этой тетради служило прямым или косвенным напоминанием о моем муже. Газетные вырезки - реклама фабрики моего мужа. Счет за цилиндр из магазина головных уборов. Некролог моего тестя. И объявление на бумаге с водяными знаками о нашей предстоящей помолвке с Петером.
  Всё это Юдит листала без эмоций, немного устало, словно в прошлом уже насмотрелась на эти вырезки, они ей почти надоели, но она не может их выбросить. Впервые я посмотрела на ее руки: сильные, длинные и костлявые, с аккуратно подстриженными ногтями без лака. Длинные, сильные, костлявые пальцы. Двумя пальцами она взяла одну из фотографий.
  - Вот, - сказала Юдит с горькой усмешкой, уголки губ опустились вниз.
  На фотографии была Юдит Альдосо в восемнадцать лет, в том возрасте, когда мой муж захотел на ней жениться.
  Фотографию сделали где-то в городе, в дешевой студии. Золотые буквы с обратной стороны сообщали о том, что владелец студии готов запечатлеть все мгновения семейного воссоединения. Это было традиционное фото в стиле светского позерства: невидимые металлические штыри держали голову девушки в нужном положении, чтобы она смотрела на что-то вдали, глаза у нее были стеклянные и испуганные. По такому случаю Юдит Альдосо заплела волосы в две косы и уложила их короной в стиле Елизаветы Габсбург. Ее гордое и перепуганное крестьянское лицо выглядело так, словно она молит о помощи.
  - Верните фотографию, - резко сказала Юдит и отняла снимок, положила его обратно в тетрадь в клеточку, словно пряча от внешнего мира что-то личное.
  - Вот как я тогда выглядела, - сказала она. - К тому времени я работала здесь уже три года. Он никогда со мной не разговаривал. Потом однажды спросил, умею ли я читать. Я ответила, что умею. Он сказал: 'Хорошо'. Но книги никогда мне не давал. Мы не разговаривали.
  - Так что же случилось?
  - Ничего, - пожала плечами Юдит. - Это всё.
  - Ты просто знала?
  - Сами знаете.
  - Это правда, - вздохнула я. - А потом?
  Юдит посмотрела на потолок и облокотилась на сервант, глаза ее оставались слегка стеклянными и испуганными, словно она смотрела в далекое прошлое.
  - Так что через три года, - сказала Юдит, теперь она говорила медленно и сбивчиво, - он со мной поговорил. Было Рождество. Мы были в гостиной. Он долго говорил. Очень волновался. Я просто слушала.
  - Да? - спросила я, сглотнув слюну.
  - Да, - ответила Юдит и тоже сглотнула слюну. - Он сказал, что знает, что это очень сложно. Он не хочет, чтобы я была его любовницей. Хочет, чтобы мы уехали вместе за границу, куда-нибудь в Италию, - лицо Юдит больше не было напряжено. Она улыбалась, глаза ее сияли так, словно она действительно понимает всё значение этого чудесного слова, словно это значит для нее всё, больше, чем кто-либо мог бы сказать или на что мог бы надеяться в жизни.
  Мы обе невольно посмотрели на туристический буклет с загнутыми краями, лежавший на столе - на море легкая зыбь, дети играют на песке...Вот насколько близко Италия.
  - И ты отказала?
  - Да, - ответила Юдит, помрачнев.
  - Почему?...
  - Просто, - отрезала она. А потом неуверенно добавила:
  - Я боялась.
  - Чего?...
  - Всего, - пожала плечами Юдит.
  - Потому что он был хозяином, а ты - служанкой?...
  - В том числе, - спокойно согласилась Юдит и посмотрела на меня почти с благодарностью, словно благодаря за то, что я произнесла это вместо нее, спасла ее от страданий. - Я всегда боялась. Но не только этого. Я чувствовала, что что-то не так. Он слишком был выше меня, - покачала головой Юдит.
  - Ты боялась хозяйку?
  - Ее?...Нет, - снова улыбнулась Юдит.
  Я видела, что она меня считает слегка глуповатой, совсем не разбирающейся в делах житейских, так что начала мне объяснять положение дел, словно ребенку.
  - Я ее не боялась, хоть она и знала.
  - Твоя хозяйка знала?...
  - Да.
  - Кто еще знал?...
  - Только она и ее друг, писатель.
  - Лазарь?
  - Да.
  - Он с тобой разговаривал об этом?...
  - Писатель? Да, я ходила в его квартиру.
  - Зачем?
  - Потому что он попросил. Муж вашей милости.
  Слово резало слух, насмешливое и безжалостное. Что мне сказано: 'Для меня он - 'он'. Вот как много я знаю. А для вас он просто муж'.
  - Ладно, - сказала я. - Иными словами, знали двое - моя свекровь и писатель. И что сказал писатель?
  Юдит снова пожала плечами.
  - Ничего не сказал, - ответила она. - Просто смотрел на меня и слушал.
  - Долго?
  - Довольно долго. Он..., - снова это протяжное 'он', - хотел со мной поговорить, рассмотреть повнимательнее. Убедить. Но ничего не сказал. В комнате было много книг. Все эти книги! Никогда так много книг не видела. Он не садился, просто прислонился к печке. Просто смотрел и курил. Смотрел на меня, пока не стемнело. Лишь тогда заговорил.
  - Что он сказал? - спросила я. Я четко их себе представляла - Лазаря и Юдит Альдосо, вот они молча стоят в комнате, темнеет, они без единого слова борются за душу моего мужа, а вокруг - 'все эти книги!'.
  - Ничего. Просто спросил, сколько у нас земли.
  - И сколько же?
  - Восемь акров.
  - Где?
  - В Зале.
  - И что он на это сказал?
  - Сказал: 'Этого мало. Четырем людям надо будет с этого жить'.
  - Да, - сказала я быстро и смущенно. Я в таких вещах не разбираюсь. Но даже я понимала, что этого мало.
  - А потом?
  - Он позвонил в колокольчик и сказал: 'Юдит Альдосо, можете идти'. Больше ничего. Но я уже знала, что ничего из этого не выйдет.
  - Потому что он был против?
  - Он и весь мир. И это - не единственная причина. Я тоже не хотела. Это была словно болезнь, - сказала Юдит и стукнула кулаком по столу. Я с трудом ее узнавала. Словно что-то у нее внутри взорвалось. Ее руки дрожали, словно от удара электрошока, словно ее залило потоком. Говорила она тихо, но словно кричала.
  - Всё это было - как болезнь...Я год ничего не ела, только пила чай. Но не подумайте, что я голодала из-за него, - быстро добавила она, прижав руку к сердцу.
  - Что это значит? - удивилась я. - Как это - голодать из-за кого-то?
  - Так когда-то давно делали в деревне, - ответила Юдит и опустила глаза, словно была не совсем вправе выдавать чужаку тайны племени. - Человек не говорит и отказывается есть, пока другой это не сделает.
  - Не сделает что?
  - То, что хочет от него другой человек.
  - И это работает?
  - Работает. Но это - грех.
  - Понятно, - сказала я, и Юдит поняла, что, что бы она теперь ни сказала, я буду думать, что она 'отказывалась есть' из-за моего мужа. - Но ты не совершила этот грех?
  - Нет-нет, - быстро ответила она и покачала головой, покраснев, как на исповеди. - Потому что я уже к тому времени ничего не хотела, потому что всё это было - словно болезнь. Я не могла спать, у меня появилась сыпь на лице и на бедрах. Меня долгое время трясло в лихорадке. Ее милость за мной ухаживала.
  - И что она сказала?
  - Ничего, - мечтательно вспоминала Юдит. - Она плакала. Но ничего не говорила. Когда у меня была лихорадка, она поила меня сладкой водой и лекарством с ложечки. Однажды она меня поцеловала, - сказала Юдит, взгляд ее смягчился, словно это стало самым чудесным событием в ее жизни.
  - Когда? - спросила я.
  - Когда молодой хозяин уехал...
  - Куда уехал?
  - За границу, - просто ответила Юдит. - На четыре года.
  Я слушала. Именно тогда мой муж жил в Лондоне, Париже, на севере, и в итальянских городах. В тридцать шесть лет он вернулся из-за границы, чтобы взять на себя бразды правления фвбрикой. Иногда он об этом рассказывал, называл те времена годами странствий...Только никогда не рассказывал, что причиной этого четырехлетнего отсутствия была Юдит Альдосо.
  - А перед его отъездом вы поговорили?
  - Нет, - ответила Юдит. - Потому что мне тогда стало лучше. По правде говоря, мы разговаривали только один раз. Тогда, накануне Рождества. Именно тогда он подарил мне медальон с фотографией и сиреневой лентой. Но отрезал кусочек. Медальон лежал в шкатулке, - торжественно сказала Юдит, словно это как-то повлияло на значение подарка, словно каждая деталь была важна, в том числе - тот факт, что медальон, который мой муж подарил Юдит Альдосо, он достал из шкатулки...Но я чувствовала, что каждая подробность очень важна.
  - А другая фотография? Ты ее получила от него?
  - Другая? Нет, - потупилась Юдит. - Я ее купила.
  - Где?
  - В фотоателье. Почти даром, - ответила Юдит.
  - Понятно, - сказала я. - Больше ты ничего от него не получала?
  - Что-то еще? - широко открыла глаза от удивления Юдит. - О да. Однажды он подарил мне засахаренную апельсиновую корку.
  - Любишь это лакомство?
  Юдит снова потупилась. Я видела, что ее смущает это проявление слабости.
  - Да, - ответила Юдит. - Но я ее не ела, - добавила она, словно оправдываясь. - Хотите на нее посмотреть?...Я ее сохранила. Спрятала в бумажный сверток.
  Она повернулась к серванту, исполненная решимости предъявить доказательство своей невиновности. Я быстро протянула руку.
  - Нет, Юдит, брось, - сказала я. - Я тебе верю. А потом? Что было потом?
  - Ничего, - ответила она так просто, словно рассказывала старую сказку. - Он уехал, и мне стало лучше. Ее милость отослала меня домой на три месяца. Было лето. Время собирать урожай. Но мне сохранили полное жалованье, - похвасталась Юдит. - Потом я вернулась. Он долго не возвращался. Четыре года. В моей душе снова воцарился мир. Когда он вернулся, больше не жил с нами. Мы больше никогда не разговаривали. Ни разу не написал. Да, это была своего рода болезнь, - заявила она, словно раньше долго спорила с собой, а потом пришла к мудрому выводу, и теперь полна решимости его доказать.
  - Этим всё и закончилось? - спросила я.
  - Этим и закончилось. Он женился. Потом родился ребенок. Потом умер. Я выплакала все глаза, мне было жаль вашу милость.
  - Да-да, сменим тему, - сказала я взолнованно и рассеянно, явно отказываясь принять ее проявление эмпатии. - Скажи, Юдит. Скажи мне, что вы никогда больше не разговаривали.
  - Никогда, - ответила Юдит и посмотрела мне в глаза.
  - Даже об этом?
  - Ни о чем, - торжественно заверила меня Юдит.
  Я поняла, что это - правда, высеченная в камне. Они не были лжецами. Меня начало тошнить от страха и шока. Вообще плохо себя чувствовала. Ничего не могло быть хуже новости о том, что они больше никогда с тех пор не разговаривали. Что они хранили молчание двенадцать лет: это объяснило мне всё. И всё это время она ходила с медальоном на шее, в котором была спрятана его фотография, а он носил с собой кусок сиреневой ленты, который отрезал и спрятал в глубочайших тайниках кошелька. Он женился, взял меня в жены, и когда приходил домой, возвращался не полностью, потому что его ждала еще и она. Это объяснило мне всё. Мои руки и ноги сковал холод. Меня начала бить дрожь.
  - Ответь мне еще на один вопрос, - сказала я. - Я не прошу тебя клясться в правдивости этих слов. Я помню, что поклялась ничего не говорить мужу, и сдержу обещание. Так что скажи мне лишь одно, Юдит: ты не жалела об этом?
  - О чем?
  - О том, что не приняла его предложение руки и сердца?
  Она скрестила руки на груди и подошла к окну, посмотрела в тенистый двор старинного дома. После долгого молчания бросила через плечо: - Да.
 
 
 
  Слово упало между нами, как бомба: словно кто-то швырнул в комнату невзорвавшуюся гранату. В тишине мы слышали биение своих сердец и часики невидимой бомбы, они тикали. Часики продолжали тикать. Они тикали целых два года, а потом взорвались.
  В зале раздался шум. Прибыла свекровь. Юдит на цыпочках подошла к дверям, одним привычным движением тихо повернула ключ в замке. Дверь открылась, на пороге стояла моя свекровь в шубе и шляпе, она только что приехала из города.
  - Это ты, - побледнела свекровь.
  - Мама, мы болтали, - я встала.
  Мы втроем стояли в комнате служанки - моя свекровь, Юдит и я, словно три Парки в живой картине. Мне в голову вдруг пришло это сравнение, и, сколь бы ни была я расстроена, нервно рассмеялась. Но продолжать смеяться я не могла, поскольку свекровь вошла в комнату более бледная, чем обычно, села на кровать Юдит, закрыла лицо руками и расплакалась.
  - Пожалуйста, не плачьте, - сказала Юдит. - Она поклялась никому не рассказывать.
  Она медленно осмотрела меня с головы до ног, потом вышла из комнаты. .
 
 
  После обеда я позвонила Лазарю, его не оказалось дома, трубку взяла служанка. Примерно в полпятого зазвонил телефон - звонил Лазарь из города. Он немного помолчал, словно находился очень далеко, в другой галактике, потому что ему нужно было очень тщательно обдумать ответ на мой вопрос, в конце концов, до смешного простой. Мне очень нужно было с ним увидеться.
  - Мне приехать к тебе? - в конце концов, резко спросил он.
  Но это было невозможно, с минуты на минуту я ждала возвращения мужа. И не могла предложить встретиться в кафе или кондитерской. Лазарь был раздражен, но потом смягчился и сказал:
  - Если настаиваешь, я поеду домой и буду ждать тебя в квартире.
  Я сразу приняла приглашение. На самом деле тогда я особо не раздумывала. Вообще в те дни, но особенно - в течение нескольких часов после утреннего разговора я была в таком странном расположении духа, мне казалось, что я иду в опасные лапы жизни, в нечто среднее между тюрьмой и больницей, на тот свет, где обычные правила жизни, социальной и домашней, просто не действуют. Даже поездка домой к Лазарю представлялась мне странно исключительным событием, словно я ехала в карете скорой помощи или в полицейской машине. Лишь один раз, когда я позвонила в дверь, дрожь в руках напомнила мне о том, что я делаю нечто из ряда вон выходящее, нечто не совсем правильное.
  Лазарь открыл дверь, поцеловал мне руку и, не говоря ни слова, провел в огромную комнату.
  Он жил на пятом этаже нового дома на набережной Дуная. Всё в доме было новейшее, удобное и современное. Только его квартира была обставлена как-то старомодно, провинциально, словно мебелью из вторых рук. Я осмотрелась по сторонам и по-настоящему удивилась. Сколь бы взволнованной и поглощенной своими мыслями я ни была, всё равно замечала всё вокруг и начала оценивать разные детали меблировки, потому что ну ты ведь знаешь, что мы за странные люди - даже если нас ведут на виселицу, мы всё равно продолжаем замечать всё вокруг, например, птичку на дереве или бородавку на подбородке судьи, когда он зачитывает смертный приговор... Так что вот я пришла в эту квартиру. Чувство было такое, словно меня пригласили в неправильное место. Знаешь, в глубине души я уже представляла себе логово Лазаря, и ожидала увидеть что-то экзотическое, чуть ли не Дикий Запад, возможно, вигвам, кучу книг и скальпов завоеванных им женщин или побежденных конкурентов. Но здесь не оказалось ничего подобного. Стояла мебель девятнадцатого века из вишневого дерева, для аккуратности накрытая кружевными салфетками, такие можно увидеть в деревне - знаешь, эти неудобные роскошные стулья с высокими спинками и полированный сервант, забитый этим мусором офисных клерков: стаканы из Мариенбада, пражская керамика...В такой комнате мог бы жить деревенский адвокат среднего достатка, переехавший в город - его жена получила в наследство мебель, и они пока не могут позволить себе что-то новое...Но здесь совсем не была видна женская рука, и Лазарь, насколько мне было известно, был довольно богат.
  Он не отвел меня в комнату 'со всеми этими книгами', в которой принимал Юдит Альдосо. Он был очень учтив, как бывает учтив врач с больным пациентом при первом визите. Указал мне на стул и, конечно же, не предложил никаких угощений. С начала до конца разговора он был очень внимателен, корректен и сдержан, словно видел всё это раньше и знал, как знает врач в беседе со смертельно больным пациентом, что разговор бесполезен, что он может лишь слушать, вежливо кивать и, может быть, нашкрябать какой-то неэффективный рецепт - сироп или порошок, не давая никакой надежды...Что Лазарю было известно о сложившейся ситуации? Лишь то, что нельзя давать людям советы в сфере чувств. Я и сама смутно это подозревала. Сидела напротив него и с раздражением понимала, что эта поездка бессмысленна. В жизни не существует такого человека, как 'советчик'. Вещи просто происходят, а потом - заканчиваются.
  - Вы нашли ее? - без всяких преамбул спросил Лазарь.
  - Да, - ответила я, поскольку Лазарь не нуждался в подробных объяснениях.
  - Теперь чувствуете себя лучше, спокойнее?
  - Я бы так не сказала. Именно поэтому я к вам пришла. Хочу узнать, что произойдет потом.
  - Я правда не могу вам сказать, - ответил Лазарь безо всяких эмоций. - Может быть, ничего. Вы вспомните, что я вас предупреждал - не нужно растравлять рану. Она уже довольно хорошо затянулась. Был, как говорят врачи, славный рубец. А теперь рану растравили. Теперь там надрез.
  Медицинские термины меня не удивили. В любом случае чувство было такое, словно я нахожусь в приемной врача или в хирургической палате. Должна отметить, что в этом не было ничего 'литературного', ничего, что вы могли бы вообразить в квартире знаменитого писателя...Нет, всё было очень буржуазно, для среднего класса, ужасно скромно и опрятно. Он заметил, что мой взгляд рыщет по комнате. Сидеть напротив него было не очень комфортно,  я видела, что он всё замечает. Чувствовала себя обнаженной, словно лежала на операционном столе. Подумала о том, что в один прекрасный день всё это окажется в книге.
  - Мне необходимо, чтобы вокруг царил определенный порядок, - объяснил Лазарь. - Люди столь неорганизованы. В идеале человек должен устраивать свои дела так же четко, как почтальон. Не могу сосредоточиться среди хаоса.
  Он не сказал, на чем именно не может сосредоточиться, возможно, на жизни в целом...на поверхностях, на тайниках, где трепещут сиреневые ленты.
  - Я поклялась ни слова не говорить мужу, - сказала я.
  - Он в любом случае узнает, - кивнул Лазарь.
  - Кто ему скажет?
  - Вы. Просто невозможно об этом молчать. Ему скажут не только слова, но и ваша душа. Ваш муж всё узнает, и очень скоро.
  Лазарь минуту помолчал. Потом бесцеременно едва ли не огрызнулся:
  - Чего вы от меня хотите, мадам?
  - Четкого и определенного ответа, - парировала я и удивилась, как четко и определенно могу говорить. - Вы были правы, когда говорили, что что-то в нашей жизни может взорваться. Я это устроила, или это была чистая случайность?...Вряд ли сейчас это имеет значение. Как бы то ни было, случайностей не бывает. Мой брак потерпел крах. Я сражалась за него, как безумная, пожертвовала ради него жизнью. Не знаю, что я сделала не так. Я нашла доказательство - несколько улик. Только что поговорила с женщиной, которая сказала мне, что была более близка с моим мужем, чем я.
  Лазарь опирался о стол, слушал и курил.
  - Думаете, эта женщина оставила постоянную отметину на моем муже? Думаете, она поселилась в его сердце, в его памяти и нервах навсегда? В этом всё дело? Именно такова любовь?
  - Простите, - сказал Лазарь вежливо, но с оттенком насмешки в голосе. - Я - просто писатель, при том - мужчина. У меня нет ответов на такие сложные вопросы.
  - Вы верите, - спросила я, - в существование одной истинной любви, которая заполняет всю душу, так что больше никого полюбить не сможешь?
  - Возможно, - ответил Лазарь, хорошенько подумав, осторожный, как хороший врач, который много чего повидал и предпочитает не давать необдуманные ответы. - Такое бывает. Часто ли?...Нет.
  - Что творится в душе человека, когда он влюблен? - спросила я с наивностью школьницы. - Что творится в душе?
  - Что творится в душе? - тут же переспросил Лазарь. - Ничего. Чувства формируются не в душе. Они формируются в какой-то другой системе координат. Но могут проникнуть в душу и затопить ее, как поток - речную пойму.
  - Можно ли остановить поток, если мы будем по-настоящему мудры и умны? - спросила я.
  - Ну, - тут Лазарь явно заинтересовался, - вот это - действительно интересный вопрос. Я об этом много думал. Мой ответ - да, в определенном смысле. Что я имею в виду...ум как таковой не может ни сформировать, ни уничтожить чувства. Но может их регулировать. Если наши чувства станут источником всеобщей опасности, мы должны научиться их сдерживать.
  В смысле, посадить их в клетку, как тигра?..., - перебила я Лазаря.
  - Да, как тигра, если хотите, - пожал плечами он. - Попав в клетку, наши бедные дикие чувства будут бродить по ней, рычать, скрипеть зубами, царапать решетку...но в итоге всё равно сломаются, их мех и зубы выпадут, в конце концов они впадут в меланхолию и станут покорными. Вполне возможно...Мне доводилось такое видеть. Это - результат действия ума. Можно контролировать и приручать эмоции. Но, конечно, надо быть осторожным, - предупредил Лазарь. - Нельзя открывать клетку слишком рано. Тигр может выскочить и, если его приручили не полностью, он может доставить очень много неприятностей.
  - Можете выражаться яснее? - спросила я. - Мне надо знать всё точно.
  - Я выражаюсь предельно ясно, - резко ответил Лазарь. - Вы хотите знать, можно ли победить чувства с помощью разума. Попросту говоря, нет. Но я предлагаю вам удобное решение. Подозреваю, что иногда, если повезет, нам удается приручить свои эмоции и позволить им атрофироваться. Вот я, например. Мне это удалось.
  Что я почувствовала в это мгновение, не описать словами, но мне было невыносимо смотреть в его глаза. Вдруг я вспомнила вечер нашей первой встречи и покраснела. Вспомнила эту странную игру...Залилась румянцем, как школьница. Лазарь не смотрел на меня, просто стоял напротив, опираясь о стол, сложив руки, смотрел в окно, словно рассматривал дом напротив. Это взаимное смущение продолжалось какое-то время. Самый неловкий момент в моей жизни.
  - Вернемся в те времена, - взволнованно пробормотала я, желая как можно скорее сменить тему, - вы ведь не советовали Петеру жениться на девушке, да?
  - Я был против, - ответил Лазарь. - Противился всей душой. Был абсолютно против этого брака. Тогда я еще мог на него влиять.
  - А теперь - нет?
  - Нет.
  - Та женщина пользуется большим влиянием на него, чем вы?
  - Женщина? - переспросил Лазарь, наклонился назад и начал беззвучно считать, пытаясь постичь истинную расстановку сил. - Да, думаю, да.
  - Моя свекровь тогда чем-то помогла?
  Лазарь покачал головой, словно отгоняя дурное воспоминание.
  - Не особо.
  - Но вы, конечно же, не думали, - сказала я возмущенно, - что женщина столь гордая, утонченная и необычайная, как моя свекровь, согласилась бы на такое безумие?
  - Я ничего не думал, - осторожно ответил Лазарь. - Я лишь знал, что эта гордая, утонченная и необычайная женщина, как вы выразились, много лет подавляла свои чувства. Она жила не столько в квартире, сколько в холодном сарае. Люди, столь тщательно замораживающие свои чувства, скорее готовы понять человека, отчаянно нуждающегося в тепле.
  - И это вы помешали Петеру согреться - как вы выразились - в огне этой странной страсти?
  - Я это сделал, - словно терпеливый учитель, начал объяснять Петер, - потому что не люблю людей, которые одним дарят тепло, а других зажаривают живьем.
  - Вы считали Юдит Альдосо настолько опасной?
  - Саму по себе?...Сложный вопрос. Саму по себе, наверное, нет. Но ситуацию, которую она могла спровоцировать - да, она была опасна.
  - А альтернатива, ситуация, которая тогда сложилась - вы ее считали менее опасной? - я старалась не сорваться на крик.
  - В любом случае, ее было легче контролировать, - ответил Лазарь.
  Я действительно не понимала. Слушала и смотрела на него.
  - Вижу, вы не верите, что я - традиционалист, старомодный законопослушный человек, мадам, - сказал он. - Мы, писатели, возможно, единственные законопослушные люди в мире. Представители среднего класса - намного более беспокойный и мятежный народ, чем принято думать. Не случайно стандартные участники любого революционного движения - именно несогласные представители среднего класса. Но мы, писатели, не можем питать революционные иллюзии. Мы охраняем то, что есть. Сохранить что-то - намного сложнее, чем захватить или уничтожить. И я не могу позволить героям своих книг - героям, которых любят мои читатели - восстать против существующего порядка. В мире, где всех охватила настоящая лихорадка уничтожения прошлого и строительства нового, я должен следовать неписаным договорам, в которых содержится главный смысл более глубинного порядка и гармонии. Я - лесник, живущий среди браконьеров. Это - опасная работа...Новый мир!? - в голосе Лазаря было столько страдания и разочарованного презрения, что я вновь посмотрела на него. - Словно люди стали новыми!'.
  - Именно поэтому вы были против брака Лазаря с Юдит Альдосо?
  - Конечно, это была не единственная причина, по которой я не мог это допустить. Петер - буржуа, ценный прелставитель буржуазии...таких, как он, мало осталось. Он олицетворяет собой культуру, которая очень важна для меня. Однажды он сказал мне, словно в шутку, что моя роль - быть главным свидетелем его жизни. Я ответил ему тоже в шутку, доля шутки в которой была не столь велика, как вы могли бы подумать, что я должен следить за ним из чисто коммерческого интереса, потому что он - мой читатель, а писатели должны беречь своих читателей. Конечно, не о сохранении количества читателей я пекся, а о тех нескольких душах, в которых, как я знал, продолжит существовать мое чувство ответственности перед миром...Это - люди, для которых я пишу...Если бы я этого не делал, в том, что я написал, не было бы никакого смысла. Петер - один из немногих. Их немного осталось - и здесь, и во всем мире...Остальные меня не интересуют. Но это была не истинная причина, точнее - не причина. я просто ревновал, потому что любил его. Я никогда не поддавался своим чувствам...но это чувство, эта дружба была намного более сложной и утонченной, чем любовь. Это - самое сильное из всех человеческих чувств... поистине вам безразлично. Женщинам оно неведомо.
  - Но почему вы ревновали именно к этой женщине? - настаивала я. Я слушала всё, что он говорил, но всё равно чувствовала, что он не говорит мне всю правду, избегает настоящей проблемы.
  - Потому что я не люблю сентиментальных героев, - в конце концов признал Лазарь, словно отказываясь сказать правду. - Более всего на свете я люблю видеть всё и всех на своих местах. Но меня беспокоило не только классовое неравенство. Женщины быстро учатся и столетия эволюции могут пройти за несколько мгновений...Не сомневаюсь, рядом с Петером эта женщина научилась бы всему в мгновение ока, и ее манеры были бы столь же идеальны, как ваши или мои прошлой ночью в огромном доме....Женщины в целом намного выше в смысле культуры и манер, чем мужчины их класса. Но Петер всё равно продолжал воспринимать себя как сентиментального героя, героя с момента пробуждения до отхода ко сну, потому что он делал что-то, что мир не одобрял, взял на себя миссию абсолютно человеческую и абсолютно приемлемую для Бога и человека, но тот, кто взял на себя эту миссию, должен быть героем, сентиментальным героем. И это - не всё. Была женщина. Эта женщина никогда не простила бы Петера за то, что он принадлежит к среднему классу.
  - Вот в это не верю, - я почувствовала себя глупо. '
  - У меня другие сведения, - нахмурился Лазарь. - Но всё это не решает вашу проблему. В тот момент решалась судьба чувства. Что в этом чувстве было поставлено на кон для Петера, что оно значило в смысле страсти и желания...Не знаю. Но я ощутил землетрясение, стал его свидетелем в самый опасный момент. Всё его существо трясло, его чувство принадлежности к среднему классу, фундамент, на котором он построил свою жизнь, и образ жизни, которого требовал этот фундамент. Образ жизни человека - не только лишь его частное дело. Когда такой человек - сохраняющий и озвучивающий весь смысл своей культуры - когда такой человек терпит крах, уничтожается не только он, но и весь мир, которому он принадлежал, в котором жил...Я досконально изучил эту женщину. Дело не в том, что она принадлежала к другому классу. Было бы лучше для всех, возможно, было бы наибольшим везением, если бы дети родились в пылу страсти представителей разных классов...Нет, в ее характере было что-то, на что я не мог не отреагировать, что-то, с чем я не мог примириться и на что не мог обречь Петера. У нее была какая-то неистовая воля, варварская сила...Вы это почувствовали?
  Лазарь повернулся ко мне, в его сонных усталых глазах вдруг вспыхнул свет. Говорил он неуверенно, словно подбирая верные слова.
  - Есть люди, одержимые свирепой первобытной силой, они могут черпать из других, из всей окружающей обстановки то, что питает их жизнь, подобно ползучим растениям, лианам в джунглях, которые впитывают воду, соли и питательные вещества, необходимые огромным деревьям, на которых они живут, даже если их высота составляет сотни ярдов. Вот так они живут, это - природа...Можете спорить со злодеями, можете пытаться их умиротворить, можете даже устранить причину внутренних страданий, которые заставляют их мстить окружающим и самой жизни. Это - счастливцы...Но есть другие люди, как эти лианы, у них нет дурных намерений, но они просто перекрывают окружающим кислород, заключают их в столь тесные и волевые объятия, что в конце концов наступает летальный исход. Это - варварская, первобытная форма казни. Среди мужчин такое редко встретишь...чаще - среди женщин. Сила, исходящая от них, разрушает всё, что может встретиться им на пути, даже такие сильные характеры, как у Петера. Вы это не почувствовали, когда с нею говорили? Это - словно говорить с самумом или цунами.
  - Я говорила просто с женщиной, - вздохнула я. - С очень сильной женщиной.
  - Да, так и есть. Женщины совсем по-другому реагируют на других женщин, - с готовностью согласился Петер. - Лично я уважаю их силу и боюсь ее. Так вам будет проще уважать Петера. Попытайтесь представить поток, против которого он плыл все эти годы, сколько сил ему понадобилось, чтобы вырваться из невидимых объятий этой опасной силы. Потому что эта сила хотела отнять всё. Она искала не просто задворки, трехкомнатную квартиру в переулке, мех чернобурой лисы, тайные трехнедельные каникулы с любовником...Она захотела бы всё, потому что была настоящей женщиной, а не подделкой. Вы это не почувствовали?...
  - Да, - ответила я. - Она много голодала.
  - Простите? - теперь пришла очередь Лазаря удивиться.
  - Голодала, - объяснила я. - Так она мне сказала. Это - глупый, злой предрассудок. Люди начинают голодать, и постятся до тех пор, пока не увидят, что их желание начало сбываться.
  - Она так сказала? - задумался Лазарь. - Такой обычай существует на востоке страны. Это - форма передачи воли, - он вдруг нервно и зло рассмеялся. - Так вот ты какая, Юдит Альдосо, самый опасный экземпляр. Есть женщины, которых можно водить ужинать в самые шикарные рестораны, они будут есть мясо крабов и пить шампанское, и не будут представлять никакой опасности. А есть женщины, которые предпочтут голодать...вот они - самые опасные. Меня по-прежнему тревожит, что вы могли ее спугнуть, она начала уставать...Я видел ее последний раз очень давно, много лет назад, но потом почувствовал, что ваша жизнь, расположение звезд изменилось, появилось равнодушие, рыхлость... Потому что жизнь - не просто потопы и варварские силы...Это - нечто большее. Это - и закон беспомощности. Вы должны уважать этот закон.
  - Я не в том положении, чтобы что-то уважать, потому что не так я хочу жить. Я не понимаю Юдит Альдосо, не меряю ее мерой, не могу сказать, что она когда-то значила для моего мужа и что значит для него сейчас, не знаю, какую опасность она представляет...Я не верю, что существует страсть, зола которой тлеет в душе всю оставшуюся жизнь, превращаясь в дым и странное мерцание пламени, словно подземный пожар в шахте...Иногда она может существовать, но я считаю, что жизнь может потушить такой огонь. Вы согласны?...
  - Да, конечно, - как-то слишком поспешно ответил Лазарь и посмотрел на свою сигарету.
  - Вижу, вы в это не верите, - продолжила я. - Ладно, я могу ошибаться. Может быть, бывает страсть сильнее жизни, смысла или времени. Всё горит, всё поглощает пламя...Может быть...В таком случае, пусть горят по-настоящему. Больше никакого трепещущего пламени - только настоящий ад. Я не хочу строить дом у подножия вулкана. Хочу мира и спокойствия. Вот почему мне не жаль, что это случилось. Учитывая, как сложились обстоятельства, вся моя жизнь - невыносимая ошибка. У меня есть собственная сила, я могу подождать и воплотить свою волю, как Юдит Альдосо, даже если мне придется голодать без какой-либо цели, ни для кого, если я буду всегда есть на ужин холодного цыпленка под майонезом... Хочу прекратить это молчаливое соперничество, эту смехотворную дуэль. Вы - второй в этом соревновании, поэтому я говорю с вами. Как вы думаете, у Петера еще остались чувства к этой женщине?
  - Думаю, да, - последовал откровенный ответ.
  - В таком случае, у него нет ко мне истинных чувств, - сказала я громко, но спокойно. - Пусть что-то с этим сделает, пусть женится или не женится на ней, пусть сломают друг другу жизнь или процветают в благоденствии, но пусть он обретет мир. Я не хочу так жить. Я поклялась этой женщине, что не расскажу Петеру, и я сдержу обещание. Но не расстроюсь, если при случае, в недалеком будущем, скажем, через несколько дней - вы тактично или не очень обсудите это с ним. Хорошо?
  - Если хотите, - без особого энтузиазма согласился Лазарь.
  - Очень хочу, - я встала и надела перчатки. - Вижу, вам хочется узнать, что будет со мной. Я вам расскажу. Я подчинюсь любому решению, которое будет принято. Не люблю пантомимы, длящиеся десятилетиями, не люблю столкновения с невидимыми врагами, зависшими в состоянии бледного бескровного напряжения. Если должна быть сцена, пусть будет хорошая громкая сцена, со взрывами и трупами, с аплодисментами и свистом. Я хочу узнать, кем мне полагается быть, какова моя роль в этой драме и чего я стою. Если моя роль - проиграть, я уйду со сцены. Пусть всё будет так, как должно быть. Я больше не буду интересоваться жизнью Петера или Юдит Альдосо.
  - Неправда, - спокойно ответил Лазарь.
  - Правда, - сказала я. - Это станет правдой, потому что я этого хочу. Если он не может сам решить за двенадцать лет, я должна решить за него. Если он не может определиться, кто - его настоящая жена, я решу.
  - И кто же это будет? - Лазарь посмотрел на меня, весь обратившись в слух, почти веселясь, словно до этого не участвовал в беседе. Словно только что услышал неожиданное, весьма забавное заявление. - Кто будет его настоящей женой?
  - Я вам уже сказала, - немного смутилась я. - Почему вы так улыбаетесь, словно мне не верите?...Моя свекровь как-то сказала, что у каждого мужчины где-то есть истинная жена. Это может быть Юдит Альдосо или какая-то другая женщина. Ну, он ее найти не может, так что я найду.
  - Понятно, - сказал Лазарь и потупился на ковер, очевидно, не желая спорить.
  Потом молча провел меня до дверей. Поцеловал мою руку, на лице по-прежнему блуждала странная улыбка. Угрюмо открыл передо мной дверь и отвесил поклон.
 
 
  Но нам пора расплатиться и уходить, они действительно закрываются. Барышня, у меня было два чая и фисташковое мороженое. Нет, милочка, я угощаю. Не возражай, пожалуйста. И не жалей меня, пожалуйста. Конец месяца, но это маленькое угощение меня не разорит. Я живу беззаботной независимой жизнью, алименты всегда приходят точно первого числа, и сумма намного больше, чем мне необходимо. Видишь, не такая уж плохая жизнь.
  А, ты думаешь, в ней нет смысла?...Неправда. Жизнь полна событий. Я шла на эту встречу с тобой, и вдруг пошел снег. Чистая радость. Первый снег...Я не могла не отдаться этому удовольствию. Прежде я посвящала жизнь одному мужчине, и у меня не было времени для мира. Потом я потеряла мужчину - и обрела мир. Ты это считаешь невыгодным обменом?...Не знаю. Возможно, ты права.
  Рассказать осталось немного. Остальное ты знаешь. Я развелась и живу одна. Он какое-то время тоже жил один, потом женился на Юдит Альдосо. Но это уже - совсем другая история.
  Всё это произошло не настолько быстро, как я воображала в квартире Лазаря. Я жила с мужем еще два года после этого. Кажется, всё в жизни происходит по велению невидимой минутной стрелки, никто не может 'решить' что-то секундой ранее того, когда это должно произойти, все остальные аспекты и ситуации должны принять решение за тебя...Действовать как-то иначе - глупо, это - акт агрессии, почти аморальный. Решает жизнь - неожинанно, чудесным образом...и как только это случится - всё покажется простым и естественным.
  Побывав у Лазаря, я вернулась домой и ничего не рассказала мужу о Юдит Альдосо. Он уже всё знал, бедняга. Только самый важный факт пропустил. А я не могла ему рассказать, потому что сама тогда не знала, и потом узнала не сразу...Только Лазарь знал - да, когда я с ним попрощалась и он вдруг странно замолчал. Должно быть, именно об этом он тогда думал. Но ничего не сказал, потому что самые важные вещи - не те, о которых можно рассказать. Люди узнают это для себя.
  Самые важные вещи?...Послушай, не хочу тебя расстраивать. Ты ведь немного влюблена в этого шведского учителя, правда?...Я права?...Олично, я не прошу признаний. Но позволь и мне промолчать. Не хочу разрушить это прелестное, захлестывающее чувство. Не хочу никоим образом тебя ранить.
  Не знаю, когда именно мой муж поговорил с Лазарем - через день или через несколько недель, не знаю, что было сказано. Но всё произошло именно так, как предрекал Лазарь. Мой муж обо всем знал: знал, что я нашла сиреневую ленту, и что я знаю, кто носит медальон. Знал, что я поговорила с Юдит Альдосо, которая в начале следующего месяца уволилась из услужения моей свекрови. Она исчезла на два года. Мой муж нанял частных сыщиков, чтобы ее найти, но устал от этого и заболел. Отозвал сыщиков. Знаешь, что мой муж делал два года, пока ее не было?
  Ждал.
  Я не представляла, как можно вот так ждать. Словно его приговорили к каторге, приговорили разбивать камни в карьере. Он разбивал камни столь усердно и дисциплинированно, с такой преданностью и отчаянием... В то время уже даже я не могла ему помочь, и если бы мне нужно было сказать правду на смертном одре, я призналась бы, что на самом деле не очень-то хотела ему помочь. Моя душа была тогда полна горечи и отчаяния. Я два года наблюдала за его ужасными духовными усилиями. Он улыбался, был всегда вежлив, всегда бледен, вел молчаливый спор с кем-то или чем-то...Ты видела, как некоторые бегут за утренней почтой, словно наркоманы. Засовывают руку в почтовый ящик, чувствуют, что там ничего нет, их рука возвращается, зависает в воздухе, пустая... Ты видела, как человек весь обращается в слух, когда звонит телефон. Видела, как напрягаются плечи, если звонят в дверь. Глаза шныряют туда-сюда в ресторане и в фойе театра, всегда в поиске, изучают каждый уголок Вселенной. Мы прожили так два года. Но следов Юдит Альдосо нигде не было. Потом мы узнали, что она уехала за границу и работала служанкой в доме лондонского врача. В Англии тогда ценились венгерские слуги.
  Ни ее семья, ни моя свекровь не получали от нее вестей. В течение этих двух лет я навещала свекровь довольно часто. Была там целыми днями. Здоровье ее портилось, становилось всё хуже, у нее был тромбоз, и ей приходилось целыми месяцами лежать неподвижно. Я привыкла сидеть у ее изголовья. Очень к ней привязалась. Мы сидели, вязали, читали или разговаривали. Словно ткали гобелен, как средневековые женщины, пока их мужья были на войне. Я знала, что мой муж участвует в опасной битве. Его могут убить в любой момент. И моя свекровь об этом знала. Но никто из нас не мог ему помочь. Теперь это была его проблема...он был одинок, его жизни грозила серьезная опасность, и ему оставалось лишь ждать.
  А мы со свекровью тем временем ходили на цыпочках, жили и ткали вокруг него свой гобелен. Мы были - словно сиделки. Говорили о другом, иногда - весело, словно ничего не происходит. Это могла быть особенная форма тактичности или просто очень сильное смущение, но моя свекровь никогда не обсуждала происходящее. В тот день, когда она сидела напротив нас в комнате служанки и плакала, мы заключили негласный пакт о помощи друг другу, насколько это будет в наших силах, пообещали, что не будем обсуждать сложившуюся ситуацию без необходимости или от отчаяния. Когда речь заходила о моем муже, мы говорили о нем, как об очаровательном дружелюбном инвалиде, который, так уж случилось, попал в положение, которое нас тревожит, но его жизни ничто непосредственно не угрожает...Да, как о человеке, который может прожить еще долго...Наша роль просто заключалась в том, чтобы подтыкать подушки под его головой, открывать консервы и развлекать его болтовней о происходящем в мире. Действительно, в течение этих двух лет мы с мужем жили дома спокойной приличной жизнью, не особо с кем-то общаясь. Мой муж уже начал разбивать всё, что могло связывать нас с обществом или с внешним миром. На протяжении двух лет он медленно, с величайшим тактом и утонченностью, готовил выход, уход из своей собственной жизни, но такой, чтобы никого не обидеть. Мало-помалу все наши знакомые отпали, мы остались одни. На самом деле это было не так плохо, как тебе может показаться. Пять дней из семи мы проводили дома. Слушали музыку или читали. Лазарь больше нас не навещал. Он тоже уехал за границу, несколько месяцев жил в Риме.
  Вот так мы жили. Все трое чего-то ждали: моя свекровь ждала смерти, мой муж ждал Юдит Альдосо, а я ждала того мгновения, когда смерть или возвращение Юдит Альдосо, иди другое непредвиденное и неминуемое событие поможет мне понять, что мне делать со своей жизнью и где мое место... Ты спрашивала, почему я не бросила мужа. Как я могла жить с человеком, который ждал другую женщину, который напрягался каждый раз, когда открывалась дверь, который стал бледен, избегал людей, обрубил все связи с миром, болен какой-то смертельной болезнью эмоций, которого просто съедает ожидание? Ну, это было вовсе не легко. Не самая приятная ситуация. Но я была его женой и не могла его бросить, потому что он был в беде, в опасности. Я была его женой, принесла священный обет оставаться с ним в горе и в радости. в богатстве и в бедности, пока он хочет меня, пока он во мне нуждается. Ну вот, сейчас он во мне нуждался. Он просто зачах бы, если бы оставался один эти два года. Мы жили вместе и ждали какого-то небесного или земного знака. Ждали возвращения Юдит Альдосо.
  Когда муж узнал, что эта женщина покинула город и уехала в Англию, и что никто не знает ее английский адрес - ни семья, ни друзья - он буквально заболел от ожидания, наверное, не существует в мире большего страдания, чем ожидание. Мне знакомо это чувство...Потом, когда мы развелись, я так же его ждала, почти год. Знаешь, как это бывает - просыпаешься утром, словно астматик, глотаешь воздух. Шаришь рукой во тьме в поисках другой руки. Не можешь понять, как это другого человека нет рядом, поблизости, в соседнем доме или на соседней улице. Идешь по улице, но другого человека там нет, он тебя не встретит. Нет смысла в телефоне, газеты полны новостей, которые ничего для тебя не значат - темы без последствий, например, началась мировая война или была разрушена столица с миллионом жителей, все улицы. .. Выслушиваешь новости вежливо, в одно ухо вошли, из другого вышли, говоришь что-то вроде: 'Правда?...Вообразите только!...Как интересно!' или 'Как печально!'. Но не чувствуешь ничего. Есть очаровательная, мудрая, грустная испанская книга - забыла автора, имя, как у тореадора, очень длинное имя - там написано, что в этом сонном, лихорадочном, магическом состоянии, в котором находятся те, кто ждет или находится вдали от любимых, есть что-то от транса самовнушения: даже глаза у них, как у больных, когда они просыпаются, истощенные, находящиеся где-то далеко, медленно поднимают ресницы. Такие люди совсем не видят мир, видят только лицо, одно лицо, и не слышат ничего - лишь одно имя.
  Но в один прекрасный день они просыпаются.
  Вот как я, например.
  Озираются по сторонам и протирают глаза. Теперь они видят больше, чем одно лицо...или, точнее, по-прежнему видят лицо, но словно сквозь дымку. Видят шпиль церкви, деревья, картину, книгу, лица других людей, видят бесконечное разнообразие мира. Необычное чувство. Прикосновение, прежде причинявшее невыносимую боль, в один прекрасный день перестает ранить. Сидишь на лавочке и ощущаешь покой. Приходят мысли вроде 'Жаркое из цыпленка' или 'Нюрнбергские мейстерзингеры'. Или: 'Надо купить лампочку для настольной лампы'. Из всего этого состоит реальность, каждая часть столь же важна, как остальные. Вчера всё это казалось невозможным, бессмысленным и неопределенным, вчера была другая реальность. Вчера ты еще жаждала мести или освобождения, хотела, чтобы он тебе позвонил, чтобы он нуждался в тебе, чтобы его отвезли на телеге в тюрьму и казнили. Пока ты всё это чувствуешь, другой человек недосягаем, он смеется над тобой. Пока ты это чувствуешь, ты - в его власти. Пока ты плачешь от жажды мщения, он радостно потирает руки, потому что жажда мщения - тоже желание, жажда мщения - это зависимость. Но в один прекрасный день ты просыпаешься, протираешь глаза, зеваешь, и вдруг понимаешь, что ничего не хочешь. Можешь столкнуться с ним на улице, и для тебя это ничего не будет значить. Если он позвонит, возьмешь трубку, если захочешь. Если он захочет увидеться и будет настаивать, ладно, почему бы и нет? И знаешь что? Всё это время ты расслаблена, испытываешь чувство легкости...никакого напряжения, никакой боли, ничего, похожего на транс. Что случилось? Ты не понимаешь. Теперь ты больше не жаждешь мести, совсем никакой мести...и узнаешь, что такое - настоящая месть, единственная, идеальная форма мести - то, что ты больше ничего от него не хочешь, не желаешь ему ни зла, ни добра, он больше не может причинить тебе боль. В былые времена мужчины писали в таком случае возлюбленным письма, начинавшиеся со слов 'Дорогая мадам...'. Знаешь, этим всё сказано. Это значило: 'Я больше не причиню тебе никакой боли'. Тут мудрая женщина заливалась слезами. Или нет. Мудрый мужчина мог прислать великолепный подарок, букет роз или пожизненную ренту...Почему бы и нет? Можно делать что угодно, ничто больше не причинит боль.
  Вот как это происходит. Я через это прошла. Однажды я проснулась и снова начала жить. Встала и пошла.
  А вот мой муж, бедная душа, не проснулся. Не знаю, исцелился ли он хотя бы сейчас. Иногда я за него молюсь.
  Так что прошло два года. Как мы провели это время? Продолжали жить. Мой муж попрощался с миром, покинул свой социальный круг, перестал видеться с людьми - ни слова никому не сказав, словно аферист, который планирует сбежать из страны, но для видимости продолжает старательно работать. Другая - его настоящая жена - за границей. Мы ждали ее. Жизнь была неплохая, на самом деле, эти два года мы прожили довольно хорошо. Иногда, сидя за столом или читая книгу, я бросала на него взгляд украдкой, как бросают украдкой взгляд на больного родственника, и, испытывая ужас при виде этой смертельной бледности, мило улыбаются и произносят веселое замечание, нечто вроде: 'Сегодня выглядишь лучше'. Мы ждали Юдит Альдосо, которая исчезла из города, чудовище...Она знала, что это - самое худшее, что она могла сделать. Не веришь? Думаешь, она не была монстром? Думаешь, она тоже заплатила свою цену, она тоже воевала, она - тоже женщина, может быть, она тоже что-то чувствовала? Да?...Давай, утешай меня, мне тоже на самом деле хотелось бы так думать. Она сидела так двенадцать лет, а потом уехала в Англию. Там она выучила английский, научилась есть в приличном обществе, увидела море. Потом однажды она вернулась домой с семьюдесятью фунтами в кармане, в клетчатом тартане и надушенная одеколоном 'Аткинсон'. Вот тут мы с мужем и развелись.
  Конечно, это разбило мне сердце. Целый год я думала, что умру от этого. Но потом я проснулась и кое-что узнала...да, самое важное, что может узнать женщина.
  Рассказать тебе, что это?
  Это тебя не ранит?
  Ты сможешь это выдержать?
  Ну да, я выдержала. Но не очень-то хочется кому-то говорить. Не хочется рушить иллюзии людей, рассказывая им, что они всю свою веру вложили в фальшивого кумира, который порождает так много страданий и так много чудесного: героические деяния, произведения искусства, невероятные человеческие порывы. Я знаю, ты сейчас - в таком состоянии. По-прежнему хочешь, чтобы я рассказала тебе правду?
  Ладно, раз ты спросила. Но не злись на меня потом. Послушай, милочка. Бог наказал меня - и наградил - позволив мне страдать и не умереть от страданий. Что я выяснила?...Ну, дорогая, вот что: нет никакой истоинной жены, вообще нет ничего истинного.
  В один прекрасный день я проснулась, села в кровати и улыбнулась. Совсем никакой боли. Вдруг я поняла, что всё это было ненастоящим. Нет ничего настоящего ни на небе, ни на земле. Никакой истинной жены, предназначенной мужчине - это точно. Есть просто люди, и среди них нет этого единственного чудесного создания, которому судьбой предназначено сделать тебя счастливым. Есть только люди, а в людях намешано разное: сахар, соль, сладость и горечь, много чего...Лазарь знал об этом, когда мы прощались в дверях, но ничего не сказал, только улыбнулся, когда я сказала, что отправляюсь на поиски суженой своего мужа, его истинной жизни. Лазарь знал, что ее нигде нельзя найти...Но ничего не сказал, а потом уехал в Рим и написал книгу. Так в итоге поступают все писатели.
  Мой муж, бедняга, не был писателем, он был солидным гражданином, художником без искусства. Вот почему он так страдал. Потом в один прекрасный день вернулась Юдит Альдосо, женщина, которую он считал своей истинной женой, она пахла одеколоном 'Аткинсон', сказала: 'Привет' по телефону, как настоящая англичанка, ну вот тогда мы и развелись. Это был тяжелый развод, раз уж даже я так говорю. Я настояла, чтобы мне отдали пианино.
  Он не женился на ней сразу, только через год. Как они живут? Думаю, отлично. Ты ведь недавно его видела, покупал ей засахаренные апельсиновые корки.
  Он немного постарел. Не очень сильно, но меланхолично. Как ты думаешь, он уже знает?...Боюсь, будет слишком поздно, когда он поймет, что жизнь прошла мимо.
  Смотри, они действительно закрываются.
  Жалею ли я? ... Как ты сказала? Почему я расплакалась, когда его сейчас увидела? Если нет никакой 'суженой' - избранной, истинной жены - и всё в прошлом, почему я начала пудрить носик, когда увидела, что он до сих пор пользуется этим кошельком из крокодильей кожи? Погоди, дай подумать. Думаю, у меня есть ответ. Я разволновалась и начала пудрить носик потому, что, раз не существует единственной, предназначенной именно тебе, и поскольку у меня больше не осталось иллюзий, я продолжаю его любить. А это - другое. Если мы кого-то любим, наши сердца невольно бьются быстрее, когда кто-то говорит об этом человеке или мы его видим. Что я хочу сказать: всё проходит, а любовь остается. Просто в ней больше нет никакого практического смысла.
  Дай я тебя поцелую, дорогая. До свидания. До встречи в следующий вторник?...Так славно поговорили. Примерно в четверть восьмого, если тебе подходит...не позднее. Я точно приду раньше четверти восьмого.
 
  Часть II
 
  Видищь, вот они выходят через вертящуюся дверь? Вон та женщина. Блондинка в круглой шляпе? Нет, вон та высокая в норковой шубе, да, высокая брюнетка, без шляпы. Садится в машину. Приземистый парень помогает ей сесть в машину, да? Они сидели за тем столиком на углу. Я их заметил, как только мы пришли, но не хотел ничего говорить. Они меня даже не заметили. Но теперь, когда они ушли, могу сказать вот что: это - человек, с которым у меня была та дурацкая, постыдная дуэль.
  Из-за женщины?...Ну да, конечно, из-за нее.
  Возможно, я неверно выразился. В то время мне определенно хотелось кого-то убить. Но, возможно, это был не наш приземистый друг. Он к этому на самом деле не имеет никакого отношения. Он просто попал под горячую руку.
  Сказать тебе, что это за женщина?...О, ладно, тебе расскажу, старина. Эта женщина была моей женой. Не первой, второй. Мы развелись после трех лет брака. Сразу же после дуэли.
  Еще бутылочку вина? После полуночи это заведение как-то вдруг пустеет, здесь становится довольно прохладно. В прошлый раз, когда я здесь был, я еще учился на инженера, было время карнавала. Эти знаменитые старинные залы были полны женщин: яркие, сверкающие создания ночи, всё время смеются. Я не возвращался сюда много лет. Прошло время, заведение принарядили, посетители теперь другие. Теперь здесь космополитичная толпа в поисках ночных развлечений...ты ведь знаешь, кого называют космополитами. Конечно, я понятия не имел, что моя жена регулярно здесь бывает.
  Хорошее вино. Бледно-зеленое, как озеро Балатон перед штормом. Твое здоровье.
  Рассказать тебе историю? Если хочешь.
  Было бы неплохо действительно ее кому-то рассказать.
  Ты знаешь мою первую жену? Нет, вряд ли, ты тогда был в Перу, строил железную дорогу. Сразу после окончания университета, когда мы с тобой получили дипломы, тебе повезло оказаться в большой дикой стране. Признаться, я тебе иногда завидовал. Если бы меня судьбой занесло за границу, я был бы счастливее, чем сейчас. Но так вышло, что я остался дома, занимался делами. Чем занимался? Фабрикой? Жизнью? На самом деле не знаю. У меня был друг Лазарь, писатель, знаешь его? Никогда о нем не слышал? Счастливый человек! Я его знал хорошо. Когда-то считал его своим другом. Этот человек утверждал, что я - редкий представитель исчезающей формы жизни, высшее воплощение своего класса, образцовый гражданин. По его словам, именно поэтому я остался дома. Но я никогда не был в этом уверен.
  Только в фактах можно быть уверенным, лишь факты имеют значение...Все эти объяснения, которые мы даем фактам, чистейшая, безнадежная выдумка. Литература. Должен сказать, я больше не являюсь большим почитателем литературы. В прошлом я много читал, всё, что попадало в руки. Подозреваю, что именно плохая литература наполняет сердца мужчин и женщин ложью и фальшивыми чувствами. Именно из-за ложного изучения сомнительных книг возникает большинство надуманных трагедий человеческой жизни. Жалость к себе, ложные чувства, все эти искусственные сложности: в большой степени это - прямые последствия чтения лживых, невежественных или просто зловредных книг. Читаешь аршинные заголовки на первой полосе или статейки на других страницах: белошвейка выпила щелок, потому что ее бросил столяр, или инцидент - женщина выпила веронал, потому что знаменитый актер не пришел на свидание. Славные плоды литературы! Почему ты так на меня смотришь? Удивлен? Хочешь знать, что я презираю больше всего? Литературу? Трагическое недоразумение, называемое любовью? Людей в целом? Сложный вопрос. Я никого и ничего не презираю, не имею права. Но всю жизнь, которая у меня осталась, я намерен посвятить страсти. Страсти к истине, вот что. Больше не допущу, чтобы мне лгали - ни женщины, ни книги, больше никакой терпимости ко лжи, которую я говорю себе.
  Ты говоришь, что я страдал. Что мне причинили боль. Это правда. Возможно, мне причинила боль именно эта женщина, моя жена. Возможно, она - первая. Во всяком случае, что-то пошло не так, и что бы это ни было, это был ужасный эмоциональный опыт. В итоге я одинок. Больше не верю в женщин, в любовь, в людей. Ты можешь подумать: 'Что за смешное, пафосное существо'. Возможно, захочешь напомнить мне, что есть люди, которые счастливы и при этом испытывают страсть, что есть любовь и терпение, участие и прощение. Возможно, ты обвинишь меня в отсутствии храбрости, в отсутствии терпения по отношению к людям, которых мне довелось встретить, скажешь, что у меня нет характера, скажешь, что теперь я - одинокий дикарь, и это - моя вина. Послушай, старик. Я слышал и обдумал все эти обвинения. Можешь меня пытать и повесить на рее, но я все равно буду думать то, что думаю, чувствовать то, что чувствую на самом деле. Я изучал жизнь окружающих, смотрел в окно на жизнь других, я не был слишком застенчив или слишком сдержан, я искал и слушал. Я считал, что вина лежит на мне, что все дело во мне. Я объяснял всё жадностью, эгоизмом, похотью, социальными ограничениями, правилами жизни в мире. Объяснял что? Провал. Этот колодец одиночества, в который всё в итоге провалилось, как путешественник натыкается ночью на ров. Мы - мужчины, никто не собирается нам в этом помогать, мы должны жить одни и платить за всё полную цену до последнего филлера. Мы должны справляться с одиночеством, с тем, кто мы есть, и должны это делать молча. Таковы законы жизни для мужчин.
  А семья? Вижу, ты хочешь об этом спросить. Не считаю ли я семью, выражаясь абстрактно, высшим смыслом жизни, высшим видом гармонии? Жизнь - это не счастье, жизнь - это поддержка семьи, воспитание детей достойными людьми, и не следует ожидать за это благодарности или счастья. Но я отвечу прямо, и ответ мой: 'Да, ты прав'. Я не верю, что семья 'делает счастливым'. Ничто не может 'сделать счастливым'. Семья - масштабный проект, столь огромный и важный для нас и для всего мира, во имя семьи стоит мириться со всеми непостижимыми заботами жизни, со всем этим потоком боли. Но, тем не менее, я не верю в 'счастливые' семьи. Я видел семьи, в которых царила определенная гармония целей, правильный набор человеческих отношений, семьи, в которых жизнь каждого шла немного поперек жизней остальных, где каждый жил своей жизнью, но все члены клана, вместо того, чтобы воевать друг с другом, пуская в ход зубы и ногти, жили друг для друга и как-то ладили.
  Семья...громкое слово. Да, для кого-то семья может быть главным смыслом жизни. Но это ни на что не влияет. И, как бы то ни было, у меня никогда не было семьи в этом смысле слова.
 
 
  Так что я продолжал слушать и внимать. Слушал модные проповеди о том, что одиночество стало болезнью среднего класса, проповеди с искаженными идеями, со ссылками на 'общество' - на эту прекрасную вещь - общество, которое принимает и возвышает индивида, и он вдруг обретает цель в жизни, потому что теперь знает, что живет не только лишь ради семьи в узком смысле, но и для кое-чего получше - для сверхчеловеческой концепции общества. Я очень внимательно слушал эти тирады. Думал об их применении не только в теории, но и непосредственно в жизни, где я смогу должным образом это постичь. Я думал о жизни 'бедняков' - они, в конце концов, составляют самую большую часть общества, сами по себе являются обществом. Живут ли они более насыщенной, богатой и яркой жизнью благодаря осознанию того факта, что являются частью профсоюза - например, профсоюза металлургов, или участниками пенсионной схемы самозанятых? Счастливее ли они от того, что у них есть представители в парламенте, люди, которые могут говорить и писать статьи от их имени? Конечно, жизненно необходимо знать, что в мире есть беконечное множество металлургов и самозанятых, которые хотели бы для себя лучшей, более человеческой жизни, но условия их жизни улучшаются лишь постепенно, после горьких конфликтов, после бесчисленных неудовлетворительных компромиссов, благодаря которым им будут платить 210 пенге вместо 180-ти. Если посмотреть вниз, кажется, что дна не существует. Если находишься недалеко от дна, будешь очень рад получить то, что может улучшить ужасные условия твоего существования. Но это - не счастье. Не увидел я счастья и среди людей, которые благодаря своей работе или призванию пребывают в гуще общественных событий. Нет, я видел лишь возмущение, печаль, недовольство, соперничество, гнев, борьбу, идиотизм и резиньяцию: умные и дураки постоянно воевали друг с другом. Я видел людей, веривших в улучшения: дескать, очень медленно, после многих непредсказуемых поворотов, со временем человеческая жизнь улучшится. Приятно в это верить. Но эта вера или даже уверенность никого не делает менее одиноким. Неправда, что только представители среднего класса чувствуют себя одинокими. Крестьянин на отдаленной ферме может быть столь же одинок, как дантист в Антверпене.
  Потом я снова начал читать, некоторое время думал, что это - главная причина одиночества в цивилизации.
  Моя идея заключалась в том, что в процессе чтения из жизни уходит радость, хотя иногда чтение может высечь искру. В глубинах души человека живут воспоминания о ярком, солнечном, счастливом мире, в котором даже долг был удовольствием и во всем был смысл. Может быть, греки были счастливы - несмотря на то, что убивали друг друга, убивали чужаков, вели невероятно длительные и ужасно кровопролитные войны, они просто сияли от радостного чувства общности. Они были счастливы в более глубоком, дописьменном смысле: даже медники были счастливыми медниками...Но у нас, в соответствии с этой идеей, не было правильной культурной жизни: наша цивилизация единообразна, скрытна, механистична. У всех есть в ней своя доля, но нет по-настоящему счастливых людей. Все могут набрать ванну горячей воды, чтобы покупаться, все могут глазеть на картины, слушать музыку, звонить на большие расстояния, наши законы защищают права и интересы бедняков так же, как и богатых - но посмотри на наши лица. Где бы мы ни жили - в маленьких сообществах или в большом социуме, на наших лицах - тревога. Мы полны подозрений и напряжены, в наших отношениях много неутолимой неуверенности и разъяренной вражды. Всё это - результат тревоги и одиночества. Можно придумать много объяснений одиночеству, и каждое объяснение будет связано с каким-то определенным вопросом, но ни один ответ не будет иметь убедительного обоснования... Я знаю матерей с шестью детьми, страдающих от одиночества, матерей, на лицах которых - та же самая разъяренная вражда, знаю холостяков из среднего класса, которые снимают перчатки с такой показной натужностью, словно их заставляют это делать. Что касается политиков и пророков, они делятся  на гораздо более искусственные группы и подгруппы, и чем более рьяно они пытаются обучать детей в соответствии с правилами этого нового мира, тем сильнее чувство неизбывного одиночества. Не веришь? Знаю. Я могу говорить об этом вечно.
  Если бы я обладал даром красноречия, если бы был священником, актером или писателем, чтобы люди меня слушали, я бы призывал их, умолял бы их искать радость. Давайте забудем одиночество. Пусть уходит. Возможно, одиночество - лишь иллюзия. Это - не вопрос социализации. Мы учимся этому в раннем детстве. Это - вопрос пробуждения. Люди просто смотрят стеклянными глазами, словно бродят в трансе. Смотрят стеклянными глазами и с подозрением. Кажется, у меня у самого нет дара радости.
  Но однажды, только однажды, мне попалось лицо без стеклянного взгляда, лицо, на котором не было этого глубокого, недовольного, исполненного подозрений, бледного морока напряжения.
  Да, ты только что видел это лицо. Но лицо, которое ты увидел, было лишь маской, театральной маской героини пьесы. Когда я впервые увидел это лицо, оно было открытым, полным надежд и терпения, оно сияло открытостью, должно быть, такие лица существовали в момент сотворения мира, прежде, чем люди вкусили от плода познания добра и зла, прежде чем узнали боль и страх. Потом это лицо потускнело, стало более тяжелым и мрачным. Глаза стали внимательнее, губы, эти открытые губы, которые она забывала закрыть, сжались и отвердели. Ее звали Юдит Альдосо. Она была девушкой-крестьянкой. В пятнадцать лет приехала в услужение к моим родителям. У нас не было отношений. Думаешь, в этом - проблема? Я так не думаю. Люди так говорят, но жизнь не очень-то снисходительна к случайным комментариям, к мудрости задним числом. По всей вероятности, вовсе не случайно мы не стали любовниками, пока я на ней не женился.
  Но она была моей второй женой. Ты хочешь, чтобы я тебе что-то рассказал о первой. Ну, друг мой, первая жена была чудесным созданием. Умная, честная, красивая, культурная. Видишь, я говорю о ней так, словно рекламирую в газете. Или так, словно я - Отелло, вознамерившийся убить Дездемону, 'столь утонченна со своей иглой...и воспоет дикость медведя...'. Нужно ли упоминать, что она любила музыку и природу? Я могу говорить о ней и сохранять полное спокойствие. Так главные лесники на пенсии рекламируют своих младших сестер в местной прессе, включая маленькие физические несовершенства. Но у моей первой жены физических недостатков не было. Она была молода, красива и чувствительна...Так в чем же была проблема? Почему я не мог жить с нею? Чего не хватало? Чувственных удовольствий? Я бы солгал, если бы стал утверждать подобное. Я получал с нею в постели столь же много удовольствия, как с любой другой женщиной, включая женщин, занимающихся этим профессионально. Я не верю в идеал Дон-Жуана, не верю, что жить одновременно с несколькими женщинами - это правильно. Наша задача - превратить одну единственную женщину в идеальный музыкальный инструмент, на котором можно будет исполнить любую песню...Иногда мне жалко людей из-за того, как они глупо и безнадежно пытаются всё заграбастать...просто хочется шлепнуть их по рукам и сказать: 'Не хватайте всё подряд! Сядьте спокойно и придерживайтесь должных манер. Вы получите то, что хотите, если просто дождетесь своей очереди!'. Право, они - словно жадные дети. Не знают, что довольство жизнью иногда - просто вопрос терпения, что гармония, которую они так лихорадочно ищут и по ошибке принимают за счастье, полностью зависит от одной-двух техник...Почему в школах не учат отношениям между мужчинами и женщинами? Почему бы и нет? Я не шучу. Это - абсолютно серьезный вопрос. Довольство жизнью зависит от этого в той же мере, что и от морали и грамматики. Это нельзя воспринимать, как фривольность...Я хочу сказать, что должны быть интеллегентные люди - поэты, врачи - которые познакомят вас со способами получения радости, сообщат о различных способах сосуществования мужчин и женщин, пока не станет слишком поздно. Я имею в виду не 'сексуальное образование', я имею в виду радость, терпение, скромность и удовлетворение. Если я и презираю кого-то, то главным образом именно за отсутвие храбрости в таких вещах, из-за чего они прячут тайны своей жизни не только от мира, но и от самих себя.
  Не пойми меня превратно. Сам я - не любитель 'исповедей', всех этих болезненных, убогих выворачиваний наизнанку, слюны и пены у рта, сопровождающей эти излияния. Но я люблю правду. Именно правду нам больше всего нравится слушать, а обильные саморазоблачения - удел душевных инвалидов, самовлюбленных эгоистов и людей с женственной натурой. Как бы то ни было, лучше услышать правду, чем солгать. К сожалению, куда бы я ни обратился в жизни, всюду слышал только ложь.
  Ты спрашиваешь, что я подразумеваю под словами 'правда', 'исцеление', 'способность испытывать радость'? Я тебе расскажу, старина. Объясню в двух словах. Смирение и самопознание. Очень просто.
  Возможно, 'смирение' - слишком широкое понятие. Для смирения необходимо милосердие, а это - исключительное состояние ума. В повседневной жизни мы можем достичь того, о чем речь, будучи людьми скромными и стремясь выяснить свои истинные желания и намерения. Пытаясь найти компромисс между своими желаниями и миром как таковым.
  Вижу, ты улыбаешься. Думаешь: 'Если всё так просто, если действительно существует некий универсальный шаблон, почему я не достиг успеха в жизни?'. Понимаешь, в итоге появились эти две женщины, и я пытался жить сначала с одной, потом - с другой, в смысле - действительно жить, вопрос жизни и смерти. Не могу пожаловаться на них как на людей, люди они на самом деле чудесные. Но я всё равно потерпел поражение, потерпел поражение с ними обеими, и вот теперь я одинок. Самопознание, скромность, все эти великие клятвы и обещания - всё тщетно. Я потерпел поражение, и теперь всё, что я могу делать - сидеть тут и читать проповеди...Вот как ты думаешь. Я прав?
  В таком случае я тебе лучше расскажу, на что был похож мой первый брак и почему он развалился. Моя первая жена была идеальной. Даже не могу сказать, что я ее не любил. Но у нее был один маленький недостаток, с которым она ничего не могла поделать. Вовсе не психологическая проблема - ничего подобного. Ее проблема была в том, что она была девушкой из среднего класса, бедной. Не пойми меня превратно - я и сам из среднего класса. Я это осознаю, я - сознательный представитель этого класса, знаю свои недостатки и ограничения, согласен выполнять обязанности существования среднего класса. Не люблю революционеров из гостиных. Человек должен хранить верность тем, с кем связан происхождением, образованием, интересами и общей памятью. Именно среднему классу я обязан всем: воспитанием, образом жизни, желаниями, самыми лучшими мгновениями в жизни, общей культурой, позволяющей с таким достоинством пользоваться этими мгновениями...Потому что многие говорят, что средний класс отжил свое, ослабел, выполнил свою миссию, что он больше не может играть ведущую роль в жизни общества, как в былые времена. Я бы так не сказал. Мне это непонятно. Складывается впечатление, что средний класс хоронят с каким-то слишком большим энтузиазмом, слишком нетерпеливо: мне кажется, у него еще осталась сила, он еще может сыграть свою роль в мире. Возможно, средний класс перебросит мост, на котором революционные силы встретятся с силами порядка...Когда я говорю, что моя первая жена была из среднего класса, это - не критика, я просто констатирую факт. Я тоже - из среднего класса, всецело. Я верен своему классу. Я буду его защищать, если на него нападут. Но я не буду защищать его слепо или с предубеждением. Я хочу ясно видеть, что я получил в рамках своей социальной судьбы. Иными словами, я хочу знать, каковы были наши недостатки, выяснить, не напал ли на нас некий социальный вирус, истощивший нашу энергию. Нет, с женой я это никогда не обсуждал.
  Так в чем же была проблема? Погоди минутку. Позволь привести мысли в порядок.
  Прежде всего, в том, что я - мужчина из среднего класса, которому отлично известны ритуалы этого класса. Я был богат. Семья моей жены была относительно бедна. Не то чтобы принадлежность к среднему классу - вопрос денег. По своему опыту могу сказать, что именно самые бедные представители среднего класса, менее всего защищенные в финансовом смысле, наиболее рьяно поддерживают стандарты и защищают ценности среднего класса. Никому из богачей не нужно так скрупулезно, так отчаянно следовать социальным обычаям, правилам этикета, принципам респектабельного поведения - лишь беднейшие из нас, мелкая буржуазия, нуждаются в этом для постоянного поддержания своего существования. У нас в конторе есть помощник управляющего - он следит за всем, как ястреб, следит, чтобы его жилье, гардероб и все мельчайшие детали жизни строго соответствовали зарплате... Богачи всегда готовы к незначительному риску. Они готовы надеть фальшивую бороду или забраться в дымоход, чтобы сбежать, хотя бы на время, из тюрьмы скуки, налагаемой богатством. Втайне я уверен, что богачи каждый час своей жизни скучают от себя. Но мужчина среднего класса, гражданин среднего класса, который служит в конторе без огромной зарплаты или запаса денег, совершает героические поступки рыцаря без страха и упрека, просто чтобы сохранить свое положение в существующей иерархии, что означает сохранение статуса и системы ценностей. Именно мелкий буржуа блюдет священные ритуалы. От рождения до смерти он постоянно что-то доказывает.
  Моя жена получила хорошее воспитание. Она учила языки, прекрасно могла отличить хорошую музыку от сентиментальной мелодийки, настоящую литературу от дешевой поделки. Тоочно могла сказать, почему картины Ботичелли красивы, и что хотел сказать 'Пьетой' Микеланджело. Но погоди, уточню вот что. Всё это она узнала от меня - путешествия, чтение, искусство задушевной беседы. Образование, которое она получила дома и в школе, культура, которую она там впитала, осталась у нее лишь в виде воспоминания о строгих учителях. Я тут же попытался рассеять напряжение, связанное с изучением таких вещей, я хотел превратить школьное обучение в теплый, живой опыт. Это было нелегко. Она невероятно умела слушать в физическом и психологическом смысле. Она почувствовала, что я ее учу, и обиделась. Люди обижаются на что угодно. Для этого немного нужно. Скажем, человек знает что-то, потому что ему повезло родиться тем, кто он есть, и у него была возможность постичь тайны истинного искусства, пока другие учили это в классе. Это обидно. Так бывает. Но на то, чтобы это понять, уходит целая жизнь.
  Для менеджеров низшего звена культура входит в обязательный пакет: не опыт, а достижение. Это из верхушки среднего класса выходят художники, творцы. Я принадлежал к этой группе. Я не хвастаюсь, просто констатирую факт. Потому что в итоге я ничего не создал. Чего-то мне не хватило...чего именно? Лазарь называл это Святым Духом. Но не объяснил, что имеет в виду.
  Так в чем же была проблема моей первой жены? Ее сверхчувстительность и гордость. Это - основа болезненности, жалоб, неудач. Мы боимся, потому что гордость мешает нам принять дар любви. Нужна огромная смелость, чтобы принять безусловную любовь. Нужна героическая смелость. Большинство людей не умеют ни принимать, ни дарить любовь, потому что они трусливы, тщеславны и боятся потерпеть неудачу. Они стыдятся отдать себя, и даже еще больше стыдяятся попасть к кому-то в плен, раскрыть свою тайну...печальную человеческую тайну того, что человек нуждается в нежности и не может без нее жить. Я верю, что так и есть. Во всяком случае, долго верил. Теперь не особо на этом настаиваю, потому что постарел и потерпел неудачу.
  Что это за неудача? Именно та, о которой я говорил. Мне не хватило смелости принять нежность женщины, которая меня любила. Я сопротивлялся. Из-за этого я даже смотрел на нее немного свысока, потому что она отличалась от меня - представительница мелкой буржуазии с другими вкусами, которой нужен был другой ритм жизни, я боялся, что в конце концов паду жертвой какого-то высокоморального и крайне сложного шантажа - у меня отнимут этот дар любви. Тогда мне не было известно то, что я знаю сейчас...я не знал, что в жизни не существует ничего постыдного. Постыдна лишь трусость, которая мешает нам принимать чувства других людей и дарить свои. Это в сущности - вопрос гордости. А я верю в гордость. Человек не может жить в бесчестьи.
  Твое здоровье! Мне нравится это вино, слабый привкус сладости. Я его очень полюбил в последнее время, часто вечером открываю бутылочку. Хочешь закурить, старина?
  Короче говоря, проблема моей первой жены заключалась в том, что у нас с ней был разный ритм жизни. В душе человека среднего класса всегда присутствует какая-то неуклюжесть, испуг, фальшь, ужас, большая любовь к притворству, они очень обидчивы, особенно, если увезти из дома и лишить привычной среды обитания. Мне не известен никакой другой класс, дети которого крались бы по жизни с таким испуганным подозрением. Что касается этой женщины, моей первой жены, она могла бы дать мне всё, что женщина может дать мужчине, если бы ей больше повезло при рождении, если бы она была выше или ниже по рождению, иными словами, если бы родилась с большей психологической свободой. Она всё знала, всё понимала...Знала, какие цветы ставить в старинную флорентийскую вазу весной, а какие - осенью, она умела одеваться, одевалась с должной скромностью, мне никогда не приходилось краснеть за нее в обществе, она всегда отвечала и говорила именно то, что следовало, образцово вела хозяйство - наши слуги выполняли задания без суеты, как она их научила. У нас была образцовая жизнь. Но была и другая часть жизни, более темный ее угол, угол, который является реальностью, словно катаракта или джунгли - не очень идеальный. Речь не только о спальне... хотя, конечно, и о ней тоже. Спальня - тоже джунгли, в конце концов. Она хранит воспоминания столь примитивные и абсолютные, что является сама по себе смыслом и содежанием жизни. Если мы будем окучивать и пропалывать эти джунгли, у нас получится красивое, окультуренное, очаровательное местечко, полное ароматных цветов, красивых деревьев и кустов, там будут звенеть радужные фонтаны, но не останется ничего от джунглей, в которые мы жаждем вернуться, но больше не можем.
  Это просто роль, которую нужно играть. Роль респектабельного гражданина, солидного буржуа, как говорится. Никто не платит за культуру более высокую цену, чем мы. Это великая драматическая роль, и, как с любой героической ролью, заплатить придется сполна. Тебе понадобится смелость, необходимая для того, чтобы быть счастливым. Искусство - это опыт для художника. Для солидного гражданина искусство - это опыт обучения. Наверное, ты не очень часто вел такие разговоры в Перу, где жизнь бурлит газами и выбрасывает на поверхность разные вещества. А я жил в Будапеште, в элитном пригороде Рожадомб. Человеку следует учитывать атмосферу, в которой он родился.
  Потом случилось много такого, о чем я не хочу говорить. Эта женщина еще жива и живет одна. Я иногда ее вижу. Мы не встречаемся, потому что она по-прежнему меня любит. Знаешь, она - не та женщина, которую можно просто бросить, пунктуально отправлять алименты первого числа каждого месяца, меха или украшения в подарок на Рождество или день рождения, и думать, что выполнил свой долг перед ней. Такая женщина будет любить вас всегда и никогда не полюбит никого другого. Она не злится на вас, потому что считает: если двое любят друг друга, между ними нет и не может быть настоящего гнева. Ярость, жажда мести - да, но гнев - это всегда чего-то ждущий вид гнева...нет, невозможно. Может быть, она меня больше не ждет. Живет и медленно умирает. Она умрет с хорошим вкусом, с надлежащей утонченностью, как приличествует ее классу, спокойно и без суеты. Она умрет, потому что больше негде занять смысл и содержание для ее жизни, потому что она не может жить без чувства, что кто-то в ней нуждается, без знания того, что есть особенное существо, которое нуждается в ней абсолютно. Она не может это знать. Она могла думать, что добилась некоего компромисса. Некоторое время назад я столкнулся с женщиной, с которой веселился всю ночь - с подругой моей первой жены со школьных времен, недавно вернувшейся из Америки. Была ночь карнавала, мы встретились, и, почти без приглашения, она пришла в мою квартиру. Утром она сказала мне, что Илонка как-то говорила обо мне. Ты ведь знаешь, какими завистливыми бывают подружки...Ну вот, она мне всё и рассказала, как все они поступают. В постели бывшего мужа своей подруги, на утро после того, как мы встретились, что всегда завидовала Илонке, что увидела меня однажды в кафе в городе, где сидела с моей первой женой, а я вдруг зашел и купил засахаренные апельсиновые корки для своей второй жены, а потом достал деньги из коричневого кошелька крокодиловой кожи. Этот кошелек моя первая жена подарила мне на день рождения. Нет, не улыбайся так иронично, как частный сыщик, я так больше не улыбаюсь. Вот так всё было. И эти две женщины, моя первая жена и ее подруга, подробно всё обсудили. Моя жена сказала подруге, что очень меня любит, что чуть не умерла, когда мы расстались, но потом утешилась, потому что узнала, что я - не ее единственная истинная любовь, или, точнее, учитывая все остальные возможности, я - один из многих мужчин, не являющихся ее истинной любовью, или, еще точнее, если тут возможна еще большая точность, единственной истинной любви не существует. Вот что рассказала мне ее подруга тем утром в моей постели. Я посмотрел на нее с презрением, потому что она знала всё это, и всё равно прыгнула ко мне в постель. Когда речь заходит о любви, у меня возникают очень большие сомнения по поводу женской солидарности, но тут я понял, что презираю эту женщину, и вежливо выставил ее вон. Я считал, что столь многим обязан своей первой жене. Но продолжал об этом думать. Со временем я почувствовал, что Илонка лжет. Неправда, что единственной истинной любви не существует. Именно такой любовью я и был для этого уникального создания. А вот для меня не существовало в мире человека столь всеобъемлюще важного: ни она, ни моя вторая жена, ни какая-либо другая женщина таковыми не являлись. Но тогда я об этом не знал. Мы медленно учимся.
  Больше я ничего не могу тебе рассказать о своей первой жене.
  Это меня больше не ранит, я не испытываю чувства вины, думая об этом. Я знаю, что мы разрушили этот брак: я сам, жизнь, случай, смерть ребенка - всё это сыграло свою роль в разрушении брака. Вот так жизнь убивает. То, что ты читаешь в прессе - грубые преувеличения, дешевая грязь. Жизнь сложнее, она непомерно расточительна. Она не волнуется о какой-то Илонке...ее интересуют коллективы и совокупности: все Илонки, все Юдиты, все Петеры. То, что жизнь говорит нам, касается их множества пакетом. Не великое открытие, что дело в этом, но нужно много времени, чтобы это понять и смириться. Я продолжал думать, и в конце концов все чувства и страсти исчезли. Не осталось ничего, кроме ответственности. Только это в итоге остается у мужчины, независимо от его опыта. Мы движемся среди живых и мертвых, и несем ответственность...С этим ничего нельзя поделать. Но я хотел рассказать о своей второй жене. Да, о той, что только что ушла с приземистым господином.
  Кем была моя вторая жена? Нет, она была не из среднего класса, старина. Она была пролетаркой. Женщиной из рабочего класса.
  Хочешь узнать о ней? Отлично, я тебе расскажу. Хочу рассказать всё без утайки.
 
 
  Она была служанкой. Когда я впервые ее встретил, ей было пятнадцать лет. Она работала у нас горничной. Не хочу утомлять тебя скучными подробностями юношеской любви. Расскажу, как всё началось и как закончилось. А что было посередине, даже я еще не знаю в точности.
  Начать следует с того, что в моей семье никто не отваживался любить других ее членов. Мои отец и мать жили в теоретическом браке -  это было попросту омерзительно. Они никогда не повышали друг на друга голос. Сплошное: 'Чего бы тебе хотелось, дорогой?', 'Что я могу для тебя сделать, дорогая?'. Вот как они жили. Даже не знаю, плоха ли была эта жизнь. Но точно не хороша. Мой отец был тщеславным гордецом. Мать была респектабельной женщиной из среднего класса во всех смыслах этого слова. Ответственность и благоразумие. Они жили, умирали, любили друг друга и дали жизнь мне, словно были священником и конгрегацией с какими-то сверхчеловеческими святыми дарами. Всё в нашей жизни было ритуалом: завтрак и ужин, светская жизнь, общение родителей с детьми и даже любовь между ними, думаю, или то, что называлось этим словом, принимало форму равнодушного обряда. Словно им все время нужно было за что-то отчитываться. Наша жизнь была строго распланирована. Существуют молодые могущественные государства, которые составляют планы на четыре и пять лет, и выполняют их с бесчеловечной яростной отдачей, не заботясь о том, нравится ли это гражданам. Потому что им важно счастье не того или иного индивидуума, а счастье через четыре или пять лет коллектива, нации, людей. Существует много новейших тому примеров. Именно так было в нашем доме - только это были планы не на четыре-пять лет, а на сорок-пятьдесят, без учета личного счастья того или иного человека. Все эти ритуалы, вся эта работа, договоренности, даже смерть имела более глубокое значение: сохранение уклада класса и семьи.
  Когда вспоминаю детство, меня мучает мрачное тревожное чувство направленности всех наших действий. Мы работали, как роботы, выполняли свою богатую, утонченную, безжалостную, лишенную эмоций работу роботов. Нам нужно было что-то сохранять, что-то доказывать каждый день, всеми своими действиями. Мы должны были доказывать, что принадлежим к определенному классу. К среднему классу. К стражам. Мы выполняли важную работу. Нам следовало воплощать понятия статуса и манер. Мы должны были подавить бунт инстинктов, бунт плебеев, нам нельзя было испугаться, нельзя было поддаться желанию личного счастья. Ты спрашиваешь, сознательный ли это проект...Ну, нельзя сказать, что мои родители сидели за обеденным столом каждое воскресенье и объявляли программу действий на неделю или произносили речи, в которых озвучивали семейный план на пятьдесят лет. Но и нельзя сказать, что мы годились лишь для выполнения идиотских требований своего класса. Мы отлично знали, что жизнь предназначила нас для сдачи ряда сложных экзаменов. Не только наш дом, не только наш монолитный образ жизни, наши дивиденды и фабрику мы должны были защищать, но и дух сопротивления, являвшийся императивом и глубинным смыслом нашей жизни. Мы должны были сопротивляться силе прелести пролетариата, плебеям, которые хотели ослабить нашу решимость, постоянно искушая нас различными свободами, нам следовало победить тенденцию бунта - не только в мире, но и в себе. Всё было подозрительно, всё было опасно.
  Подобно другим, мы делали всё возможное для бесперебойной работы тонкого механизма безжалостно придирчивого общества. Мы делали это дома, судили мир по внешнему облику, подавляли свои желания и регулировали свои склонности. Чтобы быть респектабельным, нужно всё время прилагать к этому усилия. Сейчас я имею в виду креативные, ответственные слои среднего класса, иными словами, не напористый нижний его слой, который просто хочет для себя более комфортной и разнообразной жизни. Наши амбиции заключались не в том, чтобы жить в большем комфорте или более насыщенной жизнью. Во всех наших действиях, в наших манерах и формах поведения присутствовал элемент сознательного самоотрицания. Для нас это был некий религиозный обет, нам доверили миссию спасения светского, языческого общества от самого себя. Задача исполняющих эту роль по обету и в соответствии с установленным порядком - поддерживать этот порядок и скрывать угрозу для объектов их заботы. Мы обедали, помня об этой ответственности. Каждую неделю мы с осознанием своего долга шли на представление в Оперу или в Национальный театр. Мы принимали гостей, других ответственных людей, с тем же настроением: они приходили в черных костюмах, сидели в гостиной, мы ставили на стол хорошие, тщательно подобранные блюда и вели пустую беседу на бесплодные темы, поверь мне, не было в мире ничего более бесплодного, чем наши беседы.
  Но у этих пустых бесед была функция, более глубокая цель. Это было - словно разговоры на латыни в толпе варваров. За вежливыми фразами, банальными, бессмысленными спорами и ахинеей всегда таился более глубокий смысл: вот мы, ответственные представители среднего класса, собрались, дабы соблюсти ритуал, выполнить благородное соглашение, мы общаемся с помощью шифра - поскольку все разговоры велись о чем-то другом - так мы блюдем обет, доказываем, что можем хранить тайны и соблюдать условия пакта против тех, кто может восстать против нас. Такова была наша жизнь. Даже в общении друг с другом нам приходилось всё время что-то доказывать. К десяти годам я обладал спокойствием и самосознанием, хорошими манерами, был внимателен, как директор крупного банка.
  Вижу, ты удивлен. Ты не знаешь мир. Ты - человек творческий, ты создаешь события. Ты и твоя семья только начали учить этот урок. Ты первый в семье поднялся по социальной лестнице...Ты амбициозен. У меня есть только воспоминания, традиции и обязанности. Насколько я понимаю, ты ничего этого постичь не сможешь. Пожалуйста, не сердись, если я не прав. Я стараюсь.
  В квартире всегда царили сумерки. Квартира была очаровательная, правильный дом с садом, постоянно что-то строили и улучшали. Я жил в комнате наверху, мой наставник или гувернантка спали в соседней комнате. Кажется, в детстве я никогда не был абсолютно одинок. Меня учили быть послушным дома и в школе. Приручали мою дикость, развивали человеческое, чтобы я стал правильным представителем своего класса и выглядел прилично. Наверное, именно поэтому я так упрямо, так отчаянно жаждал уединения. Теперь я живу один, у меня нет ни одного слуги. Иногда приходит женщина, когда меня нет дома, убирает мою комнату и в целом наводит порядок в моей жизни. Наконец-то никто не дышит мне в затылок, не устраивает проверки, не следит за мной, я никому ничего не должен...В жизни много радости и удовольствия. Часто они приходят поздно, в неправильных, неожиданных формах. Но приходят. Когда, покинув родительский дом, после двух браков и разводов, я оказался один, я испытал - впервые в жизни - некое меланхолическое облегчение, поскольку наконец-то достиг того, чего хотел на самом деле. Словно тебе вынесли приговор - пожизненное заключение, а потом выпустили за примерное поведение...впервые за несколько десятилетий ты не боишься охранников, которые патрулируют ночью коридор и смотрят на тебя в дверной глазок посреди ночи. У жизни есть свои благословения, даже вот такое благословение. За них придется дорого заплатить, но в конце концов жизнь принесет их вам на блюдечке с голубой каемочкой.
  Конечно, 'радость' - не совсем подходящее слово. В один прекрасный день жизнь вдруг становится спокойной. Ты больше не получаешь ту радость, который жаждал, но по крайней мере больше не чувствуешь себя обманутым и уничтоженным. Когда придет этот день, ты ясно поймешь, что видел всё это, получал свои наказания и награды, именно в том количестве, которое заслужил. Если тебе не хватало смелости, или просто ты был недостаточно героем для того, чтобы чего-то очень сильно хотеть, ты это не получишь. Конец истории. Так что на самом деле это не радость - просто резиньяция, приятие и спокойствие. Всё это придет в свое время. Но заплатить придется дорого.
  Как я уже сказал, в родительском доме мы не только осознавали роли, предписанные нам нашим классом, но и были готовы их сыграть. Всякий раз, когда вспоминаю детство, вижу темные комнаты. Комнаты заполнены великолепной мебелью, словно в музее. Там постоянно нужно мыть и убирать. Иногда уборка осуществляется очень шумно с помощью электроприборов, открывают окна, а бывает тихой и незаметной, убирает нанятый персонал, но обязательно служанка или кто-то из нашей семьи зайдет в комнату и что-нибудь уберет, сметет пылинку с пианино, что-нибудь расправит или поправит драпировку штор. За квартирой всегда рьяно ухаживали, словно всё в ней - мебель, шторы, картины, сами наши привычки - было какими-то экспонатами выставки, музейными артефактами, требовавшими постоянного внимания, ремонта и очистки, и нам следовало ходить по залам этого музея на цыпочках, потому что нельзя ходить и разговаривать несдержанно среди экспонатов, требующих полного уединения. Там было так много штор: даже летом они впитывали солнечный свет. Люстры свисали с высоких потолков, эти люстры на восемь ламп казались какими-то бесполезными в комнатах, где всё тонуло в расплывчатом мраке.
  На застекленных этажерках вдоль стен стояли реликвии, к которым и слуги, и члены нашей семьи относились со священным трепетом, к ним никогда не прикасались, их не брали в руки и не рассматривали вблизи. Старый венский фарфор с позолоченными ободками, китайские вазы, картины на слоновой кости, портреты неизвестных мужчин и женщин, веера из слоновой кости, которые никогда не использовались для овевания людей, крошечные фигурки из золота, серебра или бронзы, кувшины, животные, миниатюрные блюда, которыми никогда не пользовались. На одной из этажерок стояло 'фамильное серебро', словно в реликварии с мощами святого. Серебряным обеденным сервизом почти никогда не пользовались, та же самая история - с дамастовыми скатертями и изящным фарфором, всё это следовало охранять в соответствии с тайными правилами дома, хранить для непостежимого, невообразимого, особого ритуала, когда за столом соберутся двадцать четыре человека. Но стол никогда не накрывали на двадцать четыре персоны. Конечно, у нас бывали гости, тогда серебряный сервиз, дамастовые скатерти, фарфор и стеклянные экспонаты доставали, обед или ужин проходил с такой тревожной, вымученной церемонностью,  складывалось впечатление, что вся эта компания не столько ест, сколько проводит ужасно сложную операцию, во время которой нельзя совершить ложное движение, разбить тарелку или стакан за разговором.
  Эти факты тебе известны и в твоей жизни, я говорю о чувстве, которое постоянно бурлило в моей душе, пока я был там, в комнатах дома моих родителей, о чувстве, которое было у меня в детстве и даже потом, во взрослом возрасте. Да, к нам приходили гости на ужин, или просто кто-то заглядывал, мы жили там и 'использовали' дом, но кроме практического, повседневного аспекта проживания у дома был и более глубокий смысл и назначение - этот смысл и цель поддерживали в наших сердцах, как последний рубеж обороны.
  Я всегда буду помнить комнату отца. Это была длинная комната, настоящий зал. На полу лежали толстые восточные ковры. На стенах висело очень много картин на любой вкус: дорогая живопись в золоченых рамах, пейзажи с далекими невиданными лесами, восточные порты и неизвестные деятели прошлого века, в основном - бородачи в черном. В углу стоял огромный письменный стол - такой называют 'столом дипломата', более трех ярдов в длину и около пяти футов в ширину, на столе стоял глобус, медный канделябр, оловянная чернильница, дипломат из венецианской кожи, множество украшений и безделушек. Вокруг круглого стола группировалась коллекция массивных кожаных кресел. По обе стороны камина целились друг в друга рогами два бронзовых быка. У основания книжных шкафов стояли другие бронзовые фигуры - орлы и кони, тигр в пол-ярда длиной, готовящийся к прыжку, тоже из бронзы. Вдоль стен стояли застекленные книжные шкафы, книг было очень много, четыре-пять тысяч. Точно не знаю, сколько. Был отдельный шкаф для художественной литературы, шкаф для религии, философии и социологии, труды английских философов в переплетах из голубого клееного холста, разные собрания сочинений, приобретенные через агента. На самом деле эти книги никто не читал. Мой отец читал только газеты и отчеты о путешествиях. Мать читала много, но только немецкие романы. Книготорговцы иногда присылали нам свои новые приобретения, так что камердинеру приходилось просить у отца ключ и расставлять новообретенные книги в шкафах. Конечно, шкафы тщательно запирали, якобы для того, чтобы защитить книги. На самом деле их запирали, чтобы никто не мог их взять ни с того, ни с сего, и столкнуться с тайной и, возможно, опасной информацией, которая может содержаться в книгах.
  Эта комната называлась отцовским 'кабинетом'. Никто на нашей памяти никогда там не занимался интеллектульной деятельностью, особенно - отец. Его кабинетом была фабрика и клуб, который он посещал по вечерам, спокойно играл там в карты с фабрикантами и финансистами, читал газеты, обсуждал бизнес и политику. Мой отец, несомненно, был умным человеком с практической сметкой. Именно он создал фабрику на основе мастерской, которую основал мой дед, превратил ее в масштабное предприятие. Фабрика росла под опекой отца, пока не стала одним из ведущих предприятий страны. Для этого требовалась сила, мастерство, дар предвидения и толика бессердечности - на самом деле всё это нужно на любом предприятии, где один человек сидит в кабинете на верхнем этаже и решает, что должно происходить во всех остальных кабинетах на всех остальных этажах, руководствуясь своим инстинктом и опытом. Мой отец просидел в этом кабинете на нашей фабрике сорок лет. Именно там было его место, там его уважали и боялись, его имя произносили с уважением все представители делового сообщества. Я абсолютно не сомневаюсь, что коммерческая мораль моего отца, его представления о деньгах, работе, пользе и капитале, были именно таковы, каких ожидал от него мир, его деловые партнеры и семья. Он был человеком творческим, вовсе не одним из этих жадных уродливых капиталистов, которые сидят на своих деньгах и выжимают из сотрудников всё, что могут, отец был прирожденным смелым предпринимателем, он уважал труд и одаренность, оплачивал талант лучше, чем просто механические способности. Но всё это - отец, фабрика, клуб - было лишь еще одной формой ассоциации, на работе и в мире в целом она была столь же священна и ритуализирована, но менее утонченна и более засекречена, чем у нас дома. В социальный круг, одним из основателей которого был мой отец, принимали только миллионеров, их всегда было двести человек, и не более. Когда член кружка умирал, замену выбирали с той же тщательностью и деликатностью, с которой выбирают новых членов Французской Академии, с которой тибетские монахи выбирают нового Далай-Ламу среди представителей высшего класса Тибета. Всё - процесс отбора и приглашение - осуществлялось в режиме строжайшей секретности. Независимо от титула или статуса избранные двести человек чувствовали, что они являют собой в государстве власть более мощную, чем министерство. Это была альтернативная власть, невидимый партнер, с которым официальная власть должна была вести переговоры и достигать соглашений. Мой отец был одним из этих людей.
  Дома мы об этом знали. Я всегда заходил в 'кабинет' с чувством священного трепета и смущения. Я стоял перед 'столом дипломата', за которым никто никогда на нашей памяти не работал, только камердинер проводил время за этим столом, каждое утро расставляя и протирая безделушки. Я рассматривал неизвестных бородачей на портретах и воображал, что эти суровые люди с пронизывающим взглядом в свое время тоже состояли в такой же торжественной ассоциации из двухсот человек, что и мой отец с его друзьями, которые состоят в клубе. Представлял, что эти люди управляли шахтами, лесами и фабриками, что существует неписаный пакт между жизнью и временем, некое вечное кровное братство, благодаря которому они могущественнее всех остальных. Мысль о том, что отец принадлежит к этой компании, наполняла мое сердце волнительной гордостью. Я бы сказал - волнительными амбициями, потому что мне хотелось в какой-то момент занять место отца среди этих людей. Мне понадобилось пятьдесят лет, чтобы понять, что я не создан одним из них. Лишь в прошлом году я покинул их ряды, ряды, в которые меня приняли, так что смог 'отказаться', как они это сформулировали, 'от любых видов деловой активности', но в детстве я такое не мог себе представить. Вот почему я такими широкими глазами смотрел на 'убежище' отца, внимательно изучал названия книг, которые никто не читал, вот почему я начал смутно подозревать, что что-то едва заметное, но важное, что-то непрерывно совершается под покровом этих внешних признаков и личин - вот так это было, было и всегда будет, но всё же в этом было что-то неправильное, даже просто потому, что никто это не обсуждал...Как только разговор дома или в компании касался темы работы, денег, фабрики или сообщества двухсот, мой отец и его друзья вдруг замолкали, устремляли окаменевший взгляд в пространство и переводили разговор на что-то другое. Понимаешь, была граница, невидимый барьер...но, конечно, ты знаешь. Я рассказываю тебе об этом потому, что, как только я начал говорить, я почувствовал, что могу рассказать тебе абсолютно всё.
  Даже не могу сказать, что наша жизнь была холодной или в ней совсем не было тепла. Мы с нежной церемонностью отмечали все семейные события. Каждый год у нас было четыре-пять 'Рождеств'. Эти праздники, хоть и не являлись красными датами календаря, в григорианском календаре нашей семьи были более важны, чем Пасха или Рождество как таковые, хотя на самом деле наша семья надлежащим образом вела календарь, в котором записывала все дни рождения, юбилеи свадеб и даты смертей, всё это записывалось так точно и подробно, что даже регистратор актов гражданского состояния восхитился бы. Эта книга - книга клана, золотая книга - называй, как хочешь - находилась исключительно в ведении главы семьи. Мой прапрадед купил ее сто двадцать лет назад, прапрадед в мехах и галунах, основатель династии, первый в нашей семье чего-то добился, он был мельником, покинувшим Большую Венгерскую Равнину. Именно он впервые записал нашу фамилию в том с золоченым теснением в черном кожаном переплете, в пухлый том слоновой бумаги. 'In nomine Dei, во имя Господа'. Он был 'Иоанном II' ... мельник и основатель. Именно он первым получил государственную должность.
  Лишь однажды я сделал запись в этой книге - когда родился мой сын. Никогда не забуду этот день. Чудесный солнечный день в конце февраля. Я вернулся из больницы совсем беспомощный, меня переполняла радость и боль, такое можно пережить лишь единожды в жизни - когда у вас родится сын. Моего отца уже не было в живых. Я зашел в свой кабинет, который использовал столь же редко, как отец - свой, увидел книгу, закрытую в самом нижнем ящике 'стола дипломата', открыл ящик, взял перьевую ручку и очень аккуратно записал 'Матиаш I', потом - дата и время. Это был великий момент, символический. Как много тщеславия и вторичности в человеческих чувствах! Я чувствовал, что это - продолжение семьи. Вдруг всё обрело смысл - фабрика, мебель, картины на стенах, деньги в банке. Сын займет мое место в доме, на фабрике, в сообществе двухсот...Но этого не произошло. Я долго и тяжело об этом размышлял. Нельзя с уверенностью сказать, что ребенок, наследник - это панацея от глубинного кризиса моей жизни. Конечно, так утверждает закон, но жизнь - не производное закона.
  Вот так мы жили. Такое у меня было детство. Знаю, бывает намного хуже. Но всё относительно. На самом деле я хотел поговорить о Юдит Альдосо, а мы говорим о моем детстве.
  Мы праздновали все юбилеи, особенно - семейные. Был день рождения отца, именины матери и другие аналогичные праздники - важнее, чем любой 'красный день календаря', со множеством подарков, музыки, еды, тостов и мерцающих свечей. Няньки наряжали нас в бархатные матросские костюмчики с кружеными воротниками - знаешь, 'а-ля милорд'. Всё праздновали в соответствии со строго установленным порядком, в соответствии с неписаным военным уставом. Конечно, самым важным событием был день рождения отца. Нам приходилось учить стихи наизусть. Все домочадцы собирались в гостиной, все одеты с иголочки, глаза горят, слуги по очереди благоговейно целуют руку моего отца и за что-то его благодарят, на самом деле не знаю, за что. Похоже, за то, что они были слугами, а мой отец - нет. Кто знает? Как бы то ни было, они целовали его руку. Потом был богатый обед или ужин. Самую драгоценную посуду и лучшее столовое серебро доставали из фамильных подвалов. Родственники приезжали, чтобы отпраздновать день рождения знаменитого главы семейства с надлежащим почтением и естественной кипучей завистью. Мы возглавляли клан. Родственники победнее получали от моего отца ежемесячные выплаты - стипендии или пенсии. В глубине души никто из них не считал эти суммы достаточными. Была одна старая дама, тетушка Мария, которая так жаловалась на скупость отца, что всегда отказывалась присоединиться к нам за изысканно сервированным праздничным ужином. 'Мне будет хорошо и на кухне, - говорила она. - Чашечки кофе на кухне для меня достаточно'. Вот какой ничтожной она считала сумму, которую каждый месяц выдавал ей мой отец, хотя он вообще не был обязан ей что-то платить. Нам приходилось тащить ее в гостиную и усаживать на самое лучшее место за столом. Очень сложно установить равновесие между желаниями и требованиями бедных родственников. Фактически невозможно. Нужно очень много великодушия, исключительно много великодушия, чтобы пережить успех близкого родственника. Большинство людей на это не способны, и глупцом будет тот, кто рассердится, когда поймет, что вся семья ополчилась против него, успешного, из-за оскорбленных чувств, для осмеяния или из зависти. В семье всегда есть человек с деньгами, репутацией или влиянием, а остальные, племя, собираются вокруг него, чтобы ненавидеть и грабить. Мой отец об этом знал, он давал им столько, сколько считал нужным, равнодушно терпел их враждебность. Отец был сильным человеком. Обладание деньгами не вызывало у него ни сентиментальных чувств, ни чувства вины. Он точно знал, сколько должно быть у каждого, и не дал бы больше. Дело не в чувствах. Его любимыми фразами были 'Они это получат' и 'Они это не получат'. Каждый раз это было тщательно обдуманным решением. Произнеся свой вердикт, отец никогда его не менял, словно это была папская булла. С ним невозможно было спорить. Я уверен, он тоже был одинок, ему пришлось отказаться от многих вещей, которые ему хотелось бы получить и которые его порадовали бы, в интересах семьи. Но он подавлял эти желания и оставался сильным, твердо стоял на ногах. 'Они это не получат', - бывало, говорил он после долгого молчания, когда моя мать или кто-то другой из членов семьи что-то у него просил, когда проситель уже несколько раз упомянул об этом, всячески намекнул. Нет, отец не был скаредным или бессердечным. Он просто знал людей и знал, что такое деньги, вот и всё.
  Твое здоровье.
  Прекрасное вино, старина. Какой аромат, какая крепость! Правильная выдержка - шесть лет. Шесть лет - самый лучший возраст для собак и для вина. Белое вино умирает после семнадцати лет, теряет цвет и аромат, становится не более живым, чем бокал, в который налито. Я недавно узнал об этом у винодела в Бадагони. Так что пусть тебя не впечатляют предложения снобов выпить очень старого вина. Чтобы всё это узнать, нужно время.
  Так на чем я остановился? Ах да, деньги.
  Скажи мне, почему писатели столь небрежны, когда дело касается денег? Они пишут о любви, о славе, о судьбе и обществе, а вот деньги никогда не упоминают, словно это - какая-то второстепенная часть жизни, сценический реквизит, который они положили в карманы своих героев, чтобы действие могло развиваться. В реальной жизни вопрос денег - гораздо более насущный, чем мы готовы в том себе признаться. Я сейчас не говорю об экономике или бедности, иными словами - не о базовых понятиях, а о настоящих деньгах, об этой повседневной, бесконечно опасной и особенной субстанции, в некотором смысле более взрывоопасной, чем динамит. Я имею в виду те несколько монет или пачек банкнот, которые нам удалось или не удалось схватить, которые мы отдаем, в которых отказываем себе или другим...Писатели об этом молчат. Но повседневные тревоги и жизненные противоречия состоят из тысяч таких обычных заговоров, обманов, предательств, крошечной бравады, капитуляций и самоотречений: трагедии могут произойти из-за жертв, связанных с работой с ограниченным бюджетом, и трагедий можно избежать, если жизнь предложит другой выход из ситуации. Вот что это такое, хотя, конечно, в более глубоком смысле слова настоящие деньги существуют в рамках пространства таких абстракций, как 'экономика' и 'бедность'. Что действительно имеет значение - так это отношение людей к деньгам, нерешительность или бравада персонажа в отношении денег: не Денег с большой буквы 'Д', а ежедневных денег, которыми мы распоряжаемся утром, днем и вечером. Мой отец был богат, иными словами, он уважал деньги. Филлер он тратил так, как потратил бы миллион. Как-то он сказал, что не уважает одного человека, потому что ему уже сорок, а денег у него нет.
  Эти слова меня потрясли. Я счел это бессердечным и несправедливым.
  - Он беден, - вступился я за этого человека. - Он ничего с этим не может поделать.
  - Неправда, - строго ответил отец. - Он может с этим что-то поделать. В конце концов, он не инвалид и даже не болен. Человек, который к сорока годам ничего не заработал - а он, в его обстоятельствах, несомненно, мог бы заработать - трус, лентяй или просто бомж. Не могу уважать такого человека.
  Смотри, мне уже за сорок. Я старею, плохо сплю, полночи лежу в темноте с широко раскрытыми глазами, как новичок, тренирующийся быть мертвым. Я - реалист. Зачем, в конце концов, мне себя обманывать? Я больше ничего никому не должен. Моя единственная обязанность - быть честным с самим собой. Я думаю, отец был прав. В молодости такие вещи не понимаешь. В молодости я считал отца безжалостным, непреклонным дельцом, чей Бог - Маммона, и людей он судит по тому, способны ли они заработать. Я презирал эту концепцию, считал ее низменной и бесчеловечной. Но прошло время, я многое узнал: романтику, любовь, храбрость и страх, искренность и всё остальное, в том числе - и деньги. Теперь я понимаю отца, не могу порицать его за суровость суждений. Я понимаю, что он смотрел свысока на тех, кто не был болен, не был инвалидом, кому перевалило за сорок, но они были слишком трусливы, слишком ленивы или бестолковы, чтобы заработать. Конечно, я не имею в виду большие суммы, поскольку для этого нужна удача: большое вероломство, огромная жадность или слепой случай. Но деньги, которые человек в состоянии заработать, учитывая его возможности или жизненные горизонты, не заработает только трус или слабак. Не люблю утонченные чувствительные души, которые, столкнувшись с этим фактом, сразу указывают на мир - испорченный, бессердечный, жадный мир, который не позволяет им провести сумерки их жизни в очаровательном домике с лейкой в руках, ухаживая за садом летним вечером, в комнатных туфлях и соломенной шляпе, как мелкий инвестор, который счастливо удалился от дел, чтобы наслаждаться плодами трудолюбия и бережливости. Это - зловредный мир, зол он ко всем в равной мере. Что бы он вам ни дал, рано или поздно он это отнимет, или, по крайней мере, попытается отнять. Истинная смелость - воевать для защиты своих интересов и интересов тех, кто от тебя зависит. Не люблю слезливую чувствительность, которая винит кого угодно, только не себя: этих ужасных жадных финансистов, этих безжалостных инвесторов, эту 'ужасно жестокую' идею конкуренции, из-за которой они не смогли превратить свои мечты в разменную монету. Пусть станут сильнее, менее безжалостными, если хотят. Вот каков был кодекс моего отца. Вот почему у него не было времени на бедняков, под которыми я подразумеваю не несчастные массы, а индивидуумов, которым не хватило ума или силы, чтобы подняться по социальной лестнице.
  Ты скажешь, что это - бессердечная точка зрения. Я тоже долгое время так думал.
  Сейчас я так не думаю. У меня нет никакого желания выносить кому-то вердикты. Я просто продолжаю жить и размышлять, это - всё, что я могу. Правда заключается в том, что я жизни не заработал ни филлера. С трудом присматривал за тем, что мне передал мой отец и его предки. Заметь, присматривать за деньгами нелегко, поскольку могущественные силы ведут постоянную войну с концепцией частной собственности. Было время, когда я воевал с этими силами - видимыми и невидимыми врагами - столь же непрестанно и непреклонно, как мои предки, создатели нашего богатства. Но правда в том, что сам я не заработал состояние, потому что в действительности больше не соприкасался с деньгами. Я принадлежал к предпоследнему поколению, единственная цель которого - из чувства долга сохранить то, что ему передали.
  Отец иногда говорил о 'деньгах бедняков'. Его уважение к деньгам основывалось не только на накоплении. Он говорил мне, что человек, который всю жизнь был простым фабричным рабочим, но ко времени выхода на пенсию владеет маленьким замельным участком, домиком и несколькими фруктовыми деревьями, и может жить на то, что заработал, человек более героический, чем любой генерал. Отец уважал сверхъестественную силу воли, которую демонстрировали в основном бедняки - здоровые исключительные бедняки, которым благодаря энергии и упрямству удалось урвать кусок пирога. У них есть клочок земли, который они имеют право называть своим, есть дом, который они купили за свои жалкие гроши, есть крыша над головой. Отец восхищался этими людьми. Кроме них он никем и ничем не восхищался. 'Он ни на что не годится', - иногда говорил отец и пожимал плечами, если ему рассказывали о судьбе слабого и беззащитного. Уверенность, с которой он произносил это 'ни на что не годится', уже сама по себе была формой презрения. На самом деле я сам - скупец, и всегда им был. Я такой же, как все, кто больше не способен строить и создавать новое, вся его деятельность сводится к тому, чтобы просто сохранять фамильное наследство. Мой отец не был скупцом, он просто уважал деньги: он их зарабатывал, накапливал, а потом, в надлежащее время, спокойно тратил, абсолютно уверенный в правоте своих суждений.
 
  Однажды я видел, как отец выписал чек на миллион, поставил свою подпись так уверенно, словно это были не более чем чаевые официанту. А когда фабрика сгорела и страховая компания отказалась платить, потому что пожар произошел из-за небрежности, отец решил ее восстановить. Он мог просто ее бросить и разделить прибыль, а потом с комфортом жить на проценты. Он уже был не молод, за шестьдесят. У него было много оснований не восстанавливать эту фабрику, он прекрасно мог себе позволить ее не восстанавливать, просто гулять, читать книги и осматривать достопримечательности. Но отец ни минуты не раздумывал: он договорился с инвесторами и иностранными инженерами, потом выписал чек и вручил его инженеру, который построил и возглавил новое предприятие. И был прав. Отец умер через два года, но фабрика существует до сих пор, до сих пор эффективна, выполняет полезную работу. Только на это мы можем надеяться в жизни - оставить после себя что-то полезное, что-то, что люди будут ценить.
  Да, ты думаешь, что всё это - слабое утешение для строителя и создателя. Знаю, ты думаешь об одиночестве. О глубоком вязком одиночестве, которое входит в состав каждой творческой души, о порождении ограниченной атмосферы, в которой она вынуждена двигаться, о кислороде, которым вынуждена дышать. Ну да. Занятые люди - люди одинокие. Но мы не можем быть полностью уверены, что это одиночество приносит страдания. Я всегда больше страдал от близкого присуствия людей и социального взаимодействия, чем от подлинного одиночества. Бывают времена, когда мы считаем одиночество наказанием: мы - словно дети, которых бросили в темной комнате, пока взрослые болтают и веселяться в соседней. Но в один прекрасный день мы тоже станем взрослыми и поймем, что одиночество - настоящее, полностью осознанное - не наказание, не раненное, болезненное бегство от жизни, не изоляция, а единственный способ существования, действительно подходящий мужчине. И тогда становится легче это пережить. Это - словно дышать чистым горным воздухом.
  Вот каким был мой отец. Вот каким тогда был мир. Деньги, работа, порядок: надежный буржуазный мир. Словно дом и фабрику предоставили нам навсегда. Ритуалы, связанные с работой и жизнью, были организованы, словно так было всегда, где-то за пределами нашей жизни. Дома было спокойно. Я рано научился спокойствию, научился молчать. Разговорчивые люди что-то скрывают. Умиротворенные люди в чем-то уверены. Это я тоже узнал от отца. В детстве эти уроки приносили мне страдания. Я чувствовал, что в нашей жизни чего-то не хватает. Ты скажешь - любви...Любви, которая готова пожертвовать собой. Послушай, сказать так - слишком просто. Потом я узнал, что любовь, плохо сформулированная, неуклюже требуемая, убивает больше людей, чем яд, автокатастрофы и рак легких. Люди убивают друг друга любовью, словно какими-то невидимыми лучами смерти. Они постоянно хотят еще больше любви и постоянно требуют проявлений нежности: они хотят всю любовь, всю - для себя. Они хотят всё сердце, хотят высасывать жизненную энергию из окружающих, они жадны, как огромные растения, отбирающие воду, ароматы и свет у других кустарников. Любовь - чудовищный эгоизм. Кто из живущих на свете способен выжить под давлением террора, именуемого любовью? Оглянись вокруг, загляни в окна, мимо которых проходишь. Посмотри в глаза людей, послушай их жалобы - всюду одно и то же отчаяние тревоги. Они не могут жить в соответствии с требованиями, налагаемыми на них любовью. На время смиряются, торгуются, но в конце концов это их истощает. Начинаются расстройства желудка, язвы. Диабет. Шумы в сердце. И смерть.
  Ты видел мир и гармонию? Говоришь, однажды в Перу...Ну да, возможно, в Перу. Но здесь, в нашем более умеренном климате, чудесному цветку не дадут расцвести. Иногда может появиться один-другой лепесток, но они быстро вянут. Наверное, не выдерживают климат цивилизации. Лазарь как-то сказал мне, что механические цивилизации должны поставить одиночество на поток, как на конвейере. Кроме того, он сказал мне, что аббат Пафнутий был менее одинок в пустыне на вершине столпа с гуано в волосах, чем миллионы жителей огромного мегаполиса, заполняющие  кафе и кинотеатры в воскресный полдень. Он тоже был одинок, но сознательно, как монах в монастыре. Если кто-то к нему приближался, он сразу же сбегал. Я это знаю лучше, чем знал Лазарь или те, кто к нему приближался. Но это - дела частные, дела других людей, я не имею права это обсуждать. У нас дома всё было пропитано мрачным, надменным, сакраментальным одиночеством. Одиночество моего детства иногда возвращается ко мне воспоминанием о грустном, пугающем сне...знаешь эти сны, полные тревоги, такие снятся перед экзаменами. Всё мое детство было вечной подготовкой к какому-то отчаянно важному, опасному экзамену. К экзамену на звание ответственного гражданина. Мы были вечными учениками. Мы зубрили. Всё учили наизусть. Каждый день получали новый экзаменационный билет. Мы находились в постоянном напряжении: наши действия, наши слова, даже наши сны были наполнены напряжением. Мы были скрыты столь плотной стеной одиночества, что даже слуги и те, кто заглядывал к нам на несколько минут - почтальоны, мальчишки-посыльные - это чувствовали. Детство и отрочество я провел в мрачных занавешенных комнатах. К восемнадцати годам одиночество, тревога и ожидание меня истощили. Я жаждал попробовать что-то, чего не пробовал прежде, что-то, выходящее за рамки правил. Но пришлось подождать, прежде чем это произошло.
  Вот когда Юдит Альдосо вошла в мою твердыню одиночества.
 
  Вот, закури. Как ты справляешься с привычкой к табаку? Борешься, да? Что касается меня, я не смог проявить упорство - не в курении, а в борьбе. Придет день, когда с этим тоже придется столкнуться. Складываешь факты и решаешь для себя, прожить на пять-десять лет дольше, не куря, или поддаться этой жалкой, постыдной страсти, которая, несомненно, тебя убьет, а пока дарит такой особый успокаивающий, но в то же время - будоражащий эффект. После пятидесяти это становится одним из главных вопросов в жизни. Моим ответом на этот вопрос стала ангина и решение продолжать курить, пока не умру. Я не перестану отравлять себя этим горьким табаком, потому что игра не стоит свеч. Говоришь, бросить курить не так-то сложно? Конечно, несложно. Я уже бросал не раз, пока в этом был смысл. Проблема в том, что я проводил целый день, 'не куря'. Однажды мне пришлось столкнуться кое с чем еще. Люди поддаются слабостям, потребности в усыпляющем эффекте, и готовы за это платить. Так намного проще. Да, а потом говорят: 'Нужно быть смелее'. Мой им ответ: 'Я, быть может, не самый храбрый человек в мире, но мне хватает храбрости следовать своим желаниям'.
  Вот что я думаю.
  Смотришь на меня так скептически. Понимаю, ты хочешь спросить, всегда ли мне хватало смелости следовать своим желаниям? Например, в ситуации с Юдит Альдосо? Конечно, хватало, старик. И я это доказал. Заплатил сполна, как говорят на улице. До конца жизни утратил душевный покой, и не только я. Может быть, больше никто сделать бы не смог. Хочешь знать, стоила ли игра свеч? Это, что называется, риторический вопрос. Грандиозные, решающие моменты жизни нельзя судить по стандартам коммерческих операций. Дело не в том, стоило оно того или нет: иногда люди делают что-то просто потому, что такова их судьба, или потому что так сложились обстоятельства, или потому что того требует их давление, или потому что весь их организм этого требует. Тут обязательно действует целый комплекс факторов...Какова бы ни была причина, в результате они не трусят, просто идут вперед и действуют. Потому что ничто иное не имеет значения. Остальное - теории.
  Так что я это сделал.
  Расскажу тебе, каким было то утро, когда Юдит Альдосо впервые появилась у дверей нашего мрачного, но великолепного обиталища. Она была - словно бедная девочка из сказок, у нее был только скромный узелок с пожитками. Народные сказки в основном - надежный источник информации. Я как раз вернулся с теннисного корта, зашел в холл, бросил ракетку в кресло, стоял раскрасневшийся, собирался снять вязаный жилет - такие надевают для занятий спортом. Тут я заметил, что какая-то странная женщина стоит во мраке возле готического комода. Я спросил, что ей нужно.
  Она не ответила. Была явно смущена. Тогда я подумал, что она растерялась в незнакомой обстановке, списал ее молчание на обычное смущение, часто присущее служанкам. Потом я узнал, что ее смутила не незнакомая обстановка или появление молодого хозяина, а что-то еще. Это было столкновение. Факт нашей встречи, то, что я посмотрел на нее и что-то произошло. Конечно, я тоже знал, что в это мгновение что-то произошло, но я осознавал это не столь глубоко, как она. Женщины, сильные женщины, руководствующиеся инстинктом, точно понимают, какой момент - важный или решающий, когда это происходит, а мужчины, такие, как мы, всегда склонны толковать события превратно. Как только мы встретились, эта женщина сразу поняла, что наши с ней судьбы неразрывно связаны. Я тоже об этом знал, но предпочел поговорить о чем-то другом.
  Но не сразу, потому что она не ответила на мой вопрос, и я почувствовал себя слегка оскорбленным, решил выказать высокомерие. Несколько секунд мы молча стояли в холле и смотрели друг на друга.
  Мы смотрели друг на друга так, как смотрят люди, столкнувшиеся с какой-то редкой диковиной. В тот момент я смотрел вовсе не на новую служанку. Я смотрел на женщину, которая каким-то образом, по каким-то абсолютно загадочным причинам, в силу невозможных факторов, сыграет огромную роль в моей жизни. Люди осознают это, когда это происходит? Уверен, да. Не умом, а всем своим существом. И в то же время продолжают рассеянно думать о других вещах. Представь на мгновение, что за невероятная ситуация. Представь, что тогда кто-то пришел бы и сказал, что однажды я женюсь на этой женщине, но сначала произойдет много других событий, сначала я женюсь на другой женщине, которая родит мне ребенка, а женщина, которая стоит передо мной в темном холле, уедет за границу, исчезнет на несколько лет, потом вернется, я разведусь с женой и женюсь на этой женщине. Я, придирчивый буржуазный мальчик, богатый, лощеный господин, женюсь на этой жалкой служанке, которая сжимает в руках узелок с пожитками и смотрит на меня с тревогой, так же, как я смотрю на нее...изучая, словно увидел что-то, чего прежде никогда не видел, что-то, с чем мне действительно следует считаться...Ну, тогда всё это казалось невероятным. Если бы кто-то предсказал такое, я бы рассмеялся ему в лицо и отбросил эту идею. Но теперь, несколько лет спустя, я хотел бы ответить на свой собственный вопрос - знал ли я, как всё сложится. И на вопрос, знаем ли мы, встречая кого-то, что это - жизненно важная встреча, поворотный момент в жизни...Бывает ли мгновение, когда женщина заходит в комнату, и мы знаем: 'Да, это - та единственная?'. Истинная, предназначенная нам, как в романах?
  Я не знаю ответ. Могу только закрыть глаза и вспомнить это мгновение. И понимаю, что да, тогда что-то произошло. Удар тока? Форма радиации? Тайное интуитивное прозрение? Это - просто слова. Но, конечно же, люди сообщают о своих мыслях и чувствах не только с помощью слов. Существуют другие формы коммуникации между людьми, другие способы передачи сообщений. Сейчас любят использовать термин 'короткие волны'. По-видимому, человеческая интуиция - просто форма передачи информации на коротких волнах. Не знаю... Не хочу обманывать ни тебя, ни себя. Могу лишь сказать: в то мгновение, когда я впервые увидел Юдит Альдосо, я замер на месте, и, сколь ни невероятна эта ситуация, стоял и смотрел на силуэт незакомой служанки, не в силах пошевелиться. Так что мы какое-то время смотрели друг на друга.
  - Как тебя зовут? - спросил я.
  Она представилась. Что-то смутно знакомое. Фамилия Альдосо звучит как 'aldozat', что значит 'жертва'. Даже в ее имени 'Юдит' присутствовал библейский мотив. Словно она вышла из истории, из какого-то библейского окружения надежной простой материальности: из вечной жизни, из реальной жизни. Словно она приехала не из деревни, а из каких-то более глубинных слоев существования. Я не очень переживал насчет уместности своих действий. Пошел к дверям и включил свет, чтобы лучше ее рассмотреть. Даже мое неожиданное движение ее не потревожило. С готовностью, покорно, теперь - не как служанка, а как женщина, покорившаяся желаниям мужчины, который вправе требовать от нее чего угодно, она повернулась в профиль к свету, так что я смог рассмотреть ее более внимательно. Она стояла в свете лампы. Словно говорила: 'Вот, смотрите хорошенько. Это - я. Я знаю, что я - красива. Смотрите со всей необходимой тщательностью, сколько нужно. Вы будете помнить это лицо даже на смертном одре'. Так что она стояла спокойная, неподвижная, с узелком в руке, словно модель художника, безмолвная и безотказная.
  А я продолжал смотреть на нее.
  Не знаю, рассмотрел ли ты ее сейчас толком. Я слишком поздно тебя предупредил. Ты видел только ее тело. Она такая же высокая, как я. Рост у нее идеально соотносится со всем остальным. Она ни худая, ни толстая, такая же, как была в пятнадцать лет. Она не потеряла в весе и не прибавила. Знаешь, мощные внутренние законы регулируют этот баланс. Словно ее обмен веществ горел неугасимым пламенем. Я смотрел в ее лицо и ловил себя на мысли, что жмурюсь от ее красоты, как человек, который много лет жил в тумане, а потом вдруг оказался на ярком солнце. Сейчас ты не видишь ее лицо. Но, в любом случае, она долго носила маску, столичную маску из туши, пудр и румян, фальшивые глаза были подведены тенями, фальшивый рот нарисован помадой. Но тогда, в первое мгновение испуга, ее лицо было новым и неизбитым, нетронутым, прямиком из рук Творца. Прикосновение Творца еще было свежо на ее щеках. Ее лицо было в форме сердечка, с прекрасными пропорциями. Каждая его часть звучала эхом во всех остальных, создавая идеал. Глаза были черные, особенной черноты, знаешь, словно с оттенком синевы. Сразу было понятно, что тело у нее столь же пропорционально и уверено в себе. Вот почему она стояла передо мной с таким самообладанием. Она возникла передо мной из анонимных глубин, из огромной толпы, прибыла с чем-то необычайным: пропорции, уверенность и красота. Конечно, я лишь смутно всё это осознавал. Она уже была не ребенком, но еще не женщина. Тело ее развилось, но душа лишь только пробуждалась. Я никогда прежде не встречал женщину, столь абсолютно уверенную в своем теле, в силе своего тела, как была тогда уверена Юдит Альдосо.
  На ней было дешевое городское платье, черные туфли на низком каблуке. Всё было подобрано с осознанной скромностью. Она была - словно крестьянская девушка, которая оделась для города и не хотела, чтобы ее стыдили девушки городские. Я посмотрел на ее руки. Надеялся найти в них что-то непривлекательное. Надеялся увидеть короткие пальцы, ладони, огрубевшие от сельского труда. Но руки у нее были белые, пальцы - длинные и тонкие. Эти руки не испортил труд. Потом я узнал, что дома ее баловали, мать не допускала ее к ручному труду.
  Так вот она и стояла, довольная тем, что я рассматриваю ее при ярком свете. Смотрела прямо мне в глаза с простым любопытством. Никакого флирта не было ни в ее взгляде, ни в осанке. Она не была потаскухой, которая, оказавшись в большом городе, начинает строить глазки молодым господам в надежде им понравиться. Нет, она была женщиной, которая смотрит мужчинам в глаза, потому что считает, что у нее с ними может быть что-то общее. Но она с этим не перебарщивала - ни тогда, ни потом. Наши отношения никогда не были ей необходимы. Когда я больше не мог есть, спать и работать без нее, когда Юдит проникла мне под кожу, поработила мои рефлексы, словно смертельный яд, она оставалась спокойной, сохраняла идеальное самообладание, независимо от того, приходила она или уходила. Думаешь, она меня не любила?...Я тоже некоторое время так думал. Но не хочу судить ее слишком сурово. Она меня любила, но по-своему, более приземленно. В конце концов, так сложились обстоятельства. Она была женщиной из рабочего класса, а я - парнем из среднего класса. Вот что я хотел тебе рассказать.
  Что было потом? Ничего, старик. Такие феномены, как моя жизнь под действием чар Юдит Альдосо, нельзя объяснить в терминах 'событий', как бывает в романах или пьесах. Ключевые события нашей жизни происходят постепенно, иными словами, в течение какого-то периода времени, очень медленно. Они вообще едва ли выглядят, как события. Люди просто продолжают жить...такова природа событий, любого важного для нас действия. Я не могу тебе сказать, что однажды в нашем доме появилась Юдит Альдосо, а потом на следующий день или через полгода произошло то-то и то-то. Даже не могу сказать, что, как только я ее увидел, меня сразу обуяла страсть, отнявшая у меня сон и аппетит, что я начал мечтать о незнакомке, о крестьянской девушке, которая теперь живет рядом со мной, каждый день заходит в мою комнату, которая ведет себя, как раньше, отвечает на любой вопрос, который я ей задам, которая живет и зреет, как дерево, которая любую важную для нее информацию сообщает в характерной для себя простой и удивительной манере, которая ходит по той же земле и дышит тем же воздухом, что и я... Да, всё было именно так, как я описал, но всё это не являлось событием Фактически долгое время просто не было никаких событий.
  Тем не менее, я помню этот начальный период в мельчайших подробностях. Девушка занимала не очень-то важную должность в нашем домохозяйстве, так что я редко ее видел. Моя мать обучала ее, чтобы она стала горничной, но Юдит не прислуживала нам за столом, потому что не знала наши семейные ритуалы. Она ходила за слугой, который делал уборку, словно клоун в цирке, копируя его действия. Я случайно сталкивался с нею на лестнице или в гостиной, иногда она даже приходила в мою комнату и здоровалась, останавливалась на пороге, чтобы передать мне сообщение. Следует сказать, что мне было тридцать два, когда к нам приехала Юдит Альдосо. Тридцать два года, во многих смыслах - независимый взрослый человек. Я был партнером на фабрике, и отец, хоть и осторожно, учил меня, чтобы я встал на ноги. У меня был стабильный доход, но я не уезжал из родительского дома. Занимал отдельный этаж, две комнаты. У меня был свой отдельный вход. По вечерам, если у меня не было других дел, ужинал с родителями. Рассказываю тебе всё это, чтобы ты понял: у меня было мало возможностей встретить девушку. Но с того мгновения, как Юдит вошла в наш дом и я заметил ее в холле, между нами существовало некое напряжение, довольно недвусмысленное напряжение.
  Юдит всегда смотрела мне прямо в глаза, словно задавала вопрос. Она была не дрессированной домашней кошечкой и не наивной пейзанкой, опускающей глаза при встрече с молодым хозяином. Она не краснела и не начинала охорашиваться. При встрече она на мгновение замирала, словно кто-то к ней прикоснулся. С того мгновения, как я включил свет, чтобы впервые внимательно ее рассмотреть, когда она покорно повернула лицо, чтобы мне ее было лучше видно, она смотрела мне прямо в глаза, но как-то странно...не с вызовом, не призывно, а серьезно, довольно мрачно, ее глаза были широко открыты, словно она что-то у меня спрашивала. Юдит всегда смотрела на меня широко раскрытыми глазами, в которых был вопрос. Вопрос всегда  один и тот же. Лазарь сказал, что это - фундаментальный вопрос бытия, вопрос, который лежит в основании сознания: этот вопрос - 'Зачем?'. Именно этот вопрос мне задавала Юдит Альдосо: 'Зачем я живу? Какой во всем этот смысл?'... К этому всё и шло. Единственная странность заключалась в том, что вопрос этот она задавала мне.
  А поскольку Юдит была ужасно красива, полна достоинства и совершенна в своем девственном высокомерии, как шедевр мироздания, уникальный, идеальный экземпляр, созданный по уникальному проекту, с единственным прототипом, ее красота, конечно, оказала влияние на наш дом, на нашу жизнь, она звучала постоянной настойчивой музыкой. Красота, вероятно - это форма энергии, так же, как тепло, свет или абсолютная сила воли. Теперь я начал думать, что во всем этом есть что-то сконструированное - не в смысле косметики, конечно, хотя я не очень-то уважаю искусственную красоту, создаваему с помощью подтяжек и уколов, так люди холят и лелеят животных. Нет, за красотой прячется еще что-то, состоящее, в конце концов, из хрупкой смертной материи, которая навязывает свою несгибаемую волю. Она забирает сердце и все остальные органы, ум и инстинкты, облик и одежду, чтобы создать эту счастливую чудотворную формулу, которая в конце концов создает эффект красоты. Как я уже сказал, мне было тридцать два года.
  По твоему лицу вижу, что ты хочешь задать старый как мир, исполненный мировой мужской мудрости вопрос: 'Так в чем была проблема?'. Разве это не простейшая вещь для мужчины - последовать своим инстинктам и склонностям? Мужчина тридцати двух лет, в конце концов, знает жизнь. Он знает, что не существует женщины, которую он не мог бы уложить в постель, при условии, что она свободна, в ее сердце и мыслях нет другого мужчины, что между ними нет физических или культурных разногласий, что они могут встречаться и лучше узнать друг друга. Это правда. Лично я знал, что это - правда, и частенько использовал это знание. Как любой мужчина моего возраста, чья внешность - не совсем отталкивающая, и, главное, со средствами, я встречал множество женщин, которые предлагали себя мне, и не отказывался от их предложений. Перспективный мужчина находится в центре внимания так же, как привлекательная женщина. Дело не в личности: женщинам тоже одиноко, у них тоже есть желания, они хотят любви и развлечений, в любой европейской столице женщин в избытке, а я не был ни глупцом, ни уродом. Я вел утонченно-элегантную жизнь, и все знали, что я богат. Так что я делал именно то, что делал бы на моем месте любой другой мужчина. Я уверен: после предубеждений и смущения первых нескольких недель одно теплое слово приручило бы Юдит и привлекло бы ее ко мне. Но я не произнес это теплое слово. По-моему, эта близость, если присутствие служанки в родительском доме можно считать близостью, пробудила мои подозрения, показалась опасной. Ситуация стала загадочной и захватывающей, когда я понял, что хочу ее, не как любовницу, не как женщину для постели, подобно всем до нее, что я не заинтересован в том, чтобы купить и употребить пятьдесят кило человеческой плоти. Нет. Так чего же я хотел? Мне понадобилось время, чтобы это понять. Я не беспокоил ее, потому что хотел от нее чего-то другого. Но чего же? Ответ на этот вопрос я ищу всю жизнь.
  Тем временем мы жили своей обычной жизнью, которая нас устраивала. Естественно, я даже подумывал о том, чтобы увести эту девушку из нашего семейного круга, дать ей образование, наладить с нею более здоровые отношения, купить ей квартиру, сделать ее своей любовницей и жить, как получится. Должен сказать, это мне пришло в голову намного позже - фактически, через несколько лет. А тогда было уже слишком поздно - к тому времени эта женщина уже осознала свою власть, стала сильной и могущественной. Вот тогда я от нее сбежал. Первые несколько лет я просто чувствовал в доме какое-то подспудное движение. Я возвращался домой в глубокую тишину, тишину и порядок, как в монастыре. Поднимался в свои апартаменты, где служанка всё идеально подготовила на ночь - холодный апельсиновый сок в термосе, книга, которую я читаю, и сигареты. На моем письменном столе всегда стояла большая ваза с цветами. Моя одежда, мои книги, мои безделушки - всё находилось именно там, где должно было находиться. Я спокойно стоял и слушал. В комнате было тепло. Конечно, я не всегда думал о девушке, не всегда заставлял себя думать о том, что она - здесь рядом, спит где-то в комнате для слуг. Прошел год, потом - другой: я просто почувствовал, что в доме появился смысл. Я знал только то, что Юдит Альдосо живет здесь, и она очень красива. Все это признавали. Потом пришлось уволить слугу и кухарку, старую одинокую женщину, которая влюбилась в Юдит и не нашла другого способа выразить свою любовь, кроме ссор и брюзжания. Не то чтобы об этом особо говорили. Наверное, только моя мать знала правду, но, если так, держала это при себе. Потом меня долго удивляло ее молчание. У моей матери была отличная интуиция и опыт, она знала всё без слов. В нашем доме никто, кроме моей матери, не знал о тайной страсти слуги и кухарки. Я уверен, что мать не обладала каким-то особым любовным опытом, не понимала извращенные и безнадежные желания вроде тех, которые старая кухарка питала к Юдит, наверное, даже никогда не читала о таком. Но мать понимала реальность, и узнала правду. Сама она тогда уже была пожилой женщиной, знала всё, и ничему не удивлялась. Она знала даже о том, что Юдит представляет в доме опасность, не только для слуги и кухарки...Мать знала, что Юдит представляет опасность для всех, кто живет в доме. Не для отца, потому что отец тогда уже был стар и болен, и, в любом случае, они с матерью друг друга не любили. Но меня мать любила, а потом я спрашивал себя, почему, узнав всё, она не избавилась вовремя от источника опасности. Целая жизнь прошла, или почти прошла, прежде чем я, наконец, понял.
  Наклонись поближе. Только между нами, правда заключается в том, что моя мать приветствовала эту опасность. Она могла бояться, что я столкнусь с опасностью посерьезнее. Догадываешься, что это за опасность? Никаких догадок? Опасность одиночества, ужасающего одиночества, из которого состояла наша жизнь, жизнь отца и матери, одиночества всего этого триумфального, успешного, соблюдающего ритуалы класса, к которому мы принадлежали. В человеческом обществе происходит некий процесс, которого нужно бояться больше, он хуже всего...Это процесс отсечения нас друг от друга, когда мы становимся почти неотличимы от машин. Мы живем в соответствии с суровым домашним кодексом, работаем в соответствии с даже еще более суровым кодексом долга, нас окружает социальный порядок, основанный на всеобъемлющей строгости, создающий надлежащие формы развлечений, предпочтений и привязанностей, так что вся наша жизнь становится предсказуемой - мы знаем, когда одеваться, когда завтракать, когда идти на работу, заниматься любовью, развлекаться, осуществлять утонченное социальное взаимодействие. Порядок повсюду, безумный порядок. В тисках этого порядка жизнь замораживает нас, словно экспедицию, которая готовилась к долгому путешествию к тучным берегам, но оказалось, что и море, и берега скованы льдами, так что в итоге нет никакого плана, никаких желаний, только холод и неподвижность. А холод и неподвижность - определения смерти. Это - медленный и неотвратимый процесс. А в один прекрасный день жизнь семьи начинает кипеть, как бульон. Всё становится важным, каждая мельчайшая деталь, но они не видят целое и теряют связь с жизнью как таковой...Они так тщательно одеваются по утрам и вечерам, можно решить, что они готовятся к какой-то опасной церемонии вроде похорон или свадьбы, или к оглашению приговора. Они поддерживают социальные связи, приглашают гостей, но за всем этим маячит призрак одиночества. А пока в одиночестве остается ожидание или надежда, что-то, за что может держаться сердце и душа, жизнь выносима, можно продолжать жить...не хорошо, не так, как должны жить люди, но, по крайней мере, есть причина для того, чтобы запускать механизм жизни по утрам и позволять ему тикать до ночи.
  Потому что надежда держится долго. Люди очень неохотно отказываются от надежды, смиряются с мыслью об одиночестве, смертельном, безнадежном одиночестве. Лишь очень немногие способы жить со знанием о том, что одиночеству нет конца. Люди продолжают надеяться, хватаются за разные вещи, ищут приют в отношениях, в которые не привносят подлинную страсть, в которые не могут погрузиться, так что пытаются отвлечься, дают себе искусственные задания, лихорадочно работают или путешествуют с огромными путеводителями, вкладывают деньги в большие дома, покупают любовь женщин, с которыми у них нет ничего общего, начинают коллекционировать декоративные веера, драгоценные камни или редких жуков. Но всё это ни в малейшей степени не помогает. И, делая всё это, они прекрасно знают, что всё это не помогает. Но всё равно продолжают надеяться. К тому времени они уже сами не имеют ни малейшего понятия, во что вложили свои надежды. Отлично знают, что больше денег, более полная коллекция жуков, новая любовница, интересный круг друзей, садовые вечеринки, более шикарные, чем у соседей - всё это не помогает...Именно поэтому, прежде всего, в океане страданий и смятения, они отчаянно жаждут порядка. Каждый миг бодрствования они проводят, приводя свою жизнь в порядок. Они постоянно 'принимают меры' - просматривают договор или посещают социальное мероприятие, или назначают эротическое свидание...Так что они не одиноки, ни секунды! Не замечают даже проблеск своего одиночества! Быстрые, всегда в компании. Выгуливают собак! Вешают гобелены! Покупают акции или антиквариат! Заводят новую любовницу! Быстрее, пока не столкнулся с одиночеством лицом к лицу.
  Вот как они живут. Вот как мы жили. Мы очень много значения придавали одежде. К пятидесяти годам отец одевался со тщательностью пресвитера или католического священника, готовящегося к мессе. Слуги знали все его привычки, и к рассвету готовили его костюм, туфли и галстук, словно отец был дьяконом. А всё потому, что мой отец - человек вовсе не тщеславный и никогда прежде особо не заботившийся о своей внешности - в старости решил выглядеть достойно и начал уделять скрупулезное внимание одежде, так, чтобы на рукавах не было ни пылинки, никаких лишних стрелок на брюках, никаких пятен или морщин на рубашке или воротнике, идеально завязанный галстук...да, как священник одевается для мессы, с той же тщательностью. После ритуала одевания начинался второй ритуал дня - завтрак. Отца ждал автомобиль, чтобы отвезти его куда-то, чтение документов, почта, офис, эффективные и почтительные клерки приносят отчеты, встречи с деловыми партнерами, клуб и приемы...и всё это - с таким вниманием к деталям, с такой тревожной заботой, словно кто-то за всем этим наблюдал, кто-то, перед кем отец должен был отчитываться за выполнение всех своих священных обязанностей. Вот чего боялась мать. За всеми этими ритуалами, за коллекционированием и посещением клубов, за социализацией и развлечениями ужас одиночества вздымал голову, словно айсберг в теплеющем море. Одиночество, знаешь ли, развивается при определенных состояниях личной и социальной жизни, как болезнь в истощенном теле. Это - не то состояние, которое сразу бросается в глаза. Настоящие кризисы - болезни, расставания, вопросы жизни и смерти - не просто проявляются вдруг, не становятся вдруг заметны в какой-то день или час. К тому времени, как мы их заметим, эти решающие моменты нашей жизни, они обычно уже в прошлом, и нам не остается ничего иного, кроме как принять их и перепоручить врачу, юристу или священнику. Одиночество - это форма болезни. Или, точнее, не форма болезни, а состояние, в котором тот, кто обречен страдать, оказывается выставленным в клетке, как чучело. Нет: болезнь - это процесс, который предшествует одиночеству, процесс, который я сравнил бы с медленным замерзанием. Мать хотела спасти меня от этого. Жизнь, знаешь ли, становится всё более механической. Всё замерзает. Комнаты отапливаются так же хорошо, как всегда, у тебя нормальная температура,  давление - точно такое же, как было, у тебя есть деньги в банке или инвестиции в бизнес. Раз в неделю ты ходишь в оперу или в театр, предпочтительно, чтобы там давали что-нибудь веселое. Ешь в ресторане легкие блюда, добавляешь в вино минеральную воду, потому что следуешь рекомендациям здоровой жизни. В жизни нет никаких проблем. Твой врач, только если он - хороший врач, а не настоящий, что не одно и то же, пожимает тебе руку после осмотра раз в полгода и говорит, что всё в порядке. Но если он - настоящий врач, то есть - основательный, так же, как пеликан - только пеликан, а генерал - только генерал, даже если не участвует в битве и просто подстригает свою изгородь или разгадывает кроссворд - так вот, если это - такой врач, он не удовлетворится просто рукопожатием после осмотра раз в полгода, потому что, несмотря на то, что твое сердце, легкие, почки и печень - в идеальном состоянии, он понимает, что твоя жизнь - вовсе не идеальна, чувствует холод одиночества, пропитывающий твое существо, как чувствительные приборы корабля могут выявить смертельную опасность приближающегося айсберга даже в теплых водах. Но, наверное, можно просто добавить, что этот холод сродни тому, который ты чувствуешь летом в домах, жители которых уехали на каникулы, разбрызгали повсюду камфору, завернули меха и ковры в газеты, а снаружи - лето, раскаленное лето, за закрытыми ставнями одинокая мебель и затененные стены пропитаны холодом и одиночеством, которое чувствуют даже неодушевленные предметы, все чувствуют, что одиночество - там, все, кто одинок - и предметы, и люди - вдыхают его и излучают.
 
 
  Люди остаются одни, потому что они горды и не решаются принять немного ревнивые любовные предложения, потому что они играют роль, которая им кажется важнее любви, потому что они тщеславны, потому что каждый достойный представитель буржуазии, каждый истинный буржуа, то есть - солидный респектабельный гражданин - тщеславен. Я сейчас не говорю о мелкой буржуазии, о людях, которые считают себя респектабельными, потому что у них есть деньги или потому что они тем или иным образом смогли подняться на какую-то должность или обрести какой-то статус. Это - простолюдины в буржуазном одеянии. Я говорю о креативных стражах этого достойного и респектабельного класса, об истинной солидной буржуазии.
  Приходит время, когда одиночество начинает кристаллизироваться вокруг них. Им становится холодно. Тогда они становятся церемонными, превращаются в артефакты вроде китайских ваз или столиков эпохи Ренессанса. Они погружаются в церемонии, начинают коллекционировать глупые бессмысленные титулы и знаки отличия, делают всё возможное для обретения достоинства и утонченности, заполняют свои дни различными сложными делами, чтобы заслужить очередную медаль или ленту, или новый титул, например, стать вице-президентом, или президентом, или почетным президентом того, этого или еще чего-то. Вот что такое одиночество. Нас учат тому, что у счастливых людей нет истории, у счастливых людей нет ни статуса, ни титула, ни выдающейся роли в жизни.
  Вот почему мать за меня боялась. Наверное, именно поэтому она терпела в доме Юдит Альдосо, даже заметив опасность, излучаемую этим созданием. Как я уже сказал, ничего 'не случилось'...Могу сказать, что к сожалению 'ничего не случилось'. Просто прошло три года. Потом однажды вечером, на Рождество, я шел домой с работы и решил заглянуть к своей тогдашней любовнице, певице, она в тот день была одна в очаровательной, теплой и скучной квартирке, которую я для нее обставил. Я вручил ей подарок столь же очаровательный и скучный, как она сама, эта певица, и все остальные любовницы, квартиры и подарки, на которые я тратился в то время. Но, как я уже сказал, я пришел домой, потому что семья в тот вечер ужинала дома. А потом это случилось. Я зашел в гостиную. На пианино стояла рождественская ель, сиявшая украшениями, но вообще в комнате царил полумрак, и Юдит Альдосо стояла на коленях возле камина.
  Был день Рождества, в доме родителей в часы перед Рождеством я чувствовал напряжение и одиночество. И знал, что отныне так будет всегда, всю оставшуюся жизнь, если не случится какое-то чудо. Знаешь, на Рождество всегда появляется какая-то смутная вера в чудеса, не только у нас с тобой, но и во всем мире, у всего человечества, как говорится, именно для этого ведь и нужны праздники, без чудес мы просто не можем жить. Конечно, до этого дня было много других таких дней, вечеров и утр, дней, когда я видел Юдит Альдосо и не чувствовал при этом ничего необычного. Если живешь на берегу моря, ты ведь не думаешь постоянно о том, что можно уплыть в Индию или броситься в море. Большую часть времени просто живешь там, читаешь и плаваешь. Но в тот день я стоял в тускло освещенной комнате и смотрел на Юдит. На ней была черная униформа горничной, так же, как на мне - серый костюм промышленника, я собирался пойти в свою комнату и переодеться в черный костюм для ужина - в свою вечернюю униформу. В тот день я стоял в сумерках комнаты, смотрел на рождественскую ель, на коленопреклоненную женскую фигуру, и вдруг понял всё, что произошло за последние три года. Я понял, что решающие моменты нашей жизни - это мгновения неподвижности и молчания, и под слоем видимых, ощущаемых нами событий таится другой уровень, где что-то лениво дремлет, спяшее чудовище лежит в море или в лесной чаще, в сердце мужчины, дремлющее чудовище, некое первобытное существо, которое изредка шевелится, зевает и потягивается, но редко тянет к чему-нибудь лапы, и это - тоже ты, это чудовище, это иное. В привычных событиях жизни есть скрытый порядок, такой же, как в музыке или математике...порядок немного романтического свойства. Неужели это так сложно понять? Вот что я чувствовал. Как я уже сказал, я - художник без кисти и мольберта, музыкант без музыкального инструмента.
  Девушка переворачивала дрова за решеткой камина, она почувствовала, что я стою у нее за спиной и наблюдаю, но не пошевелилась. Не оглянулась. Она стояла на коленях, наклонившись к камину - такое положение о чем-то говорит, что-то значит в эмоциональном плане. Женщину, которая стоит на коленях, наклонившись вперед, даже если она работает, нельзя воспринимать как явление сентиментальное. Я не смог сдержать смех. Но это был не фривольный смех - просто добродушный, радость от того, что даже в такие решающие, критические моменты мы не можем забыть, что в нас и в наших отношениях друг с другом остается некая вульгарная человечность, неловкая неуклюжесть, связанная с великими страстями и чувством пафоса, выражемым через определенные движения тела, как, например, у этой женщины, стоявшей на коленях в тускло освещенной комнате. Знаю, что это печально. Смехотворно. Но великие, мощные чувства, являющиеся частью самовозобновляемой энергии мира, для работы которой каждое живое существо - раб или винтик в механизме, всегда должны сочетаться с чем-то смехотворным, чтобы смогла проявиться их ошеломляющая феноменальность. Это - еще одна мысль, возникшая у меня в тот момент. И, конечно же, я узнал не только это чувство - желание ее тела, но и напряжение, страх из-за того, что, хотя в этом факте было что-то низменное и постыдное, тем не менее, это был факт: я ее хотел. Это было столь же верно, как то, что я хотел не только ее тело, это тело, которое сейчас как раз демонстрировало себя в этой почти шутовской манере, но и то, что скрывалось за ним - ее состояние, чувства, тайны. И, поскольку, как многие богатые и относительно праздные молодые люди в наши дни, я большую часть времени проводил среди женщин, я также знал, что никаких постоянных или долгосрочных романтических договоренностей между мужчинами и женщинами не существует, что романтические мгновения подпитываются изнутри, а если исчезают, их просто словно ветром сдувает из-за привычной близости и равнодушия. Я понимал, что это прекрасное тело, солидные стати и тонкая талия, широкие, но пропорциональные плечи, эта очаровательная, слегка склоненная шея в обрамлении каштановых локонов, и эти мясистые ноги приятной формы - это женское тело не было самым красивым на свете, не было самым красивым телом из тех, которые я знал, которыми владел, которые клал в постель - были тела более пропорциональные, более очаровательные и внушавшие больший трепет, чем тело Юдит, но дело не в этом. Я столь же хорошо понимал, что малая и высокая вода желания и удовлетворения, жажды и тошноты постоянно бурлит в душе людей, вызывая притяжение и отторжение, и ответа здесь нет, обрести покой невозможно. Я понимал всё это, но не столь отчетливо и уверенно, как сейчас, когда стал старше. Возможно, у меня оставалась надежда, какая-то надежда в глубине души, надежда на то, что будет одно уникальное тело, которое будет двигаться в идеальной гармонии с моим, которое сможет погасить жажду желания и тошноту пресыщения, в результате чего воцарится относительный мир, идиллия, которую обычно называют счастьем. Но в те годы я не знал, что в реальной жизни такое невозможно.
  В реальной жизни случается, хоть и нечасто, что напряжение желания и последующая тошнота не уравновешиваются эквивалентной дозой внутреннего самоконтроля, депрессии пресыщения. А еще есть люди, подобные свиньям, для которых всё это едино: желание и пресыщение находятся для них на одной равнодушной равнине бытия. Может быть, они довольны. Мне такое удовлетворение не нужно. Как я уже сказал, тогда я не знал всё это точно, я мог немного надеяться, и, конечно, смотрел на себя немного свысока, смеялся над всей этой ситуацией и над чувствами, которые были с этим связаны, над чувствами, которые были столь прочно связаны с этой смехотворной ситуацией. Многого я тогда не знал, не догадывался, что есть что-то немного смехотворное в ситуации, когда наше физическое или психологическое состояние толкает нас к отношениям с другим человеком. Я об этом понятия не имел.
  Я обратился к девушке. Уже не помню, что я сказал, но всю сцену вижу так четко, словно кто-то снял ее на 16-миллиметровую пленку для семейного фильма, такие фильмы сентиментальные люди снимают в медовый месяц, или первые шаги ребенка...
  Вот что я вижу: Юдит медленно встает, достает из кармана фартука платок, вытирает руки от пепла и древесной пыли. Я вижу это с остротой булавочного укола. Потом мы сразу начали разговор, тихо, быстро, словно боялись, что кто-то может зайти в комнату. Мы - заговорщики, воры и сообщники.
  Я тебе кое-что должен сказать. Хотелось бы сказать всё, как есть, и, уверен, ты поймешь, это нелегко. Потому что то, что я тебе собираюсь рассказать - не грязная историйка, старик, не история соблазнения - отнюдь. Моя история - темнее, и она - только моя, поскольку я в ней - главное действующее лицо. Дело в том, что на нас давили более могущественные силы, более могущественные силы жаждали через нас проявиться.
  Как я уже сказал, говорили мы тихо. Это довольно естественно, если подумать: я был хозяином, она - служанкой, наш разговор был конфиденциальным в доме, где она была обслуживающим персоналом. Говорили мы о вещах частных и очень важных, и кто-то действительно мог зайти в любой момент - моя мать, или, возможно, слуга, который мечтал заполучить Юдит для себя. И ситуация, и мое врожденное чувство такта диктовало мне необходимость говорить тихо. Юдит тоже это чувствовала, конечно же, и знала, что должна говорить шепотом.
  Но я чувствовал и еще кое-что. Я почувствовал это в то мгновение, когда мы начали разговор. Почувствовал, что здесь происходит еще что-то. Это был не просто разговор мужчины с женщиной, которую он считает привлекательной, с женщиной, от которой он что-то хочет, которой он хочет обладать для своего удовольствия. Даже нельзя сказать, что я был влюблен в эту крепко сбитую, красивую молодую женщину, или что я был от нее без ума, что меня переполняло вожделение, что кровь настолько ударила мне в голову, что я согласился бы на что угодно, в том числе - попробовал бы применить силу, чтобы получить ее, овладеть ею, сделать своей. Знаю, всё это - довольно скучно. Такое бывает в жизни каждого мужчины, и не раз. Как тебе известно, сексуальный голод может быть столь же мучительным и безжалостным, как желание поесть. Нет, шепотом мы говорили по другой причине. Никогда прежде я не испытывал потребности быть настолько настороже. Сейчас речь шла не только о моих делах, я непосредственно столкнулся с другим человеком, как с личностью. Вот почему пришлось говорить тише. Тут было дело серьезное, намного серьезнее, чем романтическая сказка о молодом господине и хорошенькой молоденькой служанке. Потому что, когда женщина встала и без малейшего волнения начала вытирать руки, очень внимательно посмотрела мне прямо в глаза этими своими большими круглыми глазами - она уже была в своей вечерней униформе, в черном платье с белым фартуком и белом чепце, выглядела точно так, как горничные в опереттах, просто до смешного - я почувствовал, что отношения, которые я предлагаю, основываются не только на желании, но и, прежде всего, в их основании лежит некий заговор против кого-то или чего-то. И Юдит тоже это чувствовала. Мы сразу начали обсуждать то, что нас волновало. Никаких преамбул, сразу перешли к делу. Мы разговаривали именно так, как могли бы разговаривать двое заговорщиков во дворце или в какой-то важной конторе, где хранятся ценные документы и тайные бумаги. Женщина - сотрудница конторы, мужчина - гость, и теперь, наконец, они нашли несколько минут, чтобы обсудить свое совместное предприятие. Говорят они шепотом, словно обсуждают какие-то посторонние темы. Оба очень взолнованы, но женщина продолжает вести себя так, словно просто говорит о своей работе, а мужчина - так, словно просто проходил мимо ее кабинета и решил заглянуть на пару слов. У них мало времени. В любую минуту может зайти шеф или какой-нибудь любознательный чиновник, и, если их увидят вместе, это сразу вызовет подозрения, их заговор раскроют. Вот почему мы перешли сразу к сути дела, вот почему Юдит Альдосо время от времени посматривала на огонь, потому что большие дрова отсырели и не загорелись сразу. Так что она снова встала на колени возле камина, я встал на колени рядом с нею, помог поправить подставки из желтой меди, убедился, что огонь зажгли правильно. И при этом всё время говорил.
  Что я ей говорил? Погоди минутку, мне надо закурить. Нет, не волнуюсь. Не собираюсь в это время дня считать выкуренные сигареты. В моем случае всё это не имеет особого значения.
  А вот тогда всё казалось очень важным, всё, что я говорил, и всё, что могло из этого выйти. У меня не было времени ухаживать за нею или подбивать к ней клинья. Всё это было ни к чему. Я просто сказал, что хотел бы с нею жить. Мое заявление ее не удивило. Она спокойно меня выслушала, потом торжественно посмотрела на меня, без какого-либо удивления. Потом я почувствовал, что она меня взвешивала, словно хотела определить мою силу, как сельская девушка оценивает местного парня, который появился перед нею и говорит, что может поднять тот или иной тяжелый предмет, целый мешок пшеницы, такого рода вещи. Юдит взвешивала не мои мускулы, а мою душу. Как я уже сказал, сейчас, ретроспективно, я думаю, было какое-то поддразниваение в том, как она меня изучала, молчаливое, мягкое поддразнивание, словно она говорила: 'Ты - не такой уж и сильный. Тебе понадобится больше сил, если хочешь жить со мной. Я сломаю тебе хребет'. Вот что я читал в ее взгляде. Я это почувствовал, так что начал говорить немного быстрее, но при этом спокойнее. Я сказал ей, что это будет сложно устроить, потому что ситуация сложилась патовая, мой отец никогда не согласится на брак, и, вероятно, возникнет еще много других проблем. Сказал, что, например, скорее всего этот брак вызовет серьезные трения между мной и моей семьей и внешним миром, а если мы хотим быть честны, нельзя полностью игнорировать мир, частью которого мы являемся, мир, который сделал нас теми, кто мы есть. И, скорее всего, эти трения, начавшиеся со слабости, рано или поздно плохо повлияют и на нас. Я сказал Юдит, что уже видел такое раньше. Я знавал людей своего круга, которые женились на женщинах более низкого социального положения, и из этих браков никогда ничего хорошего не вышло. Нес такую чушь. Конечно, я это всё говорил всерьез, говорил не из страха - просто хотелось быть с нею честным. Юдит понимала, что я честен, посмотрела на меня серьезно и жестом сообщила, что согласна со мной. Словно поощряла меня искать новые аргументы, которые сразу докажут, что эта идея невозможна, безнадежна: Юдит хотела, чтобы я продолжал убедительно доказывать, что эта идея безумна. И я, со своей стороны, продолжал искать эти доводы. Она не сказала ни слова, или, точнее, сказала, когда я замолчал, и реплика ее была очень короткой. Юдит позволила говорить мне. Сам не знаю, как, но я говорил полтора часа, там, у камина, а Юдит всё это время оставалась на коленях, я сидел рядом с нею в низком кресле английской кожи. Я говорил и смотрел в огонь: никто не зашел и нас не побеспокоил. В жизни существует некий скрытый порядок, в соответствии с которым ситуация возникает в жизни человека именно тогда, когда что-то нужно решить или сделать, так что обстоятельства втайне складываются таким образом, чтобы содействовать ситуации: места, предметы, люди рядом с нами - всё подсознательно складывается таким образом, чтобы способствовать наступлению момента. Нас никто не побеспокоил. Был вечер. Отец вернулся домой, конечно, родители искали Юдит, чтобы она накрыла на стол к ужину. Мы должны были переодеться к ужину, но нас никто не побеспокоил. Потом я понял, что это на самом деле не так странно, как можно было бы подумать. Когда жизнь хочет устроить шоу, она всё улаживает идеально.
  В течение этих полутора часов я чувствовал, что впервые в жизни говорю с кем-то искренне и прямо. Я сказал ей, что хочу жить с нею, что я догадывался об этом, но не знал точно, что не могу на ней жениться. Сказал, что для меня жизненно важно - жить с нею. Спросил, помнит ли она нашу первую встречу в то мгновение, когда она впервые вошла в наш дом. Юдит ничего не ответила, лишь кивнула, чтобы показать, что помнит. Она была невероятно прекрасна, когда стояла в полумраке комнаты у огня, в отблесках красного света, ее волосы сияли, голову она слегка склонила набок на этой тонкой шее и слушала меня, в руках у нее была кочерга. Она была очень красива, она была важнейшей частью моей жизни. Я сказал, что ей следует уйти из этого дома, уволиться, найти какую-то отговорку, пойти домой, а потом ждать меня где-то, а я за несколько дней улажу все накопившиеся дела, и мы сможем уехать в Италию, и останемся там, наверное, на несколько лет. Спросил, хочет ли она увидеть Италию...Юдит ничего не ответила, но жестом показала, что не хочет. Словно совсем не поняла вопрос, словно я спросил у нее, хочет ли она увидеть Генриха IV. Она не поняла. Но слушала очень внимательно. Смотрела на огонь, стояла на коленях, выпрямив спину, словно кающаяся грешница, так близко ко мне, что мне нужно было только руку протянуть, чтобы ее коснуться. Я действительно взял ее за руку, но она ее вырвала - не для флирта, не с видом оскорбленной добродетели, очень естественно - простая форма отказа, легчайшим движением, словно хотела исправить какие-то мои слова. Тогда я впервые заметил, что она, по-своему, аристократка до мозга костей, что ее врожденное благородство - часть ткани ее существа. Меня это удивило, но, в то же время, я сразу это принял. К тому времени я уже знал, что не статус, не привилегии рождения разделяют людей, а ум и характер. Юдит стояла на коленях у камина, ее лицо озаряли блики бледного красного пламени, она была - словно принцесса, тонкая и гибкая, расслабленная, без тени заносчивости, но и без излишней скромности, без предательских следов смущения, без малейшей дрожи ресниц, словно этот наш разговор был самой естественной вещью на свете. А над нею возвышалась рождественская ель. Знаешь, когда я потом об этом думал, не мог сдержать смех, хотя смех был довольно суховат, должен сказать...Юдит под рождественской елью, словно какой-то странный, непостижимый подарок.
  Поскольку всё это время Юдит молчала, я и сам в конце концов замолчал. Она ответила, когда я спросил, хочет ли она жить со мной, но не ответила, когда я спросил, хочет ли она уехать со мной в Италию и жить там, возможно, много лет. А поскольку я не придумал ничего другого, и поскольку, раз уж на то пошло, поговорил с нею и попробовал всё, словно покупатель, предлагающий цену упрямому продавцу, сначала - низкую, потом, увидев, что продавец полон решимости настаивать на своем, понимая, что сделка может сорваться, предлагает полную запрошенную цену - так я спросил Юдит, станет ли она моей женой.
  На этот вопрос она ответила.
  На самом деле не сразу. Ее первая реакция была неожиданной. Она посмотрела на меня со злостью, почти с ненавистью. Я увидел, что какая-то очень сильная эмоция ужасающим спазмом пронзила ее тело. Ее начало трясти, она упала передо мной на колени, и ее трясло. Она повесила кочергу на крючок возле мехов. Скрестила руки на груди. Она была похожа на юную ученицу, которой приказал преклонить колени строгий учитель. Она смотрела в огонь пристально и мрачно, выражение лица у нее было такое, словно ее пытают. Потом она встала, разгладила передник и просто ответила:
  - Нет.
  - Почему? - спросил я.
  - Потому что вы - трус, - ответила Юдит, окинула меня долгим взглядом, осмотрела с головы до пят. И вышла из комнаты.
  Твое здоровье!
  Так вот всё и началось. Я вышел из дома. Магазины уже закрылись, люди торопились домой с рождественскими пакетами под мышкой. Я остановился возле крошечной ювелирной лавки, в которой продавались дешевые побрякушки. Купил золотой медальон - знаешь, такие дешевые показные украшения, в которых женщины хранят портреты своих мертвых или нынешних любовников. В кошельке нашел удостоверение с фотографией, какой-то сезонный билет, срок действия которого уже истек, вырвал фотографию, вставил ее в медальон и попросил приказчика упаковать его, как обычный подарок. Когда я вернулся домой, дверь открыла Юдит. Я сунул подарок ей в руки. Вскоре после этого я уехал, не возвращался несколько лет, а потом узнал, что она с тех пор носила медальон на шее на сиреневой ленте, снимала, только когда купалась или когда нужно было заменить ленту.
  После этого события дела пошли своим чередом, словно не было этого судьбоносного рождественского дня, словно у нас никогда не было этого разговора. Юдит накрыла для нас стол в тот вечер, вместе со слугой, как всегда. Конечно, тогда я уже знал, что я был просто в бреду в тот день. Я знал это точно так же, как безумцы знают, что они - в неистовстве, когда бьются головой о стену, борются со своими медсестрами, или ночью ржавым гвоздем удаляют себе зубы: даже если у них выступает пена на губах, они все равно понимают, что совершают постыдные поступки, недостойные их и социума. Они это понимают не только тогда, когда всё уже закончилось, но и в тот момент, когда совершают эти безумные, травматические действия. Сидя в тот день у камина, я тоже понимал, что мои слова и планы - чистейшее безумие для человека моего положения. Потом я всегда думал об этом, как о каком-то приступе, о потере контроля и силы воли, мои нервы и органы чувств функционировали отдельно от меня. В такие моменты критическое мышление и голос разума умолкает. Я абсолютно уверен: то, что я пережил в тот день Рождества под рождественской елью, было нервным срывом, единственным серьезным нервным срывом в моей жизни. Юдит тоже об этом знала, поэтому слушала так внимательно, словно была единственным членом семьи, который замечает у другого члена семьи признаки нервного срыва. Конечно, она знала и кое-что еще: она знала и понимала причины нервного срыва. Если бы кто-то из членов нашей семьи услышал меня в тот день - даже и не обязательно член семьи, достаточно просто незнакомца - они немедленно послали бы за врачом. Всё это оказалось для меня неожиданностью, потому что я всегда всё обдумывал надлежащим образом. Может быть, даже слишком тщательно обдумывал. Может быть, этого не хватало в моей жизни: способности принимать неожиданные решения, спонтанности, как это называют. Я никогда ничего не делал просто потому, что мне пришла в голову идея, потому что появилась возможность или потому что кто-то от меня этого потребовал. На фабрике и в конторе я пользовался репутацией человека взвешенных суждений, который всё тщательно обдумает, прежде чем примет важное решение. Так что я больше всех удивился, когда произошел этот нервный срыв, потому что знал, даже когда говорил, что говорю чушь, и ничего не получится из моих планов, что всё нужно сделать по-другому, нужно действовать тоньше, аккуратнее или напористее. Знаешь, до того момента я относился к любви по принципу оплаты наличными, как американцы во время войны: заплатил - забирай...Вот так, по моему мнению, всё должно было происходить. Не самый возвышенный образ мыслей, но, хотя бы, здоровый эгоизм. Но на этот раз я не заплатил и не забрал то, что хотел, я позволил себе умолять и кривить душой, совсем безнадежно, в ситуации, которая, несомненно, была для меня унизительна.
 
 
  Безумию нет объяснения. Каждый становился его жертвой хотя бы раз в жизни...и, возможно, жизнь намного беднее, если нас ничто не захватит и не разобьет в дребезги, как буря, если наши основы не будут потрясены, земля не содрогнется, вся черепица останется на крыше, если воющее неистовство не сдует всё, чему разум и характер пытались придать видимость порядка. Вот что произошло со мной...Ты спрашиваешь, сожалею ли я об этом? Отвечаю: нет, я ни о чем не жалею. Но не могу сказать, что это придало моей жизни смысл. Это просто случилось, как приступ болезни, а после тяжелого приступа человека лучше всего отправить на лечение за границу. Именно это я и сделал. Такое путешествие, конечно, - форма бегства. Но перед отъездом я хотел кое в чем убедиться, так что попросил своего друга Лазаря, писателя, пригласить Юдит к себе, чтобы он посмотрел на нее, поговорил с нею, и уговорил Юдит принять приглашение. Я уже знал, что она права, что я - трус, и именно поэтому сделал то, что сделал. Понимаешь, это было - словно отправить ее к врачу, чтобы он мог ее осмотреть и сделать вывод о ее здоровье...В конце концов, она была - словно женщина, которую я подобрал на улице и перенес в свою зону боевых действий, как говорят военные. Юдит выслушала меня  с неодобрением, но выполнила мою просьбу без возражений. Она была замкнута и явно оскорблена. Словно сказала: 'Ладно, я пойду к врачу, если вы настаиваете, и подвергнусь осмотру'. Она пошла.
  Да, Лазарь. У нас были странные отношения.
  Мы были ровесниками, школьными друзьями. Ему было уже тридцать пять, когда его настигла слава, а до тех пор был практически никому не известен. Он пописывал странные статейки в безнадежные журнальчики, их тон заставлял меня думать, что он просто насмехается над своими читателями, что он безмерно презирает всю эту затею - писательство, публикации, читателей и критику. Никогда нельзя было понять, что он думает на самом деле. О чем он писал? О море, о старой книге, о персонаже, всё - очень кратко, не более двух-трех страниц в журнале тиражом не более нескольких сотен экземпляров, максимум - тысяча. Эти заметки были столь личного характера, создавалось впечатление, что они написаны на частном языке какого-то странного племени - во всяком случае, такое чувство у меня возникло, когда я прочел его статью впервые - это был язык одного из этих исчезающих племен, на котором говорят лишь несколько человек, родной язык статей Лазаря. При этом он говорил и писал на спокойном, бесстрастном, красивом венгерском, чистом и правильном. Он часто говорил мне, что начинает и заканчивает каждый свой день чтением творений великого поэта девятнадцатого века Яноша Арани, так же, как люди чистят зубы. Но то, о чем Лазарь писал, было похоже на новости из другой его страны.
  А потом он вдруг стал знаменит. Почему? Это невозможно объяснить. К нему потянулись все, он стал востребованным, занял первое место в литературных салонах, потом - на трибунах общественных дебатов, потом - в прессе, его имя было повсюду. Ему начали подражать: газеты и журналы заполнили романы и статьи в стиле Лазаря - всё это писал не он, но всему этому он был тайным автором. Потом, что еще более странно, им заинтересовалась широкая общественность - этого никто не мог понять, поскольку в произведениях Лазаря не было ничего, что могло бы развлечь, утешить или повеселить людей, он, кажется, никогда не пытался наладить какие-либо контакты со своими читателями. Но они ему прощали и это. За несколько лет он занял ведущие позиции в том особом состязании, которое составляет светсткую часть интеллектуальной жизни: его произведения постоянно обсуждались, его тексты анализировали и сортировали, словно это были древневосточные рукописи, объекты научного изучения. Всё это никак его не изменило. Однажды, на пике успеха, я спросил его, что он чувствует. Не ранит ли этот громкий шум его слух? Потому что, естественно, раздавались и критические голоса, на него кричали завистники, звучали голоса, полные ненависти и фальшивых обвинений. Но все эти крики из противоположных лагерей сливались в одно море звука, из которого поднималось имя Лазаря, острое и четкое, как голос первой скрипки в оркестре. Он выслушал мой вопрос и обдумал его. Потом мрачно ответил: 'Это - возмездие писателя'. Вот что он сказал.
  Мне о нем было известно кое-что, не известное другим: я знал, что он любит играть. Всё для него было игрой: люди, ситуации, книги, загадочное явление, которое обычно называют литературой. Однажды, когда я обвинил его в этом, он пожал плечами и сказал, что главная тайна искусства, художника как такового - воплощение инстинкта игры. Я спросил: 'А литература?'. В конце концов, литература ведь - больше этого, литература предлагает ответы и моральные ценности...Лазарь выслушал меня столь же серьезно и вежливо, как обычно, и ответил, что это - довольно справедливое утверждение, но инстинкт, служащий топливом для поступков людей - это инстинкт игры, и главный смысл литературы, так же, как и религии, и, на самом деле, всех искусств - это форма. Он не ответил на мой вопрос. Множество читателей и критиков, конечно же, не знает, что человек может играть столь же торжественно, как котенок, в солнечный день преследующий клубок шерсти, с проблемами знания или этики, и всё это - с равной степенью отстраненности, полностью сосредоточившись на явлении или мысли, но ничему не отдавая свое сердце. В этом смысле Лазарь был игроком. Люди не знали об этом...И он был свидетелем, наблюдателем моей жизни, мы часто это обсуждали, абсолютно открыто. Знаешь, у каждого мужчины есть кто-то, кто выполняет роль адвоката, опекуна и судьи, и в то же время - сообщника в этом ужасном процессе, которым является жизнь мужчины. Этот человек - его свидетель. Он смотрит и отлично понимает. Всё, что ты делаешь, ты делаешь отчасти с оглядкой на него, так что, если преуспеешь в каком-нибудь начинании, спрашиваешь себя: 'Его это убедит?'. Этот свидетель парит на заднем плане всю твою жизнь. В этом смысле он - не удобный товарищ для игр. Но ты не можешь от него освободиться, и, возможно, даже не пытаешься.
  В моей жизни эту роль исполнял Лазарь, писатель: именно с ним я играл в странные игры юности и зрелости, игры, которые никто другой был не в силах постичь. Только он знал, и только я знал о нем вот что: неважно, что мир считает нас взрослыми, серьезным промышленником и знаменитым писателем, неважно, что женщины считают нас восторженными, меланхоличными или страстными мужчинами...что на самом деле имело значение - так это капризное, храброе, безжалостное желание играть, которое извращало, и в то же время - по крайней мере, для нас, привносило красоту в пустой и ритуализированный театр жизни.
  Когда мы оказывались вместе в обществе, мы были - словно два злодея-заговорщика, понимали друг друга без тайных знаков, сразу же начинали свою игру.
  Игр было много. Была игра 'Мистер Смит'. Объяснить, как это происходило? Правила требовали, чтобы мы начинали ее сразу, без предупреждения, когда находились в компании - то есть, в компании разных мистеров и миссис Смит, чтобы они ничего не смогли заподозрить. Так что мы где-то встречались с ними и сразу начинали играть. Что один мистер Смит говорил другому мистеру Смиту, если они обсуждали в компании, например, недавное падение правительства, или наводнение Дуная, залившего все окрестности, или развод знаменитой актрисы, или известного политика, которого поймали на воровстве из бюджета, или то, что парень, замешанный в скандале, застрелился из-за знаменитой красавицы? Мистер Смит что-то промямлит, скажет: 'Ну и ну', потом добавит ударную банальность, вроде: 'Водная стихия', или 'Если люди упорно будут совать ноги в воду, пусть не удивляются, если промокнут!'. Или что-то вроде: 'Ну, всякие люди бывают'. Смиты говорят такое от сотворения мира. Когда прибывает поезд, они говорят: 'Прибыл поезд'. Если поезд остановится в Фюзешабоне, они говорят: 'А, Фюзешабон!'. И они всегда правы. Возможно, именно поэтому мир столь безнадежен, столь ужасающе непостижим: именно потому что клише - всегда правда, и только художник или гений имеет наглость постучать по клише костяшками пальцев и показать, что в этих клише мертво и противоречит жизни, показать, что за трюизмами, которые так любят наши почтенные и практичные мистеры Смиты, таится другая правда, вечная истина, которая переворачивает мир с ног на голову и показывает язык Фюзешабону, и ни капли не странно, если тайная полиция обнаружит свисающее из окна тело аморального высшего чиновника в розовой ночнушке...Если темой разговора были политические дебаты, я или Лазарь отвечали мистеру Смиту незамедлительно: 'Ну, как всегда, один из них прав, но и другой не совсем неправ. Давайте всем дадим шанс'. Мы с Лазарем довели игру в мистера Смита до совершенства, так что настоящие мистеры Смиты никогда ничего не замечали и продолжали жить, как раньше.
  Еще была игра 'В наше время...', тоже отличная. 'Должен вам сказать, вот в наше время всё было лучше: сахар был слаще, вода - более жидкой, воздух больше был похож на правильный воздух, женщины не бегали повсюду и не бросались мужчинам на шею, а целый день плавали на лодках и купались в реке до самого заката, и даже после заката продолжали кататься на лодках. А когда мужчины видели перед собой стопку банкнот, они не пытались ее заграбастать, а отодвигали и заявляли: 'Заберите это, отдайте бедным'. Да, сэр, вот какими были мужчины и женщины в наше время'. Мы играли во множество таких игр...
  Вот к такому человеку я отправил Юдит Альдосо, чтобы он ее изучил. Как я уже сказал, это было - словно отправить ее к врачу.
  Юдит зашла к Лазарю днем. Я с ним встретился вечером. 'Послушай, - сказал он. - В чем проблема? Всё уже улажено'. Я слушал его с подозрением. Боялся, что он играет в очередную игру. Мы сидели в кафе в центре города, вот в таком, как сейчас. Он все время вертел в руке мундштук - обычно пользовался во время курения длинными мундштуками, потому что всегда страдал от никотинового отравления, всегда строил сложные планы и разрабатывал изобретения, которые помогли бы человечеству избавиться от болезненных последствий этого яда - он смотрел на меня так серьезно, изучал меня так внимательно, что мои подозрения еще больше усилились. Я спросил себя, не очередная ли это его шутка с непроницаемым лицом, новая игра, в которой он лишь притворялся, что дело это - совершенно серьезное, и скоро он просто рассмеется мне в лицо, как часто делал, и начнет убеждать, что во всем этом нет ничего важного или невероятно серьезного, это - просто очередная игра в мистера Смита. В конце концов, только простой народ верит, что Вселенная вертится вокруг него и звезды тщательно выстраиваются, чтобы устроить его судьбу. Я знал, что Лазарь считает меня буржуа - не в том уничижительном смысле слова, который сейчас в такой моде: нет, он признавал, что для поддержания буржуазного образа жизни нужно прикладывать значительные усилия, и вовсе не взирал свысока на мое происхождение, мои манеры или ценности, потому что он был высокого мнения о среднем классе. Просто он считал мой случай безнадежным. Чувствовал, что есть в моем положении что-то безнадежное. Говорил, что буржуа всегда пытаются сбежать. Но ничего больше не хотел говорить о Юдит Альдосо. Вежливо, но твердо сменил тему разговора.
  Потом я часто возвращался мыслями к этому разговору так же, как больной вспоминает тот момент, когда он узнал настоящее название и характер свой болезни во время первого визита к знаменитому врачу. Светило медицины проводит тщательный осмотр, используя различные инструменты, потом начинает беззаботно говорить о вещах посторонних, спрашивает, понравилось ли вам путешествие, видели ли вы новейшую модную постановку, общались ли с кем-то из общих знакомых. Единственная тема, которой он не хочет касаться - та, о которой мы с такой тревогой жаждем услышать. В конце концов, мы ведь именно для этого сюда пришли, выдержали напряжение и дискомфорт осмотра: мы хотели в чем-то убедиться, сами мы не знали, необычно ли наше положение, что это - общее недомогание или просто ряд незначительных симптомов, поскольку мы знаем, что наши тревожные симптомы - признак какого-то недостатка нашего телосложения, ритма нашей жизни, но все равно надеемся, что всё это можно будет уладить одним махом, смутно, но однозначно подозревая, что медицинское светило знает правду, но нам ее не говорит. Так что нам остается лишь ждать, пока нам откроется, которую скрывает от нас врач, откроется после  развития других симптомов,  других признаков опасности, мы узнаем правду по тому, как нас будут лечить. На самом деле всем известно истинное положение дел: больной знает, что он очень болен, врач знает не только о том, что больной очень болен, но и о том, что больной об этом подозревает, как и о том, что врач что-то от него скрывает. Но никто с этим ничего не может поделать: всем остается только ждать, пока болезнь не примет какое-то определенное направление. Тогда можно будет попытаться применить методы лечения.
  Вот так мы общались с Лазарем в тот вечер после визита Юдит. Он говорил о чем угодно - о Риме, о новых книгах, о связи литературы и времен года. Потом встал, пожал мне руку и попрощался. Вот тогда я почувствовал, что это - не игра. Мое сердце начало бешено колотиться от напряжения. Я почувствовал, что он бросил меня на произвол судьбы, что отныне мне придется самому справляться со своими проблемами. Я проникся уважением к женщине, которая произвела на Лазаря такое впечатление. Я начал уважать ее и бояться. Через несколько дней я уехал.
  Прошло много времени. У меня остались смутные воспоминания о тех временах. Можно сказать, это был пролог драмы. Не хочу нагружать тебя подробностями.
  Я путешествовал четыре года, объехал всю Европу. Мой отец не подозревал об истинной причине моего отсутствия. Мать, может быть, знала, но молчала об этом. Долгое время я не замечал ничего необычного. Я был молод, и мир, как говорится, принадлежал мне.
  Тогда был мир ... но неправильный мир, ненастоящий. Мы находились в промежутке между двумя войнами. Границы никогда не были открыты полностью, но поезда не останавливались слишком надолго у международных застав различных цветов. Люди просили друг у друга взаймы, не только люди, но и страны, словно ничего не происходит, продолжали жить своей жизнью с какой-то невероятной уверенностью в завтрашнем дне. И, что еще более удивительно, они получали эти займы - и строили дома, большие дома, маленькие, и вообще вели себя так, словно времена, полные боли и ужаса, ушли навсегда, словно настала совершенно новая эпоха, так что теперь всё будет так, как должно быть, они могут строить долгосрочные планы, воспитывать детей и предаваться удовольствиям не только восхитительным, но и несколько чрезмерным. Вот в таком мире я отправился в путешествие - в мире между двумя войнами. Не могу сказать, что чувство, с которым я отправился в путешествие и которое испытывал на разных остановках во время путешествия, было чувством полной безопасности. Мы вели себя, как люди, у которых, к их огромному удивлению, украли всё: наша жизнь в этом кратком промежутке между двумя войнами в Европе была пропитана подозрениями - мы все, люди и народы, прилагали исполненные энтузиазма усилия для того, чтобы быть щедрыми и великодушными, но - втайне, так или иначе - мы носили в кармане револьвер и время от времени в панике тянулись за кошельком в кармане у самого сердца. Наверное, не столько к кошельку, сколько к своему сердцу и разуму, потому что за них мы тоже боялись. Но, во всяком случае, снова можно было путешествовать. Повсюду строили новые дома, новые поместья, новые города, и да - новые нации. Сначала я отправился на Север, потом - на Юг, после этого - на Запад. В итоге несколько лет провел в городах Запада. То, во что я самым серьезным образом верил, непосредственно можно было отыскать там. Словно учишь в школе иностранный язык, а потом едешь в страну, в которой этот язык из книг - родной язык реальных людей. На Западе я жил среди представителей истинно светского общества, которые не считали принадлежность к своему классу формой актерства или создания лозунгов, или повседневной рутиной, а просто жили так, как приличествует жить человеку, унаследовавшему дом, в котором они жили, от своих предков, дом слишком маленький,  слишком темный и старомодный, возможно, но этот дом они лучше всего знали, и его не стоило сносить, чтобы построить новый.
  Такой образ жизни требовал ремонта и поддержания. В своем городе мы по-прежнему строили этот дом, в котором можно было бы жить светской жизнью: среди дворцов и коттеджей мы создавали более широкий и в то же время - более компактный стиль жизни, чтобы все могли там чувствовать себя, как дома: Юдит Альдосо, я, мы оба.
  Все эти годы Юдит пребывала в моих мыслях лишь тенью. Сначала она была главным образом напоминанием о неистовой лихорадке. Да, я был болен и при этом разражался тирадами пустословия. Глаза мои застилал туман. Я глубоко ощущал свое одиночество: мою жизнь захлестнула морозная волна одиночества. Я боялся одиночества и сбежал от него к женщине, чья энергия и улыбка заставляли поверить в то, что одиночество можно с кем-то разделить. Вот что я запомнил. Но потом мне открылся весь мир, и он оказался очень интересным. Я видел разнообразные статуи, газовые турбины и другие формы одиночества, видел людей, которые испытывали радость, слушая музыку без единой строчки текста, видел экономические системы, сулившие достоинство и щедрость, видел огромные города, горные вершины, красивые средневековые стены, маленькие немецкие городки, вокруг главной площади которых росли платаны, башни соборов, пляжи с золотым песком и темно-синие океаны, женщин, которые загорали обнаженными на берегу. Воспоминания о Юдит Альдосо не могли соперничать с чудесами света. В сравнении с этой новой реальностью она для меня значила меньше, чем тень. В эти годы жизнь мне показала и пообещала всё. Она пообещала мне освобождение от узких пределов и меланхоличного беспорядка нашего дома. Жизнь освободила меня от одежд, которые я вынужден был носить, чтобы выполнять свою роль дома, и позволила мне затеряться на дорогах мира. Кроме того, жизнь предложила мне женщин, целую армию женщин, женщин всего мира - от фламандских брюнеток с горячими мечтательными взорами до ясноглазых француженок и кротких немок...женщин всех сортов. Я ездил по миру. Женщины вертелись вокруг меня так же, как они вертелись вокруг всех мужчин, присылали записки, звонили: порядочные, обещавшие мне всю свою жизнь, склонные к флирту, которые предлагали жизнь простого, чувственного, дикого самозабвения - ничего постоянного, но что-то достаточно долгое, что-то намного более загадочное, чем быстрая интрижка на одну ночь.
  'Женщины'. Ты замечал, как осторожно и неуверенно мужчины произносят это слово? Словно говорят о некоем недовольном племени, которое им не удалось полностью заковать в цепи, и оно в любой момент готово восстать, завоеванное, но не сломленное. И правда - что повседневная концепция 'женщин' означает в сутолоке нашего существования? Чего мы от них ждем?...Детей? Помощи? Умиротворения? Радости? Всего? Ничего? Несколько мгновений наслаждения?
  Мы живем, желаем, встречаемся и влюбляемся, а потом - женимся, и с этой единственной женщиной переживаем любовь, рождение детей и смерть, и всё это время поворачиваемся вслед изящным щиколоткам и готовы потерпеть крах ради прически или горячего дыхания уст чужой женщины. Мы лежим с ними на кроватях среднего класса, или на диванах со сломанными ножками, в дешевых отелях, где не задают никаких вопросов, в грязных переулках, и миг удовлетворения слишком краток. Или нас опьяняет мимолетное чувство к женщине, мы плачем и даем обеты. Мы обещаем вместе противостоять миру, помогать друг другу, жить на вершине горы или в сердце огромного города....А потом проходит время - год или три года, или две недели - ты замечал, что любовь, как смерть, не имеет ничего общего с часами или календарями? - и грандиозный план, который договорились выполнить мужчина и женщина, не выполняется или выполняется лишь частично, вовсе не так, как они себе это представляли. Так что мужчина и женщина расходятся со злостью или равнодушием, и снова пускаются в путь - полные надежды, готовые начать всё сначала с кем-то новым. Или они могут оставаться вместе до полного истощения, высасывая друг у друга кровь, они будут болеть и постепенно убивать друг друга, пока не умрут. Но в последнее мгновение, закрывая глаза, что они поймут? Что они хотели друг от друга? Кажется, они только следовали старому, слепому закону любви, по велению которого мир должен постоянно обновляться, потому что миру нужна похоть мужчин и женщин для продолжения рода. Так что это было всё? На что они, бедняги, надеялись? Что они дали друг другу? Что получили? Что за ужасный тайный аудит! Личностный ли инстинкт притягивает мужчину к женщине? Или это - просто желание, вечное, простое желание, которое иногда, на краткий срок, поселяется в определенном теле? И это странное, искусственное возбуждение, лихорадка, в которой мы живем: возможно - это абсолютно осознанный способ природы спасти мужчин и женщин от чувства полного одиночества?
  Оглянись по сторонам: нет спасения от сексуального напряжения, оно - в литературе, в живописи, на сцене и на улице...Пойди в театр. Там мужчины и женщины сидят в зрительном зале и смотрят на мужчин и женщин, которые вступают в сговор на сцене, болтают, дают обещания и приносят обеты. Зрители кашляют и крякают, им явно скучно...но стоит актерам произнести фразу 'Я люблю тебя', или 'Я хочу тебя', или что угодно, что связано с любовью, обладанием, расставанием, счастьем или страданиями героев, в зрительном зале сразу воцаряется полная тишина: сотни тысяч, весь мир перестает дышать. Писатели тратят жизнь на то, чтобы стряпать такие произведения для эмоционального шантажа аудитории. И куда бы ты ни пошел, всюду царит это искусственно подогреваемое возбуждение: духи, яркие платья, дорогие меха, полуобнаженные тела, чулки телесного цвета. Одно и то же желание - на работе показать колено в шелковом чулке или пройти летом по берегу практически без одежды, поскольку таким образом женское присутствие становится более дразнящим, не говоря уж о макияже, алой баске, голубых тенях, краске 'блонд' - весь этот дешевый сор, который они используют и которым себя тешат, всё это - так нездорово.
  Мне было почти пятьдесят, когда я понял 'Крейцерову сонату'. Кажется, что это про ревность, но нет, не это - подлинная тема. Вероятно, в шедевре Толстого речь идет о ревности потому, что сам он был болезненно чувствительным и натура у него была ревнивая. Но ревность - не что иное как тшеславие. Ревность жалка и достойна презрения. О да, мне прекрасно знакомо это чувство...слишком хорошо знакомо. Я от него чуть не умер. Но я больше не ревную. Ты меня понимаешь? Веришь мне? Посмотри на меня. Нет, старик, я больше не ревную, потому что - дорогой ценой - я преодолел это тщеславие. Толстой верил, что существует от этого какая-то панацея, поэтому отдал женщине роль наполовину животную: они должны рожать и одеваться в мешковину. Но это - болезнь, а не лекарство. Конечно, альтернатива - не лучше. Она предполагает, что женщина - элемент декора, шедевр эмоций. Как я могу уважать, как могу отдать свое сердце кому-то, кто с момента пробуждения до часа отхода ко сну только то и делает, что наряжается и прихорашивается, словно говоря: 'Вот она я...'. Женщину, которая явно хочет стать привлекательной для меня с помощью перьев, меха и ароматов. Но это - слишком просто. Всё намного сложнее. Она хочет быть привлекательной для всех, понимаешь? Она хочет посеять споры желания в нервной системе мира. Театры, кинотеатры, улица, кафе, ресторан, бани, холмы: всюду - одно и то же нездоровое возбуждение. Думаешь, природе действительно всё это нужно? Нет, мой мальчик! Абсолютно нет. Этого требует лишь одно социальное установление, одна форма производства: та, при которой женщины считают себя товаром на продажу.
  Конечно, ты прав, у меня тоже нет ответа получше, лучшей системы производства и социального обмена...все альтернативы провалились. Должен заметить, что в нашей системе женщина постоянно чувствует себя обязанной продаваться, иногда - осознанно, но чаще - подсознательно. Я не говорю, что все женщины осознанно считают себя объектами коммерции...но не решаюсь поверить, что исключения не доказывают правило. Я не виню женщин, это - не их вина. Это представление себя как 'предложения' может стать вопросом жизни и смерти, особенно - когда женщину захватывает глупость, надменность, это представление иронического флирта, когда женщина чувствует, что находится под давлением в окружении более красивых, менее дорогих и более восхитительных женщин. Что женщине делать со своей жизнью как женщине и человеческому существу, когда, как сейчас, женщин намного больше, чем мужчин, во всех странах Европы, и конкуренция достигла ужасающих масштабов? Они предлагают себя, некоторые - целомудренно потупившись, словно трепещущие деликатные букеты, которые продолжают дрожать в одиночестве, если время идет, и никто их не забирает, другие - более осознанно, начиная каждый свой день, как римские легионеры, в полной мере осознающие свою миссию - победить варваров...Нет, друг мой, мы не имеем права осуждать женщин. Единственное право, которое у нас есть - жалеть их, и, возможно, даже не их, а себя, мужчин, поскольку мы не можем устранить этот затяжной болезенный кризис на рынке цивилизации. Это - постоянная тревога. Куда ни пойдешь, куда ни посмотришь. В основе всех человеческих страданий - деньги, возможно, не всегда, но в девяноста случаях из ста. Этой темы святой мудрый автор 'Крейцеровой сонаты' ни разу не коснулся в своих яростных обличениях...
  История - о ревности. Толстой проклинал женщин, моду, музыку - все чары светской жизни. Не упомянул он лишь о том, что внутренний покой не достижим с помощью изменений социального строя или замены средств производства, его можем достичь лишь мы сами. Как? Преодолев тщеславие и желание. Возможно ли это?... Почти невозможно. Может быть, потом, когда-нибудь в будущем, это может произойти. Время не уменьшает желание, но ярость, ревность, жадность, безнадежное возбуждение и отвращение - ключевые компоненты желания и его удовлетворения, они могут постепенно потерять вес и исчезнуть. Понимаешь, человек просто устает. Даже сейчас я иногда радуюсь, что старость стучится в двери. Сейчас мне иногда хочется, чтобы был дождливый день и я сидел у камина с бокалом красного вина и старой книгой, в которой написано о старых желаниях и разочарованиях.
  Но тогда я еще был молод. Я провел четыре года в путешествиях. Я просыпался в объятиях женщин, со спутанными волосами, в номерах гостиниц чужих городов. Свое ремесло я изучил по мере сил и возможностей. Я потерялся в красотах этого мира. Я не думал о Юдит Альдосо. По крайней мере, нечасто, неосознанно, думал, как человек, находящийся за границей, думает об улицах родного города, о комнатах, о людях, которых там оставил, о людях, которые возникают в золотом сиянии памяти в столь рафинированном виде, что практически мертвы. Я размышлял о том, что просто в час безумия я, одинокий мужчина из среднего класса, встретил дикую молодую красавицу, и мы разговорились посреди этого одиночества...а потом я всё это забыл. Я путешествовал. Годы скитаний пройдут, и я вернусь домой. Ничего не случилось.
  А тем временем Юдит Альдосо ждала меня там.
 
  Конечно, она была не особо разговорчива, когда я вернулся домой и мы встретились снова. Она взяла мой плащ, мою шляпу и перчатки, и одарила меня вежливой, сдержанной улыбкой, которой полагается одарить молодого хозяина дома, когда он вернется после длительного отсутствия: формальная улыбка, которую дарит служанка. Я обратился к ней вежливо, спокойно улыбнулся. Едва не похлопал ее по щеке, как добродушный отец...Семья ждала меня. Юдит ушла со слугой готовить обед в честь возвращения блудного сына. Все сияли от радости, как и я, поскольку я рад был наконец-то оказаться дома.
  Мой отец в том году удалился от дел, и я взял на себя управление фабрикой. Я уехал из дома, снял виллу на склоне холма за городом. Теперь с семьей я виделся редко, мог не видеть Юдит по несколько недель. Через два года отец умер. Мать съехала из большого дома и уволила старый персонал. Только Юдит она забрала с собой, к тому времени Юдит уже была де-факто экономкой. Я навещал мать раз в неделю, приходил по воскресеньям на обед, и тогда виделся с Юдит, но мы никогда с нею не разговаривали. Наши отношения были исполнены вежливой теплоты. Иногда я называл ее более фамильярно 'Юдитка', 'Юди', с добродушной, слегка покровительственной доброжелательностью. Так разговаривают с еще молодой, но быстро стареющей незамужней женщиной. Да, был момент в далеком прошлом, один безумный случай, когда мы поговорили обо всем, о таких вещах, по поводу которых потом можно лишь улыбнуться. Молодость, глупость. Вот что я думал каждый раз, когда вспоминал об этом, вот как я решил это воспринимать. Всё было на своем месте, всё было так, как должно быть. И вот я женился.
  С женой у нас было вежливое и приятное существование, но потом, после смерти сына, я почувствовал, что меня обманули. Меня съедало одиночество, отравляя всё вокруг. Я серьезно заболел. Моя мать многое подозревала, но ничего не говорила. Шли годы. Лазарь начал появляться еще реже. Мы изредка встречались, но больше не играли в свои старые игры. Думаю, мы просто повзрослели. Повзрослеть - значит стать одиноким. Одинокие люди терпят неудачу и обижаются на мир или заключают с ним благонравную договоренность. Поскольку я был одинок в браке, в семье, заключить благонравную договоренность было непросто. Я отдавал свое время работе, обществу и путешествиям. Моя жена делала всё, что могла, чтобы у нас была счастливая и спокойная семейная жизнь. Она лихорадочно над этим трудилась, так же, как мужчина работает, разбивая камни: в ее усилиях было даже отчаяние. Я не мог ей помочь. Однажды, давно, я попробовал свозить ее в Мерано. По дороге туда я понял, что это безнадежно, ничего не удастся наладить. Моя жизнь - то, во что я ее превратил - конечно, была выносима, но почти бессмысленна. Великий художник мог бы справиться с таким одиночеством. Он платит за это ужасную цену, но его творение может служить ему некоей компенсацией. В конце концов, никто другой не выполнит за него его работу. Его творение станет чем-то простым и долговременным: люди будут воспринимать его, как чудо. Так говорят. Я думал, что так и есть. Однажды я поговорил об этом с Лазарем, он считал совсем иначе. Он сказал, что чувство одиночества неминуемо приведет к преждевременному поражению. Выхода нет. Таковы правила. Ты тоже так считаешь? Лично я не знаю. Я знал лишь о том, что я - не художник, так что чувствовал себя одиноким вдвойне - в жизни и в работе. Моя работа не была жизненно важной для человечества. Я производил утилитарные товары, моя работа заключалась в том, чтобы предоставлять в ассортименте вещи, необходимые для цивилизованной жизни. Производство - уважаемое предприятие, но это машины производили товары, а не я: для этого наняли моих рабочих, приручили, обучили и дисциплинировали, чтобы они это выполняли, такова была их цель. Что я делал на этой фабрике, которую построил мой отец и спроектировали его инженеры?....Я приходил в девять часов утра, как большинство старших менеджеров, главным образом потому, что должен был подавать пример. Читал почту. Секретарша сообщала, кто пытался связаться со мной по телефону, и кто еще хотел со мною поговорить. Потом приходили инженеры и продавцы, рассказывали, как обстоят дела, спрашивали мое мнение по поводу возможности создания новой линии. Блестящие, отборные инженеры и клерки - в основном, отобранные моим отцом - всегда были готовы предложить новые планы. Я внимательно их слушал, обращал внимание на незначительные недочеты, предлагал изменения. Большую часть времени я просто соглашался и утверждал планы. Фабрика производила свою продукцию с утра до вечера, продавцы продавали и требовали свои комиссионные, я весь день проводил в своем офисе. Всё это считалось умеренно полезной, необходимой и честной деятельностью. Мы не обманывали себя, своих клиентов, государство или мир в целом. Единственный человек, который был обманут - я сам. Просто я верил, что работа - неизбежная, безоговорочная часть моей жизни. 'Это - моя рабочая жизнь', - как говорят. Я смотрел на лица людей рядом со мной. Слушал, что они говорят, и пытался ответить на тайный вопрос - приносит ли им работа удовлетворение, или они втайне считают, что их эксплуатируют, что из них высасывают лучшую их часть, их сущность.
  Время от времени у кого-то возникало недовольство из-за условий работы - эти люди пытаются сделать всё лучше или просто по-другому, не то чтобы 'по-другому' всегда значило 'лучше' или 'более надлежащим образом'. Но, во всяком случае, они хотели сделать что-то по-другому. Хотели как-то изменить мир. Хотели найти новый смысл в своей работе. Думаю, в том-то и дело. Людям недостаточно зарабатывать себе на жизнь, содержать семью и честно выполнять свою работу...нет, люди хотят большего. Они хотят воплощать в жизнь свои идеи, добиться того, чтобы их планы приносили плоды. Они хотят не просто работы и хлеба, они хотят призвания. Без этого жизнь не имеет смысла. Они хотят быть нужными не просто потому, что являются необходимой рабочей силой на фабрике или заполняют собой офис к вящему удовлетворению других людей...они хотят добиться чего-то, добиться того, чего не могут добиться другие. Конечно, на самом деле этого хотят лишь люди талантливые. Большинство - ленивы. Может быть, даже в их душе теплится смутная мысль о том, что жизнь - не только зарплата, что у Бога на них были какие-то другие планы...но это было так давно! Их - этих реликтов, которые не могут вспомнить свою цель - большинство. И они ненавидят людей талантливых. Они считают тех, кто хочет жить и работать не так, как они, кто не торопится от роботизированной жизни на рабочем месте к роботизированной жизни дома, как только прозвенит звонок, амбициозными негодяями. Они находят любые изощренные способы убить энтузиазм талантливого человека, тягу к самостоятельной работе. Насмехаются, дразнят, чинят препятствия и распространяют слухи о талантливых людях.
  Я был тому свидетелем в своей конторе, когда ко мне приходили рабочие, инженеры и деловые партнеры.
  А я? Что делал я? Я был боссом. Сидел там, как постовой. Изо всех сил старался преисполниться чувства собственного достоинства, быть гуманным и справедливым. В то же время, конечно, я старался сделать так, чтобы фабрика и мой персонал предоставляли мне всё надлежащее и необходимое в связи с моей должностью. Я очень педантично следил. чтобы на фабрике строго придерживались графика работы: точнее, я работал столь же усердно, как те, кого я нанял. Я пытался надлежащим образом служить золотому тельцу капитала и прибыли. Но ощущал абсолютную внутреннюю пустоту. Какова была сфера моей деятельности на фабрике? Я мог принимать или отклонять идеи, мог менять методы работы, мог искать новые рынки сбыта для нашей продукции. Получал ли я удовольствие от солидных прибылей? 'Удовольствие' - неверное слово. Я был доволен тем, что выполняю свои обязанности перед обществом и благодаря деньгам могу вести безупречный, фешенебельный, щедрый и равнодушный образ жизни. На фабрике и в целом в нашей отрасли люди считали меня образцовым бизнесменом. Я мог себе позволить быть либеральным, выплачивать многим прожиточный минимум и даже больше, чем прожиточный минимум...Приятно, когда можешь отдавать. Но я не получал от этого никакого истинного удовольствия. Я жил в комфорте, но все дни проводил, выполняя честную работу. Руки мои не были руками лентяя, по крайней мере, мир не считал меня праздным человеком или пустым местом. Я был хорошим начальником - так говорили на фабрике.
  Но всё это ничего не значило: это был просто утомительный, осторожный и добросовестный способ заполнения времени. Жизнь остается пустой, если вы не заполняете ее чем-то захватывающим, каким-то проектом с намеком на опасность. Конечно, таким проектом может быть только работа. Это - другой вид работы, невидимая работа души, ума и таланта, плоды который обогащают мир, делают его гуманнее, привносят в него истину. Я много читаю. Но ты ведь знаешь, как оно бывает с чтением...пользу от чтения можно получить лишь в том случае, если отдавать что-то в ответ. Я хочу сказать вот что: если приближаешься к книгам в настроении дуэли, вы оба можете ранить и получить раны, так что тебе хочется спорить, преодолевать и быть преодоленным, обогатиться тем, что ты узнал - не только из книги, но и из жизни, обогатиться возможностью сделать что-то из своей работы. В один прекрасный день я заметил, что книги, которые я читаю, больше не оказывают на меня надлежащее воздействие. Я читал так, как мог бы читать в каком-то заграничном городе, чтобы заполнить время - так идешь в музей и рассматриваешь экспонаты с вежливым равнодушием. Я читал, словно выполняя повинность: вышла новая книга, о которой все говорили, так что я ее читал. Или пропустил какую-то старую классику и чувствовал, что в моем образовании зияет пробел, я что-то пропустил. Вот так я читал...Были времена, когда чтение дарило опыт. Я хватал новые книги известных авторов с душевным трепетом: новая книга была - словно встреча с новым человеком, столкновение, в котором присутствует риск. Это могло принести счастье и обоюдную выгоду, но таило потенциальную угрозу, поскольку могло повлечь за собой нежелательные последствия. До сих пор я читал так, как работал на фабрике, как посещал два-три раза в неделю светские мероприятия, как ходил в театр, как жил дома с женой - вежливо, предусмотрительно, и всё более насущные вопросы, всё более грустные, громкие и неотложные вопросы гремели в моем сердце, так что я спрашивал себя, не болен ли я серьезно, не нахожусь ли в большой опасности, не смертельно ли я болен, или, возможно, я стал жертвой заговора или интриг, и однажды я, быть может, проснусь и узнаю, что всё, ради чего я работал, всё это кропотливо и тщательно организованное предприятие - респектабельность, хорошие манеры и кульминационный шедевр - наше совместное сушествование - рушится вокруг меня...Вот в таком тяжелом эмоциональном состоянии я тогда жил всё время. Однажды я нашел в своем кошельке, в кошельке из коричневой крокодильей кожи, который мне подарила жена, выцветшую сиреневую ленту. Вот тогда я понял, что Юдит Альдосо ждала меня все эти годы. Она ждала, когда я перестану быть трусом. Но со времен нашего разговора в то Рождество прошло много лет.
  Что до сиреневой ленты - у меня ее больше нет, она исчезла вместе с кошельком и всем остальным в жизни, как и люди, которые когда-то носили с собой столь важные предметы суеверий - я нашел ее в самом потайном кармане кошелька, в котором хранил только локон своего умершего сына. Мне понадобилось время, чтобы понять, что там делает сиреневая лента, как она у меня оказалась и когда Юдит могла подложить ее в кошелек. Жена ушла в спа-салон, оставила меня дома одного, а мать отправила Юдит наблюдать за весенней уборкой. Должно быть, я был в ванной, когда она проскользнула в мою спальню, спрятала сиреневую ленту в мой кошелек и оставила его на столе. Во всяком случае, так она мне потом сказала.
  Что она хотела этим сказать? Ничего. Все женщины суеверны, когда речь идет о любви. Она хотела, чтобы у меня всегда была какая-то ее вещь, что-то, что она носила на своем теле. Это был ее способ привязать меня к себе, общаться со мной. Учитывая ее должность и наши отношения, это была чистейшая диверсия. Она сделала это, потому что приготовилась ждать.
  Когда я это понял - сиреневая лента очень красноречиво об этом сообщила - я почувствовал странное раздражение. Меня раздражал этот мелкий саботаж. Ты ведь знаешь, что бывает, когда человек узнает, что все его планы превратились в пыль, что он просто выбит из колеи. Теперь я узнал, что эта женщина, живущая всего в нескольких кварталах от меня, ждала меня десять лет. Но наряду с раздражением я почувствовал и спокойствие. Я не хотел придавать чувствам слишком большое значение. На самом деле я не строил планы и ничего не готовил. Не говорил себе: 'Вот видишь - это ты скрывал все эти годы, ты не был готов признать, что есть кто-то или что-то более важное, чем твой обычный образ жизни, твоя роль в обществе, твоя работа и семья: некая извращенная страсть, которую ты отрицал...но страсть никуда не исчезла, она ждет тебя и не отпустит. И это правильно. Теперь напряжение ушло. А в конце концов, твоя жизнь и работа были не совсем бессмысленны. Жизнь еще чего-то от тебя хочет'.
  Нет, нельзя сказать, что я так думал, но в то мгновение, когда я нашел ленту, напряжение ушло. Где происходят эти жизненно важные психологические процессы: в нервах, в нашем мозгу? Мой разум давно забыл об этом эпизоде, а вот нервы помнили. И теперь, когда она послала мне этот сигнал, столь благонравный, услужливый сигнал - женщины в любви похожи на служанок, все они украшают свои любовные письма яркими розами, изображениями сплетенных рук или парочек влюбленных голубков, и в идеале набивают карманы своих суженых локонами, носовыми платками и другими суеверными сувенирами! - теперь, наконец, я успокоился. Словно всё вдруг обрело таинственную цель: моя работа, моя жизнь и даже мой брак...Есть ли в этом смысл?
  Теперь я понимаю. Есть вещи, которые просто должны произойти в жизни: всё должно найти свое место. Но это - очень медленный процесс. Решения, идеалы, намерения здесь мало помогают. Ты замечал, как сложно расставить идеально мебель в комнате, чтобы никогда больше не захотелось ее переставлять? На это нужны годы, ты уже думаешь, что всё - именно там, где должно находиться, но тебя всё время мучает какое-то смутное тревожное чувство, что все-таки что-то не совсем верно, что, возможно, кресла стоят не на своих местах, и, возможно, там, где стоит вон тот стул, надо бы поставить стол. А потом, в конце концов, через десять-двенадцать лет, в течение которых ты никогда не чувствовал себя абсолютно комфортно, когда мебель и пространство для нее, кажется, уже сотню лет находятся в разладе, ты вдруг понимаешь, как должно быть, замечаешь ошибку, постигаешь тайные внутренние измерения комнаты, подталкиваешь мебель немножко вон туда или сюда, и всё находит, или ты думаешь, что находит свое место. Еще через несколько лет ты убеждаешься, что комната, наконец, идеальна, полный успех. Но потом, скажем, еще через десять лет - ты снова недоволен, просто потому что мы меняемся, начинаем по-другому ориентироваться в пространстве, так что идеального, окончательного порядка не будет никогда. Такова жизнь: мы разрабатываем стратегии, чтобы ухватить ее, долгое время считаем эти стратегии правильными, так что по утрам работаем, днем ходим гулять, а по вечерам посещаем культурные мероприятия. А потом в один прекрасный день понимаем, что единственный способ продолжать выносить всё это или придать этому смысл - перевернуть всё с ног на голову, и просто перестаем понимать, как мы терпели столь идиотскую систему. Вот как всё меняется вокруг нас и внутри. И всё - временно, даже новый порядок, внутренний мир, потому что это - часть процесса изменений, всё работает по своим законам, так что в итоге тоже перестает работать...А почему? Может быть, потому, что и сами мы иногда останавливаемся. Как всё, что имеет для нас какие-то последствия.
  Нет, это было не то, что называют 'великой страстью'. Просто мне сообщили, что она живет поблизости и ждет меня. Это был дешевый способ сообщения. Способ служанки. Словно пара глаз смотрела на меня из тьмы. Это была моя тайна, тайна, которая принесла в мою жизнь некую ношу, некое напряжение. Я не хотел выдавать тайну, не хотел столкнуться с болезненными, идиотскими, мрачными ситуациями. Я просто стал после этого немного спокойнее.
  Так было, пока однажды Юдит Альдосо не исчезла из дома моей матери.
  История, которую я тебе рассказываю, длилась много лет, многое утратило четкость и значение...Сейчас я хочу поговорить о женщине, об этом пролетарском создании. Хочу сосредоточиться на важном и проигнорировать то, что касается полиции, если ты не против. Во всех этих историях где-то присутствует полиция или магистрат... Лазарь как-то однажды сказал мне об этом, я тогда воспринял это, как оскорбление, саму эту идею, но потом, когда начался процесс, я понял. Потому что в глазах жизни мы - не невинные овечки, и в один прекрасный день окажемся в суде. Неважно, признает нас жизнь виновными или нет: сами мы знаем, что виновны.
  Как я уже сказал, Юдит исчезла, исчезла полностью, словно ее зашили в мешок и бросили в Дунай.
  Ее отсутствие скрывали от меня некоторое время. Моя мать давно жила одна, и Юдит за ней ухаживала. Однажды я пошел проведать мать, и дверь открыла незнакомка. Вот так я и узнал.
  Я понял, что это был единственный ее способ всё мне рассказать. В конце концов, у нее не было со мной связи и никаких юридических рычагов влияния. Проблему нескольких десятилетий нельзя решить с помощью одной драматической сцены или громкого спора. Так или иначе, что-то в итоге надо будет сделать. Может быть, за это время что-то случилось, а я не знал. Три женщины в моей жизни - моя мать, моя жена и Юдит - ничего мне не рассказали. Я был их общим интересом, они могли уладить это между собой каким-то образом, мне просто нужно было сообщить результат. В итоге Юдит покинула дом моей матери и уехала за границу. Но даже об этом я узнал лишь позже, когда мой друг-полицейский сделал несколько запросов в паспортный стол. Она уехала в Англию. Также я узнал, что это - не мгновенное решение под действием порыва, она это обдумывала некоторое время.
  Три женщины хранили молчание. Одна из них уехала. Другая - моя мать - ничего не говорила, просто страдала. Третья - моя жена - ждала и наблюдала. К тому времени она уже знала всё или почти всё. Действовала она осмотрительно, так, как велела ей культура, состояние и ум. Я тебе не могу передать, какой она была тактичной! Что делать утонченной, культурной женщине, если она узнает, что ее муж - в большой беде, и уже давно, что он отдалился от нее, что на самом деле он отдалился ото всех, что он одинок, безнадежно дрейфует, и что возможно, только возможно, где-то есть женщина, с которой он мог бы разделить в течение краткого отрезка своей жизни это гнетущее одиночество? Естественно, она борется. Она ждет, наблюдает и живет в надежде. Делает всё возможное, чтобы наслаждаться наилучшими отношениями с мужем. Потом она устает. Начинает терять контроль над собой. Бывают моменты, когда любая женщина придет в бешенство...ее душа кричит от раненой гордости и чистейшей животной страсти. Потом она успокаивается, становится покорной, хотя бы просто потому, что больше ничего не может сделать.
  Нет, погоди минутку. Подозреваю, что покорной она никогда не стала...Но это - уже детали, клочки эмоций. Уже ничего не поделаешь. В один прекрасный день она отпускает мужа.
  Юдит исчезла, и никто о ней больше не говорил. Как я уже тебе сказал, впечатление было такое, словно ее зашили в мешок. Молчание о ней, о женщине, которая, в конце концов, проработала в доме моей матери большую часть  жизни, было столь подозрительным, словно они просто уволили нерадивого коммивояжера. Вот она была здесь, а вот - исчезла. Слуги приходят и уходят. Как там говорят эти охающие домохозяйки? 'Я тебе говорила, они все - змеи подколодные на хорошей зарплате. Разве это не странно: у них есть всё, что им нужно, но им всё мало?'. Это правда, Юдит всё было мало. Однажды она проснулась, вспомнила какое-то событие, и захотела всё. Вот почему она уехала.
  Я заболел. Не сразу, только через шесть месяцев после ее отъезда. Это была не опустошительная болезнь - она всего лишь была опасна для жизни. Врачи ничего не могли сделать, никто ничего сделать не мог. К тому времени я чувствовал, что даже я ничего сделать не могу. Что меня мучило? Трудно сказать. Конечно, проще всего было бы сказать, что в тот момент, когда эта женщина ушла - женщина, чья молодость прошла рядом со мной, чье тело и душа были для меня неким личным приглашением - мои подавляемые чувства к ней вспыхнули, как огонь в шахте. Все горючие вещества хранились на дне моей души...Это всё звучит очень мило. Но это - не совсем правда... Сказать ли: помимо удивления, помимо шока  у меня возникла какая-то несколько странная отчужденность. Это тоже - часть правды, если не вся правда, и также верно, что сначала сильнее всего было задето мое тщеславие. Я точно знал, что Юдит уехала за границу из-за меня, и втайне испытывал облегчение: словно в доме прятался дикий зверь, а потом в один прекрасный день он сделал ноги, сбежал и скрылся в джунглях. Но в то же время я был обижен, потому что считал, что она не имела права уезжать. Словно мое личное имущество бросило мне вызов. Да, я был тщеславен. Но с тех пор прошло время.
  Однажды я проснулся и понял, что скучаю по ней.
  Это - самое жалкое чувство. Скучать по кому-то. Оглядываешься по сторонам и не понимаешь. Тянешься сомневающейся рукой за стаканом воды или книгой. Всё - на своих местах, твоя жизнь - в порядке: предметы, люди, знакомая рутина, мир - и ты продолжаешь жить, как раньше. Но чего-то не хватает. Ты делаешь перестановку в комнате...проблема была в этом? Нет. Ты уезжаешь. Город, который ты давно хотел увидеть, ждет тебя во всей своей пышности и богатой торжественности. Ты просыпаешься рано утром в незнакомом городе, быстро идешь по улице с картой и путеводителем, находишь знаменитый алтарь в знаменитой церкви, восхищаешься арками знаменитого моста, официант в ресторане, исполненный местной гордости, приносит тебе знаменитое местное блюдо. Чудесное местное вино ударяет тебе в голову. Великие художники, которые когда-то здесь жили, оставили родному городу множество шедевров. Ты идешь мимо окон, мимо подъездов, под арками, красота и величественность которых воспета в знаменитых научных трудах. День и ночь улицы кишат красивыми женщинами и девушками с прекрасными глазами. Жители этого города гордятся своей красотой и утонченностью. Они смотрят на тебя, некоторые - дружелюбно, другие - мягко поддразнивают твое одиночество и приглашают, многозначительные женские взгляды, сверкающие глаза. Вечером на берегу реки играет музыка, люди поют в свете бумажных фонариков, пары танцуют и потягивают вино. В центре этой богатой мозаики песен и сбалансированного света стоит стол, накрытый для тебя и женщины, ведущей очаровательную беседу. Как усердный ученик, ты стараешься всё увидеть и провести время с максимальной пользой: с восходом солнца отправляешься на ежедневную прогулку с путеводителем в руке, ты яростно сосредоточен, всё время стараешься чем-то себя занять, словно боишься что-то пропустить. Твое чувство времени довольно сильно искажено. Ты тщательно распределяешь время, просыпаешься именно в тот момент, который запланировал. Словно тебя кто-то ждет. Очевидно, дело именно в этом, хотя ты долго не решаешься в этом себе признаться: ты действительно веришь, что тебя кто-то ждет. Вот почему ты столь точен. И если ты будешь достаточно аккуратен и точен, если будешь достаточно рано вставать и достаточно поздно ложиться, если увидишь достаточно много людей, если съездишь туда и сюда, или посетишь определенные места, ты можешь встретить женщину, которая тебя ждет. Конечно, ты знаешь, что эта надежда - ребячество. Тебе не остается ничего иного, кроме как верить в этот бесконечно малый шанс. Вся полиция знала, что Юдит уехала куда-то в Англию. Британское посольство осведомлено не лучше. Ни те, ни другие тайну не выдадут. Таинственная вселенская ширма закрывает весь мир, скрывает ее от твоих глаз. В Англии сорок семь миллионов жителей, Лондон - один из самых густонаселенных городов мира. Где ее искать? А если найдешь, что ей скажешь? Но ты продолжаешь ждать.
 
 
  Еще бокальчик? Отличное вино с хорошим букетом, свежая ясная голова по утрам, никакой головной боли. Я это отлично знаю. Официант, еще бутылку, пожалуйста!
  Здесь так холодно, так много дыма. Но именно в такое время я здесь наиболее счастлив. Сейчас остались только полуночники. Одинокие и мудрые, безнадежно отчаявшиеся, те, для кого уже ничто не имеет значения, если они могут сидеть там, где горят лампы и рядом с ними сидят незнакомцы, где они могут оставаться одни, пока не придется идти домой. В определенном возрасте и с определенным опытом идти домой тяжело. Лучше всего находиться вот в таком месте, среди незнакомцев, одному, никаких связей. 'Сады и дружба, - сказал Эпикур. - По-другому нельзя'. Думаю, он был прав. Но человеку на самом деле не нужен слишком большой сад, достаточно нескольких вазонов на террасе кафе. И друзья: одного-двух достаточно.
  Официант! Лёд, пожалуйста. Выпьем.
  На чем я остановился?
  Ах да, то время. Время ожидания. Единственное, что я тогда понял - люди начали за мною наблюдать. Сначала - моя жена. Потом - люди на фабрике. Потом - люди в клубе и в мире в целом. С женой мы тогда виделись редко: иногда за обедом и изредка за ужином. У нас давно не было гостей. Сначала я нервничал из-за того, что никого не приглашаю, но потом это вошло в привычку, гости для меня стали невыносимы. Мне это казалось столь болезненным, столь нереальным...быть дома, держать дом - ты знаешь, о чем я. Всё было прекрасно, всё было в порядке, так, как должно быть: комнаты, драгоценные картины, безделушки, сервант и горничная, фарфор, серебро, изысканная еда, изысканные напитки...у меня было такое чувство, словно я - не хозяин своему дому. Я ни на мгновение не мог поверить, что это - мой настоящий дом, дом, в котором я могу принимать гостей. Как в спектакле, мы с женой постоянно что-то доказывали своим гостям, доказывали, что это - настоящий дом, правильное место. Но это была неправда! Почему? Нет смысла оспаривать этот факт. А с другой стороны, нет смысла объяснять им, раз они - такие упрямые простофили.
 
  Мы оказались предоставлены сами себе. У мира - тонкий слух. Достаточно нескольких знаков, нескольких жестов, и изощренная шпионская сеть зависти, любопытства и злобы вскоре начнет что-то подозревать. Достаточно отклонить несколько приглашений или нанести ответный визит недостаточно быстро, не пойти в гости, приняв когда-то приглашение, и весь этот социальный улей начнет жужжать зашифрованными сообщениями о том, что кто-то собирается разрушить правящую иерархию, сообшениями о том, что у такой-то пары - 'проблемы'. Эти 'проблемы' действуют на распадающуюся семью так, как могли бы подействовать на инвалида, которого отправили в карантин из-за инфекции: словно местный врач прикрепил на входной двери дома сообщение красными буквами. С семьей, у которой проблемы, начинают обращаться немного более деликатно, с некой сдержанной насмешливостью. Конечно, люди надеются, что разразится скандал. Когда дело касается других, ничего люди не жаждут столь страстно, как полного распада. Они жаждут этого просто лихорадочно, эта лихорадка - форма чумы. Ты заходишь один в кафе или в ресторан, и они начинают шептаться: 'Вы слышали? У них проблемы. Они разводятся. Муж соблазнил лучшую подругу жены'. Вот на что они надеются. А если пойдешь куда-то с женой, они всё равно будут за тобой следить, будут собираться вместе и бормотать с видом знатоков: 'Они по-прежнему ходят вместе, но это ничего не значит. Это - просто для вида'. И мало-помалу ты начинаешь понимать, что они правы, даже если не знают правду, даже если все их доказательства держатся на неведении и лжи. В важных вопросах человеческих интересов общество обладает непостижимо надежными знаниями. Лазарь однажды сказал мне полушутя, что нет ничего более правдивого, чем злословие. В целом у людей нет друг от друга тайн. Он сказал. что люди ловят тайны друг друга на коротких волнах, на волнах, которые проникают в глубочайшие бездны нащих душ, и наши слова и поступки - лишь последствия этого проникновения. Думаю, он был прав. Именно так мы и жили. Начали постепенно отдаляться друг от друга. Словно я готовился к эмиграции, понимаешь. Ходишь и думаешь, что твои сотрудники, твоя семья ни о чем не догадывается, а на самом деле все уже знают, что ты ходил в посольство и купил билет. Родственники разговаривают с тобой терпеливо и осторожно, как с безумцем или преступником, как с человеком, которого нужно пожалеть, но правда в том, что они уже позвонили в полицию и скорую помощь, именно в таких условиях ты и должен жить.
  Человек невольно узнает об этом, и его начинают терзать подозрения. Он начинает говорить осторожно, взвешивать каждое слово. Нет ничего более сложного, чем деконструкция ситуации, на конструирование которой ушло время. Это столь же сложно, как попытаться снести собор. Столь многого может быть жаль...но, конечно, не существует более тяжкого греха против себя или супруги, чем во время кризиса дать волю эмоциям.
  На то, чтобы понять свои права в жизни, нужно много времени: понять, в какой мере твоя жизнь принадлежит тебе, в какой мере она определяется твоими чувствами и памятью. Ты ведь видишь, как безнадежно я заперт в узилище своего класса? Для меня всё это было сложным правовым вопросом, сопряженным с сепарацией. Это был подлинный бунт против моей семьи и моего положения в обществе. И действительно правовой вопрос, связанный не только с разводом и алиментами. Люди связаны другими законами. В такие времена все ночи напролет раздумываешь над вопросом: 'Что я получил? Что отдал? Что я должен?'. И такие вопросы задаешь себе не только по ночам, но и при свете дня, в толпе, на улице. Ужасные вопросы. Мне понадобилось много лет, чтобы понять, что помимо всех наших обязательств сущесвует право на основе неписаного закона, который сочинили не люди, а Творец. Это право - умереть в одиночестве. Понимаешь?
  Это - важное, базовое право. Всё остальное - форма долга. Ты должен своей семье и обществу, от которого получил важные выгоды, ты должен что-то своим чувствам и воспоминаниям. Но наступает момент, когда твою душу переполняет желание одиночества, когда ты хочешь спокойно и с подлинно человеческим достоинством приготовиться к окончательной, последней человеческой задаче: к смерти. Когда окажешься в этой точке, будь осторожен, старайся не мошенничать, иначе потеряешь право действовать. Если твои действия будут продиктованы эгоизмом, желанием комфорта или обидой, если желание одиночества будет формой тщеславия, ты по-прежнему будешь в плену мира и всех тех, кто для тебя этот мир воплощает. Но придет день, когда твоя душа переполнится жаждой одиночества, когда тебе захочется лишь одного: выбросить из души всё избыточное, фальшивое или вторичное. Когда человек отправляется в долгое опасное путешествие, он очень тщательно пакует вещи. Рассматривает каждую вещь со всех возможных точек зрения. Измеряет и рассматривает ценность каждой вещи, и лишь потом находит для нее место в своем скромном багаже. Только если уверен, что ему эта вещь точно понадобится. Китайские отшельники, которые бросали семью, когда им исполнялось шестьдесят, уходили именно так. С одним маленьким узелком. Уходили из дома на рассвете, молча, с улыбкой. Они хотели не изменений, нет, они направлялись в горы чтобы найти там одиночество и смерть. Это - последнее человеческое путешествие. Вот на что у тебя есть право. Узелок, который берешь в это путешествие, должен быть легким, чтобы можно было нести его в одной руке. Там не будет ничего ненужного, ни одной вещи, потакающей тщеславию. В определенном возрасте это желание становится очень сильным. Как только услышишь плеск одиночества, сразу поймешь, что это - что-то знакомое. Как если бы ты родился у моря, а потом всю жизнь провел в шумных городах, но однажды ночью ты снова услышишь во сне плеск морских волн. Ты захочешь жить один, жить без цели, оставить всё тем, кто имеет на это право, и уйти, дочиста отмыть свою душу и ждать.
  Сначала одиночество - это тяжело, это - словно приговор. Временами оно просто невыносимо. Возможно, этот суровый приговор показался бы тебе не столь строгим, если бы ты в конце концов смог его с кем-то разделить, неважно, с кем: с грубыми друзьями, с незнакомыми женщинами. Бывают такие моменты - моменты слабости. Но они проходят, потому что одиночество захватывает тебя, завладевает тобой, как таинственная сила жизни - как время, в котором происходит всё. Ты вдруг понимаешь, что всё, что произошло, произошло по своему собственному графику. Сначала было любопытство, потом - желание, потом - работа, и, наконец, приходит одиночество. Теперь ты ничего не хочешь, не надеешься найти утешение в новой женщине, не надеешься на друга, чей мудрый совет мог бы исцелить твою душу. Все человеческие разговоры кажутся тебе тщеславными, даже самые мудрые. Во всех человеческих чувствах так много эгоизма. Всё это - пустые обещания, изощренные формы шантажа. Всё - беспомощные, безнадежные привязанности! Как только ты это поймешь, ты больше ничего не будешь ждать от людей, не будешь надеяться получить помощь от женщин, поймешь цену и ужасные последствия наличия денег, власти и успеха, тебе больше ничего не будет хотеться от жизни - только забиться в какой-нибудь уголок без друзей, помощи и комфорта, и слушать тишину, которая медленно начинает плескаться в твоей душе, словно у берегов времени...Тогда, и только тогда, у тебя будет право уйти, потому что уход - это то, на что ты имеешь полное право.
  Каждый мужчина имеет право подготовиться к уходу, к одинокой смерти в могильном молчании. Имеет право в последний раз опустошить свою душу, сделать ее столь же пустой и свяшенной, как в начале времен, в детстве. Вот так в один прекрасный день Лазарь отправился в Рим. Я только сейчас оказался в этой точке одиночества. Мне тоже пришлось проделать долгий путь. Но другого выхода не было. В конце или незадолго до конца человек должен быть один.
  Но сначала я женился на Юдит Альдосо. Вот как это произошло.
  Однажды в четыре часа дня в моей комнате зазвонил телефон. Трубку взяла жена. К тому времени она уже обо всём знала, знала, что я охвачен безумием ожидания. Она обращалась со мной, как с беспомощным инвалидом, была готова пожертвовать ради меня всем. Но когда речь заходила о ней, о ее истинном положении, она была неспособна на настоящую жертву, сопротивлялась этому до конца. Хотела меня удержать. Но другая женщина оказалась сильнее, и я ушел с нею.
  Жена сняла трубку и что-то спросила. Я сидел с книгами спиной к телефону, читал. По дрожи в ее голосе я понял, что происходит что-то важное, что в это мгновение ожидание и напряжение подошли к концу, именно к этому мгновению мы готовились много лет. Жена подошла ко мне с телефоном в руках, молча поставила его на стол и вышла из комнаты.
  - Хелло, - сказал знакомый голос, голос Юдит. Сказала она это по-английски, словно забыла венгерский.
  Потом - тишина. Я спросил, где она. Она назвала адрес отеля возле вокзала. Я положил трубку, нашел шляпу и перчатки, спустился по лестнице, в голове роились разные мысли, кроме мысли о том, что я спускаюсь по этой лестнице в последний раз. Тогда у меня еще была машина, она всегда была припаркована перед домом. Я подъехал к стоящему в тени третьеразрядному отелю. Юдит ждала в холле среди багажа. На ней была клетчатая юбка, светло-голубой шерстяной джемпер, дорогие перчатки и шляпа для путешествий. Она с таким комфортом расположилась в холле этого третьеразрядного отеля, что вся эта ситуация - ее отъезд и возвращение - казалась частью какого-то давно обсуждаемого взаимного соглашения. Юдит протянула мне руку, теперь она была истинной леди.
  - Мне остаться здесь? - спросила она, оглянувшись по сторонам, имея в виду отель, неуверенная, словно разрешая мне принимать все решения.
  Я сунул портье деньги и попросил его отнести багаж Юдит в мою машину. Она молча последовала за мной, села рядом на пассажирское сидение. Багаж у нее был прекрасный - кожаные чемоданы английского производства с наклейками незнакомых иностранных отелей. Помню, в первые несколько мгновений эти красивые чемоданы вызвали у меня какое-то чудовищное чувство удовлетворения. Я радовался, что мне не будет стыдно за багаж Юдит. Поехал в гранд-отель на острове и снял для нее номер. Сам я снял номер на набережной Дуная и позвонил оттуда домой, попросил, чтобы прислали мою одежду и чемоданы. Больше я никогда не переступал порог своего дома. Полгода мы жили так: моя жена - дома, Юдит - в отеле на острове, я - в отеле на набережной. Потом пришло свидетельство о разводе, и на следующий день мы с Юдит поженились.
  Все эти полгода у меня не было никаких контактов с миром. Я разорвал все контакты, которые еще недавно столь тщательно налаживал. Это - словно порвать с семьей. Я продолжал управлять делами фабрики, но что касается остального - социального круга и той хаотичной формы мирского существования, которую мы называем обществом, о них не было ни слуху, ни духу. Некоторое время я продолжал получать приглашения, пропитанные духом фальшивого великодушия, скрытого злорадства и любопытства. Всем хотелось увидеть бунтаря, который пустился во все тяжкие. Им хотелось таскать меня по салонам, где разговор всегда был о чем-то другом, но на тебя всё время смотрели осторожно-иронически, словно ты - безумец, который в любой момент может выкинуть шокирующее коленце. Такие гости немного пугают, но могут развлечь компанию. Те, кто называл меня своим другом, обращались со мной с загадочной торжественностью: кажется, они твердо пообещали меня 'спасти'. Они писали мне письма, навещали меня в офисе и разговаривали со мною по душам. В конце концов, все они обиделись и предоставили меня моей судьбе. Очень скоро обо мне начали говорить так, словно я совершил подлог или какое-то другое преступление.
  Тем не менее, эти полгода стали для меня оазисом спокойствия. Правда всегда - простая и успокаивающая. Юдит жила на острове, и мы каждый день обедали вместе. Она была терпелива и приготовилась ждать. Она никуда не спешила. Иногда люди что-то понимают, знают, что не стоит спорить или паниковать, потому что всё произойдет в свое время. Мы наблюдали друг за другом, словно соперники на дуэли. Тогда мы еще думали, что эта дуэль станет главным событием в нашей жизни...дело жизни и смерти, а потом, в шрамах и заплатах, мы заключим перемирие, устное соглашение. Ради Юдит я отказался от своего социального статуса, предал свой класс и женщину, которая меня любила. Юдит ради меня ни от чего не отказалась, но она была готова пожертвовать всем. Она сделала шаг. Совершила поступок. Однажды это случилось: надежды превратились в действия.
  Мне понадобилось много времени, чтобы понять, каково истинное положение дел между нами. Юдит тоже понадобилось много времени. Рядом и вокруг нас не было никого, кто мог бы нас предупредить. Лазарь к тому времени уже жил за границей, как человек, который был чем-то обижен и решил умереть. А потом он действительно умер в Риме, в пятьдесят два года. Больше не осталось никого, кто мог бы действовать, как свидетель моей жизни, наблюдать или сдерживать меня.
  С момента нашей встречи в том третьеразрядном отеле возле вокзала мы жили, словно эмигранты, которые приехали в абсолютно чужую страну и пытаются перенять ее манеры, ассимилироваться, смешаться с толпой, делают всё возможное, чтобы не выделяться, если получится, не поддаваться сентиментальным чувствам, не думать о доме, который покинули, и о тех, кого любили. Мы об этом не говорили, но оба знали: какой би жизнью мы ни жили прежде, она закончилась, она в прошлом. Мы ждали и наблюдали.
  Рассказывать дальше? Тебе не надоело? Перечислю основные факты, насколько они мне известны. После первоначального шока, когда я остался в отеле на набережной и мне прислали мой багаж, я уснул. Я спал долго, истошенный. Проснулся поздно вечером. Телефон ни разу не зазвонил, не позвонила ни Юдит, ни моя жена. Что они могли делать в это время, когда одна из них наконец точно узнала, что потеряла меня, а у другой были причины поверить, что она победила в этой маленькой безмолвной войне, начавшейся так давно? Они сидели в разных концах города, каждая - в своей комнате, и думали, естественно, не обо мне, а друг о друге. Они знали, что ничто не бывает окончательным, что их дуэль приближается к самому сложному этапу. Я спал так крепко, словно выпил снотворное. Проснулся вечером и позвонил Юдит. Она ответила спокойно. Я попросил ее подождать, сказал, что уже еду, что хочу с нею поговорить.
  В тот вечер я по-настоящему узнал эту невероятную женщину. Мы пошли в ресторан в центре города, куда-то, где я вряд ли столкнулся бы с кем-то из знакомых. Сели за столик, официант принес меню. Я сделал заказ, и мы приглушенным голосом начали обсуждать обыденные вещи. Во время обеда я наблюдал за движениями Юдит. Она знала, что я набюдаю за нею, и время от времени насмешливо улыбалась. Эта насмешливая улыбка на самом деле никогда полностью не сходила с ее лица. Она словно говорила: 'Я знаю, что ты за мною наблюдаешь. Ладно, смотри внимательнее. Я научилась тому, чему следовало научиться'.
  И действительно, она научилась идеально, может быть, даже слишком. Эта женщина, подумать только, всего за несколько лет научилась тому, что считается правильным поведением, изысканными светскими манерами - всему тому, что мы принимаем, как должное, просто будучи порождением своего круга и образования, правильно дрессированными животными. Юдит знала, как войти, как поздороваться, как не смотреть на официанта, как не обращать внимания на обслуживание, понимала, как человека следует обслуживать, поддерживала ауру выученного превосходства. Ее манера есть была даже слишком правильной. Она держала нож, вилку, салфетку, всё, словно никогда не ела по-другому, никогда не пользовалась другими столовыми приборами при других обстоятельствах. Меня восхитило и ее чувство стиля в одежде, не в тот вечер, потом. Не то чтобы я был экспертом в женских модах, просто, как любой другой мужчина, я знаю, выглядит ли женщина, с которой я вышел в свет, правильно, или совершает вкусовые ошибки, давая волю личным причудам. Юдит в своем черном платье и черной шляпке быда столь прекрасна, столь проста и невероятно очаровательна,  что даже официанты на нее глазели. То, как она двигалась, как села за столик, сняла перчатки, слушала, улыбалась и кивала, соглашаясь с выбором блюд, когда я читал ей меню, а потом сразу же сменила тему разговора, очаровательно склонившись ко мне: всё это был один очень тяжелый экзамен, который Юдит сдала в тот первый вечер, как блестящая студентка, безо всякого труда.
  А вот я очень волновался, в душе мне хотелось, чтобы она ушла, так что, когда Юдит вышла, я был вне себя от радости, испытал удовлетворенное облегчение. Так бывает. когда мы понимаем, что ничто не случается без причины. Всё, что произошло между нами, произошло по какой-то причине, это доказывало, что Юдит была поистине невероятным созданием. Мне сразу же стало стыдно из-за своей прежней тревоги. Юдит это чувствовала, и иногда - слегка насмешливо, как я уже сказал - мне улыбалась. Она вела себя, как леди в ресторане, как женщина высочайшего статуса, которая всю жизнь провела в таких местах. Нет, погоди, она себя вела даже еще намного лучше. Дамы высшего общества не едят столь безупречно, как она, не могут держать ножи и вилки столь изысканно, не способны столь строго следить за своими жестами и осанкой. Люди, которые родились в высшем обществе, склонны слегка бунтовать против его ограничений. Юдит сдавала экзамен, конечно, чтобы это было незаметно, но она следовала всем правилам.
  Это началось в тот вечер и продолжалось всё время, месяцы и годы - каждый вечер, каждое утро, в компании или наедине, за столом или в обществе, потом - в постели, в любой возможной ситуации - ужасный, безнадежный, бесконечный экзамен, который Юдит каждый день сдавала на отлично. В теории это было прекрасно, но практическую часть мы оба завалили.
  Я тоже совершал ошибки. Мы наблюдали друг за другом, как тигр и дрессировщик в разгар представления. Я ни разу не произнес ни слова критики в адрес Юдит, никогда не просил ее надеть что-то другое, говорить или вести себя как-то иначе. Я никогда не 'учил' ее. Я получил ее душу во всей зрелости, такой, какой она была создана и как обтесала ее жизнь. Я не ждал от нее ничего выдающегося. Я искал вовсе не блестящую светскую львицу. Просто надеялся найти женщину, с которой смогу прожить одинокую жизнь. Но Юдит была ужасно амбициозна, как бывает амбициозен молодой, только что получивший чин офицер, который жаждет завоевать весь мир, весь день посвящает зубрежке, практике и тренировкам. Она никого и ничего не боялась. Боялась Юдит лишь одного: своей сверхчувствительности к обидам, в глубинах ее жизни таилась какая-то смертельная рана, нанесенная ее гордости, самому ее существу. Вот чего она боялась, все ее слова, молчание и поступки были формой защиты от этого. Это было что-то такое, чего я никогда не понимал.
  Так вот, мы обедали в ресторане. О чем мы говорили? Конечно, о Лондоне. Как проходил разговор? Юдит отвечала на вопросы, словно сидела на экзамене. Ответы краткие: 'Лондон - огромный город. Там много жителей. Плохая еда на бараньем сале. Англичане думают и действуют медлительно'. А потом среди клише - вдруг что-то по делу: 'Англичанин знает, что необходимо выжить'. Когда Юдит это сказала, это стало первым личным наблюдением, которое она адресовала мне, первой истиной, которую она открыла для себя и сообщила мне. Ее глаза вдруг загорелись, потом она продолжила говорить, как прежде. Словно не могла сдержаться и высказала свое мнение, а потом сразу пожалела об этом, словно она что-то выдала, открыла тайну, показала, что у нее тоже есть взгляд на мир, есть мнение о себе, обо мне и об англичанах, и ей пришлось об этом рассказать. Люди не рассказывают о своем опыте в присутствии врагов. В это мгновение у меня возникло какое-то странное чувство, но я не смог бы сказать, какое...Юдит на секунду замолчала. Потом снова начала сыпать клише. Шло время экзамена. 'Да, у англичан есть чувство юмора. Они любят Диккенса и музыку'. Юдит прочла 'Дэвида Копперфильда'. Что еще? Она отвечала спокойно. Во время поездки читала новый роман Хаксли. Называется 'Контрапункт'. Читала его в поездке и еще читает...может одолжить мне, если хочу.
  Вот так обстояли дела. Я сидел с Юдит Альдосо в городском ресторане, ел мясо краба под спаржей, пил густое красное вино и болтал о новом романе Олдоса Хаксли. На столе передо мной лежал платок Юдит с насыщенным приятным ароматом. Я спросил, какими духами она пользуется, она назвала американскую марку, у нее было идеальное английское произношение. Сказала, что предпочитает американские ароматы французским, потому что французские - избыточны. Я посмотрел на нее скептически. Она меня дразнит? Но нет, это была не шутка, она говорила всерьез, искренне так считала. Она высказала свое мнение так, как перечисляют безапелляционно факты, основанные на опыте. Я не решился спросить у нее, как девушка из-за Дуная обрела такой опыт, как она может быть столь уверена, что французские духи - 'избыточны'. Что еще она могла делать в Лондоне, кроме как работать горничной в английской семье? Я немного знал Лондон, знал, как там устроены домохозяйства, знал, что быть служанкой в Лондоне - не очень-то высокое положение. Юдит неотрывно смотрела на меня, ждала новых вопросов. И даже тогда, в тот первый вечер, я заметил что-то, что замечал потом каждый вечер, до самого конца наших отношений.
  Ты не догадаешься, что это.
  Она принимала любое предложение, которое я делал. Пойдем сюда? Пойдем туда? Она просто кивала: 'Хорошо, идем'. Но потом, когда мы уже ехали в машине, она тихо говорила: 'Но, может быть, мы могли бы...'. И в итоге мы оказывались не в том ресторане, который я выбрал, а в другом, который вовсе не был лучше или утонченнее. Если я что-то выбирал в меню, блюдо приносили, Юдит пробовала, отодвигала тарелку и говорила: 'Может быть, было бы лучше, если бы...'. Потом услужливые официанты приносили другое блюдо и другое вино. Ей всегда хотелось чего-то другого. Я думал, что такие внезапные перемены мнения вызваны страхом и смущением, но постепенно понял, что истинная проблема в другом: сладкое никогда не было достаточно сладким, соленое никогда не было для нее достаточно соленым. Она могла неожиданно отодвинуть жареного цыпленка, которого зажарил самый лучший шеф-повар, и сказать тихо, но твердо: 'Это не очень хорошо. Принесите что-то другое'. Сливки были для нее недостаточно густыми, кофе никогда не был достаточно крепким, никогда, нигде.
  Я думал, что это, может быть, капризы. Говорил себе: 'Не обращай внимания, наблюдай дальше'. Так что я наблюдал. Мне даже казалась забавной эта капризность, эта ее изменчивость.
  Но потом я узнал, что у ее изменчивости - глубокие корни, настолько глубокие, что я даже не могу пролить на них свет. Где-то в глубине таилась нищета. Юдит боролась со своими воспоминаниями. Иногда меня трогало столь неистовое ее желание быть сильнее, быть более дисциплинированной, чем ее воспоминания. Но теперь, когда преграды рухнули, преграды, которые воздвигла между нею и миром нищета, какой-то прибой смыл берега в ее душе. Не то чтобы Юдит хотела большего, чего-то лучше и роскошнее, чем я ей предлагал: она хотела чего-то другого. Понимаешь? Она была - словно больная, которая воображает, что будет себя лучше чувствовать в другой комнате, или что может быть какой-то другой врач, мудрее, чем этот, с которым можно проконсультироваться, или где-то продается более сильное лекарство, более эффективное, чем то, которое она принимает. Она всегда хотела чего-то еще, всегда хотела чего-то другого. Иногда она за это извинялась. На самом деле она ничего не говорила, просто смотрела на меня. В эти мгновения я чувствовал себя ближе всего к ее гордой раненой душе. Юдит смотрела на меня беспомощно, словно ничего не могла поделать со своей нищетой и воспоминаниями. А потом в ее душе зазвучал голос, который заглушил эту немую мольбу. Голос хотел чего-то еще. Он начал звучать сразу, в тот первый вечер.
  Чего она хотела? Мести и всего, что с этим связано. В какой форме? Она и сама не знала. Наверное, Юдит не разработала план сражения. Нет ничего хорошего в том, чтобы сотрясать основы провисающего, осевшего, инертного строения, в котором рождаются люди. Иногда бывает случайность, особая встреча, случайное столкновение или событие: мы просыпаемся, озираемся в мире, и вдруг с удивлением понимаем, что у нас нет дома, в который можно пойти. Мы даже не знаем, что искать и как ограничить свои желания, чего мы желаем на самом деле. Мы даже больше не видим горизонт: образ, который у нас был, утратил форму. Теперь ничто не приносит удовольствия, ничто нам не подходит. Вчера нас радовала плитка шоколада, яркая лента или любая простая вещь вроде солнечной погоды или здоровья. Мы пили чистую воду из треснувшей старой чашки, радуясь тому, что вода холодная и утоляет нашу жажду. Вечером слушали музыку, звучащую вдали, оперевшись на решетчатый забор во внутреннем дворике арендованного дома, и были почти счастливы. Могли посмотреть на цветок и улыбнуться. Мир то и дело предлагал нам чудесные удовольствия. А потом, после какого-то события, душа теряет покой. Что сделала Юдит? Она по-своему развязала против меня классовую войну.
 
  Возможно, она ничего не имела против меня лично. Просто я олицетворял собой мир, которого она столь безгранично жаждала, которому так отчаянно и лихорадочно завидовала, в который пыталась попасть в холодном бешенстве со столь неутешительными результатами, так что, когда Юдит наконец нашла воплощение для этих желаний - то есть, нашла меня, она просто потеряла равновесие. Сначала она волновалась и была боязлива Отсылала обратно свои блюда. Потом, к моему удивлению, начала менять номера. Из маленького номера с ванной с видом на парк переехала в номер побольше с видом на реку, с отдельной спальней и гардеробной. 'Здесь тише', - сказала Юдит, словно звезда, путешествующая инкогнито. Я выслушивал ее жалобы с улыбкой. Конечно, я оплачивал ее счета и ничего ей не говорил. Дал ей чековую книжку и сказал, чтобы она платила за всё сама. Всего через три месяца банк сообщил мне - на удивление быстро - что от внушительного счета, который я открыл на имя Юдит, ничего не осталось. Как и на что она потратила сумму, которая была для нее значительной, целым небольшим состоянием? Я никогда у нее об этом не спрашивал, конечно, и вряд ли она смогла бы ответить. Ее душа просто сорвалась с цепи, вот и всё. Юдит наполнила свой гардероб дорогой одеждой, которая поражала человека с хорошим вкусом чрезмерным количеством женской мишуры. Она делала покупки в самых лучших магазинах, ни на минуту не задумываясь, платила чеками: шляпы, платья, меха, модные новинки, драгоценности - сначала маленькие, потом - побольше. Юдит жаждала этих вещей с каким-то невероятным голодом, немного странным в ее положении. Большинство этих вещей она никогда не носила. Она была - словно изголодавшееся существо, которое посадили перед накрытым столом, и оно не беспокоится о том, что природа очень быстро устанавливает границы для наших желаний, или о том, что излишества вредят здоровью.
  Ничто не было достаточно хорошим для нее. Ничто не было достаточно ярким, сладким, соленым, горячим или холодным. Ее душа взволнованно алкала чего-то, что могло бы как можно скорее утолить ее жажду. По утрам она исследовала самые дорогие центральные универмаги, очень волнуясь, что там за вещи, которые ей нравятся, с нее сдерут больше, чем они того стоят. Что за вещи? Новые меха? Новые безделушки, модные в этом сезоне? Да, всё это, а потом начались невозможные, безумные вещи, граничившие с эпатажем. В один прекрасный день пришлось ей что-то сказать. Юдит замерла, как заговорщица, которую вдруг арестовали в разгар подготовки заговора. Оглянулась по сторонам, словно пробудившись ото сна, и расплакалась. Она плакала несколько дней. Потом долго ничего не покупала.
  А потом у нее начался новый странный период молчания, словно она смотрела вдаль и вспоминала. Я был тронут ее молчанием. Она была со мной всегда, когда бы мне ни захотелось ее увидеть. Она была - словно воровка, пойманная на горячем: пристыженная, покорная, теперь ведет себя наилучшим образом. Я решил больше не заводить об этом разговор, чтобы не спугнуть ее. В конце концов, деньги для меня были не очень важны, в то время я еще был богат и уже знал, что нет смысла копить деньги, если из-за этого я теряю себя. В течение тех нескольких месяцев я тоже жил опасно, мы все трое так жили - Юдит, моя жена и я. Нам грозила смертельная опасность в прямом смысле слова: всё, за что мы держались, рухнуло, наши жизни превратились в затопленную пойму, прилив грязной воды смыл всё, утонули наши воспоминания, наша безопасность и наши дома. Иногда нам удавалось высунуть голову из воды в поисках ближайшего берега. Но никакого берега нигде не было видно. На определенном этапе всё должно принять какую-то форму, даже бунт. В итоге всё сводится к клише. Какой смысл в деньгах во время этого тихого землетрясения? Пусть деньги смоет прибоем вместе со всем остальным: со спокойствием, желанием, самоуважением и тщеславием. Приходит день, когда всё вдруг кажется очень простым. Так что я ничего не сказал Юдит, позволил ей делать то, что она хочет. Я давал ей всё, примерно так. Какое-то время она сопротивлялась чуме шоппинга, старалась быть умеренной, смотрела на меня в панике, как служанка, которую обвиняют в жадности, предательстве или расточительности, а потом снова начала неистово кружиться по городу - портнихи, антиквары, модные магазины.
  Погоди минутку, у меня разболелась голова! Официант, стакан воды! И аспирин. Спасибо.
  Рассказываю об этом, и у меня снова кружится голова, как тогда. Словно я склонился над огромным водопадом. И нигде нет ограды, никто не протянет руку помоши. Лишь рёв воды и зов бездны, и в глубине души вдруг зарождается это пугающее желание...ты понимаешь, что тебе нужно собрать все силы, чтобы отвернуться и уйти прочь. Ты еще можешь что-то сделать. Можешь сделать шаг назад, произнести слово, написать письмо, что-то сделать. А внизу ждет ревущая вода. Вот такое чувство.
  Вот о чем я думал, когда у меня разболелась голова. Сейчас я вижу это всё ясно, во всяком случае - несколько мгновений. Например, когда Юдит рассказала мне, что у нее есть любовник в Лондоне, греческий учитель пения. Она тогда уже решила вернуться домой. Но сначала хотела приобрести одежду: туфли, пристойный багаж. Греческий учитель музыки покупал ей всё, что она хотела. Потом она вернулась домой, сняла комнату возле вокзала, позвонила мне и сказала: 'Хелло' по-английски, словно забыла венгерский.
  Как на меня подействовала эта новость? Хочу быть с тобой честным, поэтому пытаюсь вспомнить, заглянуть в свое сердце, проверить свои воспоминания, и ответить могу лишь одним словом: никак. Людям сложно понять истинную важность поступков и отношений. Например, кто-то умирает. Ты это не понимаешь. Человека уже похоронили, а ты по-прежнему ничего не чувствуешь. Скорбишь с церемонной торжественностью, в обществе смотришь прямо перед собой, дома один - зеваешь, трешь нос, читаешь книгу и думаешь о чем угодно, кроме покойника, о котором, как предполагается, скорбишь. Внешне ты ведешь себя надлежащим образом - блюдешь мрачный траур, а в душе с удивлением отмечаешь, что не чувствуешь абсолютно ничего, самое большее - какое-то удовлетворение с примесью чувства вины и облегчение. И равнодушие, глубокое равнодушие. Так продолжается много дней, возможно - месяцев. Ты обманываешь весь мир, скрываешь свое равнодушие. Потом, однажды, намного позже, возможно, через год, когда тело покойного давно превратилось в пыль, на прогулке у тебя вдруг начинает кружиться голова, тебе приходится прислониться к стене, потому что у тебя вдруг возникло это чувство: чувство привязанности к умершему. Значение смерти. Факт, его реальность, осознание, что нет смысла скрести ногтями землю, чтобы откопать то, что от него осталось: ты никогда больше не увидишь эту улыбку, вся мудрость и сила мира не способны воскресить покойника из мертвых и заставить его ходить по улицам рядом с тобой с улыбкой на устах. Ты можешь возглавить армию и завоевать все уголки земного шара, но это - бесполезно. И тогда ты плачешь. Или, возможно, даже не так. Ты стоишь на улице, бледный, осознав потерю столь огромную, что, кажется, весь мир утратил смысл. Словно ты остался совсем один, последний человек на Земле.
  А ревность? Что это значит? Что кроется за нею? Конечно, тщеславие. Наш организм на семьдесят процентов состоит из жидкостей, и только оставшиеся тридцать процентов - твердая материя, сущность человеческого существа. Таким же образом характер человека на семьдесят процентов состоит из тщеславия, а остальное - желания, великодушие, страх смерти и чувство долга. Когда влюбленный мужчина идет по улице с воспаленными глазами, потому что женщина - столь же тщеславная, как он, столь же нуждающаяся, столь же одинокая, отчаянно жаждущая счастья, столь же несчастное создание, как все вокруг - нашла краткое утешение в объятиях другого где-то в городе, не то чтобы он хотел спасти тело или душу этой женщины от какой-то воображаемой опасности или унижения: он просто не хочет, чтобы оказалось задето его тщеславие. Юдит рассказала мне, что у нее был любовник - греческий учитель музыки. Я вежливо покивал, словно ответил: 'Да, понимаю', и сменил тему беседы. Действительно, именно в тот момент я ничего не почувствовал. Намного позже, когда мы развелись, когда я узнал, что ее любили и другие, когда я стал одинок, я вспомнил про этого греческого учителя музыки, и застонал в ярости и отчаянии. Я подумал, что просто убил бы Юдит и этого греческого учителя музыки, попадись они только мне в руки. Я мучился, как раненый дикий зверь, которого подстрелили в лапу, только из-за того, что у женщины, с которой у меня больше не было ничего общего, общества которой я избегал, потому что мы не подходили друг другу абсолютно во всем, когда-то в прошлом была интрижка с мужчиной, которого она теперь помнила лишь смутно, как помнят покойника, с которым были шапочно знакомы. А тогда, в то мгновение, когда она в этом призналась, я ничего не почувствовал, просто продолжал чистить яблоко с вежливо-дружелюбным выражением лица, словно это было именно то, что я ожидал услышать, и теперь я доволен, получив ожидаемую новость  Вот как мы узнавали друг друга.
  Потом, в конце концов, Юдит насытилась тем, что могла купить за мои деньги. Она глотала еду, словно жадный ребенок, и теперь ее начало тошнить. Теперь в ее душе воцарились разочарование и равнодушие. Одним прекрасным утром она проснулась обиженной - не на меня, не на мир в целом, она обиделась из-за осознания того факта, что никто не может долго выполнять свои желания, чтобы за этим не последовала расплата. Я выяснил, что детство на ферме она провела в кругу семьи столь невыразимо, столь невозможно и позорно бедной - такие иногда описывают в социологических исследованиях. У них был маленький домик и несколько акров земли, но семья росла, росли долги, так что всё пришлось продать. После этого осталась только хибара и двор. Вот там она и жила с отцом, матерью и парализованной сестрой. Детей разбросало по миру - они были в услужении. Юдит рассказывала о своем детстве без эмоций, просто констатировала факты, но ей понадобилось много времени, чтобы начать рассказывать о нищете. Она никогда не пыталась внушить мне чувство вины - она была слишком женщиной для этого, иными словами, в важных вопросах была мудра и практична. Люди не винят судьбу в смерти, болезнях и нищете, они просто принимают и несут это бремя. Юдит просто констатировала факты. Рассказывала, как зимой они жили с семьей в землянке. Ей было шесть лет, когда из-за голода они с семьей были вынуждены покинуть дом и переехать в другой регион, там они нашли работу - начали выращивать арбузы. Когда Юдит говорила, что они 'жили в землянке', она это говорила не в переносном смысле: они действительно жили в землянке, вырыли глубокую яму в земле, накрыли ее камышом и провели там всю зиму. Кроме того, она рассказала мне во всех подробностях - и я видел, что эти детские воспоминания много для нее значили - что в том году стояли ужасные морозы, так что серые полевки прибежали в яму и грелись там вместе с ними. Юдит вспоминала, что это было очень неприятно, говорила она отрешенно, но не жаловалась.
  Понимаешь, эта красивая женщина сидела напротив меня, ее шею украшали дорогие меха, пальцы были усеяны драгоценностями, она сидела в ослепительном ресторане, и ни один мужчина не мог пройти мимо, не окинув ее быстрым взглядом, и всё это время она рассказывала мне, как неприятно было жить под землей, когда тысячи мышей бегали по их самодельным постелям. В такие моменты я молча сидел рядом с нею, смотрел и слушал. Я не удивился бы, если бы она иногда давала мне пощечины, не по какой-то определенной причине, а просто потому что о чем-то вспомнила. Но Юдит просто продолжала говорить, констатировала факты, как всегда. Она знала о нищете, о мире и о жизни с другими людьми больше, чем все учебники социологии, вместе взятые. Она никогда не винила никого и ничто, просто вспоминала и наблюдала.
  Но, как я уже сказал, в один прекрасный день она насытилась своей новой жизнью. Ее начало тошнить. Может быть, она о чем-то вспомнила. Может быть, поняла, что не сможет получить компенсацию за всё то, что произошло с нею и с другими, с бессчетными миллионами людей, бегая по магазинам. Поняла, что на уровне индивидуума эту проблему решить невозможно. Масштабные проблемы нельзя решить с помощью личных средств. Личное безнадежно, ничтожно. Не существует личной компенсации для всего того, что происходило и продолжает происходить с простыми людьми, для того, что происходит сейчас и происходило тысячи лет. И все те, кто на мгновение освободился, восстал из тени, купается в лучах света: даже в свои самые счастливые мгновения их мучают исполненные чувства вины воспоминания о предательстве. Словно они навечно обещали свою душу тем, кого бросили позади. Знала ли Юдит обо всем этом? Она никогда об этом не говорила. Люди не говорят о причинах своей бедности. Она вспоминала бедность как одно из естественных мировых явлений. Никогда не винила богачей. Если кого и винила, то - бедняков, вспоминала их и все атрибуты нищеты слегка насмешливо. Словно бедняки что-то могли с этим поделать. Словно бедность была такой болезнью, и все, кто ею страдал, могли бы этого как-то избежать. Возможно, они недостаточно заботились о себе, возможно, переедали или не одевались тепло, когда вечером было холодно. Так близкие родственники обвиняют хронического больного, словно умирающий от анемии, которому осталось жить несколько недель, мог бы как-то это исправить. 'Ему следовало раньше начать принимать лекарства'. 'Он должен был разрешить, чтобы открыли окно'. 'Не следовало ему объедаться маковым пирогом!'. Если бы бедняга всё это выполнил, он мог бы избежать анемии, которая сейчас его убивает! Как-то так Юдит относилась к беднякам и к бедности. Словно говорила: 'Кто-то должен был что-то с этим сделать'. Но никогда не винила богачей. Она была слишком умудрена жизнью для этого.
  Юдит была, скорее, умудрена жизнью, чем мудра, так что, когда все блага мира упали к ее ногам, ее вдруг затошнило, потому что она попыталась проглотить как можно больше. Но это на самом деле - из-за ее воспоминаний. Воспоминания всегда сильнее излишеств. Всегда сильнее.
  Она не была утонченным существом, но ее воспоминания пока брали над нею верх. Я видел, как она борется со своей слабостью. От сотворения мира существовали здоровые и больные, бедные и богатые. Мы можем смягчить проблему нищеты, можем бороться за большее равенство, можем ограничить свою жадность, корысть и жажду наживы, но не сможем превратить тупицу в гения с помощью образования, не можем открыть тугоухому красоты музыки, не можем привить обжоре умеренность. Юдит никогда не оперировала понятиями справедливости, для этого она была слишком умудрена жизнью. Она думала, что солнце восходит и заходит, и всегда где-то найдутся бедняки. Она поднялась из нищеты просто потому, что была красавицей и я ее хотел. И у меня она училась уму-разму. Для нее это было - словно выйти из транса. Она начала оглядываться по сторонам. Начала слушать.
  Если не считать нашу первую встречу, она редко смотрела прямо на меня. Люди не смотрят в глаза идеи, в глаза сверхъестественных существ, которые определяют их судьбу. Должно быть, меня в те первые годы наших отношений окружало сияние, ошеломляющий свет, так что Юдит приходилось моргать и щуриться, когда она поднимала глаза, чтобы встретиться с моими. Этот эффект не был связан с моей личностью или социальным статусом, не был связан с тем, что я - мужчина или какой-то особенный человек. Для нее я был шифром, который она не решалась взломать, потому что такие шифры - ключ к счастью и злосчастию. Для нее я значил то состояние, к которому человек может стремиться всю жизнь. А когда возможность такого состояния возникла и была достигнута, она отшатнулась, испытала разочарование и начала мстить. Лазарь очень любил пьесы Стриндберга, одна из них называется 'Игра снов'. Знаешь ее?...Я никогда не видел. Лазарь часто цитировал строки оттуда и вспоминал сцены. Говорил, что там был персонаж, у которого было только одно желание: чтобы жизнь подарила ему 'зеленую коробку для рыболовных снастей': знаешь, такая зеленая коробка, в которой рыбаки хранят крючки, леску и приманку. Ну вот, этот герой стареет, жизнь проходит мимо, и в конце концов боги над ним смилостивились, послали ему эту коробку. Герой смотрит на коробку, которую жаждал получить всю жизнь, идет на авансцену, изучает коробку внимательнее, и с глубокой печалью заявляет: 'Она недостаточно зеленая...'. Лазарь иногда цитировал это, когда говорил о человеческих желаниях. И когда мы с Юдит постепенно начали узнавать друг друга  ближе, я почувствовал, что я для нее - 'недостаточно зеленый'. Долгое время она не решалась посмотреть на меня такого, каков я есть. Люди всегда боятся увидеть обычный человеческий масштаб вещей, которых они жаждали или которые возвели в идеал. К тому времени мы уже жили вместе, и невыносимое давление, отравлявшее наши первые, более лихорадочные годы, ушло: теперь мы воспринимали друг друга, как люди, как мужчина и женщина, у которых - множество физических слабостей и которые нуждаются в простых человеческих лекарствах...но все равно она предпочитала воспринимать меня таким, каким сам я никогда себя не видел. Словно я был жрецом какой-то странной религии или отпрыском аристократического семейства. Я же видел себя одиноким мужчиной, питающим слишком мало надежд.
  Кафе почти опустело. Кругом этот холодный дым. Мы тоже можем уйти, если хочешь. Но сначала расскажу историю до конца. Дай зажигалку. Спасибо. Раз начал, расскажу всё, если тебе не надоело слушать. Я говорил о надежде, и должен рассказать, как я выяснил правду и как смог с этим жить. Мне продолжать?
  Ладно, тогда слушай. Я тоже слушаю. Когда говорю, заглядываю в глубины своей души. Весь обращаюсь в слух. Я сказал, что хочу рассказать тебе правду, так что теперь обязан это сделать.
 
 
  Видишь ли, друг мой, я надеялся на чудо. Что за чудо? Ну, просто надеялся, что любовь окажется вечной, что ее таинственная, сверхъестественная сила может преодолеть одиночество, стереть расстояние между двумя людьми и разрушить любые искусственные преграды, которые воздвиг социум, в виде образования, денег, истории и памяти. Я чувствовал, что мне грозит смертельная опасность, и искал руку помощи. Жаждал убедиться, что действительно существуют такие вещи, как эмпатия и дружеское плечо, что всё это - в человеческих силах. Так что я потянулся к Юдит.
  Когда закончился первый этап смущения, напряжения и тревожного ожидания, мы, конечно же, обратились друг к другу в поисках любви. Я женился на ней и стал ждать чуда.
  Я воображал, что чудо - это довольно просто. Думал, что разница между нами может растаять в огромном плавильном котле любви. Я лежал с нею в постели, словно вернулся домой после долгого изгнания, в конце путешествия. Дома - намного проще, но всё - намного загадочнее и важнее, чем за границей, потому что даже самые экзотические заграничные места не могут подарить опыт, который могут дать несколько знакомых комнат. Я имею в виду детство. Это - память об опыте, который лежит в основе нашей жизни. Именно это мы вспоминаем позже, когда видим Ниагарский водопад или озеро Мичиган. Видим свет и слышим возгласы удивления, радости, надежд и страхов, запертых в нашем детстве. Вот что мы любим, вот что ищем всю жизнь. А взрослому, наверное, только любовь может напомнить тот исполненный надежд трепет ожидания...любовь, иными словами - не просто постель и всё, что постель за собой влечет, но и эти мгновения поиска, ожидания и надежды, которые толкают двух людей в объятия друг друга.
  Мы с Юдит занимались в постели любовью. Мы занимались любовь страстно, с изумлением и надеждой. Наверное, мы надеялись, что то, что мир и человечество разрушили, можем восстановить мы двое глаза в глаза в этом более чистом и древнем царстве, в этой древней стране без и вне границ. В смысле - в постели. Любовь, которой предшествовало долгое ожидание - хотя, наверное, это - не романтическая любовь, в которой несколько огарков не поглотило очистительное пламя ожидания - ждет чуда от себя и от других. Мы с Юдит уже не были юны, но и не стары, просто мужчина и женщина в полном, самом базовом смысле слова. Мы достигли возраста, в котором жаждали друг от друга не просто чистого сексуального удовлетворения, не истинного счастья или облегчения, а простой торжественной истины, которую тщеславие и фальшь прежде от нас скрывали, даже когда мы были влюблены. Правда - в том, что мы - человеческие существа, мужчины и женщины, у нас - общее дело и общая ответственность на Земле, ответственность, быть может, не столь личная, как мы думаем. Мы не можем избежать обязанности быть людьми, но можем ужасно много лгать - и лжем, пытаясь выполнить эту обязанность.
  В определенном возрасте людям хочется знать правду, в том числе - и в постели, всю физическую поднаготную. Больше всего мы хотим не красоты - со временем, как бы то ни было, мы перестаем замечать красоту. Мы не ждем, что партнер будет прекрасным, восхитительным, мудрым, опытным, любопытным, похотливым и отзывчивым. Так что же для нас столь важно? Правда. Иными словами, то, что столь важно в литературе и во всех человеческих делах. Эта правда - смесь спонтанности, готовности и желания удивляться чудесному дару радости, который дается неожиданно, неумышленно. Даже если мы эгоистичны и хотим только получать, это - способность дарить, дарить почти отвлеченно, бессознательно, без планов и безумных амбиций. Вот что я считаю 'постельной правдой'. Нет, дружище, никакой советской пятилетки, никакого пятилетнего плана, четырехлетнего плана, ничего подобного. У чувств, которые толкают двоих людей друг к другу, нет плана. Постель - это джунгли, дикая природа, место, полное сюрпризов, кишмя кишит неожиданностями. Та же невыносимая влажная жара, те же невероятные цветы и лианы со смертоносным ароматом, которые могут обвиться вокруг тебя. Те же сверкающие глаза хищников следят за тобой в полумраке, геральдические животные желания и одержимости, всегда готовые выпустить когти.
  Полумрак джунглей, странные крики вдали - нельзя сказать точно, человек ли это кричит у колодца, когда его горло разрывает хищник, или это кричит сама природа, человеческая, животная и нечеловеческая в одно и то же время - постель включает всё это. Эта женщина знала всё, что следовало знать. Она владела тайным знанием: знала тело. Знала самоконтроль и потерю самоконтроля. Любовь для нее была не рядом случайных встреч, а постоянным возвращением к истокам, в детство: смесь возвращений домой и празднеств, темно-коричневые сумерки над полем, вкус знакомой еды, волнение и предвкушение, и подспудная уверенность: однажды больше не нужно будет бояться полета летучей мыши, останется только дорога домой. Юдит была - словно ребенок, уставший от игр, она возвращалась домой, потому что свет в окне звал ее на горячий обед и в теплую постель. Так Юдит представляла себе любовь.
  Как я уже сказал, я был полон надежд.
  Надеяться - значит, бояться того, чего ты жаждешь, бояться того, чему ты не доверяешь, чему на самом деле не веришь. Ты не связываешь свои надежды с тем, что у тебя уже есть: то, чем ты владеешь, просто существует, словно по умолчанию.
  Какое-то время мы путешествовали. Потом вернулись домой и сняли дом за городом. Всё уладила Юдит. Следующий естественный шаг - представить ее 'обществу', если она захочет. Я искал умных людей, которых можно привести домой и которые не будут при этом снобами и не сочтут всё происходящее просто пищей для сплетен. 'Высшее общество' - этот странный мир, респектабельным членом которого я был еще совсем недавно, мир, в котором Юдит лишь недавно была служанкой - следило за нашей жизнью с большим интересом и по-своему воспринимало произошедшее. Людям всегда нужно что-то, чтобы добавить в свою жизнь перчинки. Когда что-нибудь такое появляется, они садятся с горящим взором и с утра до вечера говорят по телефону...В высшем обществе никто не удивился бы, если бы о 'романе' писали на первых полосах газет: они подняли эту тему, обсуждали, анализировали в мельчайших подробностях, словно какое-то преступление. Как знать? Возможно, в соответствии с правилами, от которых зависит высшее общество, они были правы. Люди не выносят даром мучительную скуку совместной жизни: не просто так продолжают они корчиться в зубастых челюстях отношений, к которым давно утратили интерес, и, конечно же, что-то заставляет их соглашаться на самоотречение, предусмотренное социальным договором. Они чувствуют, что никто не имеет права удовлетворения, спокойствия и радости для себя лично, в то время как они, большинство, согласились цензурировать свои чувства и желания в интересах великого цензора - цивилизации.Вот почему они храпят и ворчат, и устраивают судебные фарсы, и рекламируют свои вердикты в форме слухов всякий раз, когда услышат, что кто-то решился восстать, начал поиски личного спасения от одиночества. Но теперь, когда я один, иногда я спрашиваю себя, так ли уж они неправы, подвергая цензуре тех, кто решился нарушить правила.
  Знаешь, я просто спрашиваю. Это исключительно между нами, уже за полночь.
  Женщины этого не понимают. Только мужчины знают, что есть еще кое-что помимо счастья. Это различие, наверное, - огромная безысходная пропасть непонимания между мужчинами и женщинами, пропасть, которая всегда здесь, каждое мгновение. У женщин, настоящих женщин, есть только один настоящий дом: дом, в котором живет мужчина, к которому они питают привязанность. У мужчин - другой дом: огромный, вечный, безличностный и трагический, его символизируют флаги и границы. Я вовсе не говорю, что женщины не преданы сообществу, в котором родились, языку, на котором они приносили обеты, лгали и делали покупки, земле, на которой они выросли. Я не утверждаю, что верность, преданность, готовность пожертвовать собой, иногда даже - честный героизм во имя царства мужчин, им неведом. Но женщины на самом деле никогда не умрут за страну, они умрут за мужчину. Всегда. Жанна д'Арк и другие - исключение, маскулинные женщины. Сейчас их стало больше. Женский патриотизм - намного спокойнее, чем мужской. У них меньше лозунгов. Они согласны с Гете, который сказал, что, если сгорит дом крестьянина, это - настоящая трагедия, а если опустошена родина, это - символическая потеря. Для женщин дом - это всегда тот крестьянский дом. Это - дом, который они ревниво охраняют, дом, ради которого они живут и работают, дом, ради которого они готовы принести любые жертвы. В этом доме есть кровать, стол, мужчина и любое количество детей. Это - настоящий дом женщины.
  Как я уже сказал, мы любили друг друга. А теперь хочу сказать тебе кое-что, на случай, если ты не знал: любовь, настоящая любовь, всегда фатальна. Ее цель - не счастье, не идиллия, не вечные сентиментальные прогулки рука об руку под цветущими липами, а на веранде у вас за спиной горит мягкий свет, и дом купается в ароматах свежести. Жизнь может быть такой, но не любовь. Любовь горит ярким, более опасным пламенем. В один прекрасный день ты откроешь в себе желание обрести эту всепоглощающую страсть. Тебе больше не захочется оставлять что-то для себя, ты больше не будешь хотеть, чтобы любовь предложила тебе более здоровую, спокойную и насыщенную жизнь, ты просто захочешь быть: понимаешь, существовать в абсолютном смысле, даже ценой собственной жизни. Такое желание в жизни приходит поздно, некоторые никогда его не испытывают, никогда с ним не сталкиваются. Они слишком осторожны, но я им в этом не завидую. Еще есть обжоры, любопытные, которым обязательно надо всё попробовать, они не могут пройти мимо возможности. Их поистине следует пожалеть. Есть одержимые, отчаянные: воры-карманники любви, которые со скоростью молнии засовывают руки вам в сердце, чтобы украсть чувство, найти какую-то тайную физическую привязанность, а потом сразу же растворяются во тьме, тают в толпе, хихикая от зловредного удовольствия. Не следует забывать и о трусах, о людях расчетливых, которые даже в любви рассчитывают всё стратегически, словно любовь - вопрос экономики и производственных дедлайнов, эти люди живут в соответствии с точным распорядком. Большинство - таковы, они - истинные бедняги. А потом придет день, когда кто-то на самом деле поймет, чего хочет жизнь от любви, зачем жизнь наделила нас чувствительностью. Добрые ли у жизни намерения? Природа не милостива. Думаешь, она хочет сделать тебя счастливым с помощью этого чувства? Природе не нужны бесплодные людские мечтания. Всё, чего хочет природа - порождать и разрушать, вот ее дело. Природа безжалостна, потому что в ее планы не входит сочувствие к человеческим трудностям. Природа одарила нас страстью, но она настаивает на том, что страсть должна быть безоговорочной.
  В жизни бывает момент, когда мужчина погружается в страсть, словно бросается в воды Ниагарского водопада без страховки. Я не верю в любовь, которая начинается, как пикник, как праздничная экскурсия с рюкзаком, пением и солнечными лучами в ветвях...Знаешь, это весеннее половодье чувств, которое у большинства людей бывает в начале отношений... У меня такие отношения вызывают большие подозрения. У страсти не бывает праздников! Это - темная сила, которая создает и разрушает миры, и не ждет ответа от тех, кого коснулась, и не спрашивает их, хорошо ли они себя в результате этого чувствуют. Честно говоря, страсть ни о чем не беспокоится. Она дает всё и требует всего, это - всепоглощающая страсть, самый глубинный слой которой - борьба не на жизнь, а на смерть. Другого способа испытать страсть не существует...и сколь немногие способны зайти так далеко! Люди удовлетворяют и тешат друг друга в постели, баснословно лгут и притворяются, что испытывают различные чувства, эгоистично крадут у других то, что им нравится, а в ответ, возможно, бросают другому крупицы радости...Но они понятия не имеют, что это - не страсть. Не случайно история относится к великим любовникам с тем же трепетом и почитанием, что и к героям, храбрым первопроходцам, которые рискнули всем, добровольно пустившись в безнадежное, но невероятное человеческое предприятие. Да, истинные влюбленные подвергаются огромному риску, буквально, во всех смыслах. Это - совместное предприятие, в котором женщина - такая же руководящая сила, как и мужчина, столь же героическая, столь же исполненная отваги, что и рыцарь, пустившийся на поиски Святого Грааля - главной цели крестового похода, битв, ран и окончательной победы...Чего еще хотеть влюбленным? Какая другая цель может быть у этой окончательной, безусловной жертвы, к которой фатальная страсть толкает всех, кого коснулась? Жизнь воплощается посредством этой силы, а потом сразу же отворачивается от тех, чью жертву приняла, абсолютно к ним равнодушна. Поэтому все эпохи и религии чтили влюбленных. В объятиях друг друга влюбленные привязывают себя к столбу для сожжения на костре. В смысле, настоящие влюбленные. Храбрецы, немногие избранные. Остальные просто надеются найти женщину так же, как они могли бы найти ломовую лошадь, или провести несколько часов в нежных бледных утешительных руках, что льстит их мужскому или женскому самолюбию или просто удовлетворяет зов плоти...Но это - не любовь. За каждыми объятиями влюбленных стоит силуэт Смерти, тень которой не менее могущественна, чем дикие вспышки веселья. В каждом поцелуе скрыта жажда самоуничтожения, окончательного счастья, которое больше не желает спорить, знает, что быть счастливым - значит полностью отдаться на волю чувств.
  Любовь -  чувство, которому несть конца. Может быть, поэтому влюбленных почитали в древних религиях, воспевали в старинных эпических поэмах и сказаниях...В глубинах бессознательного, в коллективной памяти остались воспоминания о том, что любовь когда-то была великой, что она была не просто формой социальной коммерции или способом скоротать время, игрой или развлечением вроде бриджа или светского бала. Люди помнят, что когда-то существовала пугающая задача, которую должны были выполнить все живые существа, эта задача - любить, потому что любовь была полным проявлением жизни, наиболее полным опытом существования и его естественного последствия - небытия. Но люди узнают об этом слишком поздно. И насколько неважны добродетели, моральная правота, красота или чудесный характер партнера в этом предприятии! Любить - значит узнать радость наиболее полную из всех, которые можно узнать, а потом - погибнуть. Но все эти люди - все эти сотни миллионов упорствуют, надеются на помощь, ждут, что их возлюбленные совершат некий акт благотворительности ради них, проявят нежность, терпение, всепрощение, утешат. Они понятия не имеют о том, что полученное таким образом не имеет никакого значения: это они должны отдавать, только они отдают безо всяких условий - в этом смысл игры.
  Вот как мы погрузились в любовь, мы с Юдит Альдосо, когда поселились вместе в домике за городом.
  Во всяком случае, так погрузился в любовь я. Такие я испытывал чувства. И надеялся. Я по-прежнему ходил в контору, но чувствовал себя столь отстраненным от всего, словно мошенник, который знает, что в один прекрасный день его разоблачат, и ему придется бросить свою работу и всё, что с ней связано...Что я выяснил? Я понял, что у меня больше нет ничего общего с ролью, которую я играл в мире, но просиживал надлежащее время в конторе и следовал правилам столь же строго, как всегда. Я первым приходил на фабрику и уходил последним, в шесть часов вечера, когда оставался только консьерж, потом гулял по городу, как раньше. Часто заходил в старую кондитерскую, иногда видел там свою жену - 'свою первую жену', чуть не сказал. Свою настоящую жену. Потому что я на самом деле никогда не чувствовал, что Юдит - моя жена. Она была другой женщиной.
  Что я чувствовал при виде свой первой, настоящей жены? Никаких сентиментальных чувств. Но кровь всегда отливала от щек. Я смущенно с нею здоровался и непременно отводил взгляд. Потому что тело помнит, знаешь ли, никогда не забывает. Это - словно море и берег, которые когда-то принадлежали друг другу.
  Но вовсе не об этом мне хотелось поговорить с тобою сейчас, когда я рассказал тебе почти всё. Конец этой истории - такой глупый, словно о нем тебе рассказывает самый глупый или заурядный человек. Всё равно рассказать? Да, конечно, раз начал, надо закончить.
  Понимаешь, старина, целый год мы жили в таком невообразимом физическом и психологическом напряжении. Год я жил, словно в джунглях среди диких зверей и ядовитых растений, и змеи прятались под каждым камнем или кустом. Наверное, этот год того стоил. Стоил того, что ему предшествовало и что произошло потом.
  Что предшествовало этому году, ты в основном знаешь. Но то, что произошло потом, даже меня слегка удивило. Вижу, ты думаешь, однажды я узнал, что Юдит мне изменяет. Нет, старик, об этом я узнал намного позже. Юдит изменила мне только один раз, потому что у нее не было другого выхода.
  Мне понадобился год, чтобы узнать, что Юдит Альдосо у меня воровала.
 
 
  Не смотри на меня так скептически. Я выражаюсь вовсе не фигурально. Это не мои субъективные чувства о том, что она меня обкрадывает, это - деньги в моем кошельке. Я имею в виду - в фактическом смысле, как пишут в своих блокнотах полицейские. Когда она начала воровать? О, сразу же, с первого мгновения. Нет, погоди. Дай подумать. Нет, это началось не сразу.
  На этом этапе она меня только обманывала. Я тебе рассказывал, как в начале наших отношений, когда мы еще жили в отеле, я открыл для нее счет в своем банке и выдал ей чековую книжку. Лимит по счету очень быстро оказался превышен. Почти невозможно было понять это наводнение трат, эту расточительность. Да, Юдит покупала очень много вещей, меха, аксессуары, но я никогда не проверял, что она делает. Меня никогда не беспокоило количество или качество ее покупок, беспокоила меня только ее лихорадка приобретательства. Меня беспокоило это патологическое неистовство гиперкомпенсации. Скажу прямо: однажды пришло письмо из банка, мне сообщали, что на ее счету закончились средства. Естественно, я положил на ее счет еще денег, но на этот раз - несколько меньше. Через несколько недель счет снова оказался опустошен. Тут я предупредил ее, но в легкой шутливой форме, не всерьез, что она понятия не имеет о нашем материальном положении. В Англии ее представления о деньгах и имуществе изменились: тут, дома, мы скромнее, не так купаемся в богатстве, как она воображала. Юдит добросовестно выслушала мою проповедь. Больше денег не просила. Потом мы переехали в дом с садом, и я начал выплачивать ей ежемесячное пособие, этой суммы ей с головой хватало на хозяйство и ее собственные нужды. Мы никогда больше не говорили о деньгах.
  Но однажды я открыл письмо, в котором банк сообщал Юдит, что такого-то числа на ее счет зачислена сумма в размере двадцати шести тысяч пенге. Я смотрел на письмо и тер глаза. За эти несколько секунд кровь прилила к моей голове: я ревновал! Представил, что Юдит привезла из Англии какие-то деньги, там у нее был какой-то любовник - не греческий учитель музыки, о котором она мне рассказала, а кто-то еще, бог знает кто, милорд, щедро оплачивавший ее услуги. Это чувство, эта мысль ранила так, что я ударил кулаком по столу. Потом пошел в банк. Там я узнал, что Юдит не привезла эти деньги из Англии, она вносила их постепенно маленькими платежами. Первый взнос она сделала в тот день, когда я подарил ей чековую книжку.
  'Женшины!' - скажешь ты и улыбнешься. Да, сначала я тоже так сказал, и улыбнулся с облегчением. Теперь я думал, что Юдит точно просила у меня деньги, а сама втайне их припрятывала, чтобы я не знал - порядок и суммы взносов это доказывали. Я думал, что она занята походами по магазинам и беззаботно сорит деньгами. Юдит действительно сорила деньгами, но не так уж беззаботно. Как я позже узнал, она очень активно торговалась, когда делала покупки, и получала квитанции на суммы большие, чем платила на самом деле. Уличные девицы проворачивают такие трюки со случайными кавалерами. Когда я понял, что Юдит копила мои деньги, с облегчением улыбнулся.
  Я спрятал выписку по счету обратно в конверт, заклеил его и оставил для Юдит. Ничего не рассказал о своей находке. Но потом в моей душе зародилась ревность иного рода. Я живу с женщиной, у которой есть от меня секреты. Она хранила секреты, как те фальшивые женщины, которые обедают с мужем и семьей, исполненные грациозного шарма, но, даже весело болтая с теми, кто им верит, принимая жертвы и подарки от мужчины, который им доверяет,  в конце дня разрабатывают план, чтобы улизнуть к чужому мужчине и бесстыдно провести несколько часов, попирая все благородные человеческие чувства, предавая того, кто им доверяет и заботится о них. Должен сказать, что я - мужчина старомодный, и ничего, кроме чувства глубочайшего презрения, не испытываю к женщинам, которые разрушают брак. Мое презрение столь глубоко, что я не могу найти этому какое-то достойное оправдание. Никто не имеет права заводить эту хитрую, грязную, дешевую интрижку, которую такие женщины называют счастьем, не имеет права ранить чувства других ни тайно, ни открыто. Я и страдал от таких отвратительных интрижек, и выступал их инициатором, и если есть в моей жизни что-то, о чем я безоговорочно жалею и чего стыжусь, это - то, что я разрушил свой собственный брак. Я сочувствую любым сексуальным злоключениям, сочувствую всем, кто попал в этот ужасающий поток физического желания, даже понимаю самые крайние, извращенные его формы. Но только те, кто не состоит в браке, имеют право броситься в эти глубокие воды. Всё остальное - обман и предательство, хуже, чем осознанная жестокость.
  Люди, у которых есть чувства друг к другу, не могут жить с тайнами в сердце. Вот что значит обман. Всё остальное - почти случайность...исключительно физический вопрос, обычно - некий меланхолический импульс, ничего более. Но эти расчетливые интрижки в тщательно выбранное время в тщательно выбранном месте, никакой спонтанности...как грустно, как дешево. А в основе - гнусный маленький секретик. Из-за этого отношения воняют. Словно в соседней комнате под кушеткой разлагается труп.
  Вот что было в тот день, когда я нашел выписку по счету. У Юдит была тайна. И она отлично ее от меня скрывала.
  Отлично скрывала тайну, хотя я следил за ней, как ястреб. Я не смог бы следить за нею более тщательно, даже если бы нанял для этого команду частных сыщиков. У нас была милая совместная жизнь в соответствии с правилами сожительства мужчин и женщин, и мы друг другу лгали. Она лгала, что у нее нет от меня тайн, а я лгал, притворяясь, что ей верю. Наблюдал за нею и думал. В какой-то момент я даже хотел сменить тактику, удивить ее и загнать в угол, заставить признаться. Такое признание могло бы освежить воздух, так же, как своевременная летняя буря разгоняет душную жару. Но при этом я боялся ее признания. Меня поистине пугала мысль о том, что у этой женщины, с которой я разделил судьбу, может быть от меня какая-то тайна. Двадцать шесть тысяч пенге для женщины, которая провела детство в землянке, в которой повсюду скреблись мыши, для служанки - сумма более чем огромная: это - целое состояние. И эта сумма росла и приумножалась. Если бы это была просто древняя назойливая женская привычка искусно откладывать деньги из сумм, получаемых на хозяйство, и тратить их на карманные расходы, отфильтровывать небольшие суммы из общих расходов...ну ладно, этому можно было бы только улыбнуться. Все женщины это делают, потому что все женщины боятся, что их мужья на самом деле не понимают, что необходимо в жизни: инстинкт подсказывает женщинам, что мужчины умеют только зарабатывать, но не умеют экономить. Все женщины готовятся к дождливому дню. Женщины, которые так делают, невероятно честны во всех других аспектах, но когда речь заходит о деньгах, они обманывают мужей, крадут у них, как домашние сороки или мелкие воришки. Они знают, что главная тайна жизни - консервация: варенье, люди, деньги, всё достаточно важное, чтобы его хранить. Так что они обманывают и крадут Это - женская версия героического подвига: мелочная, но крепкая мудрость. Но Юдит откладывала не филлеры и форинты. Тихо, регулярно, нежно Юдит грабила меня, показывала мне фальшивые счета, копила деньги.
  Жизнь у нас была милая и спокойная. Юдит воровала, а я за ней наблюдал. Это было начало конца.
  В один прекрасный день я узнал, что она крала у меня не только деньги, но и нечто тайное, то, что является основным условием жизни человека: самоуважение. Послушай, я знаю, что идея самоуважения - не что иное, как тщеславие. Это - мужское слово. Женщины пожимают плечами, когда слышат это слово. Женщины, если ты не знал, не 'уважают' себя. Они могут уважать мужчину, с которым они вместе, могут уважать его социальный или семейный статус, или репутацию. Всё это - уступка, формальность. Но когда дело касается их самих, этого странного явления, того намертво спаянного сочетания характера и самоосознания, которое мы называем 'Я', женщины относятся к этому с великодушным, слегка снисходительным цинизмом.
  Я узнал, что эта женщина осознанно и систематически меня грабила - то есть, делала всё, чтобы вырвать для себя как можно больший кусок нашего общего пирога, не вызывая подозрений. Я считал этот пирог нашим общим, и испечен он был из самого нежнейшего теста, которое она когда-либо ела. Но я узнал об этом не в банке, который регулярно из самых благих побуждений продолжал информировать Юдит о прекрасном состоянии ее счета. Нет, старина, я узнал об этом в постели. И это было так болезненно...именно это мы, мужчины, имеем в виду, когда говорим, что не можем жить без самоуважения.
  Я узнал об этом в постели. Я наблюдал за Юдит уже какое-то время. Думал, что она отклыдывает деньги для своей семьи. У нее была большая семья, мужчины и женщины, жили они у черта на куличках, забрасывали невод в глубины какой-то очень похожей истории, я мог постичь эти глубины умом, но не сердцем, поскольку мне не хватало смелости раскрыть тайны, лежащие в таких глубинах. Я думал, что какая-то тайная конфедерация родственников заставляет Юдит меня грабить. Может быть, у них были долги. Может быть, им отчаянно хотелось купить землю...Но хочешь знать, почему она никогда ничего мне не говорила? Я задавал себе такой вопрос. Первым делом я подумал, что Юдит ничего мне не сказала, потому что стыдилась своей бедности, бедность, знаешь ли, - некий заговор, тайное общество, вечный молчаливый обет. Бедняки хотят не просто лучшей жизни, они хотят и самоуважения, хотят знать, что они - жертвы грубейшей несправедливости, и мир чтит их, как героев. Они - поистине герои, теперь, с возрастом, я понял, что они - единственные настоящие герои. Все остальные виды героизма - сиюминутны, ограничены или вызваны тщеславием. Но шестьдесят лет жить в нищете, молча выполнять все обязанности, которые налагает на тебя семья и общество, и при этом оставаться человеком, полным достоинства, даже, возможно, веселым и доброжелательным: это - подлинный героизм.
  Я думал, что Юдит крадет для своей семьи. Но нет, она не была сентиментальна. Она крала для себя, без какой-либо определенной цели, с мрачным усердием и осторожностью тысячелетней мудрости, которая говорит нам, что семь тучных лет не длятся долго, что на хозяев нельзя положиться, что колесо фортуны обязательно повернется, и если фиглярствующая удача усадила тебя во главе стола, лучше всего - основательно наесться, потому что никогда не знаешь, когда начнутся семь лет голода. Юдит воровала из благоразумия, а не из великодушия или сочувствия. Если бы она хотела помочь семье, ей достаточно было бы сказать мне лишь слово. Она прекрасно об этом знала. Но Юдит инстинктивно боялась свою семью, расхаживая по хозяйской территории. Ее боевая, жадная натура ничего не знала о сочувствии.
  А тем временем Юдит наблюдала за мной, своим мужем. Что я делаю? Не надоело ли мне всё это? Не собираюсь ли я отослать ее прочь? Если да, ей точно нужно отложить как можно больше денег, и как можно быстрее. Она наблюдала за мной за столом и в постели. Когда я впервые это заметил, покраснел от смущения. В комнате было темно, наверное, к счастью для Юдит. Люди не знают, до чего могут дойти. Если бы я не взял себя в руки, мог бы ее убить. Мог бы. Нет смысла об этом говорить.
  Это был просто взгляд в миг интимной нежности. когда я закрыл глаза, а потом снова открыл. Я увидел лицо в тусклом свете, знакомое осуждающее лицо, она осторожно улыбалась мне с едва заметной насмешкой. Потом я узнал, что эта жещина, с которой, как я думал, сейчас и в другие мгновения я разделял безусловную отдачу, ради которой я согласился на изгнание из царства человеческих и социальных установлений, в такие мгновения наблюдала за мной с нежной, но недвусмысленной насмешкой. Словно следила, изучала, говорила: 'Кто сейчас - этот молодой господин?', и 'А, он - мелкий дворянин'. А потом она меня обслуживала. Я понял, что Юдит не любила меня - ни в постели, ни за ее пределами. Она меня обслуживала, точно так же, как в те времена, когда была юной служанкой на хозяйстве, стирала мою одежду и чистила обувь. Точно так, как потом подавала мне блюда, когда я время от времени приходил к матери на обед. Юдит обслуживала меня, потому что такова была ее роль по отношению ко мне, и силой нельзя было изменить эти великие упрочившиеся человеческие отношения. Когда Юдит развязала свою странную войну против меня и моей жены, она ни секунды не верила, что эти отношения, эту жизненную роль, которая притягивала нас друг к другу и друг от друга отталкивала, можно уничтожить или изменить изнутри. Она не верила, что у нее в моей жизни может быть какая-нибудь другая роль, кроме роли прислуги. И поскольку она всё это знала, не просто умом, но и всем своим телом, нервами, снами, своим прошлым и генами, она никогда особо не спорила, просто выполняла то, что ей велели законы ее жизни. Сейчас я это понимаю.
  Ты спрашиваешь, причиняло ли мне это боль.
  Ужасную.
  Но я не отослал ее прочь. Не сразу. Я был слишком тщеславен. Не хотел признать боль, которую она мне причинила. Я позволял ей служить мне какое-то время в постели и за столом, позволял ей продолжать красть. Не сказал ей даже потом, что знаю о ее печальных сомнительных делишках, не упомянул, что в моменты беззащитности в постели замечал ее насмешливый, высокомерный, любопытный взгляд.
  Некоторые события можно осознать в полной мере лишь в конце, когда ничего больше не остается - в момент аннигиляции. Я осознал всё. Потом, со временем, выяснив кое-что еще, я спокойно попросил ее уйти. Она ушла без жалоб. Никаких сцен и споров. Юдит забрала свои пожитки - вещей у нее к тому времени накопилось много, включая дом и множество драгоценных украшений - и уехала. Уехала она так же молча и без комментариев, как когда-то приехала в пятнадцать лет. Оглянулась с порога с тем же молчаливым вопросительным равнодушием, с которым посмотрела на меня во время нашей первой встречи в холле.
  Самое прекрасное в ее облике - глаза. Я до сих пор иногда вижу их во сне.
  Да, ее забрал этот коренастый парень. Я даже дрался с ним на дуэли...такие пафосные вещи, но иногда просто нет другого выхода.
  Смотри, старик, нас хотят отсюда выставить.
  Счет, будьте добры. Получилось...нет, даже не думай! Это - моя забота, если позволишь. Ты - мой гость.
  Нет, я не хочу лететь с тобой в Перу. Если человек вырос одиночкой, как вот я, какой смысл лететь в Перу или куда-то еще? Я понял, что никто не может мне помочь. Люди хотят любви...но в этом никто никогда помочь не сможет. Как только человек это поймет, он станет сильным одиночкой.
  Вот что произошло, пока ты был в Перу.
 
 
  Часть III
 
  Что ты там рассматриваешь, милый? Фотографии? Смотри. Тебе ведь надо чем-то заняться, пока я варю кофе.
  Погоди, я наброшу халат. Который час? Полчетвертого? Открою окно на минутку. Нет, не вставай, оставайся в постели. Посмотри, как ярко светит луна. Полная луна. Город абсолютно безмолвен в этот час, здесь люди быстро засыпают. Через полчаса, в четыре, начнут греметь грузовики, повезут овощи, молоко и мясо на рынок. Но сейчас, в лунном свете, Рим спит. Я обычно не сплю в это время, потому что в три часа ночи просыпаюсь от бешеного сердцебиения. Над чем ты смеешься? Я не имею в виду сердцебиение во время наших занятий любовью. Прекрати смеяться! Врач говорит, что в это время меняется частота сердечных ритмов, словно с первой передачи переключаешься на вторую в машине. А другой мужчина, не врач, когда-то сказал мне, что в три часа ночи меняется магнитное поле Земли. Представляешь себе, что это значит? Я - нет. Он это вычитал в швейцарской книге. Да, это он на фотографии, которую ты держишь в руках. Именно он это сказал.
  Не шевелись, милый. Если бы ты только знал, как ты красив, когда лежишь в постели, поддерживая голову рукой, и волосы падают на глаза! Тебе следует пойти в музей, посмотреть там на мужские тела, столь же прекрасные, как у тебя. И твое лицо...что я могу сказать? Это - голова артиста. Почему ты смотришь на меня с таким подозрением? Ты ведь знаешь, что я тебя обожаю. Потому что ты прекрасен. Тебя подарил мне Бог. Погоди, не шевелись, позволь тебя поцеловать! Нет, вот сюда, в уголок глаза! И в лоб! Нет, расслабься. Тебе не холодно? Закрыть окно? На улице - нежный ветерок, и эти два апельсиновых дерева под окном озаряет лунный свет. Когда тебя здесь нет ночью, я часто облокачиваюсь о подоконник, стою так до рассвета и любуюсь лунным сиянием над Виа Лигурия, над этой нежной, очаровательной улицей. Видишь? Вон кто-то крадется мимо домов, как в Средние Века. Знаешь, кто это? Не смейся надо мной. Только из-за того, что я в тебя влюблена, из-за того, что я считаю тебя единственным на свете навсегда, милый, не следует считать меня глупой. Это старость крадется по Виа Лигурия под моим окном, и не только здесь, но и по всему Риму, повсюду, по всему миру.
  Старость - вор и убийца. Однажды она войдет в эту комнату. Лицо - в саже, словно у ночного грабителя. Вцепится обеими руками и вырвет из твоей головы клок волос, ударит кулаком в лицо и выбьет тебе зубы, украдет свет из твоих глаз, звук - из ушей, все приятные вкусы - из твоего желудка...Нет, всё нормально, я не буду продолжать дальше. Что за скептический смех? У меня еще есть полное право тебя любить, видишь, я не кажусь в этом жалкой, я жадно поглощаю счастье, которое ты мне даришь. Такой нежности и такого счастья никогда не бывает вдоволь. Я не стыжусь этого, свободно признаюсь, что теперь не могу без тебя жить. Но не волнуйся, я не полечу за тобой на метле на Капитолий! Придет день, когда я больше не буду вправе тебя любить, я старею. Старый живот, морщинистая грудь. Не пытайся меня успокоить. Я знаю сценарий. К тому времени ты сможешь давать мне только милостыню. Или что-то вроде милостыни. Или нечто вроде дополнительной платы за работу сверхурочно. Почему ты так на меня смотришь, прищурившись? Вот увидишь, именно так всё и будет. Я научилась уходить, когда пора уходить...Хочешь узнать, кто преподал мне этот урок? Да, мужчина, фотографии которого ты держишь в руках.
  Что ты спросил? Да, это ранний грузовик с овощами так грохочет. Был ли этот мужчина моим мужем? Нет, милый, мы с ним не были женаты. Вот другой, в шубе, в дальнем уголке альбома - это он был моим мужем. Не вторым, фамилию которого я сейчас ношу, а первым. Он был истинным, предназначенным мне судьбой. Словно такие вещи существуют на самом деле. Второй просто женился на мне. Точнее говоря, я ему заплатила, чтобы он на мне женился, потому что я тогда пересекла границу, мне нужны были документы и паспорт. С первым мужем я развелась уже давно. Где фотография второго? Не знаю. Я ее не храню, потом я вообще не хотела его видеть, даже во сне. Когда он мне снился, я страдала, словно мне снилось что-то неправильное - женщины с ног до головы в волосах, что-то в таком роде. На что ты смотришь? В мире не существует ни одного мужчины, чью жизнь не затронула бы женщина. Какая-то женщина просто обязана встретиться ему на жизненном пути. А есть мужчины...мужчины, жизнь которых - словно сквозной проход с одной улицы на другую. Одна женщина просто передает ключ от него другой. Он был именно таким. И с женщинами - то же самое. У каждой женщины был мужчина, постучавшийся в ее дверь. Скромные мужчины стучат осторожно и спрашивают: 'Можно...всего на минутку?'. Женщины поглупее начинают кричать от бешенства: 'Какая наглость!' или 'Почему всего на минутку?'. И громко хлопают дверью. О, потом они жалеют о том, что поддались дурному настроению. Начинают заглядывать в дверную щелочку - а вдруг этот наглый парень еще стоит там с протянутой рукой. Когда увидят, что он уже ушел, на душе у них становится очень кисло. А потом, намного позже, их начинает бить дрожь по ночам, потому что вокруг становится холодно, они начинают подозревать, что совершили ошибку, отослав мужчину идти своей дорогой, потому что было бы намного лучше, если бы был мужчина в этой холодной комнате, в холодной постели, чтобы согревал ее, рядом, на расстоянии протянутой руки, и не важно, если он врет, если он груб, главное - чтобы был здесь. Как ты? Слава богу, ты еще здесь, рядом со мной. Ты был таким наглецом, я просто не могла от тебя избавиться. Чему ухмыляешься? Слава богу, говорю же. Хватит насмешливо хихикать и ухмыляться, сволочь.
  Надоело твое хихиканье. Мне продолжать или нет?
  Конечно, в мою дверь стучались, их было достаточно много, должна сказать. Но этот, мой второй муж, был мне мужем лишь на бумаге.
  Понимаешь, в 1948 году я приехала в Вену всего с двумя чемоданами, по горло была сыта демократией. Чемоданы - всё, что осталось у меня от хорошей жизни, они, и еще - драгоценности.
  Этот мужчина, мой второй муж, к тому времени жил в Вене уже несколько лет. На жизнь он зарабатывал тем, что женился, а потом разводился. Как только закончилась война, перебрался в Вену, потому что был умным парнем, ему хватило ума уехать из милой Венгрии, пока разрешали. У него были чистые документы, хотя лишь Богу ведомо, как он их достал. Он женился на мне, потребовал сорок тысяч за услугу. А потом захотел еще двадцать тысяч за развод. Я заплатила, продав украшения. Но об этом ты уже знаешь. В конце концов, на твою долю украшения тоже остались, правда? Вот, смотри. Всё в нем было прекрасно, но вот проблема - однажлы он пришел в отель, в котором я жила одна, и заявил, что у нас - не просто фиктивный брак,  у него есть супружеские права. Я вышвырнула его из номера, конечно же. В наше время эти фиктивные брак так распространены: женщины выходят замуж, чтобы получить документы, которые нужны им за границей. Бывают фиктивные браки, в которых быстро рождаются трое детей, друг за другом. Поистине нужно соблюдать осторожность. Как я уже сказала, я его выставила за дверь. На прощание он попросил у меня серебряный портсигар, который заметил на прикроватном столике. Больше никогда я этого человека не видела. Он отправился на поиски новых невест.
  Мой настоящий муж? Мужчина в шубе, да, ты на него как раз смотришь. Что ты о нем думаешь? Считаешь, что он выглядит, как истинный джентльмен? Люди действительно относились к нему, как к джентльмену. Знаешь, тяжело объяснить разницу между настощими джентльменами и теми, кто лишь притворяется таковыми, а потом оказывается фальшивкой. Есть богатые джентльмены с хорошими манерами, а есть - менее богатые, и манеры у них - не очень, но они всё равно - джентльмены. Есть очень богатые и очень хорошо одетые мужчины. Но джентльменов - мало. Настолько мало, что едва ли стоит их упоминать. Они  настолько же редки, как существо, которое я увидела однажды в Лондонском зоопарке: окапи. Иногда я думаю, что никто воистину богатый не может быть настоящим джентльменом. Возможно, нескольких можно отыскать среди бедняков. Но они столь же редки, как святые. Или окапи.
  Мой муж? Как я тебе уже сказала, он очень сильно походил на джентльмена. Но он не был полностью и безоговорочно джентльменом. Знаешь, почему? Потому что он обиделся. Когда узнал меня получше. В смысле, когда узнал меня на самом деле, полностью. Обиделся и развелся. Вот как он провалил экзамен на джентльменство. Не то чтобы он был глуп. Он и сам понимал, что человека, которого можно обидеть или который может обидеться, нельзя считать настоящим джентльменом. Есть джентльмены даже в моем сословии. Да, такое бывает редко, потому что мы были бедны, как мыши-полевки, с которыми мы жили в одной землянке моего детства, но это - джентльмены.
  Мой отец выращивал дыни в Ньиредьхазе, в болотистой местности. Он был, что называется, 'канадцем'. Мы были так бедны, что пришлось вырыть землянку и жить там зимой с мышами-полевками. Но знаешь - каждый раз, когда я думаю об отце, я думаю о нем как о джентльмене. Потому что его невозможно было обидеть. Он обладал внутренним спокойствием. Когда злился, он, конечно, взрывался, а кулак у него был твердый, словно камень. Иногда он злился от бессилия, потому что мир его презирал, он был нищим. В такие моменты он лишь молча моргал. Он умел читать, мог написать свое имя на свой особый манер, но редко использовал книжные знания или вообще какие-либо знания. Он просто молчал. Я верю, что отец мыслил, но мысли его были лаконичны. Иногда он раздобывал настойку, дешевую палинку, и напивался до беспамятства. Но когда я складываю все элементы картины и думаю о нем, об этом человеке, моем отце, который жил со своей женой и детьми в землянке, полной мышей, я думаю о нем как о джентльмене. Однажды зимой, когда у него не было ботинок, почтальон отдал ему пару дырявых калош, и отец в них ходил, обмотав ноги тряпьем. Говорю тебе, он никогда не чувствовал себя оскорбленным.
  Мой первый муж, мой истинный муж, хранил свои туфли в шкафу для обуви, у него было так много красивых туфель, им нужен был специальный шкаф. И он всегда читал книги, чертовски умные книги. Долгое время я думала, что невозможно оскорбить человека настолько богатого, что у него даже есть шкаф для обуви. Я упомянула шкаф для обуви не просто так. Когда я только приехала устраиваться в услужение в семью своего будущего мужа, именно шкаф для обуви понравился мне больше всего. Он мне понравился, но и напугал. В детстве у меня долгое время не было вообще никаких туфель. Мне уже было десять с чем-то  лет, когда кто-то подарил мне пару, которая мне подошла и действительно мне принадлежала. Это была поношенная обувь, которую отдала кухарке жена заместителя начальника полиции. Такие ботинки носили во время войны - на низком каблуке, на пуговичках. Кухарке они оказались тесны, и однажды зимним утром, когда я собралась идти за молоком, она меня пожалела и отдала эти изумительные ботинки мне. Может быть, поэтому я была так рада этому огромному чемодану, который оставила в Пеште, сбежав к демократии после захвата Будапешта русскими. Чемодан был до сих пор не разобран после оккупации, забит туфлями. Я была так счастлива...Ладно, хватит о туфлях.
  Вот кофе. Подожди, я принесу сигареты. От этих сдадких американских сигарет меня тошнит. Да, понимаю, тебе нужны сигареты для творчества. И для ночных смен в местном баре тоже нужны сигареты. Но береги сердце, ангел мой. Я не переживу, если с тобой случится беда.
  Как я устроилась в услужение к этому господину? Нет, поверь, разместили они объявление вовсе не о поисках жены. Лишь намного позже я стала женой, женой и дамой, с полным набором старинных титулований: 'благородная дама', 'ваше сиятельство', 'ваше превосходительство'...Наняли меня, как служанку, обычную служанку.
  Что ты так смотришь? Я не шучу.
  Как я уже сказала, я была служанкой. Даже не совсем настоящей служанкой, просто помощницей на кухне и уборщицей. Поскольку это был изысканный дом, душа моя, дворянский дом. Я могла бы многое рассказать тебе об этом доме и о том, что там происходило, как они жили, могла бы рассказать об их привычках, обедах, разговорах, скуке. Много лет я ходила там на цыпочках, едва дыша. Мне было страшно. Знаешь, только много лет спустя меня допустили во внутренние покои, потому что я не знала, что делать и как себя вести в столь изысканном обществе. Мне пришлось учиться. Сначала мне позволяли работать только в ванной и в туалете. Даже не подпускали к еде на кухне, я могла только чистить картошку или помогать с мытьем посуды...Словно мои руки считали грязными, боялись, что я запачкаю всё, к чему прикоснусь. Но, быть может, это - вообще не они, не хозяин, не кухарка и не слуга, нет. Это всё - я. Я никогда не считала свои руки достаточно чистыми для такого изысканного дома. Это чувство не покидало меня долгое время. Руки у меня тогда были красные, грубые, в морщинах и язвах. Не такие мягкие и белые, как сейчас. Не то чтобы они когда-нибудь критиковали мои руки. Просто я не решалась к чему-нибудь прикоснуться, потому что боялась оставить отметину. Конечно же, я никогда не решалась прикоснуться к их еде. Знаешь, врачи надевают тонкую марлевую маску, проводя операцию, потому что боятся заразить пациента. Я старалась не дышать, когда брала в руки их вещи...стаканы, из которых они пили, подушки, на которых они спали. Можешь смеяться, но даже когда я мыла после них унитаз, старалась не замарать своим прикосновением изящный белый фарфор. Этот страх, эта тревога мучила меня много лет. Это был очень надменный дом.
  Понимаю, о чем ты думаешь! Ты думаешь, что страх и тревога исчезли в тот день, когда участь моя переменилась и я стала хозяйкой этого дома, 'достопочтенной', 'сиятельством' и так далее. Нет, малыш, ты ошибаешься. Всё это не прекратилось. Конечно, этот день настал, но я волновалась так же, как в течение многих лет до того, когда была всего лишь служанкой на побегушках. В этом доме я никогда не чувствовала себя спокойно, никогда не была счастлива.
  Почему же, если этот дом дал мне всё? Всё хорошее, и всё плохое. Весь вред и всю радость.
  Сложный вопрос, милый. Я имею в виду вопрос удовлетворения...Иногда мне кажется, что это - самый сложный вопрос, который может задать человек.
  Передай мне фотографию. Давно я на нее не смотрела...Да. этот человек был моим мужем. Другой? Который похож на артиста? Как знать? Возможно, он был артистом. Не настоящим артистом, честно говоря. Не артистом до кончиков ногтей, как вот ты, например. По нему это видно. Он всегда смотрел на меня с такой торжественной иронией, казалось, что он ни во что не способен поверить, ни в единую вещь на свете, ни во что и ни в кого - даже в себя, даже в идею себя как артиста. На этой фотографии он выглядит уставшим, когда я фотографировала, он уже немного состарился. По его словам, он тут выглядит каким-то потрепанным. Знаешь эти фотографии в газетах - 'до и после'. Я сделала это фото в последний год войны между двумя бомбардировками. Он сидел у окна, читал. Даже не знал, что его фотографируют. Не любил свои портреты - ни фотографии, ни рисунки. Не хотел, чтобы на него смотрели, когда он читает. Не хотел, чтобы с ним разговаривали, когда он молчит. Ему не нравилось...да, не нравилось...когда его любили. Как это? Любил ли он меня? Нет, милый, он меня не любил, даже меня. Просто терпел меня какое-то время в комнате, угол которой ты тут видишь. Этот книжный шкаф и все эти книги в нем - они были уничтожены вскоре после того, как я сделала фото. Комнату, которую ты видишь на фото, разбомбили. И дом, на четвертом этаже которого она находилась. Мы обычно там сидели между бомбардировками. Всё, что ты видишь на этой фотографии, было уничтожено.
  Вот кофе. Пей. Вот твоя сигерета. Теперь слушай.
  Я всегда нервничаю, когда говорю об этом, так что не удивляйся, милый, если заметишь вдруг мое волнение. С нами много чего случилось. С нами, жившими в Пеште во время оккупации, до нее и после. Очень милосердно, что ты в то время находился в провинции. Ты - мудрый человек. Прекрасно.
  Ну да, я уверена, что в Зале всё было намного лучше. А вот мы гнили в подвалах Пешта в ожидании бомб, пережили тяжелые времена. Кроме того, тебе хватило мудрости вернуться в Пешт только в 1947 году, к тому времени правительство вернулось на место и бары уже были открыты. Я тебе верю, когда ты говоришь, что тебя встретили с распростертыми объятиями. Но никому об этом не рассказывай. Вокруг много плохих людей, и какой-нибудь еврей, выживший в лагере, может предположить, что у тебя были причины залечь на дно в Зале до 1947 года. Ладно-ладно, молчу.
  Вот этот мужчина, похожий на артиста, однажды сказал мне, что мы все сошли с ума, все, кто пережил оккупацию. И все мы теперь - в сумасшедшем доме. Кем был этот господин, похожий на артиста? Ну, он был не барабанщиком. Лишь один барабанщик в мире имеет значение, и это - ты, милый. У него не было разрешения на работу в Италии, для той работы, которую он выполнял, разрешение не требовалось. Некоторое время он писал книги.
  Не хмурься, я знаю, что ты не любишь читать. Мне невыносимо видеть эти морщины на твоем лбу. Не ломай себе мозги, ты о нем больше не услышишь. Что он писал? Стихи? Тексты для песен вроде тех, которые твоя группа играет в баре? Нет, не думаю, что такие же. Да, когда я его встретила, он носился с идеей написания песен для певцов в кафе, и он бы мог сочинять такие тексты, если бы его попросили. Потому что к тому времени никакие другие формы письма его не интересовали. Он мог бы даже писать рекламные тексты - настолько он презирал печатное слово. Он испытывал отвращение и к тому, что написал сам, а не только к текстами, написанным другими. Почему? На самом деле не знаю, но есть у меня кое-какие подозрения. Однажды он сказал мне, что понимает соженние книг, потому что ни одна книга в мире никогда никому не помогла.
  Был ли он безумен? Ну, знаешь, такое никогда не приходило мне в голову. Какой ты умный!
 
 
  Хочешь знать, что там происходило, в том изысканном доме, где я была служанкой? Ладно, я объясню. Но внимательно слушай то, что я собираюсь тебе рассказать, потому что это - не сказка, это - то, что в школьных учебниках называют историей. Знаю, книги и школы - не в твоем стиле. Тем не менее, слушай, потому что то, о чем я хочу тебе рассказать, исчезло из этого мира. Это - дела столь же минувших дней, как рассказы про древних венгров, которые ездили по миру на лошадях и отбивали бифштексы, привязывая их под седло. Они носили шлемы и доспехи, жили и умирали в них. Мои работодатели были столь же историческими персонажами, как эти древние венгры, как великий вождь Арпад, отец венгров, лидер семи кланов, как ты, может быть, помнишь со времен учебы в своей сельской школе. Дай мне сигарету. Спасибо. Вот примерно так всё и было.
  Хочу объяснить тебе, почему мне никогда не было комфортно в этом очаровательном доме. Там ко мне относились прекрасно. Старик, его светлость, относился ко мне, как к сироте, как к бедной маленькой душе - знаешь, как к бедной родственнице с изуродованной стопой, которая вынуждена искать пристанища у богатых родственников. И семья благодетелей делает всё возможное, чтобы новоприбывшая не стеснялась печальной разницы в обшественном положении. Благотворительность может раздражать больше всего. Она так меня злит!
  Заметь, я довольно быстро примирилась со старым хозяином. Знаешь, почему? Потому что он был плохим человеком. Он единственный в семье никогда не пытался быть добрым ко мне. Никогда не обращался ко мне 'Юдит, милая'. Не дарил мне дешевые подарки, не отдавал мне недорогую одежду с барского плеча, как старая госпожа, ее светлость, которая отдала мне свое потрепанное зимнее пальто, или молодой хозяин, который потом на мне женился, благодаря которому я получила право именоваться 'ваша светлость'. У него был офис, поскольку он был главой муниципального совета, но он никогда особо не пекся о титулах и не использовал свой титул. Ему даже не нравилось, когда его называли обычным 'ваше превосходительство'. Всегда - только 'доктор'. Но я к тому времени уже была 'вашей светлостью'. Не то чтобы его это раздражало. Он веселился, когда слуги начали обращаться ко мне 'ваша светлость'. Немного саркастичное веселье из-за глупости людей, которые принимают такие вещи слишком всерьез.
  Старый хозяин был другим. Он терпел все эти 'ваши превосходительства', потому что знал: подавляющее большинство людей - не просто алчное, но еще и глупое и тщеславное, и с этим ничего нельзя поделать. Старик никогда не просил. Он приказывал. Если я совершала ошибку, он мог рыкнуть на меня, я так пугалась, что могла уронить поднос или что-то другое, что как раз держала в руках. Если он долго на меня смотрел, мои ладони начинали потеть, я дрожала. Он походил на одну из этих бронзовых статуй, которые можно увидеть в итальянских городах, на площади...знаешь, эти старинные статуи, из тех времен, когда купцы стали считаться приемлемыми объектами изображения в бронзе...маленькие пузатые выскочки в двубортных пальто и мятых брюках. Иными словами, патриоты, которые не делают ничего иного - просто встают по утрам и изображают патриотов, пока не придет время снова ложиться спать, из тех, кто получает статую за основание местной живодерни или чего-то подобного. И штаны у них в реальной жизни были столь же сильно помяты, как в бронзе. Старик выглядел, как эти статуи начала века, являл нам свой статуарный облик, как настоящие купцы, оригиналы этих статуй, полагаю.
  Если старик злился, я ощущала незначительное дуновение ветерка, в этом было что-то не совсем человеческое. Я была ничем. Когда я приносила ему в комнату апельсиновый сок - такие вот они были странные, начинали свой день с апельсинового сока, потом был спортзал и боксерская груша, и только потом - завтрак, большой завтрак, которого хватило бы на двоих, в утренней комнате, столь же регулярный, как Пасхальная служба в сельской церкви у меня дома - когда я приносила апельсиновый сок, не решалась посмотреть на старика, который лежал в постели и читал при свете ночника. Я была слишком напугана, чтобы посмотреть в его глаза.
  Старик тогда на самом деле был не так уж и стар. И не то чтобы я для него была ничем. Теперь, когда он на том свете, могу тебе сказать: когда я ему помогала надеть пальто в темном холле, он заходил настолько далеко, что щипал меня за зад или дергал за ушко. Иными словами, недвусмысленно давал понять, что находит меня привлекательной, и не делает мне предложение лишь по одной причине: он - человек со вкусом и считает меня женщиной не его уровня. Он был не из тех, кто заводит интрижки со служанками. Я думала: 'Я - просто служанка в доме'. Если старик хочет получить свое, если он настаивает, надо просто смириться и отбросить идею удовольствия. Я не имела права сопротивляться желаниям столь могущественной, неумолимой личности. Наверное, он тоже так считал. И очень сильно удивился бы, если бы я сопротивлялась.
  Но до этого никогда дело не доходило. Он был хозяином, вот и всё, так что чего бы он ни захотел, всё нужно было выполнять. Ему никогда не пришло бы в голову на мне жениться, даже в самых безумных мечтах. Он ни на мгновение не задумался бы, хорошо это или плохо - встречаться со мной. Вот почему я предпочитала быть служанкой старика. Я была молода, здорова и бодра, полностью осознавала свою молодость и здоровье, мне была отвратительна сама идея болезни. У старика по-прежнему был здоровый, гибкий ум. Его жена и сын, который на мне потом женился, уже были больны. Я не просто догадывалась - я знала.
  В этом изысканном доме всё дышало опасностью. Долго я просто таращилась, как в детстве, когда болела и попала в больницу. Больница стала для меня опытом, наверное, самым важным и прекрасным опытом моего детства. Меня укусила собака, сюда, в икру, и районный врач не мог позволить мне оставаться в землянке, в которой мы обычно жили, перевязывая порезы тряпьем. Он послал за мной жандарма, и меня силой отвезли в больницу.
  Больница в соседнем городке была просто старым зданием, но мне она показалась волшебным сказочным замком.
  Мне всё было там интересно и всё пугало. Даже запах, этот запах сельской больницы, был невероятным! И привлекательным - просто потому что был новым, отличался от запаха землянки, ямы, в которой я жила, как животное, с отцом, матерью и остальными членами семьи: скунсом, мышью-полевкой, хомяком и тому подобными. В больнице меня лечили от бешенства, делали болезненные уколы, но что мне было до уколов или бешенства! День и ночь я наблюдала за теми, кто приходил в этот мир или уходил из него: самоубийцы, раковые больные, страдающие недержанием, и все - в одну смену. Потом, в Париже, я увидела очаровательную гравюру старинной французской больницы времен Революции, зал со сводчатым потолком, в котором на кроватях сидели люди в лохмотьях. Моя больница была совсем другой - там я провела лучшие дни своего детства, лучшими были дни, когда мне грозило развитие бешенства.
  Но я не заболела бешенством. Меня вылечили. Во всяком случае, я не заболела бешенством тогда, таким, как описывают в учебниках. Но, наверное, что-то бешеное во мне осталось. Потом я иногда этому удивлялась. Говорят, люди, больные бешенством, испытывают постоянную жажду, и в то же время - боятся воды. Когда всё было хорошо, я чувствовала что-то подобное. Я всю жизнь испытывала сильную жажду, но как только находила способ ее утолить, сразу же отшатывалась в отвращении. Не волнуйся, я тебя не укушу.
  Именно больницу, больницу и бешенство, я вспомнила, оказавшись в этом изысканном доме.
 
 
  Сад был небольшой, но пах, как сельская аптека. Из-за границы привозили странные растения. Там всё было из-за границы, знаешь - даже туалетная бумага! Не смотри так! Они никогда не ходили по магазинам, как простные смертные, знаешь ли. Они звонили оптовикам, которые привозили всё, что нужно - мясо для кухни, кусты для сада, новые пластинки для проигрывателя, книги, соляные ванны, духи, помады, которые пахли, словно во сне, так волнующе сладко и мучительно, у меня от них кружилась голова, меня тошнило. Я чуть не плакала от переполнявших меня эмоций, когда убирала в ванной после них, вдыхала аромат их мыла и одеколона, шлейф ароматов. И всё это записывалось на их счет.
  Богачи - странные люди, милый. Как тебе известно, сама я некоторое время была довольно богата. У меня была служанка, которая по утрам терла мне спину. У меня даже был автомобиль, купе с откидным верхом, и шофер. Кроме того, у меня был открытый спортивный автомобиль, на котором я устраивала гонки. И, веришь или нет, я не чувствовала ни малейшего смущения, проносясь мимо этих людей. Я не была застенчивой и робкой. Чувствовала себя, как дома. Иногда я воображала себя по-настоящему богатой. Но теперь я понимаю, что не была богата, на самом деле я не была богата ни минуты. У меня просто были украшения, деньги и банковский счет. Мне это дарили те, кто мог себе это позволить. Или я брала это у них, если появлялась возможность. Я была умной маленькой девочкой, знаешь ли. В землянке своего детства я научилась не лениться, подбирать всё, что попадет под руку, нюхать, пробовать на вкус и припрятывать - припрятывать всё, что другие выбросили. Старый эмалированный чайник с дыркой был столь же ценен, как драгоценный камень. Я была еще девчушкой, когда выучила этот урок. Невозможно быть слишком трудолюбивой.
  Теперь, в эти дождливые дни, именно об этом я себя постоянно спрашиваю. Была ли я трудолюбива? Достаточно ли внимания уделяла вещам? Я не страдаю от уколов совести. Наоборот, я переживаю, если забыла взять что-то, что могла бы получить. Как и ты. Например, то мое кольцо, которое ты продал вчера...действительно хорошая сделка, милый, я тобой горжусь. Я это говорю не просто так - в конце концов, никто лучше тебя не умеет продавать драгоценности. Не знаю, где бы я была без тебя. Я сказала 'мое кольцо', но на самом деле его обычно носила старая ее светлость. Это был подарок от старика на серебряную свадьбу. Я случайно нашла кольцо в комоде после смерти старой госпожи. К тому времени я уже была хозяйкой дома и чувствовала, что имею на это право. Надела кольцо на палец и начала рассматривать. Вспомнила, как много лет назад, только поступив прислугой в дом, нашла кольцо на столике для белья среди других забытых вещей, пока престарелая девочка радостно плескалась в ванне: старомодное тяжелое кольцо с солидным драгоценным камнем. Я надела кольцо и начала его рассматривать в таком нервном возбуждении, что задрожала, швырнула кольцо обратно на столик и побежала в туалет, мое тело корчилось в спазмах. На этот раз, после смерти ее светлости, я ничего не рассказала мужу. Просто сунула кольцо в карман. Я его не украла. Кольцо принадлежало мне по праву, поскольку после смерти матери мой муж вряд ли подарил бы мне что-нибудь, хотя бы едва сверкающее. Но приятно было надеть именно это кольцо, которое ее светлость гордо носила на пальце, спрятать кольцо в карман и ничего не рассказать мужу, без его разрешения. Я действительно хорошо о нем заботилась - то есть, до вчерашнего дня, когда ты, наконец, его продал.
  Над чем ты смеешься? Поверь, этот дом был таким особенным, что даже туалетную бумагу везли из-за границы. Было четыре ванные: в ванной для старой госпожи на стенах - бледно-зеленая плитка, в ванной для молодого господина - желтая, в ванной для престарелого юноши - синяя. Четвертая ванная - для слуг. Во всех ванных, кроме нашей, была чудесная туалетная бумага из Америки. В Америке есть всё, что хочешь - масштабная промышленность и пруд пруди миллионеров. Хотелось бы как-нибудь туда съездить. Я слышала, что мой муж, первый, истинный, уехал туда после войны, решив, что сыт по горло 'народной демократией'. Но сейчас не хотелось бы с ним встретиться. Зачем? Какой в этом смысл? Иногда так бывает: двое людей сказали друг другу всё, что могли, и им больше нечего друг другу сказать.
  Но в этом никогда нельзя быть уверенным. Некоторые разговоры продолжаются всю жизнь. Подожди, я не закончила!
  . . .
  В этом прекрасном доме у нас, слуг, была собственная ванная, но с обычной белой плиткой. Туалетная бумага, которой мы пользовались, тоже была обычная, белая, немного жесткая, насколько я помню. Это был благоустроенный дом.
  Старик был главной движущей силой порядка. Всё работало гладко, как часы, с деликатной точностью часов утонченной дамы, купленных не две недели назад. Персонал просыпался в шесть часов утра. К ритуалу уборки относились с религиозным благоговением церковной мессы. Швабры, щетки, тряпки для вытирания пыли и мытья полов, тряпки для окон, правильные масла для паркета и мебели - утонченные масла, которыми мы натирали половицы, походили на эти дорогущие маски на основе яичных желтков, которые готовят в салонах красоты для гламурных дам, и я не могу забыть все эти волнующие устройства - например, пылесос, который не просто втягивает пыль с ковриков, но еще и чистит их, электрический полировальщик, который натирал паркет до такого сияния, что в нем можно было увидеть свое отражение. Я иногда просто замирала и любовалась своим отражением, как нимфы в древнегреческих мифах...да, я наклонялась и изучала свое лицо, мои глаза горели испуганным вниманием, как у статуи того наполовину юноши, наполовину - девушки, которую я однажды увидела в музее - он или она с обожанием смотрел(а) на свое пленительное отражение.
  Мы каждый день одевались для уборки, словно актеры для представления. Надевали костюмы. Слуги надевали безрукавку - это была как нижняя рубашка, вывернутая наизнанку. Повариха была - словно медсестра в операционной в своем стерильном белом одеянии, голова покрыта белой косынкой, ждет хирурга и пациента, чтобы приступить к делу. Я была - словно одна из тех крестьянок в хоре оперетты, которая надела традиционный девичий капор, чтобы собирать ягоды на рассвете. Мне следовало понять, что такой наряд не просто очарователен, но и чист и гигиеничен, потому что мне не доверяли, считали, что я могу быть грязной, на мне может быть много микробов. Нет, в лицо мне это не говорили, конечно! Возможно, они даже об этом не думали, не столь пространно. Они просто мне не доверяли, не доверяли всегда и во всем. Такова была их природа. Они были невероятно подозрительны. Защищались от микробов, от воров, от жары и холода, от пыли и сквозняков. Защищались от износа и кариеса. Они никогда не переставали беспокоиться - о зубах или о состояни мебели, о своих акциях, о своих мыслях - о мыслях, которые они усвоили или одолжили из книг. Я никогда это не осознавала. Но поняла, что в то мгновение, когда я вошла в дом, они начали защищаться и от меня, от болезней, которые я могла принести. Почему я должна была принести болезнь? Я была юна и свежа, как маргаритка. И всё равно меня отвели на осмотр к врачу. Осмотр был ужасный, словно врач сам был не рад, что его проводит. Их местный врач был человеком пожилым, и во время этой кропотливой процедуры пытался шутить. Но как врач - действительно семейный врач - он в целом одобрял эту процедуру. В конце концов, в доме - молодой человек, еще студент, и, вполне вероятно, рано или поздно он захочет познакомиться с новой служанкой для черной работы, которую во всех смыслах просто выдернули из землянки. Они волновались, чтобы он не заразился от меня туберкулезом или сифилисом. Я даже подозревала, что старый врач, умный человек, немного стыдился этой необходимости столь дотошного профилактического осмотра. Убедившись, что со мной всё в порядке, меня терпели в доме, словно правильным образом выведенную собаку, которой не нужна прививка. Конечно, молодой господин не подцепил от меня никакую инфекцию. Но так получилось, что потом, намного позже, он на мне женился. Это была единственная опасность, от которой они не додумались застраховаться. Даже семейный врач не смог ее диагностировать. Думаю, старого господина хватил бы апоплексический удар, если бы он догадался, что моя болезнь может передаться посредством брака.
 
 
  Старая госпожа была другой. Ее волновало иное. Она беспокоилась не о муже, не о сыне - только о состоянии. Она пеклась о каждой подробности. Думала о семье, о фабрике, о роскошном доме - обо всем этом невероятном сооружении, словно всё это - уникальные образцы редкого антиквариата. Для нее это всё было - словно китайская ваза, которая стоит, ну не знаю, миллионы, наверное. Если она разобьется, ее ничем уже не заменишь. Старая госпожа следила за всем, за их жизнью...кем они были и как жили. Это был ее шедевр, поэтому она беспокоилась. Иногда мне кажется, что ее опасения не были совсем уж беспочвенными - что-то там действительно сломалось, и заменить это было невозможно.
  Что? Ты спрашиваешь, не сошла ли она с ума? Ну, конечно, все они были безумны, многие из них. Только старик не был. А мы, все остальные, жившие в доме, персонал - я чуть не сказала 'медсестры' - мало-помалу заражались их безумием. Знаешь, как медсестры в психиатрической клинике, санитары, главный врач, директор - все мало-помалу заражаются изощренным, невидимым, концентрированным ядом безумия. Он зреет и ширится в палатах, где держат пациентов...его не заметишь под микроскопом, но он всё равно заразен. Любой здоровый человек, окруженный безумцами, постепенно станет столь же безумным, как они. Сами мы были далеки от нормы - мы, обслуживавшие их, готовившие для них и убиравшие. Слуги, кухарка, водитель и я - мы принадлежали к узкому кругу, мы первые заразились микробом безумия. Мы подражали их манерам - частично для того, чтобы их высмеять, но в то же время мы принимали их всерьез и подпали под действие их чар. Мы пытались жить, одеваться, вести себя, как они. Мы тоже демонстративно обносили блюда вокруг стола, вели очаровательные беседы и делали изысканные жесты - копировали то, что увидели в огромной столовой. Разбив тарелку, мы говорили то же самое, что говорили они, что-нибудь вроде: 'Это всё - нервы. У меня ужасная мигрень!'. Моя бедная мать родила шестерых детей в землянке, но я ни разу не слышала, чтобы она жаловалась на ужасную мигрень. Наверное потому, что она никогда не слышала о мигрени, а если бы услышала, подумала бы, что это - какое-то блюдо или напиток. Но вскоре я и сама начала страдать от мигрени, просто потому, что схватывала всё на лету. Разбив блюдо на кухне, я прикладывала руку ко лбу, изображала на лице страдание от боли и жаловалась кухарке: 'Ветер дует с Юга, я чувствую приближение мигрени'. И мы с кухаркой не улыбались друг другу, не хватались за бока от смеха, потому что мы уже позволяли себе роскошь мигреней. Я всегда быстро училась. Не только мои руки стали столь же бледными, как у них: я побледнела и внутри. Когда мать увидела меня в один прекрасный день, после трех лет в услужении, она расплакалась. Она плакала не от радости - от страха. Словно у меня на лице вырос лишний нос.
  Они все были безумны, но их безумие позволяло им вежливо разговаривать в течение дня, выполнять свои официальные обязанности в отведенное время, обаятельно улыбаться и делать всё, что от них требовалось, наилучшим образом. Но при этом я чувствовала, что они в любой момент могут сказать грубость или вонзить в грудь врача лежащие под рукой ножницы.
  Знаешь, что выдавало их безумие? Думаю, их скованность. Их движения, даже их речь была скованной. Никаких признаков гибкости, мягкости, ничего естественного или здорового не было в их движениях. Они улыбались, смеялись, как актеры после множества репетиций, изо всех сил старались изобразить улыбку, подходящую к ситуации. Говорили они тихо, особенно - если очень злились. Иногда они говорили так тихо, что их губы оставались практически неподвижны, почти шептали. Я ни разу не слышала, чтобы кто-то из них возвысил голос, никогда не слышала в этом доме споров. Старик иногда ворчал и брюзжал, но он тоже был заражен безумием, потому что сразу же старался прикусить язык. Он ненавидел любую спонтанную ярость или брань.
  Они всё время друг перед другом играли, даже когда просто сидели - словно цирковые акробаты на трапеции, которые принимают аплодисменты под куполом цирка.
  За обедом они устраивали такое представление, предлагая друг другу блюда, что можно было принять их за гостей в их собственном доме. 'Угощайся, милый'. 'Попробуй вот это, дорогая'...Что поделать. Понадобилось какое-то время, чтобы к этому привыкнуть, но в конце концов я привыкла.
  Стук в дверь. Еще одна вещь, к которой нужно было привыкнуть. Знаешь, они никогда не входили в комнату друг к другу, не постучав сначала. Все они жили под одной крышей, но вдали друг от друга, словно их разделяли огромные дороги с невидимыми препятствиями, которые им нужно было преодолеть, чтобы попасть из одной спальни в другую...Старая госпожа спала на первом этаже. Старик - на втором. Молодой хозяин, мой будущий муж, спал на третьем этаже под мансардой. У него даже была своя лестница для обеспечения приватности в его владениях - так же, как своя машина, а потом - и своя служанка. Они прилагали невероятные усилия, чтобы не беспокоить друг друга. Это была одна из причин, по которой я сразу приняла их за сумасшедших. Но когда мы подражали их манерам на кухне, это ни в коей мере не было насмешкой. Через год или два настал момент, когда я, кажется, очнулась от транса и вдруг рассмеялась. А потом увидела угрюмые лица старших слуг - слуги и кухарки, и пожалела о своем смехе. Я нарушила некое священное правило и высмеяла всё, что было для них свято. Я быстро вытянулась по струнке, мне стало стыдно. Я поняла, что смеяться здесь не над чем. Безумие - не то, над чем можно смеяться.
  Но это было нечто большее, чем чистое простое безумие. Мне понадобилось время, чтобы понять, что именно они так отчаянно пытались сберечь: что это была за бесконечная уборка, что за больничные правила, все эти манеры, эти 'будь так добр' и 'могу ли я предложить тебе вот это или это'. Они защищали не свои деньги, во всяком случае - не просто деньги. Потому что, когда речь заходила о деньгах, они, опять-таки, отличались от нормальных людей, от людей, рожденных не в богатстве. Они защищали не деньги, они были полны решимости защищать что-то еще. Мне понадобилось время, чтобы понять. Я, быть может, никогда не поняла бы, если бы не встретила мужчину, чью фотографию ты видел только что. Да, того, что похож на артиста. Он мне объяснил.
  Что он сказал? Ну, однажды он сказал мне, что жизнь таких людей посвящена не защите, а сопротивлению. Вот - всё, что он сказал. Вижу, ты не понимаешь. А я понимаю - сейчас.
 
 
  Наверное, если бы я рассказала тебе всю историю, ты тоже смог бы понять. Но я не обижусь, если ты тем временем уснешь.
  Как я уже сказала, всё в доме пахло больницами - больницей, в которой меня лечили от бешенства и в которой я получила самый важный и чудесный опыт своего детства. Что я могу сказать о тамошней чистоте? Там было неестественно чисто. В смысле - весь этот воск, которым мы натирали всё - половицы, мебель, паркет, и разные кремы и жидкости, которые мы наносили на окна, ковры, серебро и медь, чистили и полировали до блеска...всё это было неестественно. Кто бы ни зашел в дом, особенно - кто-то из моих земляков, тут же поводил носом и замирал в атмосфере искусственности. Больница тонула в запахах карболки и средств для дезинфекции, а этот дом утопал в ароматах моющих средств, кремов и лосьонов. А еще были сигары, заграничные сигары, медленно вьющийся дымок египетских сигарет, дорогие ликеры, духи и ароматы гостей. Всё это много лет впитывалось в мебель, в постельное белье и шторы, ароматы въедались во всё и прогрызали себе путь.
  Старую хозяйку обуревала мания уборки. Несмотря на слугу с его уборками и на меня с моей работой, она раз в месяц звонила в  агентство клининга, эти люди прибывали, словно бригада пожарных, с лестницами и странными устройствами, мыли и скребли, и дезинфицировали всё в доме. Кроме того, мы регулярно вызывали мойщика окон, единственная работа которого заключалась в том, чтобы мыть и вытирать окна, которые мы, домашние слуги, уже помыли. В прачечной запах стоял, словно в операционной, где микробов уничтожают, облучая помещение синими лампами. Ты никогда не видел столь превосходную прачечную! Ты мог бы ее принять за дорогое похоронное бюро высшего класса. Меня туда впускали только тогда, когда ее светлость велела помочь прачке, стиравшей, гладившей и складывавшей белье. Она мне напоминала тех женщин, которые в моих краях обмывали покойников и складывали их одежду. Семья мне не доверяла, можешь быть уверен! Я была просто неряхой по сравнению с утонченной профессиональной прачкой, которую вызывали для большой ежегодной стирки!...Ее светлость вызывала эту особую прачку открыткой с сообщением радостной вести, что ее ждет грязное белье!...И, конечно же, прачка сразу приходила, радуясь тому, что может быть полезна. Моя помощь ограничивалась тем, чтобы пропускать через каток тончайшие рубашки, нижнее белье и дамастные скатерти. Ни в коем случае не доверили бы они мне саму стирку! Но в один прекрасный день прачка не явилась на вызов. Вместо нее пришла открытка от дочери. Помню каждое слово, потому что именно я относила почту наверх, так что, конечно же, прочла всё, что было в конверте. Вот что написала дочь прачки: 'Уважаемая госпожа, с прискорбием сообщаю вашей светлости, что моя мать не сможет прийти на стирку, потому что она умерла'. И подпись: 'Ваша смиренная слуга Илонка'. Помню, как нахмурилась ее светлость, прочитав открытку. Но ничего не сказала. Тут я вышла вперед и вызвалась выполнить работу, и некоторое время мне позволяли стирать, пока не нашли новую прачку, которая была прачкой по призванию и обладала тем преимуществом, что еще была жива.
  Всё важное в этом доме выполняли квалифицированные мастера. 'Квалифицированный' было одним из их любимых слов. Если ломался дверной звонок, его не разрешали отремонтировать слуге, по такому случаю вызывали квалифицированного мастера. Они доверяли только квалифицированным мастерам. Был один парень, приходил регулярно, церемонный, в котелке. Походил на университетского профессора, которого вызвали на заседание совета в провинции. Его работа заключалась в том, чтобы срезать мозоли. Но он был не просто одним из этих старомодных операторов мозолей, которых люди нашего круга иногда посещают в городе, ноги выскальзывают из туфель, мы протягиваем их, и оператор срезает мозоль или ороговевшую кожу. Боже упаси! Он не был даже обычным мастером педикюра - мы никогда таких в дом не впускали. Нет, у этого человека была надлежащая визитка, и номер его телефона можно было найти в справочнике. На визитке было написано 'Шведский педикюр'. Мастер шведского педикюра приходил к нам домой раз в месяц. Он всегда носил черное, в прихожей вручал мне шляпу и перчатки с такими церемониями, что меня охватывал благоговейный страх, я чуть ли не целовала ему руку. Мои ноги были обморожены, ты ведь знаешь, из-за этих сырых зим в землянке, у меня были мозоли, косточки и вросшие ногти, очень болезненно, иногда бывало трудно ходить. Но я никогда и не мечтала о том, чтобы попросить этого художника прикоснуться к моим ногам. Он носил с собой сумку, словно врач. Надевал белый халат, тщательно мыл руки в ванной, словно готовился к операции, потом доставал из своей сумки электрический прибор, нечто вроде маленькой бормашины дантиста, садился у ног ее светлости или старого хозяина, или моего мужа, и приступал к работе - сбривал огрубевшие части их невыразимой кожи. Вот таким был наш оператор мозолей. Должна тебе сказать, милый - один из самых ярких моментов моей жизни был связан с тем, что я, будучи хозяйкой этого утонченного дома, приказала служанке вызвать 'шведского мастера педикюра'. Я желала, чтобы мои утонченные мозоли обработали. Всё придет, если будешь ждать достаточно долго. Как в моем случае.
  Кроме того, было чтение. Чтение начиналось, когда я приносила старику его апельсиновый сок. Он лежал в кровати с включенным ночником и читал английскую газету. Венгерские газеты, которых было очень много в доме, читали только мы, слуги, на кухне или в туалете, если нам было скучно. Старая госпожа читала немецкую прессу, старик - английскую, но в основном - только страницы, заполненные длинными столбцами цифр, ежедневные сводки иностранных фондовых рынков - по-английски он читал не очень хорошо, а вот цифры его интересовали...Что касается молодого господина, он читал то немецкие, то французские газеты, но, насколько я видела, только заголовки. Наверное, они считали, что эти газеты лучше информированы, громче шумят и могут сообщать большую, более ошеломительную ложь. Я собирала целую простыню иностранных газет по всем комнатам и читала, волнуясь и благоговея.
  Нужно былл встретиться со множеством квалифицированных мастеров. После апельсинового сока появлялся если не шведский мастер педикюра, то массажистка. Она смотрела в лорнет и была довольно груба. Я знала, что она крадет из ванной кремы и косметику. Но она таскала еще и пирожные, и экзотические фрукты, оставшиеся в кабинете со вчерашнего дня. Она быстро запихивала в рот две горсти, не потому что была голодна, а потому что хотела что-то отнять у этого дома. У нее были просто, что называется, загребущие руки. Потом она заходила в комнату ее светлости и тщательно ее растирала.
  У господ тоже был массажист - они его называли 'шведским инструктором по гимнастике'. Они выполняли несколько упражнений в плавках, потом инструктор готовил ванну и раздевался, плескал на моего мужа и старика то горячей, то холодной водой.
  Вижу, ты понятия не имеешь, зачем он это делал. Тебе еще многому нужно учиться, милый.
  Попеременно включая то горячую, то холодную воду, инструктор руководствовался вот какой идеей: он хотел усилить их кровообращение. Они не могли начать день без необходимого количества энергии. В доме во всем царил порядок, ко всему был свой подход, соответствующий принципам научной строгости. Мне понадобилось много времени, чтобы понять, как все эти ритуалы связаны между собой. Летом три раза в неделю приходил тренер, чтобы поиграть с ними в теннис в саду. Тренером был элегантный седой старик, словно сошедший со старинной медной гравюры - портрета английского мыслителя в музее.
  Исподтишка я наблюдала за их игрой в теннис из окна людской. Меня до глубины души трогало это зрелище - два старых господина, хозяин и тренер, вежливо играют в теннис, неким образом разговаривают с помощью мяча, а не слов. У моего хозяина-старика было могучее загорелое тело... загар он поддерживал даже зимой, потому что каждый день после обеда устраивал себе сиесту под лампой солнечного света. Возможно, ему нужен был загар на лице, чтобы внушать больше уважения сотрудникам. Не знаю, это - просто моя догадка. В преклонном возрасте он продолжал играть в теннис, словно король Швеции. Как ему шли белые брюки и яркий вязаный джемпер без рукавов! После тенниса они принимали душ. В доме были специальные души для теннисистов - в подвале, в спортивном зале с деревянными полами, там было разнообразное спортивное оборудование, в том числе - 'шведские стенки' и какая-то дурацкая гребная лодка - знаешь, из тех, в которых есть только сиденье и вёсла по бокам. На этой лодке они тренировались, когда погода портилась и нельзя было пойти в клуб, арендовать там каноэ и сплавиться по Дунаю. Так вот - шведский мастер педикюра уходил, потом приходила массажистка, потом - инструктор по гимнастике, потом - тренер игры в теннис...или кто там следующий. Потом они одевались.
  Я наблюдала за всем этим из окна людской, таращилась на них, как деревенская девушка - на ярко намалеванные уродливые, но трогательные иконы на фургонах передвижной религиозной ярмарки: это вызывало таинственный священный трепет, какое-то смутное ощущение сверхъестественного, не совсем человеческого. У меня часто возникало такое чувство, когда я наблюдала за этой семьей в течение первых нескольких лет пребывания в их доме.
  К сожалению, меня далеко не сразу допустили к обслуживанию завтраков, потому что это был один из главных семейных ритуалов. Мне пришлось учиться сервировке, прежде чем я получила право обслуживать их за столом. Конечно же, они никогда не садились за стол непричесанными или неумытыми, в ночнушках и пижамах. Одевались столь тщательно, как на свадьбу. К тому времени они уже выполнили упражнения, приняли душ и покупались, слуга побрил старого хозяина и моего будушего мужа. Они уже пролистали английские, французские и немецкие газеты. Во время бритья они слушали радио, но не новости, поскольку боялись услышать что-то, что может испортить им утренний аппетит...Они слушали простую, зажигательную танцевальную музыку - некий допинг, поднимавший настроение и готовивший к тяготам грядущего дня.
  Одевались они с огромным тщанием. У старика была гардеробная со встроенными шкафами. У ее светлости и у моего будущего мужа было нечто похожее. Там они хранили одежду на все сезоны, в футлярах с камфарой, словно готовясь к мессе. Но был у них и обычный гардероб, повседневная одежда, которая должна быть всегда под рукой. Даже когда рассказываю, вспоминается запах этого гардероба, и нос чешется. Из Англии они привезли что-то вроде сахарной головы, но если к ней принюхаться, можно было уловить аромат осеннего стога сена. Ее светлости нравился искусственный аромат сена в шкафах и комодах с бельем.
  Но были не только платяные шкафы и комоды - были еще и шкафы для обуви...о боже! Какой для меня был праздник, прямо как Пасха, когда мне наконец позволили порыться в шкафу для обуви. Там было так много средств для чистки обуви - крем для ухода за кожей, разные лаки, и я чистила эту обувь не с помощью плевков, а с помощью этих великолепных маслянистых кремов, жидкого лака на спирту, мягких щеток и тряпочек! Поверь - я натирала все туфли и ботинки - и старика, и моего будущего мужа - так, что в них можно было увидеть свое отражение! Но собственные шкафы были не только у одежды и обуви - шкаф был и у белья. Шкаф для белья был разделен на отделения в соответствии с материалом и качеством, рубашки лежали отдельно от кальсон!... Думаю, я влюбилась в своего будущего мужа, именно когда гладила его 'шорты для тенниса'! Монограммы у него были вышиты даже на трусах, бог знает, зачем. Монограммы находились примерно там, где у него был пупок, а над ними была вышита королевская корона. Старик, кроме всего прочего, был советником в королевском суде, а не только главой магистрата, как его сын...это была разница чинов, ступенька между бароном и графом. Как я уже сказала, мне понадобилось время, чтобы всё это понять.
  Но я забыла про шкаф для перчаток, в котором различные перчатки лежали в умопомрачительном порядке, словно сельдь в консервной банке. Были перчатки, которые носят на улице, в городе, перчатки для охоты и для вождения, серые, желтые, белые, перчатки из кожи молодого оленя, зимние перчатки с меховой оторочкой. Специальный ящик был заполнен детскими перчатками для торжественных случаев, другой - черными траурными перчатками для похорон, этих торжественных мероприятий в честь сыгравшего в ящик. И мягкие перчатки серого голубиного цвета, которые нужно носить с коротким двубортным пальто и цилиндром, хотя их на самом деле никто никогда не надевал, носили в руке, как король носит скипетр. О, эти перчатки! А еще были пиджаки и рубашки, жилетки, пиджаки длинные и короткие, тонкие и плотные, всех цветов, любого качества, аккуратные маленькие твидовые пиджаки и тому подобное. Осенью, бывало, они одевались на вечер без пудермантеля, немного по-спортивному, садились у камина и курили. Слуга подбрасывал в горячую золу еловые веточки, всё должно было быть, точно как в рекламе брэнди в английских иллюстрированных журналах, где можно увидеть, как лорд изящно раскуривает трубку у очага, употребляя свою ежедневную норму алкоголя. Вот он слегка ухмыляется в своем твидовом пиджаке.
  Были и другие пиджаки: кремовые, которые надевали для охоты на куропаток, к ним прилагались узкополые тирольские шляпы с отделкой из замши и перьев. У моего мужа были вязаные кардиганы на весну и на лето. И, конечно же, все цвета и материалы для зимних видов спорта. Но перечислять можно бесконечно.
  И в довершение всего - эта затхлость и запах сена. Когда я впервые оказалась в постели мужа, меня затошнило от этого изворотливого, порочного мужского запаха, который я запомнила за столько лет, пока гладила его белье и убирала в его комоде. Я была так счастлива, меня так взолновал запах и воспоминания, что просто затошнило. Тело моего мужа пахло так же. Он привык пользоваться мылом одного сорта, знаешь ли. Это мыло и одеколон на спирту, которым слуга умывал его после бритья, и вода, в которой он мыл голову: повсюду был этот запах осеннего сена...едва уловимый, легкое дуновение. Как сказать, это был не человеческий запах - это был запах сена, да, очень ранней осенью, на французской картине прошлого века...Быть может, поэтому меня затошнило, когда я впервые оказалась с ним в постели и он меня обнял. Потому что я уже была его женой. Другая женщина, первая его жена, ушла. Почему? Может быть, не выносила этот запах? Или мужчину? Не знаю. Никому не хватает ума объяснить, почему мужчину и женщину тянет друг к другу, а потом они расходятся. Знаю одно: в первую ночь, которую я провела в постели мужа, мне казалось, что я сплю не с человеком, а с каким-то странным, искусственным существом. Эта странность так меня взволновала, что я почувствовала тошноту. Потом я привыкла. Со временем меня перестало тошнить каждый раз, когда он звал меня или когда мы обнимались, мой желудок больше не бунтовал. Люди способны привыкнуть ко всему - даже к счастью и богатству.
  Но я мало что могу тебе рассказать о том, как это - быть богатой, это будет не истинная правда, хотя я вижу, как загорелись твои глаза, тебе интересно узнать, чему я научилась и что видела, когда была с ним. Ну да, конечно, было интересно. Это было - словно фантастическое путешествие за границу, где живут по-другому, едят и пьют по-другому, рождаются и умирают по-другому.
  Мне больше нравится здесь с тобой, в этом отеле. Я чувствую, что узнаю тебя лучше. Всё, что связано с тобой, так знакомо...Да, мне даже более привычен твой запах. Некоторые говорят, что, живя в смрадный век машин - так они называют цивилизацию - мы непременно теряем нюх, он просто слабеет...Но я родилась в окружении животных, бедный ребенок, рожденный среди животных, как младенец Иисус...так что я обладаю даром обоняния, о котором забыли богачи. Семья моего мужа никогда даже не признавала свой нюх. Вот почему они мне не нравились. Я просто была их служанкой, сначала - на кухне, потом - в гостиной и в постели. Я всегда им прислуживала. Но тебя я люблю, потому что знаю твой запах. Поцелуй меня. Спасибо.
  Нет, я не могу всё рассказать тебе о том, как это - быть богатой, потому что на это уйдет вся ночь - не просто одна ночь, тысяча и одна ночь, а потом - еще тысяча и одна, как в сказке, я могла бы рассказывать тысячу и одну ночь, годами. Так что я не буду дальше перечислять, что хранилось у них в комодах и шифоньерах, как много у них было приборов и аксессуаров, но поверь - это было похоже на огромный театральный гардероб, одежда на все случаи жизни, для каждого мгновения, для каждой секунды жизни! Всё это просто невозможно выдержать! Лучше расскажу, какими они были сами по себе, внутри. Если тебе интересно. Знаю, интересно. Так что просто лежи и слушай.
 
 
  Понимаешь, со временем я поняла, что вся эта гора вещей - сокровища и безделушки, которыми они забили свои комнаты и серванты - на самом деле не нужна. Они в этом всём не нуждались. Конечно, они забивали квартиру этими вещами, но не были уверены, что всё это на самом деле можно использовать, и если да, то для чего. У старика были запасы одежды, которая подошла бы стареющему характерному актеру. Но видишь ли - он спал в ночной сорочке, носил скобки, выходил из ванной с подкрученными усами, и у него даже была намазанная бриллиантином щетка для усов с маленьким зеркальцем на верхушке...Он любил расхаживать по комнате в поношенном старом халате, хотя с полдюжины шелковых висели у него в шкафу - ее светлость дарила ему эти халаты на день рождения и на именины.
  Старик слегка ворчал, но в целом был доволен тем, что всё в ажуре. Он следил за деньгами и за фабрикой, отлично адаптировался к роли, которую  он отчасти для себя и создал, а отчасти - унаследовал, хотя втайне предпочел бы днем пить апероль-шприц и играть в кегли в соседнем пабе. Но старик был умен и понимал: то, что мужчина создает, неким образом создает его. Тот мужчина, артист, как-то раз сказал мне, что всё оборачивается против тебя и ты никогда не можешь быть свободен, потому что всегда находишься в плену творений, которые создал. Ну вот, старик создал фабрику и деньги, и смирился с мыслью, что он привязан к этим вещам и никогда не сможет от них сбежать. Вот почему он не играл днем в кегли в 'Пашарет', а вместо этого играл в бридж в клубе миллионеров где-то в центре города, несомненно - с кривой ухмылкой.
  Этот старик был наделен горькой иронической мудростью, которую я не могу забыть. Когда я приносила ему апельсиновый сок на серебряном подносе по утрам, он поднимал глаза от своей английской газеты, которую просматривал в поисках сводок фондовой биржи, поднимал очки на лоб и близоруко тянулся к стакану сока....но под усами скрывалась горькая улыбка - так улыбаются люди, принимая лекарство, в эффективность которого они не верят...Одевался он с таким же выражением лица. И что-то такое было в этих усах. Усы у него были подстрижены, как у Франца-Иосифа - знаешь, у Дяди Йозефа - Какания, идеальная империя. Этот человек словно был пережитком другого мира, истинно мирных времен, когда хозяева были настоящими хозяевами, а слуги - настоящими слугами, когда великие промышленники мыслили категориями пятидесяти миллионов людей сразу, когда на заказ изготавливали новую паровую машину или современную блинницу. Старик был выходцем вот из такого мира, и, очевидно, новый мини-мир казался ему слишком маленьким, слишком узким. И, конечно, еще один пустячок - война.
  И у него была эта насмешливая улыбка - смесь презрения к себе и отвращения к миру. Весь мир казался ему смешным. Как он одевался, как играл в теннис, как садился завтракать, как целовал ручку ее светлости - он был учтив и изящен...но во всём этом сквозила какая-то презрительная насмешка. Мне это в нем нравилось.
  Я начала понимать, что они забивали дом всеми этими вещами вовсе не для того, чтобы их использовать: это была форма мании. Знаешь, как бывает: человек, пережив нервный срыв, начинает повторять одни и те же навязчивые действия - например, по пятьдесят раз в день моет руки. Вот так эти люди покупали одежду, перчатки и галстуки. Галстуки я запомнила особенно, потому что я с ними намучилась. В мои обязанности входило поддержание порядка при хранении галстуков старика и моего будущего мужа. Галстуков у них, должна сказать, было немало. Галстуки всех цветов радуги - галстуки-бабочки, строгие галстуки, завязанные галстуки - все они висели в своих шкафах по цвету. Кто знает, быть может, там были даже галстуки оттенков, находящихся за пределами ультрафиолетового диапазона, мне это вовсе не кажется невозможным.
  А с другой стороны, никто не одевался проще и сдержаннее, чем мой муж. Он никогда не носил ничего экстравагантного. Его нельзя было заметить с кричащим или вульгарным галстуком. Боже упаси! Он одевался, что называется, с 'идеальным буржуазным вкусом'. Я однажды услышала, как старик тихо сказал сыну: 'Посмотри на этого смешного типа - оделся, как мелкопоместный дворянин'. И указал на кого-то в полушубке с завязками и в охотничьей шляпе. Они избегали всех, кто не принадлежал к их классу, к классу, который, по их мнению, являлся фундаментом гражданского общества. Они были респектабельными членами общества и больше ничего не были должны тем, кто ниже или выше их.
  Моему мужу как-то удавалось всегда носить одну и ту же одежду: костюм из плотной темно-серой ткани. К нему шел неприметный, темный, аккуратный галстук. Конечно, он менял одежду в зависимости от времени года и в соответствии с обычаями дома и общества, в соответствии с требованиями вкуса. Но когда я думаю о нем сейчас...я его редко вспоминаю, иногда - снится, всегда смотрит на меня так, словно чем-то раздражен. Я не понимаю, чем! Всегда снится в темном костюме, в торжественном двубортном сером костюме, словно в форме. Старик был таким же. Кажется, он всегда носил старомодный костюм и двубортное пальто, которое великодушно скрывало его живот. Во всяком случае, так я его всегда себе представляю, думаю, именно так он и одевался! Они очень заботились о том, чтобы всё, что их окружает, сам их стиль жизни всегда был сдержанным, скромным и бесцветным. Они знали, что такое деньги - уже их дедушки и бабушки были очень богаты, дедушка был чиновником высшего ранга и владел виноградниками. Им не было нужды учиться быть богачами, как сейчас учатся всякие неопытные деревенщины, которые больше всего на свете любят нахлобучить шелковый цилиндр и залезть в свой американский автомобиль новейшей модели. В доме царило спокойствие под стать их галстукам. Но в глубине души, втайне они всегда хотели большего. Всё должно было быть идеально. Это было их наваждение. Вот почему шкафы были переполнены, вот почему им всегда было мало туфель, белья и галстуков. Мой муж не интересовался модой, он просто знал, что необходимо, а что - лишнее. Это у него было в крови. А вот старик всё равно не знал в точности, как правильно себя вести в светском обществе. Приведу пример. В одном из своих шкафов, на дверце с внутренней стороны, он прицепил печатную английскую таблицу цветов одежды и галстуков - там было указано, как одеваться в том или ином случае. Например, в дождливый апрельский вторник следует надеть синий костюм и галстук в голубую полоску, и так далее.
  Быть богатым воистину сложно.
  Так что я усиленно зубрила - училась быть богатой. Училась у них много лет, впитывала всё это. Училась богатству с тем же религиозным рвением, с каким дети в сельской школе учат катехизис.
  Лишь со временем я поняла, что дело вовсе не в том или ином наряде, не в том или ином галстуке. Им хотелось быть идеальными. Вот чем они были одержимы: идеальностью. Вот из-за чего они сходили с ума. Идеальность, похоже, чума богачей. Им хотелось не просто одежду - им хотелось весь магазин. И даже одного магазина было мало. Если в доме - больше одного богача, магазинов нужно несколько. Не потому, что они нуждаются в этой одежде или носят ее, просто хотят, чтобы она была под рукой.
  Вот еще один пример. Однажды я выяснила, что на третьем этаже виллы, прямо под большим балконом, находится закрытая комната с собственным маленьким балкончиком. В этой комнате никто не жил, это была детская, комната моего мужа в детстве. Много лет туда заходили только слуги, да и то - раз в год, чтобы сделать уборку. Всё здесь напоминало о детстве моего будущего мужа - он дремал здесь за закрытыми жалюзи и запертой дверью. Там был словно музей - все игрушки лежали на месте, словно предметы быта и одежда ушедшей эпохи. Впервые оказашись в этой комнате, я почувствовала прилив жалости. Была ранняя весна, меня отправили сделать уборку. В комнате еще витал кислый, острый запах моюшего средства, которое использовали во всем доме, особенно - для мытья линолеума: это был гигиенически чистый хлев, где ребенок когда-то жил, играл и жаловался на боль в животе. Художник изобразил на белых стенах животных, героев сказок, Белоснежку и семерых гномов. Мебель была бледно-зеленая, покрашена выцветшей масляной краской. Там стояла красивая деревянная кроватка с вязаным навесом, великолепные весы для взвешивания ребенка, а на полках - прекрасные игры, плюшевые мишки, кубики, электропоезда, книжки с картинками...всё - в идеальном порядке, словно на выставке.
  Всё это внушало мне острую жалость. Я поспешила к окну и подняла жалюзи. Мне отчаянно нужен был воздух. До сих пор не знаю, как описать, что я почувствовала, оказавшись в детской  своего будущего мужа. Клянусь, я вовсе не думала о землянке, в которой выросла. Поверь, в той землянке жилось не так уж плохо. Да, не так уж и хорошо, просто по-другому, как всё и бывает в реальности. Землянка была моей реальностью. Дети воспринимают бедность совсем не так, как думают взрослые. В смысле, взрослые, которые никогда не были бедны. Для ребенка в бедности - столько же веселья, сколько и печали...Бедным детям нравится грязь, в которой они могут кататься и играть. Когда ты беден, нет нужды мыть руки. Какой в этом смысл? Бедность плоха только для взрослых, очень плоха, хуже не бывает. Это - как чесотка или желудочные колики. Бедность - хуже всего на свете...Но все равно, зайдя в комнату, я не начала завидовать своему будущему мужу. Мне стало его жаль, потому что он провел детство здесь, в этой детской-операционной. Я почувствовала, что человек, который вырос в такой комнате. никогда не сможет стать целостной личностью Такой человек лишь копирует настоящих людей, лишь напоминает человеческое существо.
  Детская была столь же идеальна, как и весь остальной дом. Идеальнее некуда. Столь же идеальна, как все их шифоньеры и шкафы для обуви. Словно всё должно было служить хранилищем для вещей. Кроме хранилищ одежды и обуви им нужно было специальное хранилище для книг и картин. Поистине, фирменный магазин. Отдельная закрытая комната на чердаке официально являлась чуланом - еще одно хранилище. И во всех этих хранилищах не просто хранилась одежда, обувь, книги и картины - это было воплощение их идеальности, той самой навязчивой идеи об идеальном.
  Думаю, в глубинах их душ находилось хранилище, в котором эта навязчивая идея формировалась, консервировалась и хранилась в должном порядке. Конечно же, у них всего было больше, чем им было нужно: два автомобиля, два граммофона, две мороженицы, несколько радиоприемников и несколько биноклей - эти театральные бинокли, с финифтью, инкрустированные перламутром, их носят в очаровательных футлярах. Еще их берут с собой на бега, чтобы получше рассмотреть лошадей, и на борт корабля, вешают на шею, чтобы любоваться закатом. Не могу сказать точно, но,учитывая то, что я о них знаю, у них могли быть разные бинокли, чтобы смотреть на утесы, любоваться восходами и закатами, наблюдать за полетом птиц и так далее. Всё, что они покупали, должно было сделать идеальное еще более идеальным.
  Брил их слуга, но в ванной моего мужа лежало полдюжины бритвенных станков новейшей модели. А еще было полдюжины опасных бритв в футляре из оленьей кожи - шведские, американские и английские лезвия, хотя он ни разу в жизни не коснулся своего лица ни одним из этих лезвий. Муж покупал все выпускавшиеся зажигалки, потом бросал их в ящики столов, и они там ржавели с другими очаровательными техническими приспособлениями, потому что на самом деле он предпочитал пользоваться обычной спичкой. Однажды он принес домой электробритву в кожаном футляре, но никогда ею не брился. Если ему приходила в голову мысль купить пластинки для граммофона, он всегда покупал полный комплект - полное собрание сочинений того или иного композитора, всё сразу: все творения Вагнера или Баха, разные записи. Для него ничего не было важнее, чем заполучить все произведения Баха для коллекции, все чертовы произведения, понимаешь?
  Что касается книг, книготорговец больше не ждал, пока они решат, какую книгу купить, а просто присылал им все книжные новинки, все книги, которые они могли бы когда-нибудь достать из книжного шкафа и прочитать. В обязанности служанки входило разрезать страницы и расставлять книги на полках - страницы разрезаны, но в основном книги никто не читал. Нет, конечно, они читали. Много читали. Старик читал книги о торговле, еще ему нравились книги о путешествиях. Мой муж был человеком необычайно культурным - он даже любил поэзию. Но все эти книги, которые книготорговец любезно изливал на нас потоком - ну нет, ни один смертный не смог бы всё это прочесть, жизни не хватит. Нет, они их не отсылали обратно, считали, что не имеют права, потому что, в конце концов, нужно поддерживать литературу. И главное - беспокойство: а вдруг прекрасный роман, который они только что купили, на самом деле - не самый лучший, или, не приведи Господь, где-то может существовать роман более идеальный, чем тот, который они на прошлой неделе выписали из Берлина! Они приходили в ужас при мысли, что какая-то книга, какое-то устройство или предмет, который не является частью комплекта, что-то нестандартное и не имеющее ценности, иными словами, неидеальное, окажется в их доме.
  Так что там всё было идеально - кухня, гостиная, все вещи - в своих хранилищах, всё идеально, всё - в ажуре. Вот только в жизни у них было всё совсем не идеально.
  Чего им не хватало? Мира. Эти люди не знали ни мгновения мирной жизни. Несмотря на жизнь по строгому расписанию, несмотря на тишину, царившую в доме и в их жизни. Никто никогда не повышал голос. Ничто не могло застать их врасплох. Всё просчитано, всё предусмотрено: финансовый крах, дифтерит, любой поворот в жизни, вплоть до смерти. И всё равно в их жизни не было мира. Может быть, они обрели бы мир, если бы однажды дали себе волю, если бы всё в их жизни не было столь продуманно. Но у них для этого кишка была тонка. Нужна смелость, чтобы жить без оглядки и расписания, час за часом, день за днем, мгновение за мгновением, ничего не ожидая, ни на что не надеясь, просто быть. Но они не были на это способны, не могли просто быть. Они могли вставать по утрам по-королевски, и чистить зубы в присутствии придворных. Могли завтракать с такими церемониями, с которыми Папа Римский служит мессу здесь, в Риме, в специальной своей часовне, которую какой-то старик разрисовал множеством обнаженных тел. Я там однажды была. И сразу пришел на ум завтрак моих прежних хозяев.
  Завтрак был для них ритуалом. Потом они шли и жили своей полезной жизнью. Весь день производили прекрасные устройства, и продавали всё, что производили. Потом изобретали новые устройства. В перерывах - общались. А ночью - отдыхали, потому что весь день были полезными, культурными людьми и хорошо себя вели. Такая жизнь очень утомляет! Ты - артист, поэтому не знаешь, как это утомительно - просыпаться утром и уже точно знать, что будешь делать весь день, до полуночи. Ты живешь так, как велит тебе твоя прекрасная артистическая душа, ты не знаешь заранее, какая идея может прийти тебе в голову, когда играешь на барабане, куда может привести тебя музыкальный ритм - ты можешь подбросить барабанную палочку в воздух или отреагировать на импровизацию саксофониста бешеным барабанным боем. Ты - художник. Спонтанный. Мои хозяева были совсем другими. Не на жизнь, а на смерть боролись за то, чтобы всё оставалось неизменным. Они производили продукцию не только на фабрике, а еще и за завтраком, и за обедом. Были заняты производством продукции, которую называли культурой, означавшей благоразумие: благоразумно улыбаться, благоразумно сморкаться. Для них было жизненно важно сохранять культуру, которую они производили, с помощью работы и манер: для них это было всей жизнью. Сохранение было для них важнее созидания. Действительно, они словно проживали несколько жизней одновременно. Словно проживали еше и жизнь своих отцов и сыновей. Словно они были не личностями, простыми единственными в своем роде людьми, а ходом в длинной игре, и игра эта была не их личной, а игрой семьи, принадлежащей к определенному классу. Вот почему они так трепетно берегли семейные фотографии и связи. Словно в музее, где хранятся портреты давно почивших знаменитостей: 'Дедушка и бабушка в день помолвки'. Фотография дядюшки-банкрота в сюртуке или в канотье. Портрет счастливой или несчастной двоюродной бабушки, которая держит зонтик и улыбается из-под вуали. Все они медленно эволюционировали, а потом медленно разлагались, и составляли сложную личность - процветающую семью. Мне это всё казалось крайне странным. Для меня семья была необходимостью, потребностью. А для них - проектом.
 
  Вот такими они были. А поскольку они всегда планировали всё намного вперед и тщательно просчитывали, никогда в их душе по-настоящему не было мира. В мире могут жить лишь люди, живущие в моменте. То же самое - со страхом смерти. Атеисты не боятся смерти, потому что не верят в Бога. Ты - верующий? Что ты там бормочешь? Да, вижу, ты утвердительно киваешь, ты - верующий, но насколько? Я встречала в жизни только одного человека, который, уверена, совсем не боялся смерти. Это был артист, да, он. Он не верил в Бога, так что ничего не боялся - ни смерти, ни жизни. Верующие боятся смерти, потому что цепляются за всё, что им обещает религия: они верят, что существует жизнь после смерти, но также - и суд. Наш друг-художник ни во что это не верил. Говорил, что, если бы Бог существовал, он не был бы настолько жесток, чтобы высаживать людей в вечную жизнь. Видишь, какие безумцы - эти люди искусства? Но респектабельные семейства боятся смерти столь же сильно, сколь и  жизни. Вот почему эта семья была религиозна, благоразумна и добродетельна...Потому что они боялись.
  Вижу, ты не понимаешь. Сами они, наверное, умом это понимали, они ведь были такими культурными людьми, но сердцем и душой - нет. Сердцем и душой он  не ведали ни минуты покоя. Они боялись, что все рассчеты, все планы, все эти уборки гроша ломаного не стоят, потому что однажды всё закончится. Но что, по их мнению, должно было закончиться? Семья? Фабрика? Деньги? Нет, эти люди знали: то, чего они боятся, на самом деле вовсе не такое простое. Они боялись, что однажды их силы иссякнут, они настолько устанут, что больше не смогут поддерживать существующий порядок вещей. Помнишь того механика 'Eytie', к которому мы на днях возили свой драндулет, чтобы он посмотрел, что там за неполадки? Помнишь, он нам сказал, что двигатель работает и в нем нет никаких поломок, всё дело - в усталости металла? Мои хозяева словно боялись усталости металла, боялись, что всё, что они копили, распадется, и тогда их 'культура' погибнет.
  Но довольно о них. Я могу рассказывать о них вечно. Только представь все эти тайные ящички и сейфы, вмонтированные в стены - они хранили там договора, акции, документы и драгоценности. Почему ты пожимешь плечами? Милый мой, единственный, мы, пролетарии, такое не в силах себе даже вообразить! Богачи - поистине странные. Быть может, в их душе скрыто еще какое-то темное ущелье, в котором они что-то еще прячут. В ущелье таился ключ от этого сейфа, который я хотела у них украсть. Мне хотелось выяснить, что заперто в бездне их душ.
  Но богачи остаются богачами, даже потеряв свою собственность. Я их видела после снятия осады, видела, как они выбирались из своих подвалов - в основном христиане, но потом - и евреи, люди, которым как-то удалось выжить, всех их ограбили, отняли всё - ты такое и представить себе не можешь. И несмотря на то, что их ограбили и подчистую разбомбили их дома, их бизнес был разрушен войной и последовавшей затем разрухой, не говоря уж о великих переменах, которые можно было почувствовать в воздухе даже раньше, чем они произойдут, вот сюрприз - коммунисты к ним готовились, так вот, эти богатые христиане и евреи за два года снова вернулись на свои виллы, женщины с аккуратными маленькими серьгами и мехом чернобурки снова сидели в кафе 'Гарбо'. Как им это удалось? Понятия не имею. Но я абсолютно уверена, что их жизнь после войны не отличалась от жизни до и во время войны. Они были так же разборчивы в еде и одежде. Когда пустили первый поезд за границу, и они получили свое первое разрешение на выезд у русского высшего командования в Будапеште, тут же начали жаловаться на то, что приходится спать на верхней полке СВ во время поездки в магазины Цюриха или Парижа. Понимаешь, о чем я? Богатство - это состояние организма, совсем как болезнь или здоровье. Если ты - богат, ты каким-то загадочным образом будешь богат всегда, но сколько бы у тебя ни было денег, ты никогда не будешь себя чувствовать достаточно богатым. Может быть, надо верить в свое богатство, чтобы быть по-настоящему богатым, так же, как святые и революционеры верят в то, что отличаются от остальных. Если ты богат, ты не можешь себе позволить испытывать чувство вины: если почувствуешь себя виноватым, ты пропал. Ненастоящие богачи, которые думают о бедняках за завтраком с шампанским, в конце концов потерпят крах, потому что они неискренни в своем богатстве. Они богаты не по убеждениям, они просто притворяются, они богаты трусливо и втихаря. Чтобы быть богатым, нужно быть очень дисциплинированным. Можно иногда заниматься благотворительностью, но только в качестве прикрытия, фигового листка. Послушай, милый. Надеюсь, однажды, когда меня уже не будет рядом и ты встретишь другую, у которой осталось больше драгоценностей, чем у меня, ты не будешь столь чувствителен к таким вещам. Не злись. Просто говорю, что думаю. Ну же! Дай мне свою прекрасную творческую руку, позволь прижать ее к сердцу. Чувствуешь, как бьется? Это - сердце настоящей пролетарки. Видишь, со мной всё кончено.
  Нужно сказать, я была умной девочкой и быстро выучила о богатстве всё, что мне следовало знать. Я долго была у них в услужении и узнавала их тайны. Но в один прекрасный день я от них ушла, потому что устала ждать. Чего я ждала? Ждала, что мой будущий муж начнет меня хотеть и скучать по мне. На что ты смотришь? Я ждала, как того требовали обстоятельства. Я была сильной. У меня был план.
  . . .
  Посмотри еще раз на его фотографию, хорошенько посмотри. Я ее храню, потому что немало заплатила за нее фотографу, еще когда была служанкой, а он еще жил со своей первой женой.
  Позволь поправить валик у тебя под головой. Ну же, расслабься, вытянись. Когда ты со мной, тебе следует всегда расслабляться, милый. Хочу, чтобы тебе было хорошо, когда ты со мной. Это так утомительно - всю ночь играть с группой в этом баре. Когда ты со мной в этой постели, ты должен делать только одно - любить меня, а потом - расслабляться.
  Говорила ли я что-то подобное мужу? Нет, любимый. Мне вовсе не хотелось, чтобы ему было хорошо, когда он лежал со мной в постели. И это было настоящей проблемой. Я почему-то не могла решиться доставить ему удовольствие, хотя он делал всё, чтобы доставить удовольсьвие мне, бедный, шел ради меня на любые жертвы. Он порвал с семьей и с обществом, отказался от своей привычной жизни. Когда он пришел ко мне, это была действительно словно эмиграция, словно обанктротившийся франт отправился в морской вояж в далекие края. Может быть, именно поэтому мне никогда не удавалось с ним сблизиться - его просто не было дома рядом со мной. Когда он был со мной дома, всегда было такое ощущение, словно он сбежал в захватывающую, пряную, горячую страну вроде Бразилии и женился там на местной женщине. Задается ли такой человек когда-нибудь вопросом, как он там оказался? И когда он - с этой местной женщиной, даже в самые интимные мгновения, не витают ли его мысли где-то в другом месте? Не думает ли он о доме? Возможно. Из-за этого я нервничала. Вот почему мне не хотелось, чтобы ему было слишком хорошо, когда мы были вместе - за столом или в постели.
  О каком доме он думал? Где этот дом находился? Не думал ли он о своей первой жене? Вряд ли. Дом, настоящий дом, невозможно найти на карте, ты ведь знаешь. Но дом очень многое значит, не только очаровательно-приятное, но и ненавистное. Мы сейчас учим этот урок, не так ли, теперь, когда у нас больше нет дома? Не воображай, что мы вернем его, наведавшись в другой дом. Будут прощания и слёзы, кто-то будет убит горем, кто-то будет гордо расхаживать, рахзмахивая новым иностранным паспортом и оплачивая счета дорожным чеком...Но дом, о котором мы думаем, находясь за границей, исчез. Тебе еще снится твой дом в Зале? Мне иногда снятся болота Ньиредьхазы, а потом я просыпаюсь с головной болью. Кажется, дом - это не просто регион, город, здание или люди, а чувство. Что это? Вечно ли это чувство? Нет, дорогой, не думаю. Ты прекрасно знаешь, что я тебя обожаю, но если однажды я перестану тебя обожать из-за того, что ты мне изменишь или уйдешь к другой...но нет, это невозможно, правда? Если такое случится, если в один прекрасный день мне придется с тобой попрощаться, пожалуйста, не думай, что мое сердце будет разбито. Мы будем и дальше мило беседовать, если захочешь...но об одном мы говорить не будем, потому что это закончится, растает в воздухе. Нет времени для скорби. В жизни человека существует только один дом, как любовь, одна настоящая любовь. И проходит он, как любовь, как настоящая любовь. Это правильно, так и должно быть, иначе мы бы этого не вынесли.
  Та первая женщина, первая жена моего мужа, была женщиной очень утонченной. Очень красивая, очень сдержанная. Именно ее сдержанности я завидовала больше всего. Это, кажется, из тех вещей, которым нельзя научиться или купить за деньги. С этим рождаются. Быть может, то, что эти странные люди, богачи, столь тщательно всё время культивируют -всего лишь некая самодисциплина. Их крованые тельца, их гланды - всё это находится под строгим контролем. Я ненавидела эту их способность, и мой муж знал, что я это ненавижу. Именно из-за того, что его первая жена была столь культурной и сдержанной, мой муж в один прекрасный день ее бросил, просто устал от сдержанности. Я для него была не просто женщиной - я была испытанием, репетицией, приключением, охотником и жертвой, обманом и кощунством - словно в светском обществе кто-то вдруг плюнул на ковер. Черт его знает, что значат такие вещи. Я схожу за коньяком, три звездочки, ладно? От всех этих разговоров захотелось пить.
  Пей, дорогой. Вилишь, как я пью? Касаюсь губами того места, где были твои губы...какие неожиданные, нежные, прекрасные у тебя идеи! Я могу просто расплакаться, когда тебе в голову что-нибудь такое приходит. Не представляю, как ты это делаешь. Вряд ли эта моя идея оригинальна, должно быть, в прошлом влюбленные уже об этом думали...но всё равно это - чудесный дар.
  Видишь - я пью после тебя. Мой муж никогда не делал нежные жесты вроде этого. Мы никогда не пили из одного бокала, глядя друг другу в глаза, как вот сейчас. Если ему хотелось меня порадовать, он мне покупал кольцо - да, это очаровательное колечко с бирюзой, на которое ты сейчас смотришь так восхищенно - тоже подарок от него. Что, милый? Да, можешь его забрать, это кольцо достойно таких первоклассных мужчин, как ты. Ты должен получать всё, что пожелаешь.
  Расксказывать тебе дальше про богачей? Рассказать о них всё невозможно. В смысле, я жила среди них много лет, но чувство было такое, словно я просто брожу во сне, в кошмаре. Разговаривая с ними, я всё время боялась сказать что-нибудь не то. Переживала, что неправильно что-то поняла или неправильно касаюсь вещей. Они никогда на меня не кричали, не ругались, конечно же нет! Они учили меня чувствительно и терпеливо, как итальянский шарманщик на улице учит свою обезьянку прихорашиваться, устроившись у него на плече. Но при этом они учили меня так, как могут учить калеку, которая не в состоянии ходить или делать что-то так, как следует. Именно калекой я и была, когда впервые пришла в их дом. Я ничего не могла сделать правильно. Я не могла ходить, в том смысле, который они вкладывали в слово 'ходить', не могла поздороваться, не могла разговаривать...а что насчет еды? У меня не было ни малейшего представления, как есть правильно! Даже слушать - это было выше моего понимания, слушать правильно, с целью, иными словами - с дурными намерениями. Я слушала и таращилась. Я была рыбой, выброшенной на берег. Но мало-помалу научилась всему, чему они могли меня научить. Я работала над этим и всё поняла. Их поразило, как много всего и как быстро я выучила. В конце концов это они начали таращиться на меня. Я не хвастаю, но, думаю, они удивились, узнав, сколько всего я выучила.
  Например, я узнала о семейном склепе. О мавзолее. О боже, этот мавзолей! Знаешь, что было, когда я еще была служанкой в их доме. Я видела, что все их грабили. Кухарка плела интриги, слуга брал взятки у торговца, который накручивал цены за брэнди, вино и самые лучшие сигары, водитель сливал и продавал бензин. Всё это было вполне ожидаемо. Мои хозяева прекрасно об этом знали - эти расходы были заложены в домашний бюджет. Лично я ничего не воровала, поскольку просто убирала в ванной, где украсть было нечего. Но позже, когда я стала 'ее светлостью', не могла не думать о том, что я видела в чулане и на кухне, и мавзолей был огромным искушением. Я была не в силах ему сопротивляться.
  Понимаешь, в один прекрасный день мой муж, истинный джентльмен, вдруг решил, что его жизнь неполна без семейного склепа на кладбище в Буде. Его родители, старый господин и старая дама, были старомодны в своей смерти, превращаясь в пыль под простыми мраморными надгробиями без надлежащего мавзолея. Осознав это упущение, мой муж стал мрачен. Но вскоре пришел в себя и принялся за исправление ошибки. Попросил меня провести переговоры с проектировщиком и строителями о создании идеального мавзолея. К тому времени у нас был уже не один автомобиль, летний дом в Зебегене и постоянная зимняя резиденция в элитном Рожадомбе, не говоря уж о поместьи в Задунайской области, возле озера Балатон, которое мой муж взвалил себе на плече в рамках какой-то сделки. Конечно, мы не могли пожаловаться, что нам негде жить.
  Но вот мавзолея у нас не было. Мы поспешили исправить эту оплошность. Естественно, мы не могли доверять обычному строителю. Муж приложил все усилия, чтобы найти ведущего похоронного эксперта в городе. Планы строительства нам привезли из Англии и Италии, целые буклеты на плотной глянцевой бумаге...ты себе даже не представляешь, как много люди пишут на тему памятников. В смысле, в конце концов просто взять и умереть - тут нет ничего особенного, люди поскребут лопатой землю и тебя туда засунут, вот и всё. А вот дворяне живут по-другому, и, конечно же, смерть у них тоже другая. Так что мы наняли эксперта, чтобы он помог нам выбрать проект, и нам построили красивый, просторный, сухой мавзолей, увенчанный куполом. Я расплакалась, когда впервые увидела мавзолей изнутри во всей красе, потому что на мгновение он напомнил мне о песчаной землянке, в которой мы жили среди болот. Склеп был размерами больше землянки. С заботливой прозорливостью в центре оставили достаточно места для шести могил. Понятия не имею, для кого. Быть может, ждали гостей, на случай, если какие-нибудь мертвецы-визитеры заглянут в гости, и им нужно будет где-то протянуть ноги. Я посмотрела на эти пустые места и сказала мужу, что скорее прикажу похоронить себя рядом с собаками, чем буду лежать в этом их склепе. Ты бы слышал, как он рассмеялся над моими словами!
  Так что мы подготовились ко всем неожиданностям. Естественно, в мавзолее был электрический свет, двух цветов - голубого и белого. Когда всё было готово, пригласили священника, чтобы он освятил этот дом мертвецких удовольствий. Всё, о чем бы ты мог подумать, дорогой, там было - позолоченные буквы над входом, немного выше - скромных размеров фамильный герб, который был вышит у них на трусах. Еще был внешний двор, где посадили цветы, колонны у входа в некий мраморный зал ожидания для посетителей, на случай, если они захотят скоротать время, прежде чем умрут. Потом проходишь из оцинкованного зала через кованые железные врата в небольшой зал, где покоятся старики. Это был правильный мавзолей, рассчитанный на вечность, словно мертвецов, которые там погребены, не вышвырнут через тридцать-пятьдесят лет. Там они и лежали, в том числе - самые прославленные из них, вечность, пока труба Судного дня не призовет их в их выдающихся пижамах и привелигированных халатах.
  За строительство мавзолея я получила комиссионные - восемь тысяч пенге, архитектор не мог мне дать больше. У меня был счет в банке, и однажды я так сглупила - положила на него эти небольшие дополнительные средства. Муж случайно наткнулся на выписку по счету, из которой узнал, как мое 'курочка по зернышку клюет' начало собираться в значительную сумму. Он ничего не сказал - конечно же, он ничего не сказал, что за безумное предположение! - но я заметила, что его это расстроило. Он считал, что член семьи не должен зарабатывать на фамильном склепе его родителей. Можешь себе такое представить? Лично мне это непонятно до сих пор. Рассказываю тебе эту историю, чтобы показать, какие богачи странные.
  Есть кое-что еще. Я ко всему привыкла, всё сносила молча. Но была у них одна привычка, которую я терпеть не могла. Даже сейчас при мысли о ней мне приходится сделать глубокий вдох, потому что меня от нее тошнит. Это была просто последняя капля! В свое время я кое-чему научилась, и постоянно продолжаю учиться. Но я всё это могу выдержать - я сдалась. В жизни всякое бывает, может быть, я даже смирюсь с мыслью о том, что постарею. Молча. Но вот эту их привычку я терпеть не могла. Я краснею, когда о ней вспоминаю, краснею от бессильной ярости, словно индюк.
  Ты подумал о постели? Да, но не в том смысле, о котором ты подумал. Это было связано с постелью, но в другом смысле. Я имею в виду их ночные сорочки и пижамы.
  Ты не понимаешь. Да, согласна, это сложно объяснить. Вот что я хочу сказать: я оглядывалась по сторонам, меня восхищало всё в этом доме, я испытывала почти религиозный трепет, как бывает при виде жирафа в зоопарке. Цветная туалетная бумага, шведский мастер педикюра, много всего. Я понимала, что такие необычные люди не могут жить по обычным повседневным правилам. Им должны по-другому подносить блюда, по-другому стелить постель - не как простым смертным. Естественно, готовить им должны были по-другому, потому что у них, должно быть, другая система пищеварения, как у кенгуру. Не могу с уверенностью сказать, какой у них был кишечник, но, конечно же, еду они переваривали не так, как простые смертные. Нет, конечно, обычным образом, но как-то так, что им нужно было принимать особое слабительное, ставить странные клизмы...всё это держали в строгой тайне.
 
   
  Так что я какое-то время наблюдала за этими их действиями, глазела с удивлением, открыв рот, часто мурашки бежали по коже. Похоже, высокая культура - не только музейные экспонаты, но и то, что можно отыскать у людей в ванных и на кухнях, где для них готовят другие. Их образ жизни ни на йоту не изменился даже во время осады, можешь в это поверить? Пока все остальные ели горох и фасоль, эти люди всё равно открывали консервы деликатесов из-за границы - фуа-гра из Страсбурга и тому подобное. Одна женщина просидела в подвале три недели - жена экс-министра, ее муж сбежал на запад, спасаясь от русских, а она осталась здесь, потому что у нее тут был другой мужчина...веришь или нет, эта женщина сидела на диете, и этой диеты она придерживалась даже под бомбами. Она следила за фигурой, готовила вкусности на спиртовке только на оливковом масле, потому что боялась, что из-за жира, содержащегося в бобах и хрящах, которые все поедали без какого-либо страха, она может растолстеть! Когда я об этом думаю, каждый раз удивляюсь, что за странная вещь - культура.
  Здесь, в Риме, все эти прекрасные статуи, картины и гобелены - словно объедки старого мира, такое мы покупаем в лавке старьевщика по дороге на работу. Но, наверное, все шедевры Рима предлагают только один взгляд на культуру. Возможно, культура - то, что возникает, когда люди готовят для богачей на сливочном или подсолнечном масле, по сложным рецептам, которые прописал врач, словно не только их зубы и кишечник требовали питания, но и их печень требовала особого супа, сердце требовало особых кусков мяса, особая смесь салатов требовалась для желчного пузыря, и редкий вид печенья с изюмом нужен был поджелудочной железе. И съев всё это, богачи замыкаются в себе, чтобы их органы пищеварения могли справиться со своей задачей. Это - тоже культура! Я всё это понимала, восхищалась этим, всей душой одобряла. Не понимала я только их пристрастия к ночным сорочкам и пижамам. Никогда не могла с этим смириться. Черт возьми, кто изобрел это всё!
  Терпение, я тебе всё расскажу. Постелив постель, я должна была положить сверху ночную сорочку, завернуть подол и расправить рукава. Понимаешь, о чем я? Если смотреть на ночную сорочку или пижаму в таком ракурсе, они выглядели слегка по-арабски, как какие-то восточные пилигримы или чтецы молитв, которые распластались на песке, расставив руки. Почему хозяева на этом настаивали? Понятия не имею. Может быть потому, что так удобнее, потому что требуется на одно движение меньше, потому что ночную сорочку нужно было потянуть, и вот ты готов ко сну, не нужно было сражаться с ночной сорочкой и уставать перед сном. Но я ненавидела такого рода расчеты, меня от них просто тошнило. Просто не выносила эту их претенциозность. Вся моя нервная система восставала против этого. Руки мои дрожали от ярости, когда я стелила им постель, сворачивала и складывала их ночные сорочки, пижамные куртки и штаны, как меня научил слуга. Почему?
  Понимаешь, люди - особенные. Рождаются особенными, даже если они - не богачи. Всех что-то раздражает или сводит с ума. Даже бедняк, который какое-то время со всем мирится, отрекается от себя и несет на плечах ношу этого мира с неким трепетом и беспомощностью, принимает то, что приносит ему жизнь - даже в жизни такого бедняка однажды бывает момент, который в моей жизни наступал каждый вечер, когда я стелила постель и должным образом складывала их ночные сорочки. Именно тогда я поняла, что скоро люди перестанут мириться с существующим порядком вещей. Я имею в виду не только отдельных людей, но и народы. Кто-то начнет громко кричать, что с них хватит, что пора всё менять. И когда это случится, люди выйдут на улицы и начнут неистовствовать, всё ломать и крушить. Но это - просто цирк, интермедия. Революция - я имею в виду настоящую революцию - это то, что уже свершилось в душах людей. Не смотри на меня, как на дуру, красавчик.
  Я могу нести чушь, но не всё происходит в соответствии с законами привычной логики, не всё, что люди говорят или делают, должно иметь смысл. Кажется ли тебе рациональным или логичным то, что я лежу тут с тобой в постели? Не понимаешь, милый? Ладно, забудь. Просто заткнись и люби меня. В нашей логике нет смысла - вот так.
  Вернемся к ночным сорочкам. Я ненавидела эту их привычку. Но в конце концов смирилась и с этим. Они ведь были сильнее. Доминирующие формы жизни можно ненавидеть или восхищаться, но им нельзя отказать. Я начала их ненавидеть. Я возненавидела их до такой степени, что присоединилась к ним и тоже разбогатела, начала носить их одежду и лежать в их постелях, начала следить за фигурой, и в конце концов начала принимать перед сном слабительное, как богачи. Это не была ненависть из-за того, что они были богаты, а я - бедна, нет, пожалуйста, не пойми меня превратно. Было бы прекрасно, если бы кто-нибудь наконец понял, в чем дело.
  В газетах и парламентах это постоянно сейчас обсуждают. Даже в фильмах этого полно, насколько я поняла, на днях посмотрев киножурнал. Это - у всех на устах. Не знаю, что вселилось в людей. Вряд ли людям хорошо от того, что они с такой всеобъемлющей жестокостью говорят о богачах и бедняках, об американцах и русских. Я этого не понимаю. Не вдаваясь в подробности, говорят даже, что произойдет великий переворот, и русские окажутся на вершине, наряду с бедняками. Но один очень утонченный мужчина однажды сказал мне в баре - думаю, из Южной Америки, наркодилер, как я слышала, прятавший героин в своих вставных челюстях - что всё будет не так, что в итоге выиграют американцы, потому что у них больше денег.
  Я много об этом думала. Саксофонист говорил то же самое. Сказал, что американцы выроют огромную яму и заполнят ее атомными бомбами, а потом этот паренек в очечках, который тогда был президентом заокеанской страны, встанет на четвереньки, зажжет спичку и поползет к яме, подожжет фитиль атомной бомбы, и тогда - вжух! - вся эта кодла взлетит на воздух. Сначала я думала, что это всё - ахинея. Но теперь мне не до смеха. Я видела много такого, что сначала казалось столь же смешным, а вскоре стало реальностью. Мой опыт говорит вот что: чем глупее идея, тем вернее однажды она воплотится в жизнь.
  Никогда не забуду слухи, ходившие по Будапешту в конце войны. Однажды, например, немцы выставили пушки вдоль набережной со стороны Буды. Это были огромные пушки, надлежащим образом укрепленные в предмостных позициях. Немцы разбили тротуар и установили пулеметные гнезда на очаровательной набережной, на которой росли каштаны. Люди смотрели на них с тревогой, но нашлись люди умные, которые заявили, что никакой осады Будапешта не будет, потому что всё это ужасающее оружие, тяжелая артиллерия у моста, связки взрывчатки на мосту - это всё шулерские приемы, чтобы обмануть русских. Немцы на самом деле не хотели сражения. Вот что они говорили. Но трюк не сработал, русские не поверили. Однажды они прибыли к реке и всё разнесли там вдребезги, включая пушки. Так что не знаю, станет ли реальностью то, о чем говорил человек из Южной Америки, но подозреваю, что в итоге всё будет именно так, как он сказал, просто потому, что сперва это звучит очень смешно.
  Кроме того, я много думала о словах того утонченного мужчины по поводу того, что американцы победят, потому что они богаты. Сейчас я понимаю, что такое богатство. По опыту знаю, что с богачами надо быть очень осторожным, потому что они невероятно хитры. Они отличаются невероятной стойкостью...хотя бог весть, откуда у них эта стойкость. Одно можно сказать наверняка - они очень коварны, и с ними сложно иметь дело. Мой рассказ о ночных сорочках - тому доказательство. Люди, которые велят тебе таким образом готовить для них пижамы, вовсе не просты. Такие люди точно знают, чего хотят, и днем, и ночью, а бедняку надо перекреститься, если он окажется в их обществе. Конечно, я имею в виду только по-настоящему богатых людей, а не тех, кто разбогател как-то невзначай. Те - не столь опасны. Сорят деньгами, как дети, пускающие мыльные пузыри. И заканчивается это всё так, как обычно бывает с мыльными пузырями: лопаются у них в руках.
 
 
  Мой муж был богат по-настоящему. Может быть, поэтому он всегда был таким уставшим.
  Налей мне еще, всего на один палец. Нет, милый. На этот раз я не буду пить из твоего стакана. Гениальные идеи не надо повторять. Они быстро изнашиваются и теряют магию. Не пойми меня превратно.
  Не торопи меня, я всё расскажу по порядку.
  Он был обижен, да, он был неизлечимо обижен. Я этого никогда не могла понять, потому что родилась бедной. Существует какое-то странное сходство между по-настоящему бедными и по-настоящему богатыми...ни тех, ни других невозможно обидеть. Моего отца, который был босоногим сборщиком фруктов в болотистых краях, обидеть было столь же невозможно, как князя Ракоци. Мой муж жил в тисках своего богатства: он совсем не умел сорить деньгами! Он был согласен надеть любую личину, лишь бы не подчеркивать свое богатство. Его манеры были столь изысканны, спокойны и бесстрашно вежливы, что его нельзя было обидеть ни словами, ни манерами, ни действиями, потому что его утонченность смывала всё это, как вода смывает листок. Не оставалось ни одного шрама. Нет, единственным человеком, который мог бы его обидеть, был он сам. И склонность обижать самого себя росла в нем, как какая-то порочная, болезненная страсть.
  Позже, когда он начал подозревать, что с ним творится что-то неладное, он запаниковал. Он был похож на опасно больного, который вдруг утратил веру в знаменитого врача, во всю науку и медицину, и вместо этого обращается к женщине, продающей целебные снадобья, потому что она может помочь. Он думал, что я могу предложить ему целебное снадобье. Но я не была травницей.
  Передай мне вон ту фотографию, хочу еще раз на него взглянуть. Да, таким он был пятнадцать лет назад. Я тебе рассказывала, что долгое время носила эту фотографию на шее? В маленьком медальоне, на сиреневой ленте? Знаешь, почему? Потому что я за нее заплатила. Я тогда была всего лишь служанкой, и купила ее за свою зарплату, вот почему так ее берегла. Мой муж никогда не представлял себе, какое важное дело для человека вроде меня - заплатить за что-то, в чем он не нуждается настоятельно. Я имею в виду настоящие деньги, вроде мелочи с моей зарплаты или чаевых. Потом я тратила деньги, как воду - я имею в виду его деньги, швыряла тысячи так же, как прежде сметала метелкой из перьев пыль, когда была служанкой. Для меня эти деньги были ненастоящими. Но у меня просто сердце ушло в пятки, когда я купила эту фотографию, потому что я была бедна, и мне казалось грехом тратить деньги на то, что не является абсолютно необходимым. Эта фотография была для меня грехом, чистейшим тщеславием. Но я всё равно ее купила, тайком пробралась в студию знаменитого, очень модного фотографа в центре города, я была готова заплатить, не торгуясь, любую цену. Фотограф рассмеялся и продал мне фотографию со скидкой. Эта покупка была единственной жертвой, которую я принесла ради этого мужчины.
   
 
  Он был довольно высок, на пару дюймов выше меня. Вес у него был стабильный. Он контролировал свое тело так же, как свои слова и манеры. Набирал зимой несколько фунтов, но потом сбрасывал их в мае и оставался в таком весе до Рождества. Не думай, на диетах он не сидел. Забудь о диетах. Он просто обращался со своим телом так же, как мог бы обращаться с одним из своих сотрудников. От тела требовалось, чтобы оно работало на него.
  Точно так же он обращался со своим ртом и со своими глазами. Его глаза и рот смеялись по отдельности, словно тогда, когда от них это потребуется. Никогда не смеялись одновременно. Он смеялся не так, как ты, мой драгоценный - так свободно, так нежно, глаза и рот улыбаются одновременно, как вчера, когда ты поистине превзошел самого себя - продал то кольцо, а потом пришел ко мне с хорошими новостями.
  Ему такое никогда не удавалось. Я жила с ним, я была его женой, а до того - его служанкой. Разумеется, я была ему ближе, когда была служанкой, чем когда стала исключительно женой. Но даже тогда я никогда не видела, чтобы он рассмеялся от всей души, как ты.
 
 
  Значительно лучше ему удавалось улыбаться. Когда я встретила в Лондоне этого толстого грека, мужчину, который столь многому меня научил - не надоедай мне вопросами о том, чему он меня научил, я не могу рассказать тебе всё, мы тут так просидим до рассвета - в общем, он меня предупредил, чтобы в Англии я никогда не смеялась в компаниях, потому что там это считается вульгарным. Мне следовало просто улыбаться, всё время улыбаться. Я тебе об этом рассказываю, потому что хочу, чтобы ты узнал всё, что может когда-нибудь тебе пригодиться.
  Мой муж умел улыбаться так, словно ему плевать на чье-либо мнение. Иногда я так ему завидовала, меня просто тошнило, когда я думала о его улыбке. Словно он изучил это высокое искусство в каком-то загадочном университете, который посещают богачи, чтобы научиться улыбаться, и искусство улыбаться там - обязательный предмет. Он улыбался даже тогда, когда ему врали. Иногда я это с ним проделывала. Врала ему, и наблюдала. Врала ему в постели, и смотрела, что он будет делать. Бывали мгновения, когда это было просто опасно. Никогда не знаешь, как человек отреагирует, когда ему врут в постели.
  Опасность вызывала у меня гибельный восторг. Я не удивилась бы, если бы однажды он просто схватил бы на кухонном столе нож и вонзил бы его мне в живот, как свинье на бойне. Конечно, это была лишь мечта, воображаемое исполнение желания. Я узнала этот термин от врача, с которым некоторое время консультировалась, потому что хотела быть модной, как другие, потому что я была богата и могла себе позволить несколько психологических проблем. Врач получал пятьдесят пенге в час. Эта плата позволяла мне лежать на кушетке в его кабинете и потчевать его своими мечтами, а также - всеми грубостями, какие только могла придумать. Есть люди, которые платят женщине, чтобы она лежала на кушетке и говорила гадости. А тут платила я, учила термины вроде 'подавления' и 'воображаемого исполнения желания'. Поверь, я много чего узнала. Нелегко жить с аристократом.
  А вот улыбаться так и не научилась. Кажется, для этого нужно что-то еще. Может быть, нужна родословная, состоящая из предков, которые умели улыбаться. Я это ненавидела столь же сильно, как всю эту суету из-за пижам...Я ненавидела их улыбки. Врала мужу в постели, притворяясь, что мне нравится, хотя на самом деле не нравилось. Уверена, он знал, но разве он взял нож и ударил им меня? Нет, он просто улыбался. Он сидел на огромной французской кровати - его волосы были взъерошены, мускулы натренированы, мужчина в самом расцвете сил, слегка пахнущий сеном. Смотрел на меня тусклым взглядом и улыбался. В такие моменты мне хотелось плакать. Я была беспомощна от горя и ярости. Уверена, потом, когда он увидел разбомбленный дом, и еще позже, когда его выгнали с фабрики и отняли ее, он улыбался точно так же.
  Эта безмятежная улыбка превосходства - наигнуснейший из человеческих грехов. Поистине, преступление богачей. Единственное, что невозможно простить. Я в состоянии простить людей, которые дерутся или убивают друг друга, если им нанесли обиду. Но если они только улыбаются и ничего не говорят, я просто не знаю, что с этим делать. Иногда у меня такое чувство, что никакое наказание не может быть для них достаточным. Я, женщина, выбравшаяся из землянки, ничего не могла противопоставить этому человеку. Мир не мог причинить ему вред, что бы ни делал с ним, с его богатством, с его землями и со всем, что для него важно. Эту улыбку нужно было стереть с его лица. Неужто эти знаменитые революционеры об этом не знают?
  Акции и драгоценности могут исчезнуть, но следы эти остаются, некое остаточное цветение, его ореол окружает богачей даже после того, как они потеряют всё. Возьми настоящего богача и раздень его догола, у них всё равно остается аура богатства, и никакая сила в мире не сможет у них эту ауру отнять. Факты таковы: если человек, у которого есть пятьдесят тысяч акров, например, или фабрика с двумя тысячами сотрудников, потеряет всё, он всё равно будет богаче, чем люди вроде меня, как бы хорошо у нас ни шли дела.
  Как им это удается? Не знаю. Послушай, я была там, когда богачи вернулись домой и у них настали тяжелые времена. Весь мир ополчился против них. Все их ненавидели. Постепенно, шаг за шагом, методично у них отнимали всё, все их зримые богатства, а потом, невероятно искусно, отняли богатства незримые. Но всё равно эти люди оставались столь же спокойными, как прежде.
  Я стояла и глазела на них. Я не злилась. У меня не было ни малейшего желания над ними насмехаться. Не собираюсь петь дифирамбы во славу богачей, не собираюсь без конца говорить о бедняках и богачах. Не пойми меня превратно, знаю, звучало бы хорошо, если бы я начала кричать на рассвете о том, как я ненавижу богачей, их деньги и власть. Да, я их ненавидела, но ненавидела я вовсе не их богатства. Скорее, я их боялась или испытывала священный трепет - так первобытные племена боятся грома и молнии. Я злилась на богачей так же, как люди злятся на богов. Знаешь - эти пузатые божки человеческих размеров, которые хвастаются, пустословят, настоящие жулики, вмешиваются и портят жизнь простым смертным, пробираются в чужие постели, в жизнь женщин, воруют еду со стола - божки, которые ведут себя очень по-человечески. Просто посредственные услужливые божки человеческих размеров.
  Вот что я чувствовала, когда думала о богачах. Я их ненавидела не из-за их денег, поместий и драгоценностей. Я не была революционным пролетарием, не была рабочим с правильным самосознанием - ничего подобного.
  Почему? Из-за низов, с которых я поднялась. Мне было известно больше, чем оратору на перекрестке, я знала что под всем этим, в основании вещей, нет и никогда не было справедливости: если пресечь одну несправедливость, ее сразу же заменит другая. Более того, я была женщиной, красивой женщиной, и хотела занять свое место под солнцем. Разве это - преступление? Может быть, революционеры, которые наживаются, обещая, что всё будет хорошо, если мы уничтожим всё, что есть в мире плохого и что в других обстоятельствах мы сочли бы плохим, наверное, презирали бы меня за это. Но хочу быть честна с тобой. Я хочу дать тебе всё, всё, что у меня есть, еще есть, и не только драгоценности. Вот почему я должна тебе признаться: я ненавидела богачей потому, что деньги были единственным, что я могла у них взять. А всё остальное - тайный смысл богатства, это очущение инакости, окутывавшее меня более пугающими чарами, чем деньги, богачи мне не дали. Они всё это так хорошо прятали, что революционеры не смогли это у них отнять. Они хранили всё это более надежно, чем ценности в сейфах иностранных банков, чем слитки золота, зарытые у них в саду.
  Я просто не могла понять, как им так удавалось вдруг сменить тему разговора и начать говорить о чем-то другом в тот момент, когда тема казалась наиболее захватывающей и болезненно важной. Иногда я приходила в такое бешенство, что сердце колотилось в горле. Я была в бешенстве, когда влюблялась, когда мне причиняли боль, когда я видела несправедливость, когда кто-то страдал - иногда мне хотелось кричать от праведного гнева. А они в эти мгновения хранили спокойствие и просто улыбались. Боюсь, это не выразить словами. Слов никогда не бывает достаточно, когда дело касается чего-то действительно важного, вопросов жизни и смерти. Слова не отдают этим вопросам дань истинной справедливости. Возможно, это могла бы сделать музыка, не знаю. Или когда мы чувствуем желание и прикасаемся к кому-то, что-то в таком роде. Не шевелись. Вполне понятно, почему один мой друг в конце концов отложил словари. Он искал слово. Но не смог найти.
  Так что не удивляйся. Мне не очень хорошо удается объяснить себя. Я просто говорю...Насколько речь далека от цели, если действительно хочешь что-то сказать!
  Дай мне еще раз эту фотографию. Да, вот так он выглядел, когда я впервые его встретила. Потом, когда я увидела его в последний раз, после осады, он был точно таким же. Изменился он так, как меняется качественный предмет после использования...Немного лоснится, становится немного глаже, отшлифованнее, если можно так выразиться. Он старел, как хорошая бритва или мундштук.
  Бог знает. Может быть, нужно бы попытаться рассказать тебе, что произошло. Знаешь, начну с конца. Быть может, станет понятнее, если я пропущу начало.
 
  Его проблема была в том, что он был буржуа. Что такое буржуазия? Красная пропаганда изображает нас исчадием зла, пузатыми людишками, которые целыми днями изучают курс акций, в то же время толкая своих рабочих к истощению. Я тоже представляла их себе именно так, пока сама не стала одной из них. Но потом я поняла: дело буржуазии и классовая война - вовсе не таковы, как рассказывали нам, пролетариям.
  Эти люди были уверены, что у них есть роль в мире: я имею в виду не только бизнес, где они, обладающие малой толикой власти, копируют сильных мира сего. Буржуа верили, что, когда до этого дойдет, они приведут мир в какой-то порядок, возьмут на себя ответственность, и сильные мира сего потеряют часть своей силы, а пролетарии больше не будут жить в крайней нищете, как жили мы. Буржуа думали, что весь мир в конце концов примет их ценности, думали, что, даже если одна социальная группа упадет, а другая - возвысится, они, буржуа, всё равно сохранят свои позиции - даже в мире, где всё перевернулось с ног на голову.
  Потом, в один прекрасный день, он сказал, что хочет со мной поговорить. Сказал, что хочет на мне жениться - на мне, служанке! Я не очень-то поняла, о чем он толкует, но в тот миг я так его ненавидела, что могла бы в него плюнуть. Было Рождество, я сидела на корточках возле камина, готовясь зажечь дрова. Его слова прозвучали для меня величайшим из полученных мною в жизни оскорблений. Он хотел купить меня, как собачку забавной породы - вот как я это восприняла. Сказала ему, чтобы убирался прочь. Даже видеть его не хотела.
  Так что тогда он на мне не женился. Спустя некоторое время женился на настоящей даме. У них был ребенок, но умер. Старый хозяин тоже умер, мне было жаль. После его смерти дом превратился в музей, в который люди заглядывают чтобы бегло осмотреть экспозицию. Я бы не удивилась, если бы однажды воскресным утром группа школьников позвонила бы в дверь, придя на образовательную экскурсию. К тому времени мой муж жил в другом доме, со своей женой. Они много путешествовали. Я оставалась дома со старым хозяином. Старая хозяйка вовсе не была полоумной. Я ее боялась, но и любила. В ней мерцало какое-то знание, какая-то мудрость старухи. Она знала лекарства от болезней печени и почек. Знала всё о стирке и о том, как слушать музыку. И о нас она знала, о бунте сына, но ни слова не говорила...она узнала о давно существующем между мной и ее сыном напряжении, как может узнать только женщина, словно у нее был встроенный датчик. Женщины способны вынюхать тайны любого мужчины, находящегося поблизости.
  Так что она узнала, что ее сын безнадежно одинок, потому что мир, в котором он родился, которому принадлежал сердцем и душой - в воспоминаниях, во сне и на яву - больше не мог его защитить. Мир не мог его защитить, потому что разваливался на части, расползался, словно кусок старой ткани, который нельзя использовать даже в качестве декоративной салфетки или тряпки для вытирания пыли. Она знала, что ее сын больше не движется вперед, больше не атакует: теперь он занял оборонительную позицию и в основном защищался. Она знала: люди, которые перестали двигаться вперед и перешли в глухую оборону, больше не живут, а существуют. Старуха почувствовала эту опасность, ее древние женские инстинкты Парки рассказали ей об этом. Она знала об этом, как в семье знают о зловещей генетической болезни, о которой нельзя говорить, потому что слишком многое поставлено на кон. Никто не должен знать о том, что в прошлом семью поразило малокровие или безумие.
  Что ты так на меня смотришь? Да, я - такая же невротичка, как богачи. И вовсе не пребывание среди богачей наградило меня этим неврозом. По-своему я была невротична еще тогда, в землянке, дома...то есть если бы у меня когда-нибудь было то, что люди называют 'домом'. Когда произношу слова 'семья' и 'дом', ничего не вижу перед глазами, ощущаю только запахи: земля, грязь, мыши, человеческие запахи. И, забивая все эти запахи, над моим полуживотным, получеловеческим детством, в синем небе парит запах влажного от грибов леса, сырого от дождя, вкус солнечного света, похожий запах можно почувствовать, если коснуться языком металла. Я тоже была невротичным ребенком, зачем отрицать? Не только у богатых свои тайны.
 
 
  Но хочу рассказать тебе, что было в конце, в последний раз, когда я видела мужа. Потому что, сидя здесь с тобой в этом отеле в Риме, я точно знаю, что тот раз был последним.
  Подожди, давай больше не будем пить. Вместо этого выпьем черного кофе...Дай мне руку. Прижми ее к моему сердцу. Да, оно бешено бьется. Так оно колотится каждое утро. Вовсе ни из-за кофе или сигарет, даже не из-за того, что мы здесь вместе. Оно бьется, потому что я вспоминаю то мгновение, когда увидела его в последний раз.
  Пожалуйста, не думай, что мое сердце колотится так сильно из-за желания. Никаких дешевых сцен из кино. Как я уже сказала, я никогда его не любила. Конечно, было время, когда я была в него влюблена, но это - только потому, что я тогда еще не жила с ним вместе. Любовь и влюбленность - не одно и то же, ты ведь знаешь.
  Я была глупой и влюбленной, и всё произошло именно так, как я запланировала. Старая хозяйка умерла, и я уехала в Лондон. Передай мне вон ту вторую фотографию! Дорогой, вот - мой мужественный грек. Он учился в Лондоне, в Сохо. Он был настоящим греком до кончиков ногтей, как сверкали его прекрасные, яростные темные глаза. Он мог шептать клятвы, а потом, возвысив голос, закатывал глаза, словно неаполитанский тенор, которого мы намедни видели на концерте.
  В Лондоне мне было очень одиноко. Лондон - огромная каменная пустыня, даже скука кажется там бесконечной. Англичане стали знатоками скуки и знают, как с нею справляться. Я поехала туда служанкой и быстро нашла место. В те времена иностранные служанки пользовались таким же спросом, как когда-то - африканские рабы. В Англии есть город под названием Ливерпуль, говорят, он построен на костях черных, но наверняка сказать не могу. Долго работу служанкой в Лондоне я выдержать не могла, потому что в Лондоне эта работа была вовсе не такой, как в Будапеште. Чем-то она была лучше, чем-то - хуже. Не работа как таковая. То, что я вынуждена работать, меня не беспокоило. Я плохо говорила по-английски, и это было серьезной проблемой, но еще хуже было то, что я чувствовала себя не служанкой в доме, а скорее - винтиком. Винтиком не английского домохозяйства английской семьи, а важного бизнеса, осуществляющего импорт. Я была важным товаром. И, в довершение всего, я поступила на службу не к настоящей английской семье, а к богатой еврейской семье, живущей в Лондоне. Глава семьи убежал в Англию от Гитлера, семью привез с собой, он производил теплое шерстяное белье для армии. Он был всецело немецким евреем, то есть настолько же немцем, насколько и евреем. Стригся он коротко, и, думаю, хотя не могу сказать точно,, возможно, хирург нанес на его лицо несколько дуэльных шрамов, поскольку он надеялся сойти за немецкого студента-бурша - заядлого карточного игрока. Вот о чем я думаю всякий раз, когда смотрю на его фотографию.
  Они были хорошими людьми, но играли в англичан с большим энтузиазмом, чем сами англичане хотели или могли себе позволить. Дом был очарователен. Он находился в отдаленном пригороде Лондона. Семья состояла из четырех человек, а еще - пять служанок и поденщица. Я стояла у дверей и впускала посетителей. Персонал состоял из кухарки и слуги, как дома, судомойки и водителя. Мне всё это казалось идеально правильным. К тому времени очень мало кто из старых английских семейств нанимал столь специализированный персонал. Большие фамильные гнезда продавали или перестраивали, минимальное обязательное количество персонала осталось только в немногочисленных огромных поместьях, где придерживались старинных обычаев.
  Все мы отвечали за свой участок работ. Судомойка пальцем не пошевелила бы, чтобы помочь мне выполнить мои обязанности. Слуга скорее отрезал бы себе руку, чем помог бы служанке. Все мы были просто винтиками тикающего механизма. Знаешь, что меня раздражало во всём этом? То, что мы не понимали механизм, которому служим. Все мы были деталями - и хозяева, и слуги, но что это за механизм - точные швейцарские часы или таймер взрывного устройства? В этом спокойном, рафинированным, сверханглийском образе жизни было что-то тревожащее. Знаешь, все улыбались, как в английских детективах, где убийца и жертва продолжают улыбаться, вежливо обсуждая, кто кого убил.
  И мне было скучно. Мне не очень-то хорошо удавалось справляться с этой отлично обогреваемой, чисто выстиранной и вычищенной в химчистке английской формой скуки. Я никогда не знала, когда будет уместным рассмеяться. В гостиной, конечно, я могла смеяться только внутренне, поскольку я не имела права смеяться, когда мои англизированные хозяева шутили друг с другом. Но со смехом на кухне была та же история. Никогда я не знала точно, безопасно ли будет рассмеяться. Им нравились их шутки. Слуга выписывал юмористический журнал и за обедом зачитывал непонятные и, как по мне, дурацкие английские шутки. Все разражались громким смехом - кухарка, водитель, судомойка и слуга, все они. А насмеявшись, с хитрецой смотрели на меня, чтобы проверить, оценила ли я их прекрасное английское чувство юмора.
  В основном я понимала шарады достаточно хорошо, чтобы осознать: всё это - для меня уж слишком, и на самом деле они смеются не над шуткой, а надо мной. Знаешь, англичан понять почти столь же сложно, как богачей. С ними надо быть очень осторожными, потому что они всегда улыбаются, даже когда на уме у них ужасные вещи. А при этом смотрят на тебя так глупо, что, кажется, даже до двух сосчитать не способны. Но они вовсе не глупы и прекрасно умеют считать, особенно - если хотят тебя одурачить. Но, конечно же, улыбаться они продолжают, даже когда тебя обманывают.
  Английские слуги, конечно, считали меня, иностранку, кем-то вроде белой негритянки, низшей формой жизни. Но даже при этом, подозреваю, они не смотрели на меня свысока, не более, чем на моих хозяева-эмигрантов, богатых немецких евреев. Они смотрели на меня с жалостью. Может быть, им было немного меня жаль, потому что я  была не в состоянии в полной мере оценить искрометный юмор журнала 'Панч'.
  Я уживалась с ними, насколько могла. И ждала...чего еще могла я ждать?
  Чего я ждала? Своего рыцаря в сияющих доспехах, своего Лоэнгрина, который однажды покинет свой дом и очаг, и спасет меня? Богача, который пока жил со своей богатой женой? Я знала, что мое время придет, нужно только подождать.
  Но также я знала, что этот мужчина никогда не сделает первый шаг. В конце концов мне придется пойти к нему, схватить его за волосы и вытащить из его привычной жизни. Словно спасти человека, тонущего в зыбучих песках. Вот как я это себе представляла.
  Однажды воскресным днем я встретила в Сохо грека. Я так и не узнала, чем он занимался на самом деле. Мне он сказал, что занимается бизнесом. У него было довольно много денег и машина, а машина тогда была намного более редким зрелишем, чем сейчас. Ночи напролет он играл в клубах в карты. Думаю, его единственное подлинное занятие заключалось в том, чтобы быть левантийцем. Англичан вовсе не удивлял тот факт, что можно жить только за счет того, что ты - левантиец. Вежливо улыбаясь, мурлыкая и кивая, англичане знали о нас, иностранцах, всё. Они ничего не говорили, лишь слегка присвистывали, если кто-то вдруг нарушал их кодекс хороших манер. Конечно же, узнать, в чем именно состоит этот кодекс, было невозможно.
  У моего греческого друга всегда были какие-то дела недалеко от ценра. Он никогда не сидел в тюрьме, но, когда я сидела с ним в пабе или фешенебельном ресторане, постоянно с подозрением посматривал на двери, словно ждал облавы. Всегда держал ухо востро. О, положи эту фотографию к остальным. Чему я у него научилась? Я тебе скажу: я научилась петь. Он выяснил, что у меня есть голос. Да, ты прав, я научилась не только этому. Ну ты и осёл! Я ведь тебе сказала, он был левантийцем, забудь о греческой крови.
  Не перебивай. Я просто хочу рассказать историю до конца. Хочешь знать, что было в конце? Всё оказалось тщетно, я никогда не переставала втайне ненавидеть мужа. Но я и любила его, любила до умопомрачения.
 
 
  Я поняла это в то мгновение, когда шла по мосту после снятия осады и встретила его - он шел с другого берега. Как просто, если подумать...Вот видишь? Я это произнесла, и ничего не случилось. Ты - вот здесь, в постели в Риме, в номере отеля, дымишь американской сигаретой, вокруг тебя витают ароматы кофе из турецкого жестяного кофейника, почти рассвело, ты подпираешь голову рукой и смотришь на меня вот так. Твои прекрасные блестящие волосы взъерошены на лбу. Ты ждешь, когда я продолжу. Разве жизнь со всеми ее изменениями - не удивительна? Ну так вот, я шла по мосту и вдруг увидела, что мне навстречу идет мой будущий муж.
  Это - всё? Так просто?
  Говорю это и сама удивляюсь, как много можно уместить в одно предложение. Например, произнеся что-то вроде 'после снятия осады'. Так ведь говорят, правда? Но в осаде вовсе не было ничего простого. Надо сказать, в конце февраля большие пушки еще громыхали в некоторых регионах страны. Города и веси горели. Но в Пеште и Буде к тому времени мы жили - в некотором смысле - как обычно живут люди в больших городах. Но, в то же время, у нас была другая жизнь. Мы были - словно кочевники до начала времен. Мы были кочующими цыганами. К середине февраля последних нацистов победили в Буде и Пеште, и постепенно звук грома становился всё слабее, как обычно бывает с настоящим громом, и фронт с каждым днем отодвигался всё дальше. Люди начали выбираться из подвалов. Ты, конечно, был тогда в округе Зала, где не было боев, а если бы увидел, что тогда творилось в Пеште, подумал бы, что мы все с ума сошли. И был бы прав, если бы судил в эти недели и месяцы после снятия осады только по внешности. Там было всё, что ты себе только мог бы вообразить. По внешности нельзя узнать. что думают люди, когда вылазят из безликой толпы, когда они еще унижены и напуганы. Невозможно почувствовать отвратительный смрад, к которому они привыкли, узнать грязь, невозможность покупаться, отсутствие воды. Мы выбирались из грязи, из тесно сгрудившихся людских толп. Думаю, сейчас я это всё вспоминаю как попало, как запечатлелось в моей памяти. Когда вспоминаю те времена, оказывается, что многое путаю. Знаешь, так бывает, когда рвется катушка фильма...вдруг теряешь нить истории, тебя ослепляют сияющие серые пятна на экране.
  Дома еще дымились. Буда с ее очароватальной жемчужиной, Бастионом, и старый квартал были охвачены пламенем. Тогда я, так вышло, как раз была в Буде. Осаду я не пережидала в подвале дома, в котором жила, потому что его разбомбили летом. Я переехала в отель. Потом, как только русская армия окружила город, переехала к другу. К какому другу? Узнаешь через минуту.
  В Пеште тогда не сложно было найти жилье. Люди обычно ночи проводили вне дома, где угодно, лишь бы не дома - я имею в виду людей, которые могли оставаться дома спокойно, которым не приходилось прятаться - всех захватил круговорот эмоций. Мы походили на мифических существ, пережитки какого-то карнавала. Люди чувствовали, что нужно прятаться, потому что, вполне возможно, некая темная сила их ищет, преследует их - русские, коммунисты, как знать? Все вокруг словно надели маски - гости на макабрическом маскарадном балу, каждый был приглашен. Персидские прорицатели и шеф-повара с накладными бородами..список исполнителей - просто невероятен.
  Но это еще - не вся история. На первый взгляд казалось, что все просто опьянели от напитков, которые нацисты хранили в подвалах отелей и ресторанов и не успели выпить, потому что в панике убежали на запад. Ты ведь слышал рассказы выживших в авиакатастрофах или кораблекрушениях - как они оказывались где-нибудь на необитаемом острове или на горной вершине, а потом, через три-четыре дня, у них заканчивались запасы? Вскоре все - эти дамы и господа с изысканными манерами - начинают оценивать габариты друг друга, размышлять о чужой съедобности. Знаешь фильм 'Золотая лихорадка' - там этот смешной человечек с усами зубной щеткой - Чаплин, за ним там бегает по кругу в вагончике на Аляске тот огромный золотоискатель, потому что большой человек хочет съесть маленького? Вот такого рода безумие светилось в глазах людей, вот так они смотрели на вещи, вот так говорили о том, что там-то можно раздобыть еду. Потому что они мыслили, как выжившие в кораблекрушении, считали, что должны выжить любой ценой, даже если придется есть других людей. Они уплетали всё, что могли съесть, всюду, где могли отыскать еду.
  После снятия осады я рассмотрела реальность. Словно с глаз сняли катаракту перочинным ножом. На мгновение у меня перехватило дыхание - настолько всё было прекрасно.
  Когда мы выбрались из подвала, Бастион еще горел. Женщины были в лохмотьях, словно старухи, измазаны сажей, надеясь с помощью этих уловок избежать внимания русских солдат. Запах смерти, трупный смрад из подвалов, от нашей одежды, от самих наших тел. Куда бы ты ни пошел, далеко ли, близко ли - повсюду на обочинах тротуаров лежали огромные тучные дымящиеся бомбы. Я шла по широкому проспекту мимо трупов, разбросанных кирпичей и бесполезных, брошенных бронированных автомобилей. Видела бренные остовы бескрылых самолетов 'Рата'. Я пробиралась по Кристинаварошу к зелени Вермезо. Ноги меня не слушались, я опьянела от свежего воздуха, от зимнего солнца, просто от того, что я - жива... Но плелась, как остальные десять или двадцать тысяч, потому что уже перебросили понтонный мост через Дунай. Мост был бугристый, горб верблюда. Русская военная милиция собрала группу рабочих, чтобы те соорудили мост за две недели под руководством русских инженеров. Наконец-то мы снова могли перемещаться из Буды в Пешт. Как и все остальные, я поспешила в Пешт, мне нужно было попасть туда любой ценой. В сложившихся обстоятельствах я больше не могла оставаться там, где была.
  Что я не могла больше выдержать? Мне отчаянно хотелось увидеть свой старый дом? Конечно же, нет. Я расскажу тебе, в чем дело.
  В то утро, когда был возведен мост, я поспешила в Пешт, потому что хотела купить жидкость для снятия лака в своей любимой аптеке в центре города. Нет, я не сошла с ума. Как я уже сказала, Буда еще горела. В многоквартирных домах зияли дыры. Две недели я гнила в подвале в Буде вместе с толпой мужчин, женщин и детей, люди вокруг меня голодали, кричали, один старик умер от страха, все были очень грязными, потому что у нас не было воды. Но в течение этих двух недель ничто не мучило меня так сильно, как мысль о том, что я забыла взять в убежище жидкость для снятия лака. Когда прозвучал сигнал последней тревоги и началась осада, я спряталась в подвале, на моих ногтях был ярко-красный лак. Так и просидела в подвале две недели с алыми ногтями, пока вокруг меня рушилась Буда. Мои алые ногти почернели от грязи.
  Тебе следует знать, что даже тогда у меня были алые ногти. Я была правильной городской девушкой. Знаю, мужчинам этого не понять, но больше всего во время осады меня беспокоило то, что я не смогу поспешить в свою любимую старую аптеку в Пеште, где продавалась хорошая жидкость для снятия лака довоенного качества.
  Психотерапевт, который брал с меня пятьдесят пенге за визит за возможность врать на кушетке в его кабинете три раза в неделю и нести чушь - я это делала просто потому, что делала всё, что подобает делать даме среднего класа - конечно же, этот психотерапевт объяснил бы мне, что на самом деле я хотела смыть не грязный алый лак, а грязь другого рода, грязь моей довоенной жизни. Ну, возможно, но я знала лишь то, что мои ногти - черные, а не алые, и надо что-то с этим делать. Вот почему при первой же возможности я поспешила перейти мост.
 
 
  Как только я оказалась на улице, где мы раньше жили, мимо меня быстро прошел кто-то знакомый. Это был водопроводчик, он родился и вырос в нашем районе, достойный старик. Подобно многим в то время, он отрастил седую бороду, чтобы сойти за настоящего дедушку при последнем издыхании в надежде, что его не заберут в Россию на принудительные работы, куда-нибудь в Екатеринбург. Он нес большой пакет. Я обрадовалась, узнав его. И вдруг услышала, что он кричит слесарю, жившему в разбомбленном доме на противоположной стороне улицы:
  - Еньо, беги на Центральный рынок, у них там еще есть товар!
  И долговязый слесарь прохрипел с энтузиазмом:
  - Спасибо, что сказал, Бегу прямо туда!
  Какое-то время я стояла на травке Вермезо, глазея на них. Увидела старого пьяницу-болгарина, который доставлял зимой дрова в богатые дома. Он появился из другого разбомбленного дома и осторожно, почти торжественно, поднял зеркало в позолоченной раме, как священник поднимает Святые Дары в праздник Воскресения Христова. В зеркале отразился свет зимнего солнца. Старик торжественно прошествовал мимо, подняв зеркало вверх со священным трепетом, можно было подумать, что добрая фея вручила ему лучший дар в его жизни, то, о чем он втайне мечтал с детства. Было очевидно, что он это зеркало только что украл. Он прошел по развалинам в полном спокойствии, единственный большой победитель в лотерее жизни, отмеченный судьбой в то самое мгновение, когда объявили результаты. Благодаря украденному зеркалу он стал самым счастливым болгарином в мире.
  Секунду я терла глаза, потом инстинкт привел меня в разрушенное здание, которое он только что покинул. Дверь еще была в петлях, а вот вместо лестницы до следующего этажа возвышалась груда шебня. Потом я слышала, что в этот старый дом в Буде попало более тридцати бомб, снарядов и гранат. Некоторых жителей этого дома я знала - портниху, которая иногда для меня шила, ветеринара, который лечил мою собаку, а на втором этаже жил судья Верховного суда на пенсии с женой, мы иногда пили вместе чай в старинной кондитерской Буды 'Август'. Кристинаварош, в отличие от других районов Будапешта, скорее походил на провинциальный австрийский городок, чем на пригород. Люди годами жили там в уютной безопасности или переезжали туда в ее поисках. Переехав, они давали спокойный благородный обет, обет без какой-либо корыстной цели или хотя бы смысла - стать респектабельными членами класса пенсионеров и семей среднего класса, которые пробились в этот рай скромного процветания. Те, кто поднялся сюда из низов, перенимали сдержанные почтенные манеры других жителей, в том числе - слесаря и водопроводчика...Кристинаварош был одной большой законопослушной вежливой семьей среднего класса.
  Люди, жившие в том доме, из руин которого явился болгарин, сжимавший в руках украденное зеркало, были такими же. Болгарин поспешил так же, как слесарь и водопроводчик. Они подстегивали друг друга к действиям, потому что вечеринка не будет длиться вечно, потому что сейчас Буда горела и не было полиции, никакого порядка. А где-то на Центральном рынке еще могло остаться что-то, что не украли русские или всякий сброд.
  'Спасибо, что сказал. Бегу прямо туда!'. Эти слова звенели в моих ушах. Это было - словно песня, словно голос уличного сорвиголовы или крик из кипящей преисподней. Я вошла в знакомый дом, взобралась по горе щебня на второй этаж и оказалась в квартире, где прежде жил судья с женой, в гостиной этой квартиры. Я узнала комнату, потому что старая пара однажды пригласила нас с мужем на чай. Потолок исчез, бомба упала через крышу и задела гостиную. Тут царил полнейший беспорядок - рамки стропил, кафель, фрагменты оконных рам, дверь из квартиры этажом выше, кирпичи и штукатурка...а еще - обломки мебели, ножка стола в стиле 'ампир', передняя часть серванта времен Марии-Терезии, буфет, лампы - всё плавало на мелководье грязной жидкости.
  Словно помойная яма истории. Под этой грудой я заметила края восточного ковра и фотографию судьи в серебряной рамке, старик позировал в двубортном пальто, волосы напомажены. Меня охватил религиозный трепет. Я словно увидела икону. В этом чопорном человеке была какая-то святость, что-то царственное. Но вскоре я устала смотреть и оттолкнула фотографию ногой. Бомба разрушила там не одну квартиру. Что-то превратило груз истории в кучу мусора. Жители еще не выбрались из подвала. Быть может, они там умерли. Я собиралась спуститься обратно, но вдруг поняла, что я здесь не одна.
  Через дверной проем связывающий эту комнату с соседними, я увидела мужчину, ползавшего на чертвереньках. Под мышкой у него была коробка серебряных столовых приборов. Он поприветствовал меня без смущения, с идеальной вежливостью, словно просто пришел с визитом. Рядом с гостиной была столовая судьи, именно оттуда он и появился. Я узнала его - это был офисный клерк, я его знала в лицо, потому что он тоже был местным, один из честных бюргеров Кристинавароша. 'О, книги! - вздохнул мужчина с сочувствием. - Какой стыд, книги!'... Мы вместе слезли на первый этаж, я помогла ему нести серебряные приборы. Мы беззаботно болтали. Он рассказал мне, что на самом деле пришел за книгами, потому что у старого судьи была солидная библиотека, много художественной литературы и книг по правоведению, все - в хороших переплетах...а он так любит книги. Думал попытаться спасти библиотеку, но оказалось, что спасти книги уже невозможно. Он рассказывал об этом с неподдельным сожалением, потолок в соседней комнате тоже обвалился, и книги так сильно промокли, что превратились практически в бесформенную массу, которую используют для переработки. О столовом серебре он не сказал ничего. Его он забрал просто по остаточному принципу, вместо книг.
  Мы болтали, пока спускались на четвереньках вниз с горы мусора. Офисный клерк галантно показывал мне дорогу, часто придерживал меня за локоть и указывал дорогу в обход опасных участков, где было слишком много щебня. Мы задержались на мгновение в дверном проеме, потом попрощались. Он побежал вниз по улице с коробкой столового серебра под мышкой - идеальный респектабельный сосед.
  Все эти люди - болгарин, водопроводчик, слесарь, клерк - были очень заняты своим делом. Именно таких, как они, потом назовут 'частным сектором', самозанятыми. Они думали, что, если им хватит времени, удастся спасти что-нибудь, что еще не украли нацисты, наши местные фашисты, русские или коммунисты, которым удалось вернуться домой из-за границы. Они чувствовали, что таков их патриотический долг - прибрать к рукам что-то, что еще можно прибрать к рукам, поэтому приступили к своей работе по 'спасению'. Они спасали не только свои пожитки, но и чужие, тащили всё, пока всё это не исчезло в вещмешках русских солдат или в кошельках коммунистов. Таких спасателей было не так уж много, но они были невероятно трудолюбивы. Что касается остальных, девяти или более миллионов жителей страны - знаешь, их сейчас называют 'народ' - они, то есть - мы, были по-прежнему парализованы и пассивно наблюдали, как по-настоящему заинтересованные люди продолжали воровать во имя 'народа'. Фашистская 'Стрела и крест' грабила нас уже несколько недель. Спасение было подобно крайне заразной чуме. У евреев отняли всё имущество: сначала - квартиры, потом - землю, бизнес, фабрики, аптеки, конторы, и, наконец, жизнь. Это сделали не самозанятые из частного сектора, а само государство. Потом пришли русские. Они тоже грабили сутки напролет, ходили по домам и квартирам. Потом, когда они ушли, пришли обученные Москвой коммунисты с ручными тележками. Теперь уж они точно научились обескровливать народ.
  Народ! Знаешь ли ты, что это? Кто эти люди? Мы с тобой - 'народ'? Потому что сейчас все усердно утверждают, что делают всё во имя 'народа', 'народных масс', 'пролетариата'. Помню, как я удивилась, когда однажды летом, много лет назад, во время сбора урожая, мы с мужем остановились в одном поместьи, и сын помещика, маленький мальчик с белокурыми локонами, вбежал в столовую и восторженно крикнул: 'Мама, мама! С одним пролетарием только что произошел инцидент - ему отрезало палец косилкой!'. Мы покровительственно кивнули, дескать, устами младенца глаголет истина. А сейчас все - часть массы: пролетариат, аристократы, даже люди вроде нас. Подумай: ведь мы никогда не были в таком единении - 'народ' и все остальные - как в течение тех нескольких недель. когда пришли коммунисты, потому что коммунисты были экспертами. Когда они воровали, это была не кража, а реституция. Знаешь, что такое 'реституция'? 'Народ' понятия не имел, что это. Когда прогрессивные деятели приняли законы, там было сказано: 'Принадлежавшее вам больше вам не принадлежит: теперь оно принадлежит государству', и народ просто таращил глаза. Кажется, не осталось ничего, что не принадлежало бы государству.
 
  Народ испытывал меньше презрения к грабителям-русским, чем к этим исполненным энтузиазма поставщикам социальной справедливости, которые сегодня 'спасают' картину знаменитого английского художника из квартиры иностранца, на следующий день завладевают старинной фамильной коллекцией кружев или какими-нибудь золотыми зубами классово чуждого дедушки. Когда они принимались грабить во имя 'народа', народ просто молча глазел. Или незаметно плевался. Русские шарили повсюду с надменным равнодушием. Мы этого и ожидали. Они это всё выстрадали, еще у себя дома, действительно очень сильно пострадали. Русские не спорили о реституции или социальной справедливости, они просто грабили и раздевали.
  Вот видишь! Я разволновалась от этих мыслей. Передай мне одеколон, хочу смочить лоб.
 
  Ты залег на дно в провинции, так что не можешь знать, какова была жизнь в Будапеште. Ничего не произошло, но все же, как по мановению волшебной палочки, как по свистку какой-то феи или демона город ожил, словно в тех сказках, где злой волшебник тает клубом дыма, а зачарованные, кажущиеся мертвыми, вскакивают на ноги. Стрелки часов снова начинают двигаться, часы тикают, поток бурлит. Война ушла, как злой демон, тяжелой поступью ушла на запад. И теперь то, что осталось от города и от общества, вернулось к жизни с такой страстью, яростью и подлинной волей к власти, с такой силой, стойкостью и изворотливостью, что, казалось, ничего и не было. В течение нескольких недель, когда не было ни одного моста, даже понтонного, через Дунай, мы переплывали его на лодках, как двести лет назад. Но в подворотнях на бульварах вдруг появились лотки, на которых продавали разнообразные деликатесы и предметы роскоши: одежда, обувь, всё, что ты только можешь вообразить, не говоря уж о золотых наполеондорах, морфии и свином жире. Оставшиеся евреи вышли, шатаясь, из своих домов с желтыми звездами, и через неделю-две уже можно было видеть, как они торгуются среди трупов людей и лошадей. Люди в безликой толпе пререкались из-за цен на теплую английскую одежду, французские духи, голландский брэнди и швейцарские часы. Всё стало объектом присвоения, предложения, быстрой сделки. Евреи вели торговлю с русскими водителями грузовиков - товары и продукты перемещались из одной части страны в другую. Появились и христиане. А вскоре началась миграция. Вена и Братислава пали. Люди бросились в Вену, их подвозили  русские дальнобойщики с грузом свиного жира и сигарет, назад они возвращались на машинах.
  Мы еще были глухи от полумертвых снарядов, которые на нас сбрасывали, и от этих их больших бомб, извергавших дым, но кафе в Пеште быстро открылись снова. Были заведения, в которых подавали крепкий, остро-ядовитый кофе. Русские моряки танцевали на чайных вечеринках с девушками из Йозефвароша под музыку вертящихся пластинок. Не у всех еще похоронили родственников, и можно было увидеть ноги трупов, протянутые из импровизированных могил у дороги. Но также можно было увидеть дам в модной одежде, при полном макияже, спешащих через Дунай на лодках, на свидание с молодыми людьми в каком-нибудь разбитом квартале съемных квартир. Хорошо одетые представители среднего класса неторопливо шли в кафе, где всего через две недели после снятия осады уже подавали телятину с паприкой. Была праздная болтовня, был маникюр.
  Непередаваемое чувство. Вот оккупированный, сожженный город, еще дымящийся, полный русских спекулянтов и бандитских моряков, которые грабят на людных улицах, и вот я в магазине на бульваре торгуюсь с продавщицами за французские духи или жидкость для снятия лака, всего через две недели после снятия осады.
  Потом я почувствовала, и даже сейчас считаю, что человек, который не был тогда в городе, не в силах понять, что с нами произошло. Это было - словно возвращение с дальних берегов Аида. Всё прошлое развалилось и сгнило. Всё ушло, во всяком случае, мы так думали. Теперь должно было начаться что-то новое.
  Вот о чем мы думали в те первые несколько недель.
  Те первые несколько недель - недели после снятия осады - стоили того, чтобы их прожить. Но это время прошло. Только представь! В течение тех нескольких недель не было никакого закона, ничего. Графини сидели на тротуаре и продавали дешевый жирный лангош. Моя знакомая еврейка практически сошла с ума. Ходила весь день по улицам с безумными стеклянными глазами, искала дочь, останавливала всех прохожих, пока не вяяснилось, что ее дочь убили фашисты и бросили тело в Дунай. Женщина отказывалась верить. Все вокруг верили, что живут новой жизнью и она как-то будет отличаться от той, что была раньше. Мысль о чем-то 'ином' дарила людям надежду, их глаза сияли этой надеждой. Они словно влюбились или подсели на наркотики - эти люди, пребывавшие на пике какого-то душевного подъема. И действительно, довольно скоро всё стало 'иным'. Но теперь это была инакость, которая была нам понятна.
  Что я себе представляла? Думала, что мы станем лучше, гуманнее? Нет, ничего подобного.
  На что мы надеялись в те дни - потому что мы действительно надеялись, и я - тоже, как и все, с кем я тогда говорила: мы надеялись, что страх, страдания, ужас и отвращение - все эти адские муки каким-то образом нас очистят. Наверное, я надеялась, что мы сможем забыть некие страсти, плохие привычки. Или...Нет, погоди, хочу рассказать тебе всё, как было, без обиняков.
  Быть может, существовали какие-то разумные причины для этой надежды. Мы могли надеяться, что исчезнет это всеобъемлющее ощущение хаоса, чувства, что этот беспорядок - навсегда. Может быть, что-то просто исчезнет - жандармерия, мишура и показуха, государственные приюты для собак, старомодные формы вежливости в обращениях, отношение 'это - мое, а это - твое', и 'твое - навсегда мое'. Что придет на смену? О, мы закатим грандиозную вечеринку, грандиозное ничто - человечество будет просто прохаживаться по улицам, пощипывать лангош и огибать груды щебня, отбросит все привычные узы: дома, договора, хорошие манеры. Никто не решался об этом говорить. Мы были заняты тем, что жили в аду и в раю одновременно. Именно так жили Адам и Ева в Эдеме до грехопадения. Именно так мы прожили несколько недель в Будапеште. После грехопадения. Это было самое странное время в моей жизни.
  Потом в один прекрасный день мы проснулись, зевнули, дрожа от холода, у нас выступила гусиная кожа, мы поняли, что ничего не изменилось. Поняли, что 'иного' не существует. Тебя стаскивают в ад, поджаривают там какое-то время, потом, если однажды некая волшебная сила вытащит тебя обратно, ты несколько раз моргнешь, привыкнешь к реальности, и всё будет точно так же, как раньше.
  Я была очень занята, потому что дни были заполнены ничем - всё, необходимое для выживания, нужно было добывать голыми руками. Нельзя было позвонить горничной и попросить то-то и то-то, как привыкли звонить мне сильные мира сего, да и я беззастенчиво звонила точно так же, из чувства мести, когда пришло мое время примкнуть к сонму богачей. Более того, мне даже негде было жить - никакой комнаты, никакой горничной, никого звонка, даже никакого электричества, чтобы звонок работал. Из кранов иногда текла вода, но в целом этого от них не ждали. Ты никогда не сможешь себе представить, какой восторг мы испытывали, когда наконец получали воду! На верхних этажах воды не было, воду для купания нужно было носить наверх из подвала ведрами, прямо на четвертый этаж: мы использовали эту воду для купания и стряпни. Мы не знали, что - важнее. Истинные дамы - а я себя считала одной из них - дамы, у которых вызывало неистовое раздражение отсутствие в центральной аптеке французских ароматических солей для ванны во время войны, вдруг поняли, что чистота не столь важна, как они всегда думали. Например, они поняли, что, для того, чтобы покупаться, нужна вода определенного качества в ведре, и вода эта была столь же подозрительной, как та, в которой варили картошку. А поскольку каждое ведро, которое несли наверх, нести нужно было собственноручно, они вдруг поняли, что вода - чрезвычайно ценное благо, она столь ценна и важна, что нельзя тратить ее на мытье рук после черной работы. Мы красили губы помадой, но не мыли шею и другие части тела с той же навязчивой тщательностью, как несколько недель назад. Мы выжили, конечно же, мне пришла в голову мысль, что во времена старинных французских королей никто ведь не купался по-настоящему, даже короли. Вместо купания люди обрызгивали себя с ног до головы теми или иными духами. Тогда не существовало дезодорантов. Это я точно знаю, когда-то прочитала в книге. Великие всё равно были великими, утонченные всё равно были утонченными - неважно, купались они или нет. Но от них просто воняло. Вот так мы тогда жили. Мы были - словно Бурбоны: от нас воняло, но мы были утонченными.
  Но я всё равно надеялась. Шея и туфли мои были в грязи, и, хотя я достаточно долго в юности была в услужении, мне не пришло в голову обслуживать саму себя! Я ненавидела носить эти ведра с водой вверх по лестнице. Вместо этого я наведывалась к подружкам, у которых на кухне была вода, брала воду у них. Я слегка смачивала кожу и называла это купанием. Втайне я этим наслаждалась. Подозреваю, что другие тоже наслаждались, особенно - те, кто больше всего жаловался на отсутствие условий для купания. Словно снова стали детьми и катаемся в грязи. Было весело. Восстав после недель поджаривания в аду, мы наслаждались беспорядком и грязью, возможностью спать на чужих кухнях, отсутствием необходимости идеально купаться или одеваться.
  Ничто не происходит в жизни просто так. Мы страдали от осады в качестве наказания за свои грехи, но наградой нам за все эти страдания стала свобода - по крайней мере, несколько недель безнаказанно вонять, мы были невинны, как Адам и Ева в Раю, которые, должно быть, тоже воняли, поскольку никогда не купались. Кроме того, было приятно не есть регулярно. Все ели то, что было под рукой, там, где оказались. Несколько дней я ела только картофельные очистки. В другой день я ела консервированное мясо краба, свиной бок, жаренный в жире, и кусочек сахара из очаровательного кафе на десерт. Я не толстела. Конечно, бывали дни, когда я почти совсем ничего не ела.
  Потом вдруг в магазинах появилось очень много еды, и я сразу же набрала четыре килограмма. Вновь открыла для себя радости пищеварения и начала думать о будущем. Пришло время пуститься в погоню за паспортом. Хотя я знала, что это - безнадежно.
 
 
  Любовь, говоришь? Ты - такой прекрасный юноша. Настоящий ангел. Не думаю, что любовь может кому-то на самом деле помочь. Ни романтическая любовь, ни братская. Мой друг-артист объяснил мне эту путаницу - как в словарях путают два вида любви. Он не верил ни в одну. Верил он только в страсть и жалость. Но они тоже не помогали, потому что это - мимолетные чувства, вот они есть, а вот - испарились.
  Что? В таком случае нет смысла жить? Не хочешь, чтобы я так пожимала плечами? Слушай, милый, если бы ты приехал оттуда, откуда я...Ты меня не понимаешь, потому что ты - артист. Ты еще во что-то веришь - в искусство, да? Да, ты прав, ты - самый лучший барабанщик в Европе. Не представляю, чтобы в целом мире мог быть барабанщик лучше тебя. Не верь этим сомнительным саксофонистам, которые рассказывают о барабанщиках в американских группах, о барабанщиках, которые сильны, как четверо простых смертных, играют на барабане Баха и Генделя. Нет, они просто тебе завидуют, хотят, чтобы ты не зазнавался. Я уверена: ты - единственный барабанщик, которого стоит слушать. Дай мне руку, позволь поцеловать эти тонкие пальцы, которые рассыпают по миру синкопы так же, как Клеопатра рассыпала жемчуг. Так вот! Подожди минутку, дай вытереть слёзы - я такая сентиментальная. Когда смотрю на твои руки, всегда хочется плакать.
  Так вот, он стоял напротив меня не мосту, просто потому что у нас снова появился мост. Всего один мост, но зато какой! Тебя не было в Будапеште, когда этот мост строили, так что тебе не понять, как много значила для нас новость о том, что в Будапеште, этой великой столице, снова есть мост через Дунай! Его построили молниеносно, и к окончанию зимы мы снова переходили мост пешком! Строители использовали оставшиеся железные опоры и соорудили мост для чрезвычайных ситуаций. Мост был слегка горбат, но выдерживал вес грузовиков и сотен тысяч людей, эту человеческую волну, ползущую туда и обратно с раннего утра, когда мост открывался, до самого вечера, стоявшую в очередях возле предмостных укреплений на обоих берегах.
  Конечно, нельзя было просто перейти мост. Очереди извивались по Пешту и Буде, как ленты конвейера, толпа двигалась плавно и медленно. Мы готовились к переходу через мост так же, как готовились до войны к свадьбам. Переход через мост был для нас честью, мы могли этим хвастать. Потом построили другие мосты, каменные, железные и понтонные. Через год по мосту носились туда-сюда такси. Но я помню первый мост, горб верблюда, очереди, наше медленное продвижение, помню, как мы медленно брели по мосту - сотни тысяч людей с рюкзаками на спине, наши сердца несли груз преступлений и воспоминаний, мы шли с одного берега на другой по этому первому мосту. Потом, когда из-за границы, из Америки, вернулись венгры-эмигранты и начали скользить по железным мостам на своих шикарных автомобилях, мне стало немного грустно, появился привкус горечи во рту, мне было плохо от того, что иностранцы просто пересекают реку, воротя нос и пожимая плечами при виде наших мостов, просто используют эти мосты, словно те ничего не значат. Эти люди прошли долгий путь, лишь слегка нюхнули войны, наблюдая за ней с расстояния, словно это был фильм. 'Прекрасно, - говорили они. - Как приятно нам жить здесь и ездить на своих машинах по этим новым мостам».
  У меня болело сердце, когда я это слышала. 'Что они знают?' - думала я. Я понимала чувства людей, которые не жили здесь, не были с нами, не знали, что чувствовали миллионы людей, наблюдая, как их прекрасные мосты через Дунай взрывают, мосты, которые существовали сотни лет. И я знала, что мы почувствовали, когда в один прекрасный день смогли снова пешком пересечь реку: у нас перехватило дух, словно у Курука или Лабанка, или у турецких завоевателей много столетий назад. Никто не сможет нас понять, если не был тогда здесь с нами! Почему меня должно волновать, как долго существуют мосты в Америке? Наш мост построили из гнилой древесины и металлолома, и я перешла по нему реку раньше многих других. Точнее, я перешла по мосту одна из первых, брела в длинной очереди вслед за остальными, и вдруг увидела на другой стороне моста своего мужа, он переходил по мосту из Пешта в Буду.
  Я вышла из очереди и побежала к нему. Обняла его за шею. Все начали на меня кричать, и в конце концов полицейский оттащил меня, потому что я мешала движению человеческого конвейера.
 
  Подожди, дай высморкаться. Какой ты милый! Ты не смеешься надо мной, ты действительно слушаешь. Слушаешь внимательно, как ребенок, ждущий окончания сказки.
  Но это была не сказка, милый: там не было настоящего начала и настоящего конца. Жизнь бурлила вокруг и внутри нас - жителей Будапешта. У наших жизней не было четких очертаний, не было надлежащей рамы. Словно что-то смыло границы. Всё просто происходило, без рамок, без границ. Сейчас, намного позже, я все равно не знаю, где нахожусь, где начинаются и где заканчиваются события моей жизни.
  Достаточно будет сказать, что именно это я чувствовала, когда бежала по мосту. Это не был расчетливый, продуманный рывок: ведь за несколько мгновений до этого я не знала, жив ли человек, который был моим мужем - так давно, до начала времен, во времена, которые мы называем историей. Эти времена, кажется, были вечность назад. Люди не измеряют время своей жизни с помошью часов или календарей, посредством личного времени, которое принадлежит только им. Никто не знал, выжили ли другие: их возлюбленные, люди, с которыми они делили кров. Матери не знали, живы их дети или погибли. Пары встречались случайно на улице. Мы, кажется, жили во времена без истории, в доисторические времена до появления земельных реестров, номеров домов и адресных справочников. Каждый жил, где придется, где удалось поселиться. И в этом хаосе, в этой цыганской жизни присутствовал какой-то домашний уют. Возможно, именно так люди жили в тусклом далеком прошлом, когда ни у кого не было дома, лишь орды и племена блуждали повсюду, цыгане в кибитках с немытыми детьми, путешествующие без цели. Это была вовсе не плохая жизнь. Она нам почему-то была знакома. Под слоями накопленного мусора мы, кажется, хранили воспоминания о других, менее оседлых временах.
  Но не поэтому я побежала к нему, не поэтому начала обнимать его на глазах у тысяч людей.
  В это мгновение - пожалуйста, не смейся - что-то во мне сломалось. Поверь, я продолжала жить, как обычно. Носила бюстгальтер, пережила осаду и то, что ей предшествовало, с достоинством: чудовищные злодеяния нацистов, бомбежки, террор. Правда, я была не совсем одна. Когда оказалось, что война - смертельно, отчаянно опасна, я несколько месяцев прожила со своим другом-артистом: пожалуйста, не пойми меня превратно. Насколько я поняла, он - импотент. Мы никогда это не обсуждали, но если мужчина и женщина живут вместе в одной квартире, непременно возникает романтическая атмосфера. А в тех пустых комнатах эта атмосфера не возникла. Но я вовсе не удивилась бы, если бы однажды ночью он ворвался  в мою комнату и задушил меня голыми руками. Иногда я спала в его квартире, потому что каждую ночь звучала воздушная тревога, а мне не всегда удавалось добраться домой, минуя посты противовоздушной обороны. А теперь, когда прошло столько лет и этот мужчина уже умер, у меня почти такое чувство, что я с ним переспала, или с кем-то вроде него, с человеком, который решил отречься от мира, отказался от всего, что люди считают самым важным в жизни. Для него это была словно терапия по выработке рефлекса отвращения: он хотел избавиться от волнующего, но отвратительного наваждения, вызывающего такую же зависимость, как алкоголь, наркотики, тщеславие...всё. Моя роль в его жизни сводилась к роли сиделки - я должна была его нянчить.
  Это правда, я проникла сначала в его квартиру, а потом - в его жизнь. Знаешь, вот есть воры-форточники, проникающие в жилище, а есть женщины-кошки, пробирающиеся в жизнь мужчины, когда он беззащитен, а оказавшись там, они уволакивают всё, что найдут: воспоминания, впечатления, много чего. Потом им это всё наскучит, и они это всё продадут: продадут всё, что им удалось похитить. Не то чтобы я продала что-то, полученное от него, и я тебе рассказываю всё это, потому что хочу, чтобы ты узнал обо мне всё, прежде чем меня бросишь, или прежде чем я брошу тебя. Он просто терпел меня рядом с собой в любое время - утром, днем и вечером...Единственное правило - я не должна была его беспокоить. Мне было запрещено с ним разговаривать, когда он читал. Он часто сидел с книгой и ничего не говорил. Я могла приходить и уходить из квартиры, когда пожелаю, могла делать всё, что захочу. Всё время падали бомбы, все жили одним мгновением и не строили планы на следующее.
  Думаешь, это были ужасные времена? Погоди, дай подумать. Думаю, это было время открытий. Вопросы, над которыми мы никогда по-настоящему не задумывались, от которых отмахивались, стали слишком реальны. Что за вопросы? Ну, тот факт, что в жизни нет смысла и цели, например, но и многое другое. Мы быстро привыкли к страху, страхом можно пропотеть, как при лихорадке. Просто всё изменилось. Семья больше не была семьей, работа больше ничего не стоила. Любовники занимались любовью впопыхах, словно дети, жадно поглощающие пищу, хватая столько конфет, сколько смогут, набивая ими рот, пока не видят взрослые....потом дети начали удирать, устраивали игры в хаосе улиц. Всё рушилось: квартиры, отношения. Бывали мгновения, когда мы верили, что наши дома, работа и люди в целом имеют для нас какое-то значение, хотя бы в психологическом смысле, но после первой бомбардировки вдруг поняли: всё, что прежде было для нас важным, потеряло смысл. Но не только бомбардировки. Все чувствовали: помимо сирен воздушной тревоги, шныряющих туда-сюда желтых автомобилей, помимо людей, лишившихся дома, бронированных патрульных машин, набитых трофеями, солдат, возвращающихся с фронта, беглецов в сермяжных крытых вагонах, помимо толп, бродящих караванами, словно цыгане, есть что-то еще. Больше не существовало четкой зоны боевых действий: война шла в том, что осталось от мирной жизни - на наших кухнях, в наших спальнях, в нас самих. Бомба попала в нас, и всё, что прежде скрепляло социум, даже если это было всего лишь равнодушие или лень, взорвалось. Во мне тоже что-то взорвалось, когда я увидела мужа на этом горбатом мосту через Дунай. Взорвалось, как чертова огромная бомба, которую бросили на обочине русские или нацисты.
 
  Наш роман был взрывом чисто в киношном духе - фильм такой глупый и низкопробный, обычно там директор компании женится на стенографистке. В тот миг я поняла, что на самом деле не друг друга мы искали в жизни, поняла, что для него любовная связь ассоциировалась с чем-то иным: с ужасной виной, которую он ощущал под кожей, с виной, которая грызла его плоть. Он хотел передать мне то, с чем не мог примириться. Что это было? Богатство? Его желание узнать, почему в мире существуют богатые и бедные? Всё, что говорят по этому поводу писатели, политики и демагоги, гроша ломаного не стоит. Забудь лысых профессоров в очках в роговой оправе, забудь сладкогласых проповедников и волосатых громогласных революционеров. Правда - намного ужаснее, чем всё, что они тебе говорят. Правда заключается в том, что на земле нет справедливости. Возможно, именно это искал мой муж: справедливость. Не потому ли он на мне женился? Если он хотел только мою кожу или плоть, ему не обязательно было жениться на мне - он мог получить это по более низкой цене. Быть может, ему хотелось восстать против мира, в котором он вырос, как восстают сыновья богачей, становятся утонченными, благоуханными революционерами. Как знать, зачем? Потому что они не могут вынести то, кем являются, потому что им слишком повезло в жизни, потому что спорта и извращений им уже недостаточно, так что нужно идти играть на баррикадах. Ну вот, он выбрал другую форму бунта, вовсе не каторжную пытку - жизнь со мной. Мы с тобой поднялись со дна, из болот Залы, нам этого не понять, милый. Одно можно сказать наверняка - он был истинным джентльменом. Не в том смысле, в котором является джентльменами большинство титулованной знати. Он не был подобен 'Сэру Такому-то' или 'Барону Как-Бишь-Его', которые толкались локтями, чтобы пробиться к дворянскому гербу. Мой муж был человеком порядочным, он был сделан из более тонкого материала, чем большинство бастардов его класса.
  Он был из тех, чьи предки завоевывали земли. Они шли маршем с топорами на плече, заходили в первобытные леса на незнакомой территории, горланили гимны, крошили деревья и местных жителей, продолжая петь. Один из его предков был протестантом, он приспособился к жизни в Америке вскоре по прибытии. В путешествие он не взял с собой ничего, кроме молитвенника и топора. Мой муж гордился этим предком больше, чем всеми остальными дальнейшими достижениями своей семьи - фабрикой, деньгами и множеством регалий.
  Мой муж был человеком надежным, потому что отлично владел своим телом и нервами. Он даже мог контролировать деньги, а это - сложнее. Никогда ему не удавалось контролировать лишь свое чувство вины. А виновный жаждет отомстить. Он был христианином, но вовсе не в том смысле, в каком люди обычно это себе представляют - для моего мужа это была не деловая возможность, не индульгенция, чтобы примелькаться перед нацистами, получить грабли, заключить сделку и загрести землицы. Тогда ему было плохо от того, что он - христианин. Но в глубине души он был христианином, как некоторые обречены быть художниками или алкоголиками: он ничего не мог с этим поделать.
  Но он знал, что жажда мести - грех. Любая месть - грех, и справедливой мести не существует. Единственное право, которым наделен человек - судить и действовать справедливо. Никто не имеет права мстить. А поскольку мой муж был богачом и христианином, и не мог отказаться ни от того, ни от другого, он тонул под грузом вины. Почему ты смотришь на меня, как на безумную?
  Вот о нем я и говорю - о своем муже. Этот человек внезапно появился на только что сооруженном мосту, он шел ко мне. А потом я его обняла - перед тысячами людей.
  Он вышел из очереди, но стоял неподвижно. Не попытался меня оттолкнуть. Не волнуйся, он не склонил голову, чтобы поцеловать мне ручку перед дрожащей толпой нищих в лохмотьях. Он был слишком хорошо воспитан для этого. Просто стоял и ждал, когда закончится эта болезненная сцена. Он был спокоен, глаза закрыты, я сквозь слёзы смотрела на его лицо, как женщина видит лицо младенца, когда он еще - в ее чреве. Чтобы увидеть то, что принадлежит тебе, глаза не нужны.
  Но потом, когда я изо всех сил вцепилась в него, что-то произошло. Я ощутила его запах. Понюхала мужа, и этот запах меня поразил...Теперь слушай внимательно.
  Понюхав мужа, я задрожала. Колени тряслись, живот свело судорогой, словно меня терзала мучительная болезнь. Дело в том, что человек, который шел ко мне по мосту, пахнул не так, как все остальные. Знаю, тебе это кажется бессмыслицей, но тогда это значило что-то важное. Что я хочу сказать: на нем не было запаха тел. Потому что, даже если бы каким-то чудом в подвале оказался брусок мыла или духи, непреодолимая близость, нехватка воздуха, смрад телесных отправлений, смесь запахов разных блюд, все эти люди со стучащими зубами и страхом смерти - всё это впитывается в нашу кожу. Те, кто никогда раньше не вонял, теперь начали вонять, переняли вонь от уже вонявших. Они начали поливать себя одеколоном и пачулями: другими, искусственными пачулями, пахнущими намного хуже, чем натуральные. От них определенно тошнило.
  Не то чтобы мой муж пахнул пачулями. Я вдыхала его запах сквозь слёзы, закрыв глаза, и вдруг меня охватила дрожь.
  Почему? Что это был за запах? Мой муж пахнул сырым сеном, если хочешь знать. Как несколько лет назад, когда мы с ним расстались. Как пахнул в ту первую ночь, когда я лежала в его постели, и меня тошнило от этого кислого запаха мужских привилегий. Он был точно таким же, как раньше - плоть, одежда, запах - точно таким, как прежде.
  Я отпустила его шею и вытерла слёзы тыльной стороной руки. У меня кружилась голова. Я достала из сумочки пудреницу, открыла зеркальце и накрасила губы. Никто из нас не произнес ни слова. Он стоял и ждал, пока я восстанавливала свой поплывший от слёз макияж. Я решилась поднять на него глаза, лишь когда убедилась в зеркале, что мое лицо достойно того, чтобы на него смотрели.
  Я с трудом верила своим глазам: он стоит передо мной на этом импровизированном мосту, в растянувшейся на много миль очереди - десять-двадцать тысяч человек в дымящемся темно-бурном городе, где лишь несколько домов не носят отметину от снаряда или пулевое отверстие. Вряд ли где-то осталось целое окно. Не ходил транспорт, не было полиции, никакого закона, ничего: люди  одевались, как нищие, даже если в том не было никакой нужды, намеренно выглядели несчастными старыми бедняками, отращивали неряшливые бороды, спотыкались в лохмотьях, чтобы избежать неприятностей или вызвать у окружающих жалость. Даже гранд-дамы таскали мешки. У всех был мешок за плечами. Мы были похожи на сельских негодяев или путешественников. И вот мой муж стоит прямо передо мной. Это - тот самый человек, которому я причинила боль семь лет назад. Ничего не изменилось. Именно этот человек, поняв, что я ему - не любовница и даже не жена, а враг, пришел ко мне однажды, улыбнулся и спокойно сказал:
  - Я думаю, нам лучше расстаться.
  Он всегда начинал фразу так, словно хотел сказать что-то очень важное: 'Я думаю' или 'Я представляю'. Он никогда не выражал мысль прямо, никогда не рубил с плеча. Когда у моего отца заканчивалось терпение, он кричал: 'Черт побери!'. А потом бил меня. А вот мой муж, если не мог что-то выдержать, каждый раз вежливо открывал дверцу, словно его слова были просто поводом к размышлениям, мыслью между прочим, и вред от его слов таким образом проскальзывал мимо. Он научился этому в Англии, в школе, в которой учился. Еще одна его любимая фраза: 'Боюсь, что...'. Однажды вечером, например, он повернулся ко мне и сказал: 'Боюсь, что моя мать умирает...'. Она действительно умерла - эта старая дама, в тот же вечер в семь часов. Она к тому времени совсем посинела, и врач сказал моему мужу, что надежды нет. 'Боюсь, что...', - эта фраза нейтрализовала крайности чувства и дарила некое обезболивающее. Другие люди говорят: 'Моя мать умирает'. А вот мой муж всегда старался говорить вежливо, сказать что-то неприятное или грустное, никого не обидев. Такие люди - это просто нечто, и никаких гвоздей!
  Он даже сейчас был осторожен. После нашей с ним войны, закончившейся семь лет назад, после снятия осады в настоящей войне вот он стоял на предмостном укреплении. Посмотрел на меня и сказал:
  - Я боюсь, что мы преграждаем людям путь.
  Он произнес это спокойно и улыбнулся. Не спросил, как я поживаю, как я пережила осаду, не нуждаюсь ли в чем-то. Просто сообщил, что мы, наверное, преграждаем путь. Махнул в сторону дороги возле горы Геллерт, где мы могли бы поговорить спокойно. Когда мы пришли в безлюдное место, он остановился, огляделся по сторонам и сказал:
  - Я думаю, что здесь - самое лучшее место, чтобы сесть.
  Он был прав: это было 'самое лучшее' место, чтобы сесть. Рядом - неповрежденное место летчика в разбитом самолете 'Рата', так что в бесполезной машине - достаточно места для двоих. Я ничего не сказала, покорно заняла свое место в кабине пилота. Он сел рядом со мной. Но сначала вытер грязь с сидения. Потом достал носовой платок и вытер им руки. Мы какое-то время посидели рядом молча, никто не решался заговорить. Помню, ярко светило солнце. Место было очень тихое - только разбитые самолеты, автомобили и артиллерия.
  Любой обычный человек предположит, что мужчина и женщина обменяются парой слов, встретившись на Дунае среди руин Будапешта после снятия осады. Они могут начать разговор, например, с констатации того факта, что оба - живы, ты так не думаешь? 'Я боюсь, что...' и 'Я думаю, что...' - такое можно себе представить. Но мысли моего мужа витали где-то в другом месте, так что мы просто сидели перед пещерой напротив минерального источника и смотрели друг на друга.
  Мой взгляд был очень угрюм, можешь себе представить. Снова начала бить дрожь. Словно во сне: сон и реальность одновременно.
  Милый, ты ведь знаешь, что я - вовсе не дура. И не сентиментальная изменщица, которая ударяется в слёзы, когда чувствует, что пришло время прощаться. Дрожала я потому, что мужчина, сидевший рядом со мной напротив разверстой могилы, в которую превратился город, был не человеком, а призраком.
  Некоторые люди упорно живут в мечтах. Только мечты, мечты более эффективно, чем формальдегид, способны сохранять такие видения, как мой муж, явившийся мне в то мгновение. Только вообрази - его одежда не была в лохмотьях! Не помню точно, во что он был одет, но, думаю, это был тот самый двубортный костюм угольно-серого цвета, который был на нем, когда он сказал: 'Я думаю, что нам лучше расстаться'. Не могу с точностью сказать насчет костюма, потому что у него было много похожих - два или три, однобортные, двубортные, но в любом случае, один покрой, один материал, и портной тот же, который шил костюмы для его отца.
  Даже в такое утро он надел чистую рубашку, бледно-кремовую рубашку, и темно-серый галстук. Туфли черные, на двойной подошве, хотя я понятия не имела, как ему удалось пройти по пыльному мосту, чтобы ни пылинки на них не налипло. Конечно, я прекрасно знала, что туфли - вовсе не новые, просто так выглядят, потому что он их почти не носил, в конце концов, у него таких туфель дюжина в шкафу для обуви. Я насмотрелась на его туфли в холле, когда моей работой было чистить эту обувь из тонкой кожи. И вот он - мой муж в этих туфлях.
  Говорят о чем-то 'совершенно новом', свежем, из коробки, которую предоставляет тебе магазин. Будапешт был не столько коробкой, сколько массовым захоронением, могилой, из которой еще выбирались люди. Мой муж тоже выбрался из такого массового захоронения. На костюме - ни одной стрелки. Его светло-бежевый габардиновый плащ - 'Сделано в Англии' - беззаботно свисал с руки, очень просторный, почти неприлично удобный, насколько я помню. Именно я открыла посылку из Лондона, когда та прибыла. Намного позже мне довелось идти мимо лондонского магазина, в котором он купил этот плащ. Он висел там в витрине среди множества других вещей. Муж носил плащ почти беззаботно, перебросив через руку, в конце зимы погода была мягкая.
  Конечно, муж был без перчаток,  перчатки он носил только в разгар зимы, в сильные морозы. Так что я рассмотрела и его руки. Они были белыми и чистыми, на ногтях - такой ненавязчивый маникюр, что, казалось, его ногтей никогда не касались ножницы. Но в этом был весь он.
  Знаешь, что самое странное? Если поставить его напротив грязной толпы в лохмотьях, медленно ползущей по мосту, он казался почти мятежником. И при этом был почти невидим. Я бы не удивилась, если бы кто-то вышел из толпы, схватил его за лацкан, начал трясти и толкать, чтобы проверить, настоящий ли это человек. А представь, что было бы во времена Французской революции, в месяцы Террора, когда на аристократов охотились по всему Парижу так же, как дети охотятся с рогатками на воробьев. Всё равно что старый аристократ появится на улице в лиловом камзоле и напудренном парике, и дружески помашет тележкам, которые заполнены его знакомыми графьями, едущими на гильотину. Между этим аристократом и моим мужем - никакой разницы, в равной степени живописное зрелище. Он таинственным образом отличался от окружавшей его с трудом бредущей толпы, словно вышел не из рабомбленного дома, а из какого-то невидимого театра, из исторической драмы, для которой его нарядил костюмер. Это была старая роль в старой пьесе - больше такую никогда не поставят.
  Так что этот мужчина появился на дымящейся сцене города, мужчина, который совсем не изменился, его не коснулись тяготы осады. Я о нем беспокоилась. Все вокруг были настроены мстить: ты на свой страх и риск раздражаешь людей, а если люди раздражены, ничто их уже не остановит. В основе лежало чувство вины: чувство вины лежало в основе ярости и жажды мести, поддерживало эти горящие глаза и рты, изрыгающие ненависть. Люди целыми днями бегали повсюду и хватали всё, что удавалось схватить: чайную ложечку свиного жира, горсть муки, один единственный грамм золота. Каждый поглядывал на окружающих с лукавством. Никто не был освобожден от подозрений. Почему? Потому что все мы были преступниками, все были так или иначе виновны? Потому что мы выжили, а другие - нет?
  И вот теперь мой муж спокойно сидел рядом со мной, словно единственный среди всех нас был ни в чем не виноват. Я не могла это понять.
  Я закрыла глаза. Понятия не имела, что делать. Позвать полицейского, чтобы он забрал моего мужа? Он не сделал ничего плохого. Не участвовал во всех этих ужасных событиях, которые тогда и потом происходили по всей стране. Он не убивал евреев, не преследовал тех, кто думал иначе, чем он, не грабил квартиры людей, которых увели на смерть или отправили в изгнание: он никому не причинил зла. Никто не мог бы указать на него пальцем. Мой муж ни крошки ни у кого не украл. Я никогда не слышала о нем ничего плохого, даже намного позже. Он не грабил, как другие, отнюдь! На самом деле это у него отняли почти всё. Когда я встретила его на мосту через Буду, он во всех смыслах был таким же нищим, как все остальные. Позже я узнала, что от фамильного состояния ничего не осталось - только чемодан одежды и его диплом инженера. Вот и всё, что он увез в Америку, скажем так. Насколько мне известно, он работает на какой-то фабрике. Фамильные драгоценности он отдал мне задолго до того, как мы расстались. Вот видишь, как хорошо, что украшения сохранились. Милый, я знаю, мои украшения - последнее, о чем ты думаешь. Ты просто помогаешь мне их продавать исключительно по доброте душевной. Не смотри на меня так. Видишь, я и так уже вся в слезах. Подожди, пока я вытру слёзы.
  Что это? Да, светает. Первые грузовики зеленщиков начали развозить товар. Уже пять часов. Они едут к реке, на рынок.
  Ты уверен, что не замерз? Позволь укрыть тебя. Становится прохладно.
  Что? Нет, мне не холодно. Вовсе нет, на самом деле мне немного жарко, прости, милый, я закрою окно.
 
 
  Как я уже сказала, я смотрела на бывшего мужа, и от увиденного холодная дрожь побежала по моим коленям к пальцам ног. Мои ладони вспотели, потому что этот изящный господин, мой бывший муж, мне улыбался.
  Прошу, не думай, что это была улыбка насмешливого превосходства. Это была просто вежливая улыбка, которая появляется у людей, когда они услышат шутку - не смешную и не скабрезную...так улыбается хорошо воспитанный человек, когда ему всё равно. Он был довольно бледен, не сомневайся. Если присмотреться, было заметно, что он тоже сидел в подвале. Но бледность у него была того рода, которая бывает, если ты несколько недель болел, а потом первый раз вышел из дома. У него были бледные глаза. В губах - ни кровинки. В остальном он выглядел так же, как всегда, как всю свою жизнь...скажем так, после десяти часов утра, когда побреется. Возможно, даже еще в большей степени. Но, быть может, у меня возникло такое впечатление из-за всего того, что нас окружало, потому что он выделялся так же, как выделяется музейный экспонат, если достать его из стеклянной витрины и перенести в грязную квартиру рабочего. Вообрази: что, если статую Моисея, которую мы видели вчера в тускло освещенной церкви, поставить в доме какого-нибудь местного мэра, между двумя кабинетами. Да, мой бывший муж - вовсе не такого рода шедевр, как та статуя Моисея. Но он в то мгновение просто был собой - музейным экспонатом, оказавшимся на улице. И улыбался.
 
 
  Мне сейчас очень жарко! Только взгляни, какие у меня красные глаза - вся кровь прилила к голове. Это потому что я никогда ни с кем это не обсуждала. Быть может, меня это снедало, а я не знала об этом. И теперь меня бросает в жар, когда я об этом говорю.
  Этому мужчине не было нужды мыть ноги, мой милый: он сам мыл их по утрам в подвале, можешь быть уверен. Он не нуждался в том, чтобы кто-то ему сказал, что всё изменилось - ему не нужны были успокоительные средства, не нужно было утешение. С начала и до конца он настаивал на том, что в жизни есть только один смысл, одна цель. Это - вежливость. Хорошие манеры были знаком неуязвимости. Словно его внутренности сделаны из мрамора. И этот человек, мраморный внутри, а снаружи облаченный в плоть и кровь, одетый в доспехи 'не тронь меня', не приблизился бы ко мне ни на дюйм. Недавнее землетрясение, которое сотрясло и изменило все страны, не возымело ни малейшего действия на его каменную фигуру. Я почувствовала, что он скорее умрет, чем скажет хоть единое слово кроме 'Я думаю, что...' или 'Я боюсь, что...'. Если бы он на самом деле поинтересовался, как я поживаю и не нуждаюсь ли в чем-то, я бы ему рассказала, и, уверена, он сделал бы всё, чтобы мне помочь. Он сразу же снял бы свой плащ или отдал бы мне наручные часы, которые русские по рассености забыли украсть, и улыбнулся бы, просто чтобы показать, что он больше на меня не злится.
  А теперь слушай. Я расскажу тебе то, что никогда никому не рассказывала. Неправда, что люди - всегда жадные и одичавшие. Иногда они очень хотят друг другу помочь. Но оказание помощи не имеет ничего общего с добротой или эмпатией. Лысый мужчина, вероятно, был прав, когда сказал, что иногда люди - хорошие, потому что слишком многое препятствует тому, чтобы они были плохими. Скажем точнее: мы - хорошие просто потому, что боимся быть плохими. Вот что сказал лысый мужчина. Я никогда никому об этом не говорила. Только тебе сейчас говорю, милый, любовь моей жизни.
  Мы не могли вечно сидеть у входа в пещеру напротив минерального источника. Вскоре мой бывший муж закашлялся, прочистил горло и сказал, что он думает, что, наверное, нам лучше встать, погода прекрасная, прогуляемся среди разрушенных вилл горы Геллерт. И да - он боялся, что у него больше не будет такой возможности со мной поговорить в ближайшем будущем. Он думает, что мы должны использовать оставшееся у нас время. Он выразился не в точности так, но в том и не было нужды - я сама прекрасно знала, что это - наш последний разговор. И вот мы отправились на прогулку на гору Геллерт, бродили по крутым тропам среди руин и трупов животных. Был солнечный зимний день.
  Мы гуляли примерно час. Я понятия не имела, о чем он думал, когда я ходила в последний раз рядом с ним по склонам горы. Он говорил спокойно, не выражая какое-то чувство явно. Я тактично поинтересовалась, как он сюда добрался и что с ним произошло, и ведь правда мир безумен и перевернут с ног на голову? Он очень вежливо ответил, что всё прекрасно такое, как есть. Всё - так, как должно быть. Он имел в виду, что полностью разорен, у него ничего не осталось, и он готовится уехать за границу, чтобы зарабатывать на жизнь ручным трудом. Я остановилась на одном из поворотов петляющей дороги и очень осторожно спросила у него - я даже не решалась смотреть ему прямо в глаза - спросила, что, по его мнению, будет дальше, во что превратится мир.
  Он тоже остановился, мрачно посмотрел на меня и на некоторое время задумался. Кажется, сделал глубокий вдох, прежде чем ответить. Склонил голову набок, посмотрел грустно сначала на меня, потом - на разбомбленный дом, у ворот которого мы стояли, и сказал:
  - Боюсь, в мире будет слишком много людей.
  Произнеся это, он словно ответил на все дальнейшие вопросы. И отправился на мост. Я спешила, чтобы идти в ногу с ним, я не поняла, что он имеет в виду. Так много людей погибли недавно бессмысленной смертью. Разве это было необходимо? Почему он беспокоится о том, что людей будет слишком много? Но муж ничего не стал объяснять, просто шел вперед, как мужчина в спешке, который слишком занят, чтобы ответить. Я заподозрила, что он шутит или разыгрывает меня. Вспомнила этих двоих - моего бывшего мужа и его лысого друга, и как они играли в игры - притворялись глупцами, с умным видом изрекающими прописные истины. Вот есть люди, которые называют лопату лопатой и ничем иным, люди, которые, когда жарко и все обильно потеют, и даже собаки падают замертво на улицах, хмурятся, указывают на небо и говорят тоном сурового судьи: 'Жарко!'. И, произнеся это, принимают чрезвычайно гордый вид, как любой человек. который сказал что-то очевидное и глупое. Вот в такую игру они играли. Так что сейчас, когда мой бывший муж объявил, что людей слишком много, я спросила себя, не насмехается ли он надо мной. Он был прав в том смысле, что толпа на мосту походила на истинное стихийное бедствие, как колорадские жуки на картофельном поле. Меня ошеломила эта мысль, и я сменилатему разговора.
  - Ну правда, что вы будете делать? - спросила я.
  Я всегда использовала в разговоре с ним безличное 'вы' вместо 'ты'. А вот он всегда обращался ко мне фамильярно, на 'ты'. Я никогда не решалась обратиться к нему так. В разговоре с другими он всегда использовал более формальные, безличные формы, даже в разговоре со своей первой женой, родителями и друзьями. Ему никогда не нравилась эта тупая чрезмерная фамильярность - когда люди одного класса и уровня переходят сразу на 'ты' в надежде продемонстировать свое равенство, словно для того, чтобы доказать, что они состоят в одном важном клубе. А вот ко мне он всегда обращался на 'ты'. Мы это не обсуждали, так просто сложилось наше общение.
  Он снял очки, достал чистый носовой платок из кармана для сигар и тщательно протер линзы. Снова надев очки, он посмотрел на другой берег, где всё росла очередь. Довольно спокойно сказал:
  - Я уезжаю, потому что я - избыточен: это меня слишком много.
  Его серые глаза неотрывно смотрели вперед. Ни разу не моргнул.
  Он говорил без оттенка гордыни. Просто констатировал факт, как врач, ставящий диагноз. Я больше ни о чем его не спрашивала, поскольку знала, что он больше ничего не скажет, даже под пытками. Мы пошли к мосту. Оказавшись там, молча попрощались. Он пошел по набережной в Криштинаварош. А я заняла место в медленной петляющей очереди и поволокла ноги к ступенькам на мост. Мужа я увидела еще один раз - он был без шляпы, плащ на руке, шел медленно, но целеустремленно, как идут люди, которые абсолютно уверены в том, куда они идут - то есть, к  самоуничтожению. Я знала, что никогда больше его не увижу. В этом знаниии есть что-то - кажется, первый шаг к безумию.
 
 
  Что он имел в виду? Быть может, то, что мужчина жив, только пока у него есть роль, которую он может играть. Без этой роли он больше не живет, а просто существует. Тебе этого не понять, потому что у тебя есть роль в этом мире: твоя роль заключается в том, чтобы любить меня.
  Вот! Я это произнесла. Не смотри на меня с таким лукавством. Светает, ты только что вернулся из бара, и вот я - твоя римская одалиска, вожусь с тобой в отеле. Если бы кто-то услышал наш разговор, кто-то, склонный к подозрениям, кто-то, кто мог бы следить за нами и подслушивать, он бы подумал, что мы - пара заговорщиков. Он увидел бы обычную женщину, которая однажды оказалась среди сильных мира сего, и теперь сплетничает со своим прекрасным любовником обо всем, что она там видела, выдает их секреты, и ты всё это впитываешь, потому что тебе интересно, какие трюки применяют богачи. Этот человек подумал бы, что наш мир развращен. Не хмурься, не морщь свой очаровательный лоб. Ну же, посмейся. В конце концов, мы знаем друг о друге правду. Ты - не просто хорошенький мальчик, ты - артист до мозга костей, мой единственный благодетель, мужчина, которого я обожаю и который помогает мне выдержать фарс, в который превратилась моя жизнь. Ты мне помогаешь, продавая украшения, которые мне оставил мой безнравственный муженек. Ты мне помогаешь, потому что ты - добрый и мягкосердечный. А я на самом деле - не просто обычная женщина, и никогда ею не была, даже когда брала деньги у мужа - единственное, что я знала, не потому что нуждалась в деньгах, а потому что нуждалась в справедливости. Чему ты ухмыляешься? Это - наш общий секрет.
  Да, мой муж был особенным человеком. Я наблюдала, как он уходит, и мне вдруг стало любопытно. Захотелось узнать, для чего этот человек жил, почему он сейчас чувствует себя лишним, и почему хочет уехать, чтобы стать маляром в Австралии или поденщиком в Америке. Неужели то, во что он так незыблемо верил, роль, которую он играл, оказалась просто смешной шарадой? Я не читала газеты. Просматривала заголовки, когда убивали какую-то важную шишку или разводилась кинозвезда: только это я и читала, больше ничего. О политике мне было известно лишь то, что никто никому не доверяет, и каждый думает, что знает всё лучше остальных. Наблюдая за мужем, я увидела, что мимо промаршировали русские солдаты - ружья свисают с плеч, штыки зафиксированы, большие рослые парни, чье присутствие в Венгрии означало, что отныне всё будет иначе, всё будет не так, как во времена, когда мой муж думал, что у него есть роль в этом мире.
  Я плелась в очереди по мосту через желтый грязный Дунай на исходе зимы. Вода поднялась. Плавали доски, остатки взорванных кораблей и трупы, омываемые прибоем. На трупы никто не обращал внимания: все смотрели только вперед, несли веши в мешках, горбились под их тяжестью. Словно всё человечество выступило долгим траурным маршем. Так вот мы шли змейкой по мосту, шли толпы под грузом своей вины. И вдруг я перестала чувствовать свою важность, перестала так спешить на улицу Керали, чтобы отдать свои изорванные бумажные деньги за жидкость для снятия лака. Я вдруг почувствовала, что нет никакого смысла вообще куда-то идти. Эта встреча меня расстроила. Хотя я никогда не любила этого человека, меня ужаснула мысль, что я никогда на него не злилась на самом деле, так, как предполагается, если ненавидишь врага. Эта мысль тяжело меня ранила, словно я потеряла что-то ценное. Знаешь, приходит время, когда люди понимают, что злиться больше нет смысла. Это, скажу тебе, очень грустный момент.
 
 
  Почти рассвело. Свет вдруг стал таким горячим, таким ярким! В Риме, кажется, совсем нет постепенного перехода от ночи к рассвету. Погоди, дай поднять жалюзи. Взгляни на те два апельсиновых дерева за окном. На каждом выросло по два апельсина, морщинистые и иссохшие - только такие и можно достать в этом городе. Эти два дерева - словно старики, а сморщенные апельсины - чувства, которые они стараются испытать.
  Свет не режет тебе глаза? Лично я люблю эти утра в Риме, этот зной. Свет появляется так внезапно и сияет так ярко, он похож на молодую женщину, которая сбрасывает ночную сорочку и подходит к окну обнаженной. В это мгновение в ней нет ничего нескромного, она просто обнажена.
  Что это за дразнящий смех? Я слишком поэтична для тебя? Да, знаю свое пристрастие к метафорам. Вижу, ты думаешь, что я это переняла от лысого мужчины. Писаки и версификаторы, думаешь ты. Мы, женщины, всегда подражаем мужчинам, которые нас интересуют.
  Нет смысла листать альбом. Ты ничего не найдешь. У меня нет его фотографий.
  Вижу, свет тебя раздражает. Я приспущу жалюзи. Так лучше? На улице еще ни души. Ты заметил, как пусто на нашей Виа Лигурия даже днем? Он жил здесь, знаешь ли. Кто? Он - лысый мужчина. Подвинься, я хочу лечь. Передай мне вон ту маленькую подушечку. И пепельницу. Хочешь спать? Я спать не хочу. Давай полежим молча. Люблю лежать так на рассвете, не шевелясь, и смотреть в потолок этого старого дома в Риме. Когда я просыпаюсь в три часа ночи, а ты еще в баре, я долго лежу вот так.
  Что? Не останавливался ли лысый мужчина в этом номере? Не знаю. Давай не будем об этом. Пойди на рецепцию и спроси у портье, если хочешь знать.
  Да, он мог тут останавливаться.
  Ну и что! Думаешь, я последовала за ним? Безумие, просто безумие - о чем, бога ради, ты только думаешь? Когда я уехала из дома, он уже два месяца как был мертв.
  Всё не так - ты несешь чушь. Нет, не его могилу я искала на протестантском кладбище. Я искала могилу поэта, бедного английского литератора. Правда лишь в том, что лысый мужчина однажды рассказал мне об этих знаменитых могилах. Но сам он похоронен не там: его могила - на кладбище на отшибе, участок подешевле. В любом случае, он не был протестантом, как тот английский поэт. Нет, и евреем он не был. Кем он был? Понятия не имею. Знаю только, что он не был религиозен.
  По твоему взгляду вижу, что ты что-то подозреваешь. Думаешь, в конце концов я стала его тайной любовницей и последовала за ним сюда, в Рим? Ничего такого сенсационного. Между нами ничего не было. Всё было столь просто, насколько ему того хотелось. Господь не сотворил его интересной артистической личностью, как тебя, милый. Нет, он скорее походил на клерка или на учителя на пенсии.
  Ничего привлекательного не было ни в нем, ни в его окружении. Ни одна женщина не покончила из-за него с собой. Его имя ни разу не появилось в газетах, он не был замешан ни в каких пикантных слухах. Я как-то слышала, что когда-то у него действительно была определенная репутация. Но к концу войны это уже забылось. В глазах общества этот человек был - просто мертвее некуда.
  Поверь, я не могу рассказать тебе о нем ничего интересного. У меня даже нет его фотографий. Он не любил фотографироваться. Иногда вел себя, словно опасный преступник в бегах, который боится, что кто-то может найти его отпечатки пальцев на бокале, из которого он пил. Он был - словно вор, живущий под вымышленным именем. Да, вероятно, он был интересен, но только потому, что изо всех сил противился тому, чтобы его сочли интересным. Он не стоит того, чтобы о нем говорить.
  Не шантажируй меня. Терпеть не могу, когда ты так делаешь - умоляешь и угрожаешь одновременно. Хочешь, чтобы я и его тебе отдала? Как кольцо и доллары? Я должна отдать всё? Хочешь всё у меня забрать? Ну ладно, и это тебе отдам. Конечно, когда ты меня бросишь, я останусь вовсе с пустыми руками. У меня не останется ничего своего. Ты этого добиваешься? Прекрасно, я тебе расскажу. Но не воображай, что это значит, что ты меня оставил в дураках или что ты сильнее меня. Это не ты силен, это я - слабая.
 
 
  Об этом тяжело говорить. Как если бы я захотела говорить о чем-то, находящемся не совсем в нашем мире. Я могу говорить лишь о вещах материальных - в смысле, о том, что существует в более простой версии повседневной жизни. Но есть люди, которые живут не только в повседневной реальности, но и в какой-то другой плоскости. Эти люди могли бы рассказать о том, что находится не здесь, и их рассказ звучал бы столь же интересно, как детективная история. Этот человек сказал мне, что всё было реальным - не только материальные объекты, которые можно было схватить, но и концепции. Если небытие было концепцией, оно его интересовало. Он подержал бы небытие в руках, повертел бы, рассмотрел бы со всех сторон, как предмет. Не хлопай так на меня глазами, вижу, ты не понимаешь. Я тоже не понимала, но потом каким-то образом начала нащупывать путь. Находясь в его обществе, я увидела, как в его руках и в мозгу даже сама идея небытия начинает превращаться в реальность, растет и наполняется смыслом. Это был его фокус...Не забивай себе этим голову, это слишком затейливо для людей вроде нас.
  Как его звали? Ну, когда-то его имя было на слуху. По правде говоря, я прежде не читала ни одной его книги. Когда я встретилась с ним впервые, думала, что он играет со мной так же, как играл со всем и со всеми. Потом я разозлилась и села читать его книгу. Поняла ли я ее? Да, отлично поняла. Он использовал простые слова, которые люди используют в разговоре. Он писал о хлебе и вине, как людям следует есть и гулять, и о чем следует думать во время прогулки. Словно написал учебник для простофиль, не имевших ни малейшего понятия, как наполнить жизнь смыслом. Кажется, именно такова была тема книги. Но книга была с подвохом, потому что под всей этой кажущейся естественностью  великой простоты и идиотизма, под тоном доброго учителя скрывалось что-то еще, некая гримаса безразличия. Словно за всем - за книгой, за тем фактом, что он - мужчина, пишущий книгу, за концепцией читателя, который держит эту книгу в руках, читателя то очарованного, то мрачного, то чувствительного, читателя, пытающегося понять содержание книги - скрывался порочный подросток, наблюдающий исподтишка и довольно потирающий руки. Вот что я чувствовала, читая книгу. Я понимала все отдельные строки, но не книгу в целом. Я на самом деле не понимала, какова его цель. Не понимала, зачем он пишет книги, если не верит ни в литературу, ни в читателей. Ни один читатель, сколь внимательно ни изучал бы он эту книгу, не смог бы понять, что на самом деле думает автор. Читая книгу, я злилась всё сильнее. На самом деле я ее даже не дочитала - просто швырнула в дальний угол комнаты.
  Потом, живя рядом с ним, я рассказала о своем поступке. Он выслушал меня с должной серьезностью, словно был священником или домашним учителем. Кивнул. Поднял очки на лоб. И согласился с величайшей симпатией в голосе.
  - Позор, - сказал он и сделал жест, словно швыряет эту и все остальные свои книги в дальний угол комнаты. - Отвратительная, мерзкая книжонка.
  Он грустно вздохнул, но не объяснил, что именно - позор. Литература в целом? То, что я не поняла его книгу? Или что-то, о чем даже нельзя написать? Я не решилась спросить, что это. Потому что он обращался со словами так, как аптекарь обращается с ядом. Если я спрашивала его о значении какого-нибудь слова, он смотрел на меня с величайшим подозрением, как аптекарь смотрел бы на истеричку, которая пришла к нему с распущенными волосами и попросила снотворное. Или как бакалейщик смотрел бы на плачущую служанку, которая просит у него щелок. Он считал, что слова - яд, что слова содержат какую-то горькую отраву. Их можно принимать лишь очень небольшими дозами.
  Ты спрашиваешь, о чем мы разговаривали? Погоди минутку. Попробую вспомнить, о чем он обычно говорил. Он был неразговорчив. Наговаривал едва ли на пятак.
  Был один случай - во время бомбежки, когда все жители города забились в подвалы, сидели в холодном поту и ждали смерти: он сказал, что человек и земля - из одного материала, и процитировал данные о том, что земля на тридцать пять процентов - твердая, а на шестьдесят пять процентов состоит из жидкости. Он об этом узнал из швейцарской книжки. Ему этот факт очень нравился. Он об этом говорил так, словно это значило, что всё будет хорошо. Вокруг нас рушились дома, но его не интересовали разбомбленные здания или люди, дрожащие и всхлипывающие в подвалах. Он завел разговор о немце, который жил давно, сто с лишним лет назад. Тут в Риме есть кафе, мы с тобой там были несколько раз - вот там он любил сидеть, этот немец, сто с лишним лет назад. Нет, не пытайся напрячь мозг, я тоже не помню, как того немца звали. Вот что мне рассказал лысый мужчина: этот немец верил, что все растения и животные, и земля - всё состоит из одного материала...понимаешь? Несколько недель, пока нас бомбили, он читал так много и лихорадочно, словно испугался, что упустит что-то очень важное, словно всю жизнь был занят чем-то другим. Был разгильдяем, а теперь времени на учебу не осталось, нет времени узнать о том, как функционирует мир, и о тому подобных вещах. Я тихонько сидела в уголке, наблюдала за ним и веселилась. Но он меня не замечал, так же, как не замечал бомбы, падавшие вокруг нас.
  Этот человек всегда обращался ко мне официально. Он единственный из представителей класса моего мужа никогда не говорил мне 'ты', даже в обстоятельствах, предполагающих близость. Что это значило? Что он на самом деле не был настоящим джентльменом? Что он был просто писателем, а не джентльменом? Какой ты догадливый! Он, возможно, не был джентльменом именно потому, что всегда использовал в общении со мной самые утонченные формы вежливости. Когда я еще была служанкой, мой будущий муж отправил меня к нему, чтобы он мог на меня взглянуть. Такая вот проверка. Я пошла покорно, словно агнец на заклание. Он отправил меня так же, как его семейка отправила меня к дерматологу, чтобы проверить, не больна ли их новая служанка чем-нибудь заразным. В глазах моего мужа лысый мужчина был таким же дерматологом, но в данном случае речь шла не о моей коже, а о том, что под ней. Писатель согласился меня обследовать, но ему это явно не доставляло никакого удовольствия. Он с презрением отнесся к блестящнй идее моего сбитого с толку будущего мужа и к самой этой дурацкой идее обследования моей души. Открыв дверь, он закашлялся и что-то пробормотал. Пригласил меня садиться, но не очень настойчиво, просто смотрел, стараясь не встречаться со мной глазами, словно совесть его была нечиста. Но вдруг его глаза загорелись, он посмотрел на меня, как на человека. Тогда в его взгляде появилась истинная сила. Говорят, именно так коммунисты проводили допросы. Невозможно было укрыться от этого взгляда, не было никакого хитрого способа уклониться во что-то более размеренное или притвориться равнодушным. Он смотрел на меня так, словно я принадлежала ему, словно он был волен ко мне прикоснуться. Он был - словно врач, склонившийся над пациентом на операционном столе в хирургической маске, со скальпелем в руке, так что пациент видит только безжалостный нож и рыщущий взгляд, прощупывающий тело пациента в поисках правды о его желудке или почках. У него редко бывал такой взгляд, и длилось это недолго. Кажется, он не мог поддерживать это состояние - у него садилась батарейка. Но тогда он долго смотрел на меня именно так. Я была воплощением одержимости его друга. Потом он отвернулся от меня, и свет в его глазах погас.
  - Юдит Альдосо, можете идти, - сказал он.
  Я ушла. После этого я не видела его десять лет. Он больше не был близким другом моего мужа.
  Не могу сказать наверняка, но подозреваю, что он был как-то связан с первой женой моего мужа. Когда они расстались, она уехала за границу. Какое-то время жила здесь, в Риме. Потом вернулась в Пешт и жила очень тихо. Никто ничего о ней не слышал. Умерла за несколько месяцев до начала войны, скоропостижно, тромб. Просто упала замертво. Потом ходили разные слухи, как обычно бывает, если кто-то умрет молодым, кто-то, у кого по видимости всё было в порядке. Некоторые считали, что это было самоубийство. Но никто не знал, зачем богатой молодой женщине вроде нее совершать самоубийство. У нее была очаровательная квартира, она путешествовала, редко появлялась в обществе, ее поведение было безупречным. Я немного порасспрашивала, как пристало женщине, состоящей в отношениях с бывшим мужем другой женщины. Но мне не удалось докопаться до сути этих слухов.
  Мне кое-что известно о страхе скоропостижной смерти. Я не очень-то доверяю докторам. Я кричу и бегу к хирургу, если со мной что-то случится - например, порежу пальчик или першит в горле. Но на самом деле я не верю в докторов, потому что больной всегда знает что-то, что докторам не известно. Я знаю, что скоропостижная смерть - безо всякого предупреждения, когда человек в расцвете сил - возможна. Этот мой друг, писатель и мошенник, что-то об этом знал. Когда я находилась рядом с ним, у меня каждый раз возникало какое-то странное чувство. Я чувствовала, что могу умереть в любой момент, что всё может внезапно закончиться. Однажды я встретила его неожиданно в Буде, в убежище, в шесть часов вечера. Убежищем была пещера, в которую втиснулась тысяча человек.
  Это похоже не эпидемию чумы. Все готовились умереть, искали убежище в пещерах, толкались и молились. Лысый мужчина узнал меня, помахал рукой и пригласил садиться на скамеечку рядом с ним. Так что сидела и слушала отдаленные, глухие звуки взрывов. До меня лишь постепенно дошло, что именно этому человеку мой муж доверил мое обследование. Через какое-то время он попросил меня встать и следовать за ним.
  Сигнал отбоя тревоги еще не прозвучал, на склонах Буды было пусто. Мы шли по улицам в смертельной тишине. Город словно превратился в склеп. Мы прошли мимо старого кафе неподалеку от замка - знаешь эти кондитерские с красивой мебелью, которым по несколько сотен лет. Авианалет продолжался, но мы шли дальше.
  Такая призрачная атмосфера: рандеву в загробном мире. Много поколений семьи, которой принадлежала кондитерская, жили на Замковой горе - они побежали в убежище так же, как подавальщица, которая там работала, и все остальные. Мы были одни посреди всей этой мебели из красного дерева, стеклянных витрин, заполненных накрытым кисеей песочным печеньем по стандартам военного времени, слегка посыпанным сахаром, тарталетками с прогорклым кремом и засохшими меренгами, а также - бутылками ванильного ликера на стеклянных полках. В кондитерской никого не было, никто нас не приветствовал.
  Мы сели и начали ждать. Сидели молча. Вдали, где-то на другом берегу Дуная, гремели зенитные орудия, а американские бомбы падали с глухим стуком. Облако темного дыма поднималось над замком, потому что самолеты попали и подожгли резервуар с нефтью на противоположном берегу. Но мы этого не заметили.
  Не спросив разрешения и безо всяких просьб лысый мужчина принялся исполнять роль хозяина. Налил две рюмки ликера, взял тарелку, положил пирожное с кремом и кусочек орехового торта. Он так свободно ходил по кондитерской, что, казалось, был здешним завсегдатаем. Он предложил мне конфету, а я спросила, знакомо ли ему это кафе и часто ли он здесь бывает.
  - Я? - в изумлении воззрился он на меня, не выпуская из рук рюмку ликера. - Ни в коей мере. Может быть, тридцать лет назад, когда был студентом. Нет, - он осмотрелся по сторонам и отрицательно покачал головой. - Точно не помню, когда я здесь был в последний раз.
  Мы звенели рюмками, грызли выпечку и болтали. Когда прозвучал сигнал отбоя тревоги и из подвала выбрались хозяйка, подавальщица и старуха, сбежавшие туда в ужасе, наш разговор был в самом разгаре.
  Это стало нашим вторым первым знакомством.
  Непринужденность его манер меня не удивила. Ничто в нем никогда меня не удивляло, когда я была рядом с ним. Я бы не удивилась, если бы он разделся догола и начал петь, как религиозный фанатик на улице. Если бы в один прекрасный день он явился с бородой и объявил, что спустился с горы Синай, где разговаривал с Богом, меня это не удивило бы. Я не удивилась бы, если бы он попросил меня сыграть в 'Бобо', потом - выучить испанский или овладеть искусством метания ножей. Я не удивилась бы ничему.
  Так что я не удивилась тому, что он не представился, не спросил, как меня зовут, и не поинтересовался, как дела у моего мужа. Мы сидели в этой призрачной кондитерской, и он разговаривал так, словно всё это - излишне, потому что люди могут постичь суть вещей и без этих расспросов, словно нет ничего скучнее, чем объяснять друг другу, кто мы и что. Не было нужды обсуждать то, что мы оба знали, или рассказывать друг другу истории о покойнице. Не было нужды вспоминать, что я когда-то была служанкой, и мой будущий муж отправил меня к этому человеку, этому искусному препаратору человеческих душ, чтобы он смог обследовать меня на предмет социальной золотухи или проказы. Мы разговаривали так, словно могли разговаривать вечность, в которой смерть - лишь краткий перерыв.
  Он не спросил, что я сейчас делаю, где или с кем живу. Ему было интереснее узнать, пробовала ли я оливки, фаршированные перцем пимьенто.
  Что за безумный вопрос! Я посмотрела в его глаза, смотрела неотрывно в эти серо-зеленые пытливые глаза, тревожаще серьезные глаза. По тому, как он смотрел на меня тогда в той тихой кондитерской среди падающих бомб, ты решил бы, что наша жизнь зависела от моего ответа.
  Я задумалась, потому что не хотела ему врать. Ответила: 'Да, я их пробовала'. Естественно, я их пробовала, однажды ела их в Сохо, итальянском квартале Лондона, в ресторанчике, куда привел меня грек. Но грека я не упомянула. Подумала: 'Зачем упоминать грека наряду с оливками?'.
  - О, это хорошо, - с облегчением вздохнул он.
  Слегка неуверенно - я никогда не решалась говорить с ним так, как мне на самом деле хотелось бы - я спросила, почему это такая хорошая новость - то, что я ела оливки, фаршированные пимьенто.
  Он выслушал мой вопрос абсолютно серьезно.
  - Потому что сейчас их нигде не достать, - поспешно ответил он. - Во всем Будапеште сейчас не достать оливки. Прежде их можно было купить в центре города, в уважаемой  лавке деликатесов,.., - он сообщил название, - но у нас никогда не было принято начинять оливки пимьенто. Потому что Наполеон со своей армией дошел только до Дьёра на севере.
  Он закурил и кивнул, словно сказать на эту тему больше было нечего. У нас над головой висели старинные венские часы с маятником, я слышала их тиканье. А вдали продолжались взрывы - звук был такой, словно откормленное животное пускает ветры. Всё было - как во сне. Сон был вовсе не приятный, но, несмотря на это, я была на удивление спокойна, как всегда потом, находясь рядом с ним. Не могу тебе объяснить. Я никогда не была счастлива рядом с ним - иногда я его просто ненавидела, он часто приводил меня в ярость. Но с ним никогда не было скучно. Я не была нетерпеливой или раздражительной. Это было нечто иное - как если бы я сняла туфли или бюстгальтер в компании, как если бы я смогла полностью раздеться, избавиться от всего, чему меня учили. Мне с ним просто было спокойно. Впереди нас ждали самые жестокие недели войны, но я никогда не была так спокойна и умиротворена, как в течение тех недель.
  Иногда я ловила себя на мысли, что жалею о том, что я - не его любовница. Не то чтобы я его как-то особо желала или отчаянно жаждала прокрасться в его постель. Он был немолод, и зубы у него были желтые, а еще - мешки под глазами. Я почти надеялась, что он - импотент, поэтому не смотрит на меня так, как следует смотреть на женщину. Или, может быть, он предпочитает мальчиков и не интересуется женщинами? Вот на что я надеялась. Ясно было одно: мною он не интересовался.
  Он часто и с величайшим тщанием протирал очки, как огранщик алмазов, работающий с твердым камнем. Он никогда не допускал ни малейшей небрежности в одежде, но я в жизни не смогла бы сказать, что он носил. А ведь я помню все костюмы своего мужа! У меня не осталось ни одного воспоминания о внешности этого мужчины, о его одежде и тому подобных вещах.
  А потом он вернулся к теме оливок, сказал:
  - В Будапеште всегда было невозможно достать оливки, фаршированные пимьенто. Даже в мирное время, давно. Достать можно было только эти сухие крохотные оливковые почки без какой-либо начинки. Это если повезет. Прошу заметить, фаршированные оливки были величайшей редкостью, даже в Будапеште.
  Он поднял пальцем очки на лоб.
  - Как странно, - задумчиво пробормотал он. - Мягкие, кисловатые оливки, начиненные пимьенто, можно было достать только в Париже, в квартале Терн, на углу улицы, названной в честь Святого Фердинанда, у бакалейщика итальянских кровей, где-то в конце двадцатых.
  Произнеся всё это, наконец-то сообщив мне все факты, которые на данном этапе эволюции человечества могли быть известны об оливках, фаршированных пимьенто, он уставился прямо перед собой с видом величайшего душевного удовлетворения и погладил рукой лысину.
  Я подумала, что он явно сходит с ума. Смотрела на него в изумлении. Вот я сижу за столом на Замковой горе, пока город под нами бомбят, в компании безумца, который когда-то был другом моего мужа. Но у меня не возникло никаких неприятных чувств. Их никогда не было, когда я была рядом с ним.
  Мягко, словно разговаривая с умалишенным, я спросила, почему он думает, что оливки, которые я действительно ела когда-то в итальянском ресторанчике в квартале Лондона под названием Сохо, должны сыграть столь важную роль в моей нынешней и, возможно, будущей жизни. Он выслушал меня внимательно, слегка склонив голову набок, и уставился вдаль, как делал всегда, когда размышлял.
  - Потому что та культура исчезла, - сказал он с дружелюбным терпением. - Со всем, что мы считали культурой, покончено. Оливки были просто одним маленьким элементом из множества черточек, формировавших ту культуру. Все эти искры вкуса, эти удовольствия и чудеса работали на единую цель создания прекрасного праздника нашего чревоугодия. Вкус - аспект культуры, - сказал он и поднял руку в какой-то растущей жажде разрушения. - И вся эта культура исчезает. Она исчезнет, даже если элементы ее останутся. Когда-то в будущем могут снова начать продавать оливки, фаршированные пимьенто, но класс, у которого развился к ним вкус и который понимал, что эти оливки значат, исчезнет. Останется только знание об этом, а это - другое. Я хочу сказать, что культура - это опыт, - он произнес это нараспев, как священник, подняв руку. - Это - жизненный опыт. Знание о чем-то - это, главным образом, знание из вторых рук. Это как носить поношеную одежду.
  Он пожал плечами, потом галантно добавил:
  - Вот почему я рад, что у тебя, по крайней мере, была возможность попробовать оливки.
  Когда он закончил фразу, неподалеку разорвался снаряд, словно поставив точку, сотряс здание.
  - Пора расплатиться, - сказал он и встал, словно взрыв напомнил ему, что провозглашать гибель культуры - это прекрасно, но нужно сделать еще кое-что. Он открыл передо мной дверь, как истинный джентльмен, и мы начали молча спускаться по безлюдной лестнице Церге. Вот так у нас начались настоящие отношения. Мы пошли прямо к нему. По дороге перешли по красивому мосту, который через несколько месяцев превратится в руины в воде. С перил уже свисали связки взрывчатки - немцы педантично подготовились к подрыву. Он смотрел на эти тщательные приготовления спокойно, почти с одобрением.
 
 
  - И это обречено на разрушение, - сказал он, когда мы перешли мост, и указал на огромные железные арки, на которых висели цепи тяжелого моста и которые служили ему противовесом. - Его взорвут на мелкие кусочки. Хотите знать, почему? Ну ладно, - он говорил быстро, словно отвечал сам себе в сложном споре. - Потому что, если люди так серьезно всё продумали и задействовали столь обширный опыт для разработки плана, этот план в конце концов будет воплощен в жизнь. Немцы - блестящие подрывники, - продолжил он. - Никто не умеет взрывать лучше, чем немцы. Так что этот подвесной мост, наш Цепной мост, будет уничтожен так же, как будут друг за другом уничтожены все остальные мосты, так же, как были разрушены Варшава и Сталинград. Они довели это всё до совершенства.
  С этими сдовами он встал посреди моста, поднял руку, словно подчеркивая, сколь важна способность немцев разрушать.
  - Но ведь это - ужасно, - в отчаянии закричала я. - Все эти прекрасные мосты...
  - Ужасно? - переспросил он тонким голосом и склонил голову набок, глядя на меня. - Что же тут ужасного?
  Он был высоким, как минимум на голову выше меня. Между арками огромного моста летали чайки. Людей вокруг было очень мало. Находиться на улице в сумерках было небезопасно.
  Как странно, что он спросил у меня, почему я считаю ужасной неизбежность разрушения всех этих мостов. Кажется, его удивила моя тревога.
  - Зачем?! - со злостью в голосе повторила я. - Неужели тебе не жаль будет потерять все эти мосты? Потерять жизнь? Все эти невинные жизни?
  - Мне? - переспросил он столь же удивленно, словно я обвиняла его в том, что он не относится с должным вниманием к войне и человеческим страданиям.
  - Ну конечно же! - воскликнул он, размахивая шляпой. Вдруг его наполнила жизнь и страсть. - Ты думаешь, что меня не волнуют мосты и люди! Бога ради! Меня? - он щелкнул языком и состроил гримасу, призванную высмеять саму смехотворность этой идеи, ее полную глупость. - Никогда, никогда, пойми ты, - он повернулся ко мне, лицо его было рядом с моим, он смотрел в мои глаза, как гипнотизер. - Я практически ни о чем другом и не думаю. Ни о чем я не скорблю столь сильно, как об уничтожении мостов и человечества!
  Он задыхался. Ему было тяжело, словно он пытался сдержать слёзы. Я вдруг подумала, что он - прекрасный актер. Клоун, комедиант! Но заглянула в его глаза и с ужасом увидела в них это серо-зеленое облако. Я просто не могла поверить в то, что увидела. Никаких сомнений - этот мужчина плакал. Слёзы бежали по его щекам. И он не стыдился слёз. Ему было всё равно. Его глаза, кажется, жили своей собственной жизнью.
  - Бедный мост, - пробормотал он, словно меня там не было. - Бедный прекрасный мост! И бедные люди! Бедное человечество!
  Мы стояли абсолютно неподвижно. Потом он смахнул слёзы, вытер руки о плащ, слегка всхлипывая. Посмотрел на связки взрывчатки и покачал головой, словно при виде отчаянного невежества, словно взрывчатка была неорганизованной массой невежественного человечества, толпой бесполезных подростков, к которым он, писатель, не мог обратиться, у него не было ни слов, ни сил привести их в чувство.
  - Да, вот так всё и будет, - сказал он и вздохнул. Но мне показалось, что я услышала в его вздохе нотку удовлетворения. Наверное, он чувствовал, что всё идет по плану, что кто-то разработал этот план на бумаге, подбил итоги и продемонстировал, как определенные человеческие инстинкты приведут к определенным последствиям. Так что, пока он старался извлекать из себя слёзы и сетования, какая-то часть его была довольна, что его расчеты оправдались.
  - Ладно, - сказал он. - Идем домой.
  Он любил говорить во множественном числе - идем. 'Идем', - словно мы всегда во всём были согласны друг с другом. И знаешь, что - самое странное? У меня действительно было такое чувство, словно мы всё обсудили и во всем договорились, долго всё это проговаривали: всё важное, всё, что имело значение для нас обоих. О чем мы договорились? Возможно, о том, что через некоторое время в будущем я стану его любовницей, или что он возьмет меня своей служанкой. Не сказав друг другу ни слова, мы отправились 'домой' по обреченному мосту. Он шел быстро, и мне приходилось бежать за ним, чтобы не отставать. По дороге он не оглядывался на меня. Такое чувство, что он забыл о моем присутствии, я шла за ним, как собачонка. Или как домашняя прислуга, которая следует за хозяином по какому-то делу. Я сжимала в руках мешок, в который сложила помаду, пудру и продовольственные карточки, столь же тщательно я когда-то охраняла свой маленький багаж, с которым когда-то пришла в Будапешт в поисках работы. Я была его служанкой и бежала за ним.
  Мы шли своим путем, и я вдруг ощутила спокойствие. К тому времени я уже прожила несколько лет жизнью дамы высшего общества. Я умела высморкаться столь деликатно, словно нахожусь на приеме в саду Букингемского дворца, хотя иногда вспоминала, что мой отец никогда не пользовался носовым платком, потому что платка у него попросту не было. Он понятия не имел, что такое носовой платок. Сморкался, сжав нос пальцами, а потом вытирал пальцы о брюки. Находясь в услужении, я сморкалась так, как научилась от него. Но сейчас, когда я тащилась за этим человеком, я вдруг испытала облегчение, которое испытываешь, выполнив утомительное и бесполезное задание, так что наконец можно отдохнуть. Я поняла, что, если мы придем к памятнику Сечени и мне очень сильно захочется высморкаться, я свободно смогу сжать пальцами нос, потом вытереть пальцы о юбку своего изысканного шелкового платья, и он даже не заметит. А если вдруг случайно посмотрит на меня в этот момент, не почувствует презрения и не начнет смотреть на меня свысока, будет просто наблюдать. как женщина в дорогой одежде сморкается, словно обычная крестьянка. Он наблюдал за моими привычками так, словно за повадками некоего одомашненного животного. И меня это почему-то успокаивало.
  Мы пришли в его квартиру. Я была спокойна, словно пришла домой. Когда он открыл входную дверь и пропустил меня в темный холл, пахнущий камфорой, я почувствовала такое же умиротворение, как тогда, когда ушла из дома и прибыла в Будапешт, чтобы устроиться служанкой на черные работы к родителями своего будущего мужа. Я почувствовала умиротворение, потому что наконец-то нашла убежище от дикого и опасного мира снаружи.
  И я осталась, я уже была решительно настроена провести здесь ночь. Сразу уснула. Проснулась на рассвете и почувствовала, что умираю.
  Милый, это не было сердечным приступом, точнее, было, но не только им. Мне не было больно. Даже не было страшно. Сладкое спокойствие разлилось по моему телу, смертельное безмолвие. Я чувствовала, что мое тело перестало функционировать, что мое сердце больше не бьется, что его механизм заглох. Я подумала, что моему сердцу просто стало скучно, и оно отказалось биться.
  Открыв глаза, я увидела, что он стоит надо мной, возле кушетки. Он держал мое запястье, считал пульс.
  Но он держал его не так, как врачи. Скорее - как музыкант касается струн, или как скульптор высекает свое творение из камня, он использовал все пальцы. Его пальцы вели разговор с моей кожей и кровью, а через них - с моим сердцем. Он прикасался ко мне так, словно мог что-то увидеть во тьме, как слепые, которые видят руками, или глухие, которые слышат глазами.
  Он был в одежде, в которой ходил по улице. Не переоделся. Ни о чем меня не спросил. Волосы, еще оставшиеся на его лысой голове, растрепались на лбу и на затылке. В соседней комнате горела настольная лампа. Я поняла, что он сидел там и читал, пока я спала, а потом вдруг проснулась и поняла, что умираю. Он стоял рядом со мной, пока я застилала постель, а потом начал суетиться. Принес лимон, добавил сахар в лимонный сок и заставил меня выпить кисло-сладкую микстуру. Потом сварил кофе в маленькой красной медной кастрюльке, чашку кофе по-турецки, крепкого, словно яд. Взял флакончик с лекарством и накапал двадцать капель в стакан, налил воды и влил это мне в горло.
  Давно минул полдень, снова ревели сирены, но мы не слушали их яростный вой. Он ходил в убежище, только если находился в это время на улице, и полицейский заставлял его пойти в какой-то подвал. В противном случае он оставался в своей квартире и читал. Сказал, что ему нравится читать во время тревоги, потому что город в это время наконец-то затихает. Действительно, царила потусторонняя тишина... Ни трамваев, ни автомобилей, только грохот зенитных орудий и бомб. Но это ему не мешало.
  Он сидел возле кушетки и время от времени щупал мой пульс. Я лежала с закрытыми глазами. В ту ночь бомбили очень сильно, но я никогда не чувствовала себя так спокойно, настолько защищенной и укрытой от бед. Почему? Возможно, потому что знала, что обо мне заботятся. Такого не часто дождешься от людей, и от врачей - тоже. Этот мужчина не был врачом, но он мог помочь. Люди искусства - действительно те, кто может помочь в трудные времена, кажется, только они и могут помочь... Да, ты, мой милый, и все остальные люди искусства. Как-то раз он сказал, что в былые времена один человек являлся художником, священником и врачом в одном лице. Любой, кто что-нибудь знал, занимался искусством. Вот что я каким-то образом почувствовала, и вот почему я ощутила умиротворение - умиротворение и почти счастье.
  Со временем я почувствовала, что мое сердце вновь бьется ровно. Почувствовала, что весь механизм работает, я видела такое в паноптикуме в Ниередьхазе в детстве. У них там была восковая фигура умирающего Папы Римского. Механизм включал его сердце. Вот что я почувствовала, когда мое сердце забилось вновь.
  Я посмотрела на него, мне хотелось, чтобы он что-нибудь сказал, у меня не было сил говорить самой. Но он уже знал, что опасность миновала.
  - Ты слышала когда-нибудь о заболеваниях, передающихся половым путем? - дружелюбно спросил он.
  Этот вопрос меня не испугал и даже не оскорбил. Это прозвучало абсолютно естественно, как всё, что он говорил. Я махнула рукой, желая сказать, что не слышала, я знала, что нет смысла ему лгать - он сразу поймет. Потом он спросил, сколько я выкуриваю в день сигарет. Но, знаешь, тогда я еще не курила, или, по крайней мере, не постоянно, как сейчас в Риме. Только здесь я начала курить напропалую, попыхивая этим едким американским табаком. Тогда я могла иногда выкурить сигаретку после еды. Так ему и сказала.
  - Что спровоцировало приступ? - спросила я и положила руку на грудь в районе сердца. Я чувствовала огромную слабость. - Что это было? Я ничего такого никогда раньше не чувствовала.
  Он внимательно посмотрел на меня.
  - Это - шок воспоминаний тела, - ответил он.
  Но не объяснил, что именно вспоминает мое тело. Какое-то время смотрел на меня, потом встал и медленной неуверенной походкой, словно хромая, пошел в соседнюю комнату, запер за собой дверь. Я осталась одна.
  . . .
  Потом он тоже оставлял меня так одну, утром или вечером, в любое время, поскольку со временем, без каких-либо формальностей, я переехала к нему. Он отдал мне ключи без долгих раздумий, словно это была самая естественная вещь в мире. К нему ходила женщина делать уборку, иногда даже готовила. Но она не была обязана убирать за ним. Всё было устроено идеально...даже квартира, эти очаровательные комнаты идеальных размеров со старинной венской мебелью. В квартире не было ничего особо грандиозного: просто три комнаты на пятом этаже относительно нового дома. Одна из комнат была забита книгами.
  Когда я пришла в первый раз, он обращался со мною, как с гостьей. Достал из какой-то невидимой кладовой легкие закуски, например, консервы с мясом морского краба. Пока все вокруг питались бобами, он угощал меня консервированным ананасом. Даже предложил старый брэнди. Сам он никогда ничего не пил, но хранил в доме вино. У него была личная коллекция великолепных вин из Франции, Германии, Бургундии, с виноградников Рейна и из самых лучших регионов Венгрии, бутылки в паутине. Он коллекционировал редкие вина, как другие коллекционируют почтовые марки или изысканный фарфор. Открыв одну из этих бутылок, он сосредоточенно ее изучал, пробовал вино, как жрец, готовящийся к жертвоприношению. Иногда предлагал мне бокальчик - немного раздосадованно, я думаю, словно не считал меня достойной вина. Предпочитал наливать мне брэнди. Говорил, что вино - не женский напиток.
  Высказываемые им мнения меня иногда удивляли. В целом он был слегка зациклен на своих взглядах, как старик, который больше не хочет ни о чем спорить.
  Кроме того, я удивлялась, какие у него чистые вещи. В смысле - шкафы, серванты и полки, на которых он хранил рукописи и книги. За это отвечала не уборщица, а он сам. Он буквально излучал порядок, был просто одержим этим. Не мог допустить, чтобы пепел или окурки скапливались в пепельнице. Каждые полчаса выбрасывал содержимое пепельницы в бронзовое ведро, которое сам относил по вечерам к общему мусорнику. На его письменном столе царил такой же порядок, как на кульмане в конструкторском бюро. Я никогда не видела, чтобы он передвигал мебель, но когда бы ни пришла, порядок был такой, словно уборщица только что покинула квартиру. Порядок был внутри него, в его личности и в жизни. Но кое-что я поняла лишь потом, и даже сейчас не уверена, что действительно поняла. Это был искусственный, а не живой порядок, если ты понимаешь, о чем я. Именно потому, что внешний мир разваливался на части, он преисполнился решимости поддерживать свое внутреннее чувство порядка. Это была последняя линия обороны против внешнего хаоса, маленький личный бунт. Как я уже сказала, я на самом деле даже сейчас этого не понимаю. Просто рассказываю.
  Той ночью я спала с правильным ровным сердцебиением. Он был прав - мое тело что-то вспоминало. Но что именно? Тогда я не знала, но сейчас могу объяснить... Он напоминал о моем муже. Я давно не думала о муже, много лет его не видела и не хотела видеть. Думала, что забыла его. Но моя кожа, мои внутренние органы и сердце его не забыли. И когда я вошла в жизнь этого лысого мужчины, который был близким другом моего мужа, мое тело сразу же начало вспоминать. Всё в нем напоминало мне о муже. Что-то было в том, как эта лысая безмолвная фигура появилась из ниоткуда. Он был - словно волшебник с дурным характером, который больше не интересуется магией или фокусами. Мне понадобилось время, чтобы понять, почему меня тянет к нему и что именно я вспоминаю.
  Всё это было - как сон, странный сон. Людей окружали, как собак. Окружали и убивали. Дома рушились. В церквях было столь же много людей, как на пляжах.
  Мало кто остался у себя дома, так что не было ничего особо странного в том, что я переехала в чужую квартиру, но я знала, что нужно быть осторожной и не совершать ошибки, иначе он меня прогонит. Или исчезнет в тяжелейший момент войны и оставит меня одну. Я знала, что, если попытаюсь его соблазнить или буду слишком покладистой, он просто укажет мне на дверь, и кто знает, где я в итоге окажусь. Также я знала, что ничем ему не могу помочь, просто потому что он ни в чем не нуждается. Он был одним из тех несчастных, кто может вынести всё, любые лишения или унижения, смирится со всем, кроме идеи принять чью-то помощь.
  Что это значит? Он был снобом? Конечно, он, среди прочего, был снобом. Он не мог принять помощь, потому что был одиночкой и снобом. Позже я поняла, что за его манерами сноба скрывается что-то еще. Он защищал что-то - не себя, нет: он пытался сберечь культуру. Ничего смешного. Наверное, ты вспомнил те оливки. Ты над этим смеешься? Мы, пролетарии, на самом деле не понимаем идею 'культуры', милый. Мы думаем, что культура - это умение цитировать, придавать значение мелочам, не плевать на пол и не рыгать во время еды. Но это - не культура. Это - что-то другое. Он хотел защитить другую концепцию культуры. Он не хотел, чтобы я ему помогала, потому что больше не верил в людей.
  Некоторое время я думала, что он хочет защитить свои произведения. Мир довольно мерзок, так что хочется защитить от него свое творчество. Но узнав его получше, я с удивлением поняла, что он полностью перестал писать.
  Ты спросишь, что же он делал? Просто читал и гулял. Тебе это может быть тяжело понять, ты - прирожденный артист, истинный профессиональный барабанщик. Ты не можешь представить себе жизнь без игры на барабане. А он был писателем, который больше не хотел писать, потому что не верил, что книги способны изменить человеческую природу. Нельзя сказать, что он был революционером: он вовсе не хотел изменить мир таким образом, поскольку не верил, что человеческую природу можно изменить с помощью революций. Как-то раз он сказал, что нет смысла менять общество, потому что люди останутся точно такими же, как прежде. Он хотел чего-то другого. Он хотел изменить себя.
  Ты не понимаешь - конечно же, не понимаешь. Я и сама долгое время не понимала, не верила ему. Осторожно ходила вокруг него, радуясь, что он меня терпит. Город был переполнен людьми, которые жили тайно, мужчин и женщин, в основном - евреев. Люди прятались от милиции...Ладно-ладно, расслабься. Верю, что ты понятия не имеешь, что тогда творилось в Будапеште. Наверное, ты не можешь знать, как тогда там жили люди - они жили тихо, как насекомые. Многие спали в платяных шкафах, словно моль летом, их окружал запах нафталина. Вот так я разбила лагерь в его квартире. Старалась не шуметь, не подавать признаков жизни.
  Он не обращал на меня внимания. Иногда садился и, словно заметив, что я здесь, улыбался и задавал какие-то будничные вопросы, вежливо, весело, так, словно мы уже много лет провели в разговорах.
  Однажды я пришла в семь часов вечера. В воздухе уже чувствовался запах осени, дни становились короче. Я вошла в квартиру и увидела его лысую голову, он сидел у окна в сумерках. Не читал, просто сидел там, сложив руки, смотрел в окно. Он услышал мои шаги, но не обернулся.
  - Ты знаешь китайские цифры? - спросил он, не обернувшись.
  Когда-то он мне казался поистине сумасшедшим. Но я научилась с этим справляться. Фокус заключался в том, чтобы вступить в разговор безо всяких околичностей, подхватить нить беседы там, где он ее бросил. Ему нравилось, когда я отвечала кратко, словом-двумя, просто 'да' или 'нет'. И я покорно отвечала. Сейчас ответила 'нет'.
  - Я тоже не знаю, - спокойно сказал он. - Совсем их не понимаю, потому что они используют понятия, а не буквы. О их цифрах не имею ни малейшего представления. Знаю лишь, что они не используют арабские цифры. Или древнегреческие. Так что можно предположить..., - это была одна из его коронных фраз, здесь он всегда поднимал указательный палец, словно учитель, объясняющий что-то особенно дремучему классу, - ...что именно поэтому у них нет никаких технологий. Потому что технологии начинаются с арабских цифр.
  Он выглядел уставшим, сидя у окна и всматриваясь в сырой серый вечер. Мысль о том, что китайские цифры вовсе не похожи на арабские, явно его раздражала. Я просто смотрела и ничего не говорила, поскольку знала о китайцах лишь то, что их очень много, кожа у них желтая, и они постоянно улыбаются. Читала об этом в каком-то журнале.
  - Так что технологии начинаются с арабских цифр? - нервно переспросила я.
  В это мгновение где-то возле Замковой горы раздался оглушительный взрыв, грохотала зенитная установка.
  Он посмотрел в том направлении и очень удовлетворенно ответил: 'Да, - словно радуясь тому, что его аргумент получил столь яркое подтверждение. - Слышала этот взрыв? Это - технология. Одна из причин, по которой нам нужны арабские цифры. Греческие или римские цифры умножать и делить намного сложнее. Только подумай, как много времени нужно, чтобы понять, как записать двести тридцать четыре тысячи триста двенадцать в греческой системе. С помощью греческих цифр это сделать невозможно, мадам, абсолютно невозможно».
  Кажется, он этим был доволен. Несмотря на отсутствие образования, я понимала каждое его слово. Но не понимала, во что в итоге складываются эти слова, не понимала этого человека. Не понимала, кто он и что. Он - комедиант? Он меня дразнит? Он казался  взволнованным, словно стоял возле только что изобретенной машины - так другие держат новый замок или калькулятор. Я не знала, как к нему пробиться. Поцеловать его? Дать пощечину? Он может ответить на мой поцелуй. А может просто принять поцелуй или пощечину и спокойно что-то ответить. Может сказать что-то вроде 'Знаешь ли ты, что каждый шаг жирафа достигает пятнадцати футов?'. Он как-то раз такое сказал посреди разговора, безо всякого повода. Сказал, что жирафы - ангелы животного мира, потому что в самой их природе есть что-то ангельское. Даже их название говорит об ангельской природе - изначально они назывались 'сераф'.
  Мы шли по осеннему лесу в конце войны. Он громко рассуждал о жирафах, он был просто в восторге от того, как много зелени нужно съесть жирафам, чтобы выжить, чтобы поддерживать эту длинную шею и крошечную головку, мощную грудную клетку и огромные копыта...он словно читал стихи, какой-то непостижимый гимн. Он находился в круговороте декламации, был в восторге от того, что жив и что в мире существуют жирафы. Мне было неловко, когда он говорил так о жирафах или китайских цифрах. Но со временем я стала бояться меньше, словно тоже пьянела от его слов. Я закрывала глаза и слушала его дрожащий голос...На меня действовало не то, что он говорил, а странная, иррациональная утрата контроля, то, что он стеснялся и ликовал в одно и то же время. Словно мир был одним большим празднеством, а он был этого празднества жрецом, вопил, как дервиш, пел и возвещал всему миру смысл празднества...неважно, были этим празднеством жирафы или арабские цифры.
  Знаешь, что еще скрывалось за этим? Вожделение.
  Не в том смысле, в каком это слово понимает мир и воспринимают люди. Наверное, это было вождение, каким его воспринимают растения, высокие папоротники, ароматные лианы, жирафы или серафимы. Быть может, такого рода вожделением обладают и писатели. Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что он не был безумцем - он просто был полон вождения. Его вождение провоцировал мир, ткань мира: слово и плоть, голоса и камни, всё, что существует, что осязаемо, но смысл его и сущность постичь невозможно. Когда он говорил вот так, был столь серьезен, как люди в постели после оргазма, когда лежат с закрытыми глазами. Да, милый... Примерно так.
  Но это было не тупое молчание, словно у него пусто в голове. В смысле, ты тоже можешь прекрасно слушать, когда играешь в своей группе, бас-саксофон, осматриваешь бар так серьезно, и этот твой профиль греческого божества...Но сколь бы божественно ты ни выглядел в своем белом смокинге, по твоему лицу я вижу, что ты просто слушаешь, ни о чем другом не думая. Он слушал так, словно слышит что-то еще. Он мог слушать очень внимательно. Мог слушать так, как другие люди кричат. Это был грустный мужчина.
  Я никогда не уставала его слушать. От этого приятно кружилась голова, словно слушаешь музыку. Но я не уставала от того, как он слушал. Потому что нужно было его слушать и внимательно вслушиваться в то, что он не говорит.
  Мне никогда не удавалось угадать, о чем он думает в такие мгновения. В мгновения, когда он вдруг начинал говорить о жирафах или о чем-то подобном, а потом вдруг умолкал, я чувствовала, что истинный смысл того, что он хочет сказать, заключается в желании открыться. Но когда он начинал слушать, улетал от меня очень далеко.
  Это меня удивляло и немного пугало. Он был - словно герой сказки, у которого был колпак из тумана и который внезапно становился невидимкой. Он исчезал, слушая. Вот он со мной, хрипло бормочет что-то, что я не понимаю, а вот он уже улетел, как-то так, очень далеко. В этом не было никакой грубости. Я никогда не чувствовала себя оскорбленной, если он переставал со мной разговаривать. Отнюдь! Я чувствовала, что он делает мне комплимент, желая разделить со мной свое молчание.
  Тебе хочется узнать, о чем это он так хорошо молчал? Так напряженно и последовательно? О, милый, ты задаешь такие трудные вопросы!
  Я ни на секунду подумать не могла, что могу сунуть нос в его молчание.
  Но иногда проявлялись признаки того, что творится в его душе, и я начала понимать. Когда я его встретила, он поставил перед собой цель - задушить в себе писателя. Готовился к этому тщательно и систематически. Он был - словно убийца, готовящийся совершить убийство, или заговорщик, который скорее примет яд, чем выдаст свою тайну. Или, скажем, миссионер в ужасе при мысли, что он выдаст священную заповедь враждебно настроенным дикарям. Он скорее умрет, чем это сделает.
  Попытаюсь объяснить, как я мало-помалу начала его понимать.
  - Грех - это вид искусства мелкой буржуазии, - как-то раз походя сказал он.
  Обычно, произнеся нечто подобное, он стучал по своей лысине, как фокусник стучит по цилиндру, чтобы оттуда вылетел голубь. Потом он попытался объяснить это свое мнение. Сказал, что для мелкого буржуа, плебея, иными словами, грех - то же самое, что для художника - видение и созидание. Но художник - больше, чем плебей. Он хочет сформулировать некое скрытое послание, потом - воплотить его в слова, нарисовать или написать музыку: что-то, что обогощает жизнь.
  Такие вещи - вне нашего понимания, милый.
  Он рассказал мне, как фантастические идеи рождаются в голове грешника, как грешник взвешивает возможности - убийца, генерал, государственный деятель - неважно, а потом, словно художник, охваченный вдохновением, осознает свою идею, мгновенную, как молния, с мастерством и изобретательностью, от которых захватывает дух. Как он совершает преступление - этот свой ужасающий шедевр. Был один русский писатель - не надо морщить лоб, милый, это испортит твой прекрасный мраморный лоб, и его фамилия в любом случае не имеет значения, я и сама ее забыла. Вижу, как ты начинаешь сердиться, когда я заговариваю о писателях. Ты их действительно не любишь. Но, как бы то ни было, мой лысый друг сказал, что был русский писатель, который написал роман про убийство. Так что, продолжил мой друг, вполне возможно, русские хотят совершить убийство. А вот он не совершил, потому что был плебеем, а не писателем. Вместо этого он об убийстве написал.
  Он больше не хотел писать. Я никогда не видела, чтобы он что-то писал. Даже никогда не видела его почерк. У него была перьевая ручка, я видела. Лежала у него на письменном столе, возле портативной пишущей машинки. Но он ни разу не снял с машинки чехол.
  Долго я не понимала, в чем его проблема. Я думала, что он иссяк, у него больше нет сил ни на секс, ни на творчество. И вместо этого он играет какую-то комическую роль, притворяется, что ранен, показывает какое-то дурацкое представление, потому что больше не чувствует в себе сил реализовать свой чудесный, уникальный дар - дар, которым владел только 'маэстро', тщеславный, заблудший, стареющий писатель. Мир без него обойдется. Вот что я думала. Думала, он понял, что его таланту пришел конец. Он больше не может заниматься любовью с женщинами и вынужден блюсти целибат, он, познавший более чем достаточно успеха в постели и просто пресытившийся этим. Игра больше не стоила свеч. Из-за обиды он превратился в отшельника. Но в конце концов я поняла, почему он всё бросил, к чему были все эти долгие приготовления.
  Этот человек больше не хотел писать, потому что боялся, что каждое слово, которое он доверит бумаге, попадет в руки предателей и варваров. Он чувствовал, что в новом мире всё, созданное художником - слова, картины и музыка - будет фальсифицировано, предано и пущено по реке. Не смотри на меня так удивленно. Вижу, ты мне не веришь. Думаешь, я всё выдумываю, преувеличиваю! Ты, наверное, не можешь это понять, милый, потому что ты - артист всей душой, до мозга костей. Ты не можешь себе представить, что выбросил бы свои барабанные палочки, как этот человек запер свои рукописи в столе и бросил свою ручку пылиться. Я права? Я тоже не могу себе такое представить, потому что ты - из тех людей, которые будут заниматься своим искусством, пока живы. Играй на барабанах, пока не умрешь. Но этот бедняга был художником совсем иного рода, милый.
  Этот бедняга боялся стать коллаборантом, неким предателем, если будет писать хоть что-то, потому что он был уверен, что наступают времена, когда всё, что напишет писатель, будет фальсифицировано. Он боялся, что его слова истолкуют превратно. Он был - словно священник, который боится, что отрывки из его проповеди используют для продажи зубного элексира или вставят в политическую листовку, накленную на столбе. Поэтому он перестал писать.
  Что? Хочешь знать, кто такой писатель? Человек никчемный? Менее значительный, чем механик или адвокат? Да, если ты так считаешь, писатель действительно - человек никчемный. И нам писатели больше не нужны...так же, как не нужны все, у кого нет денег или власти? Пустое место, как говорил мой бывший муж?
  Успокойся, не надо кричать. Да, ты прав, он был ничтожеством. Ну а кем бы он мог в итоге стать? Ни аристократом, ни министром, ни секретарем партии. Например, возьмем деньги: в деньгах он не знал нужды. Веришь или нет, у него были деньги. Он был ничтожеством, втайне думавшим обо всем, даже о деньгах. Не думай, он не был безумным отшельником из тех, что носят звериные шкуры, питаются акридами, которых поймают в пустыне, и пьют воду из коры деревьев, как медведи. У него были деньги, но он не хранил их на депозите. Нет, он предпочитал хранить деньги в левом кармане плаща. Расплачиваясь, доставал пачку и протягивал. Такой небрежный жест, ведь добропорядочные люди хранят деньги на счету, правда, милый? Когда я видела, как он протягивал деньги вот так небрежно, понимала, что он - не из тех, кого можно обмануть или ограбить, потому что он точно знает, сколько у него денег, до последней полушки.
  Но у него была не только обесценившаяся валюта нашей Родины, но и доллары, тридцать девять долларов. И французские золотые наполеондоры. Помню, он держал золотые монеты в старом портсигаре, где когда-то лежали египетские сигареты. У него было тридцать четыре золотых наполеондора. Однажды он их пересчитывал в моем присутствии, очень взволнованно. Очки блестели на носу, он изучал золотые монеты и подносил их к носу, чтобы понюхать. Пробовал каждую монету на зуб и взвешивал на ладони. Внимательно рассматривал и подносил к свету. Он напоминал одного из этих ростовщиков на старинной картине, которые ведут дела с безжалостной и даже злобной эффективностью.
  Но я ни разу не видела, чтобы он хоть филлер заработал. Когда ему приносили счет, он изучал его очень внимательно, ничего не говоря, с величайшей торжественностью. Потом платил по счету и добавлял хорошие чаевые официанту, который принес счет. Думаю, тайная правда заключалась в том, что он был скуп. Однажды, когда светало, он выпил своего вина и начал рассуждать, как нужно уважать деньги и золото, потому что они обладают магическими свойствами. Зная, как сильно он уважает деньги, я удивлялась невероятным суммам чаевых, которые он раздавал. Он швырялся чаевыми - не как богачи, я знала нескольких богачей, включая бывшего мужа, но никто из них не швырялся чаевыми так, как этот ничтожный писатель.
  Думаю, правда заключалась в том, что он был беден. Но он был настолько горд, что не считал нужным отрицать свою бедность. Пожалуйста, не думай, что я в состоянии рассказать тебе, каким он был на самом деле. Я просто наблюдала за ним в болезненном упоении. Но ни мгновения не думала, что на самом деле знаю, каков этот человек в душе.
  Ты спрашиваешь, кто такой писатель. Хороший вопрос. Кто он такой, в конце концов? Большое ничто! У него нет ни статуса, ни власти. Черный солист модной группы зарабатывает больше, чем писатель, у офицера полиции - больше власти, у начальника бригады пожарных - выше статус. И он об этом знал. Он предупреждал меня, что у социума нет официального способа признания писателя, поэтому писатель - никто. Иногда писателям ставят памятники или бросают их в темницу. Но на самом деле писатель ничего в социуме не значит. Он - просто бумагомаратель. Можно обращаться к писателю 'Господин Редактор' или 'Уважаемый Гений'. Но он не был редактором, поскольку ничего не редактировал, и не мог быть гением, потому что у гениев - длинные волосы и представительная внешность, по крайней мере, так говорят. Он был лысым, и когда я его встретила, ничего не делал. Никто не обращался к нему 'Уважаемый Господин Писатель', потому что в этом, кажется, не было смысла. Можно быть или приличным человеком, или писателем. Нельзя быть и тем, и другим одновременно. Это - очень сложно.
  Иногда я задавалась вопросом, на который не могла найти ответ: действительно ли он верит в то, что говорит. Поскольку что бы он ни говорил, я чувствовала, что противоположное - тоже правда. А когда он смотрел в мои глаза, чувство было такое, словно он говорит не со мной. Например, однажды - это было давно, и я с тех пор об этом не думала, но сейчас вдруг, кажется, всё прояснилось - я сидела в его комнате между двумя авианалетами, спиной к письменному столу. Я не думала, что он обращает на меня внимание, потому что он в это время читал словарь. Достала из сумочки пудреницу и начала пудрить носик. Вдруг услышала его слова:
  - Будь очень осторожна!
  В испуге я уставилась на него с раскрытым ртом. Он встал из-за стола и стоял передо мною, сложив руки на груди.
  - Чего мне следует опасаться?
  Он смотрел на меня, склонив голову набок и нежно свистя.
  - Будь осторожна, потому что ты - очень красивая! - сказал он обвиняющим тоном. Но говорил он обеспокоенно, очень серьезно.
  Я рассмеялась:
  - Чего мне бояться? Русских?
  Он пожал плечами:
  - Их? Они просто хотят тебя обнять. А потом они уйдут. Но придут другие...люди, которые захотят снять полосками плоть с твоего лица. Потому что ты - красивая.
  Он рассматривал меня близоруко. Надел очки на нос. Словно только что заметил, что я - не дурнушка, что я довольно мила. Словно до того он никогда на самом деле не смотрел на меня так, как мужчины обычно смотрят на женщину. И тут вдруг, наконец, посмотрел. Но в его взгляде была оценка - так охотник рассматривает породистого пса.
  - Снимут с меня полосками плоть? - снова рассмеялась я, но в горле пересохло. - Кто? Сексуальные маньяки?
  Он говорил сурово, как священник, читающий проповедь:
  - Завтра все, кто красив, окажутся под подозрением. А также - все, у кого есть талант и характер.
  Его голос охрип:
  - Разве не понимаешь? Если тебя назовут красавицей, это будет звучать, как оскорбление. Талант назовут провокацией, а характер - произволом. Потому что сейчас пришло их время, и они появятся повсюду, их будут сотни миллионов и больше. Везде. Уродливые, бесталанные, бесхарактерные. Они будут плескать серную кислоту в лицо красоты. Будут мазать дегтем и поносить талант. Будут вонзать нож в сердце любому, у кого есть характер. Они уже здесь...И их будет всё больше. Будь осторожна!
  Он вернулся за письменный стол и закрыл лицо руками. Какое-то время молчал. Потом, само очарование, без какого-либо перехода от одного настроения к другому, спросил, не принести ли мне кофе.
  Вот таким он был человеком.
  Но это еще не всё. Он старел, но иногда казалось, что он исподтишка мстительно насмехается над процессом старения. Знаешь, есть мужчины, которые думают, что старость - время для мести. Женщины в таком возрасте сходят с ума, пьют гормоны, больше красятся или заводят молодых любовников...А мужчины, состарившись, часто начинают улыбаться. И именно эта улыбка стариков - самая опасная для женщин: они - словно победоносная армия. На этом этапе большой скучной дуэли между мужчинами и женщинами, которая не может наскучить, именно мужчины - сильнее, потому что их больше не приводит в бешенство страсть. Ими больше не управляет тело, они управляют телом. И женщины чувствуют это обонянием, как дикие животные ощущают присутствие охотника. Мы управляем вами, мужчинами, пока можем причинить вам боль. Пока можем осторожно кормить мужчин легкими закусками, маленькими компромиссами власти, а потом сразу же отрицать их, сам их вкус, и наблюдать, как мужчины кричат и стенают, пишут письма и сыплют угрозами, мы можем расслабиться, потому что знаем, что власть принадлежит нам. А когда мужчины стареют, власть переходит к ним. Ненадолго, правда. Быть старым - не то же самое, что быть дряхлым. Приближается следующий этап - время слепой любви, когда мужчины становятся детьми и снова нуждаются в женщинах.
  Давай, смейся. Я просто болтаю, говорю забавные вещи, потому что почти рассвело. Ты такой красивый, когда улыбаешься, вот так.
  Этот мужчина был коварен и мстителен в своем старении. Иногда он вспоминал, что стареет, и эта мысль его веселила, глаза сверкали за стеклами очков, он смотрел на меня весело и довольно. Чуть ли руки не потирал от счастья, что я - в комнате, и больше не могу причинить ему боль. В такие мгновения я бы с радостью его ударила, сорвала бы очки с носа, швырнула их на пол и растоптала. Почему? Только так я смогла бы заставить его закричать. Он схватил бы меня за руку или ударил, или...Ну ладно. Но я ничего не могла поделать, потому что он старел. И я его боялась. Он был единственным мужчиной, которого я когда-либо боялась. Я всегда верила, что понимаю мужчин. Думала, что они на восемьдесят процентов состоят из тщеславия, и на двадцать - из чего-то еще. Не ворчи, речь не о тебе, ты - исключение. Но я думала, что знаю их, умею говорить на их языке. Потому что девять мужчин из десяти думали, что, глядя вот так на них исподлобья, я восхищаюсь их красотой или умом! Я лепетала и жеманничала с ними, изображала кошечку, которая восхищается их выдающимся интеллектом, который я, бедная маленькая ничтожная девочка, невежда, невинная дрожащая фиалка, не в состоянии постичь, конечно, и, естественно, не понимаю.
  Мне было достаточно лежать у их мудрых мужских ног, слушать, затаив дыхание, их блестящие наблюдения, особенно учитывая, что они были столь добры, чтобы позволить мне, глупой женщине, говорить им, сколь они блестящи, сколь непревзойденны они за работой, как один из них смог облапошить того турецкого торговца, пытавшегося всучить ему кожу плохого качества вместо первосортной, или как другой служил сильным мира сего столь преданно, что они время от времени награждали его то Нобелевской премией, то рыцарским званием. Вот о таких вещах они обычно хвастали. Как я уже сказала, ты - исключение. Ты не говоришь, ты просто играешь на барабанах. А когда ты молчишь, я точно знаю, что ты ничего не пытаешься сказать своим молчанием. Это великолепно.
  Но другие - не такие, как ты, милый. Другие тщеславны - тщеславны в постели, в ресторанах, когда прогуливаются или надевают утром плащ, чтобы аплодировать новейшей знаменитости, или когда громко зовут официанта в кофейне...всё в них кричит о тщеславии, словно тщеславие - единственная поистине неизличимая болезнь человечества. Восемь целых тщеславия, я сказала? Возможно, девять. В воскресном приложении к одной газете я прочла, что существует планета, почти полностью состоящая из воды, и лишь крошечная ее часть - суша. Вот так и с мужчинами: они - ничто иное, как тщеславие, поддерживаемое несколькими идеями-фикс.
  Но этот человек был тщеславен по-другому. Он гордился тем, что убил в своей душе всё, что могло быть порождено тщеславием. Со своим телом он обращался, как со своим подчиненным. Ел он мало, манеры у него были скромные и дисциплинированные. Когда он пил вино, закрывался в комнате, словно хотел побыть наедине с каким-то извращенцем, страдающим зловещей манией. Когда он пил, ему было всё равно, в квартире ли я в это время вообще. Он усаживал меня с бутылкой французского бренди, изысканными закусками на подносе и коробкой египетских сигарет, и удалялся в свою комнату пить. Словно был настолько невысокого мнения о женщинах, что не хотел, чтобы они видели, как он пьет.
  Он пил редкие сорта вин и относился к этому вопросу серьезно. Выбирал бутылку из своей коллекции, как паша мог бы выбирать ту или иную одалиску из своего гарема, чтобы провести с нею ночь. Наполнив последний бокал, он громко объявлял: 'За Венгрию!'. Сначала я думала, что он шутит, но, поднимая бокал, он не смеялся. Не юродствовал. Последний тост всегда был за Родину.
  Был ли он патриотом? Не знаю. К патриотическим разговорам он относился с подозрением. Для него страна значила только язык. Не случайно в то время он читал словари. Ночи напролет листал испанско-итальянские и французско-немецкие словари. Он листал их, и когда пил, и по утрам, и когда звучал сигнал воздушной тревоги, словно надеялся, что посреди этой ужасной какофонии разрушения сможет наконец-то найти слово, которое станет ответом. Но большую часть времени он читал венгерские словари и лексиконы - читал завороженно, восхищенно, словно его охватывал экстаз, словно он лицезрел мистическое видение в церкви.
  Выбирал в словаре редкое венгерское слово, смотрел в потолок, произносил это слово, позволял ему парить у него над головой, как бабочке...да, помню, однажды он произнес именно слово 'бабочка', потом наблюдал, как это слово парило над ним, словно было бабочкой в рассыпчатом золотом свете, перелетало с места на место, повисало в воздухе, ловило солнечные лучи крылышками в легкой пыльце, а он следил за его ангельской хореографией, венгерское слово исполняло свой танец духа, и вдруг он становился счастливым и нежным, потому что это был самый важный и приятный опыт, оставшийся ему в жизни. В душе он, кажется, уже отказался от мостов, полей и людей. Теперь он верил только в венгерский язык: это был его дом.
  Однажды ночью, выпивая, он разрешил мне войти. Я села напротив него в конце длинного дивана, закурила и посмотрела на него. Он не обращал на меня внимания, он был слегка пьян. Ходил туда-сюда по комнате и выкрикивал отдельные слова.
  - Меч! - крикнул он.
  Сделал несколько неуверенных шагов вперед, потом остановился, словно обо что-то споткнувшись. Уставился в пол.
  - Жемчужина! - сказал он ковру.
  Потом закричал и прижал руку ко лбу, словно был ранен.
  - Лебедь! - сказал он.
  Посмотрел на меня, словно был смущен, словно только сейчас заметил, что я нахожусь с ним в комнате. Удивительно, я опустила глаза и не смотрела на него, мне было стыдно. Чувство было такое, словно я стала свидетельницей аморального акта, проявлением дурного вкуса, и я - Любопытная Варвара, вуайеристка, подсматривающая за страданиями больного сквозь трещину в стене. Словно я наблюдала за обувным фетишистом, который думает, что часть намного важнее целого. Сквозь винный морок он осознал мое присутствие и один-два раза приветственно моргнул. Улыбнулся смущенной, виноватой улыбкой, словно его поймали на чем-то едва ли не постыдном. Развел руками, извиняясь, словно оправдывался, что не смог сдержаться, одержимость оказалась сильнее благоразумия хороших манер.
  - Кошачий хвост! - сказал он, заикаясь. - Барбарис!
  Потом он сел рядом со мною на диван, взял меня за руку, а другой рукой закрыл глаза. Долго сидел так, ничего не говоря.
  Я не решалась говорить. Но понимала, что то, что я только что увидела, является частью процесса умирания. Он не жертвовал жизнью, думая, что мир подчинится его разуму. Ему пришлось признать, что разум бессилен. Тебе это не понять, дорогой, ведь ты - артист, настоящий артист, ты мало руководствуешься разумом, поскольку для игры на барабанах разум не нужен. Не сердись! То, что ты делаешь, намного важнее. Вот, видишь? Этот человек был писателем, и он долгое время верил в разум. Верил, что разум - это сила, как  любая другая сила, которая способна изменить мир: как свет, электричество, магнетизм. Верил, что он, будучи человеком, может контролировать с помощью своего разума использование любого инструмента - знаешь, как герой очень длинной греческой поэмы, в его честь не так давно назвали турагентство, помнишь? Как там его звали? Ах да, Улисс. Больше нам не понадобятся инструменты, не понадобятся технологии и арабские цифры. Думаю, вот так он это себе представлял.
  Но потом ему пришлось узнать, что разум бесполезен, потому что инстинкты - сильнее. Ярость сильнее разума. А поскольку в распоряжении ярости есть инструменты, она шипит на разум. Ярость и ее инструмент начинают свой собственный дикий танец.
  Так что он больше ничего от слов не ждал. Больше не верил, что слова, расставленные в рациональном порядке, могут помочь миру или человечеству. Он говорил, что в наше время слова перекручены - имея в виду повседневные слова, которые мы говорим друг другу - избыточные, бесполезные могильные плиты. Он чувствовал, что слова и человеческий голос как таковой превратились в бесконечный гул. Голоса меняются, когда громкоговорители начинают кричать и потрескивать.
  Он больше не верил в слова, но всегда их любил, смаковал, жадно глотал. Ночью, когда во всем городе было темно, он мог опьянеть от нескольких венгерских слов. Он смаковал слова, как ты намедни смаковал свой 'Гранд-Наполеон', когда южно-американский дилер предложил тебе контрабандный гашиш. Ты пил драгоценный напиток, закрыв глаза, с истинным наслаждением, именно так, как он произносил 'Жемчужина!' или 'Барбарис!'. Слова были для него твердыми глыбами расходных материалов, плотью и кровью. И когда он оказывался в их плену, начинал нести чушь, словно пьяный или безумец. Однажды, помню, он хрюкал и выкрикивал слова какого-то азиатского языка. Я услышала, и мне захотелось сбежать. Подумала, что стала свидетельницей какого-то необычного восточного обряда или заблудилась в этом безумном мире и впервые увидела пришельцев, или то, что от них осталось. Слова приходили издалека, из страны, находящейся на расстоянии многих миль отсюда. Впервые тогда я поняла, что я - именно венгерка. Но ведь так и есть, видит Бог - все мои предки были венграми из древнего региона Кумания, у меня даже родинка на плече - ее называют родимым пятном и часто считают знаком племени. Она называется 'Отметина куманов'. Что? Хочешь посмотреть еще раз? Хорошо, потом.
  Помню, как-то отец рассказывал про одного знаменитого венгра, который был графом, а потом стал премьер-министром. Его назвали в честь реки - граф Дунайский или Тисский, забыла. Этот граф влюбился в знакомую моего отца. От нее он слышал, что, когда этот бородатый граф был премьер-министром, он иногда удалялся в специальную комнату в отеле 'Венгрия' с несколькими друзьями и приглашал маленького Беркеша, цыганского скрипача. Они закрывали двери и молча слушали игру цыганенка. Пили мало. Потом, на рассвете, этот мрачный, суровый аристократ, наш премьер-министр, который большую часть времени ходил во фраке, вставал в центре комнаты и начинал танцевать под медленную мелодию, а все остальные торжественно за этим наблюдали. Как ни странно, никто не смеялся над тем, что мужчина, премьер-министр, танцует один, на рассвете, очень медленно двигается под цыганскую музыку. Именно это пришло мне на ум тогда на рассвете, когда я услышала, что мой друг кричит, азмахиваяруками, в комнате, где только его книги и я.
  Ох уж эти книги! Так много книг! Я их никогда не считала, потому что знала: он не вынесет, если я прикоснусь к его книгам. Лишь украдкой, краешком глаза могла я оценить размер полок. Комната была заполнена книгами от пола до потолка, полки ломились под весом книг, провисали, как жеребая кобыла. Конечно, в городской библиотеке книг больше, может быть, сотни тысяч или даже миллион, не знаю, зачем людям столько книг. Мне вполне достаточно Библии и романа в мягкой яркой обложке, где граф стоит на коленях перед графиней. Мне этот роман дал мировой судья в Ньиредьхазе, когда я была еще только помощницей служанки: я ему понравилась, он пригласил меня в свой офис и дал мне этот роман. Эти две книги я берегу. Остальные книги я просто читала, когда они мне попадались, в смысле, читала, когда стала настоящей дамой. Не смотри на меня так! Поверь, я была обязана читать книги, принимать ванны и говорить что-то вроде 'Барток освободил душу народной музыки'. Но мне это очень наскучило, потому что я кое-что знала о людях и о музыке. Конечно, я не могла об этом рассказать дамам и господам.
  Все эти книги! После снятия осады я пробралась туда снова. Он уже эмигрировал в Рим. Я нашла лишь остов разбомбленного здания, книги превратились во влажную массу. Соседи рассказали, что в дом попало несколько бомб. Они превратили книги в суп. Книги лежали кучами и гнили посреди комнаты, из которой, кажется, только что вышел хозяин. Один из соседей, дантист, сказал, что писатель не удосужился спасти хотя бы одну книгу. Не рылся во влажных грудах...выйдя из подвала, он просто стоял среди книг и смотрел на то, что от них осталось, сложив руки. Соседи ждали у него за спиной с любопытством, надеялись увидеть, что он побледнеет и начнет оплакивать свое горе. Но к их величайшему удивлению он, кажется, смотрел на разрущения удовлетворенно. Разве не странно? Дантист клялся, что он был почти рад, кивал, словно всё шло по плану, словно какое-то масштабное мошенничество или клевета наконец разоблачены. Казалось, он этого ждал. Писатель стоял посреди разорения, среди своих влажных сырых книг, гладил лысину и бормотал: 'Наконец-то!'.
  По воспоминаниям дантиста, некоторых соседей такое поведение писателя оскорбило. Но ему было всё равно, слышат они его или нет. Он просто пожал плечами и ушел. Некоторое время бродил по городу, как многие другие. Но возле его старой квартиры никто его больше не видел. Казалось, стоя возле груд промокших книг, он твердо решил подвести под чем-то черту. Дантист подозревал, что писатель просто прикидывался дурачком, устроил представление, чтобы доказать, что эта потеря не причинила ему боль. Другие задавались вопросом, не скрывается ли за этим вздохом облегчения осознание тайного политического поражения - писатель мог быть фашистом, коммунистом или анархистом, вот почему он сказал: 'Наконец-то!'. Но ничего нельзя было сказать наверняка. Книги остались в разбомбленном доме грудой мусора и сгнили. Вот что интересно - люди тогда воровали в Будапеште всё, от треснувших ночных горшков до персидских ковров и вставных челюстей, всё, до чего только могли дотянуться. Но никто не воровал книги. Словно книги были табу. Если прикоснешься к ним, это принесет несчастье.
  Он исчез вскоре после того, как в город вошли русские. Кто-то говорил, что его видели в русском грузовике по пути в Вену. Несомненно, он заплатил своими накопленными золотыми наполеондорами или долларами. Говорили, что его видели с немногочисленными спасенными пожитками на груде кожсырья, голова его была непокрыта, очки на носу, он читал какую-то книгу. Может быть, венгерский словарь. Как ты думаешь? Я не знаю. Как бы то ни было, из города он исчез.
  Но и в этом мы не можем быть уверены. Есть тут что-то такое, что не вяжется с моим о нем представлении, с тем, каким я его помню. Предпочитаю думать, что он путешествовал в спальном вагоне, в первом спальном вагоне, который выехал из города. Купил несколько газет на вокзале, надел перчатки, садясь в поезд, и когда поезд тронулся, он не посмотрел в окно, просто задернул занавески в купе, чтобы не видеть руины разбомбленного города. Он ненавидел беспорядок.
  Вот как я его себе представляю. Предпочитаю думать так. Это действительно странно сейчас, когда единственное, в чем мы можем быть уверены, это то, что он мертв...Больше ничего я о нем не знаю наверняка.
  Как бы то ни было, для меня он был последним представителем старого довоенного мира...того другого мира, мира моего мужа, в смысле - мира мелкого дворянства. Не то чтобы он как-то был связан с дворянством. А конце концов, он не был богат, у него не было ни титула, ни ранга...К дворянству он принадлежал иным образом.
  Знаешь, как богачи хранят разные потрепанные вещи 'про запас'? Он тоже хранил запасы. Это была культура, или вкус - называй, как хочешь...то, что он считал культурой. Потому что, мой любимый и единственный, культура - это не то, что мы, пролетарии, себе представляем...Это - не шикарная квартира, книги на полке, вежливая беседа и цветная туалетная бумага. Существует что-то еще, что-то, что правящий класс не передает тем, кем управляет, даже сейчас, когда всё не так, как было прежде, когда богачи поняли, что могут оставаться богачами лишь до тех пор, пока будут осыпать нас, пролетариев, теми безделушками, которые еще вчера казались пределом желаний..Но есть что-то, что они нам не передадут. Потому что в правящем классе до сих пор существует некий заговор, даже сейчас, хоть и не такой, как прежде...Это - не золото, не библиотеки, не галереи, не изысканная одежда, не наличные, не акции, не драгоценности, не утонченные манеры - не это они скрывают, а нечто, что отнять у них намного сложнее. Весьма вероятно, писатель тоже презирал эти так называемые важные вещи. Как-то раз он сказал мне, что мог бы жить на яблоках, вине, картошке, беконе, черном кофе и сигаретах - больше ничего. Больше ничего ему в жизни не было нужно. Добавим смену одежды, несколько предметов нижнего белья и поношенный плащ, который он носил всегда, зимой и летом. Это были не просто слова: слушая его, я знала, что это - правда. Потому что, в конце концов, не только он мог долго молчать. Я быстро у него этому научилась. Научилась его слушать, потому что ему это было необходимо.
  Думаю, я слушала достаточно внимательно. Я разгадывала его, как кроссворд. Не мозгом, а нижней частью тела, тем, чем мы, женщины, чувствуем и учимся. В итоге я пришла к выводу, что ничто из того, что было важно для всех остальных, для него не имело никакого значения. Всё, что ему было нужно - это хлеб, бекон, яблоки и вино. И словари.
  И, в конце концов, несколько сочных и сладких венгерских слов, тающих во рту. Всё, что важно для остальных, он бросил бы, не колеблясь ни минуты.
  Всё, что он тогда любил - это солнце, вино и слова, слова без ассоциаций, просто слова как таковые. Была осень, город бомбили, гражданские и военные набивались кучей в подвалы - забавно думать, что военные боялись бомб больше, чем гражданские! - а он сидел при свете осеннего солнца, придвинув кресло к окну. У него были мешки под глазами. Улыбался, слегка приоткрывая рот, жадно пил при свете поздней осени в смертельной тишине войны.
  Казалось, что он наконец-то счастлив, но я знала, что он долго не проживет, что это - форма умирания.
  Потому что как бы он ни отказывался от всего, что культура считала важным, как бы ни кутался в свой выцветший старый плащ, он всё равно принадлежал миру, который рушился и таял вокруг него. Что это был за мир? Мир богатых и знаменитых? Мир моего мужа? Нет, богачи были лишь осадком того, что однажды назовут культурой. Видишь - даже лишь произнося это слово, я краснею, словно сказала что-то неприличное. Словно он или его дух присутствует здесь, слушает то, что я говорю, сидя на краешке кровати в номере отеля в Риме, и когда я произношу слово 'культура', он вдруг смотрит на меня этим своим ужасным взглядом, смотрит мне прямо в душу и спрашивает: 'Что это такое было, мадам? Культура? Какое громкое слово! Знаете ли, мадам...', - я вижу, как он поднимает указательный палец, смотрит на меня серьезно, как ответственный учитель..., - вы имеете какое-то представление о том, что такое культура? Думаю, вы красите ногти на ногах красным лаком...Любите почитать добропорядочную книгу утром или на сон грядущий...и иногда сладко дремлете под музыку, я прав?'. Потому что ему нравилось разговаривать так, слегка поддразнивая, старомодно, словно какой-то герой романа девятнадцатого века. 'Нет, мадам, - слышу его слова, - это - не культура. Культура, мадам, да, культура - это рефлекс!'.
  Я вижу его сейчас так ясно, словно он сидит здесь, в комнате. Не перебивай меня. Я почти слышу его голос. То, что он говорит.
  Столь многие говорят о классовой войне, о том, что сейчас мы избавились от прежних правителей и теперь будем всё делать по-своему, всё будет принадлежать нам, потому что мы - народ. Не знаю точно, что это значит, но у меня плохое предчувствие, думаю, это так не работает. Всё равно останется нечто, что старые правители не отдадут. И забрать это силой не получится...И украсть, получив стипендию и бездельничая в университете, тоже не получится... Как я уже сказала, мне это непонятно. Но я чувствую, что буржуазия что-то от нас спрятала. Что это? От одних только мыслей об этом у меня слюнки текут. Начинаются колики, я вся сжимаюсь внутри. Лысый мужчина сказал, что это - рефлекс. Господи, что такое рефлекс?
  Отпусти мою руку. Это просто нервы, вот почему я дрожу. Уже всё нормально.
  Когда он что-нибудь говорил, я не понимала его сразу, в первое мгновение, но все же я поняла его, поняла как личность, скажем так. Некоторое время спустя я спросила у врача, что такое рефлекс. Он ответил, что рефлекс - это когда человека бьют по колену резиновым молоточком, и колено дергается...вот это рефлекс. Но писатель имел в виду другой рывок, реакцию другого рода.
  Однажды он исчез, и я тщетно искала его по всему городу, я чувствовала, что он сам - некий рефлекс, такой, как есть - в своем плаще и всё такое. Человек в целом, понимаешь? Не его писания. То, что карябаешь ручкой, не может быть столь важно: в конце концов, в мире так много книг, в магазинах и в библиотеках...Иногда кажется, что книг так много, что все мысли из них выдавили, все эти слова не оставили места для мыслей, просто слова бесконечно толпятся и давят на страницу. Нет, что бы они ни писал, это не могло быть так уж важно. Он больше не думал о том, чтобы писать книги, и почти этого не стыдился, если стыдился вообще. Если в разговоре об этом заходила речь, он смущенно улыбался, как однажды, помню, когда я осторожно, но неуклюже завела речь о его книгах. Словно напомнила о безумствах юности. Тогда мне стало его жаль. Должно быть, в его душе кипела ярость, желание, страсть, или таилась печаль. Упоминать его книги - всё равно что брызгать на него солью из научного интереса, просто чтобы посмотреть, как действует электричество - было буквально впдно, как он подергивается. Его рот кривился так и эдак, он не знал, куда отвести глаза. Соль падала на обнаженный разум.
  Словно великие статуи, знаменитые полотна и умные книги не были вещами в себе, словно он был крошечным живым атомом всего, что уничтожалось. Его уничтожали со всем, частью чего он был. Теперь кажется, что статуи и картины будут окружать нас еще долго, хотя то, что называют культурой, исчезает.
  Бог весть, как это работает.
  Я наблюдала за ним, пока падали бомбы, и думала о том, какой я была глубой в детстве - в землянке, и потом - в комнате служанки в утонченном доме, и потом в Лондоне, когда грек учил меня жеманным манерам, когда я думала, что богачи культурны. Теперь я знаю, что богачи просто клюют на культуру, слегка ей предаются, пробуют то или иное блюдо и болтают о культуре. Этому учишься очень медленно и дорогой ценой. Чему учишься? Тому, что культура - это то, что происходит, когда человека или людей переполняет великая радость! Говорят, что греки были культурны, потому что вся нация веселилась. Даже медники, которые изготавливали дешевые статуэтки, и продавцы масла, и военные, и весь простой народ, и все мудрецы, которые стояли на агоре и спорили о красоте или мудрости. Попытайся представить людей, которые способны испытывать радость. Эта радость - и есть культура. Но то поколение исчезло, их место заняли люди, которые по-прежнему говорят на греческом, но не способны чувствовать или думать, как древние греки.
  Тебе хотелось бы почитать книгу о греках? Оказывается, тут, где живет Папа Римский, есть библиотека... Не смотри так обиженно! Саксофонист сказал, что втайне ходит туда читать. Конечно, милый, он просто хвастает, говоря об этом. На самом деле он читает только детективы. Но всё равно не исключено, что здесь, в Риме, есть библиотеки, где заботятся о книгах и где мы могли бы узнать, как пришел конец Древней Греции. В смысле, тому, что люди называют культурой. Потому что сейчас, видишь ли, есть только эксперты. Но эксперты не могут воссоздать радость, которую приносила культура. Тебе скучно? Ладно, не буду об этом. Хочу лишь, чтобы ты был весел и доволен. Не буду больше тебе докучать этими глупостями.
  Смотришь на меня искоса. По твоему носу видно, что ты мне не веришь. Ты думаешь, что меня интересует вовсе не греческая культура, я просто хочу узнать, почему умер этот человек.
  Какой ты сообразительный! Да, признаю, мне хотелось бы прочесть книгу, в которой объясняют культуру: что это и как в один прекрасный день она может затрещать по швам. Как она может распасться на части в лице одного человека: как его нервная система отмирает, нервы, в которых было так много жизни, которые несли всё, о чем думали люди много веков назад и что другие люди теперь вспоминают с тоской, несколько мгновений чувствуя, что они - не просто животные. Мне кажется, что такой человек умирает не в одиночестве - слишком многое умирает вместе с ним. Ты мне не веришь? Сама я точно не знаю, но хотелось бы прочесть такую книгу.
  Говорят, Рим когда-то был культурным городом. Даже те, кто не умел читать и писать - торговцы на рыночных лотках - даже они были культурными людьми. Они могли быть грязными, но ходили в общественные бани, и там спорили о добре и зле. Неужели, по-твоему, глупец приехал сюда с этой целью? Потому что хотел здесь умереть? Потому что верил, что всё, что люди когда-то называли культурой, что дарило им радость, исчезло? Что он приехал сюда, где всё превратилось в одну огромную кучу мусора, но еще осталось несколько памятников культуры - подобным образом можно было увидеть ноги, которые торчали из земли в Буде, в Вермесо после снятия осады: желтые ноги мертвецов, погребенных под слоем двенадцати дюймов земли? Именно для этого он сюда приехал? В этот город, в этот отель? Потому что хотел вдыхать запах культуры, умирая?
  Да, он умер в этом номере. Я спросила у портье. Теперь ты счастлив, когда узнал? Вот, я отдала тебе и это. Больше у меня ничего не осталось. Украшения ты спрятал в безопасном месте, не так ли? Ты - мой ангел-хранитель, милый.
  Слушай, поверь, он умер уменно на этой кровати - так мне сказал портье. Да, на этой самой кровати, на которой лежишь ты, мой великолепный. Я уверена, что он подумал: 'Наконец-то!'. И улыбнулся. Эти безумцы, эти особенные люди, в конце всегда улыбаются.
  Подожди, позволь тебя укрыть.
  Ты уснул, милый?
  Позилиппо, 1949-Салерно, 1978
 
  Эпилог
 
  ... Потому что я тебе говорю, приятель, поверь, я тебе говорю, как обстоят дела. Тебе предстоит пройти долгий путь, здесь людей закатывают в цемент. На что ты уставился? Ты не знаешь, что это? Ты что, не смотришь телевизор? Ты - действительно новичок. Тебе многое предстоит узнать в нашей очаровательной большой деревне - Нью-Йорке. Вижу, ты здесь - новенький, экономический мигрант или нелегал. Радуйся, если тебе разрешат остаться. И держи рот на замке.А то здесь ошиваются всякие отбросы. Но мы двое - мы из Залы, из древней страны, мы, венгры, должны держаться вместе. Вот твоя 'кровяная мэри'. Пей, братан.
  Я тебе говорю, тут надо быть очень осторожным, чтобы тебя в цемент не закатали. На нашей улице, Сорок шестой, безопасная территория. Но дальше, на Тридцать восьмой, где заправляет Семья...ну знаешь, Семья. Не суйся туда после полуночи. А если встретишь одного-двух, постарайся вести себя наилучшим образом. Потому что именно это они любят, эти патроны: хорошие манеры. Как ты узнаешь патрона?...Ну, начнем с того, что они хорошо одеваются. Они - очень утонченные люди, седые волосы, баки, все дела. Костюмы и туфли из самых лучших материалов, идеальный покрой. И они носят шляпы. Дают большие чаевые. достают пачку зеленых из кармана брюк. Так, левой рукой. Даже не смотрят, Вашингтон там или Линкольн на банкноте, просто бросают на стол. Это - как воскресенье в церкви, посреди мессы, когда парень ходит с блюдом для сбора зеленых. Ты, должно быть видел такое в кино - крутой фильм, правда? Но если член Семьи позвонит тебе и пригласит на вечернее собрание, просто вежливо откажись, скажи, что это - не твой профиль.
  Патроны цементом не занимаются, это - ручной труд. Они занимаются умственной деятельностью: они думают. Ручной труд поручают младшим членам Семьи, подмастерьям. Это подсобная работа. Простофиля идет домой ночью, ни о чем не беспокоится и ничего не подозревает. На расстоянии десяти шагов от него идет подсобный рабочий, подмастерье. За углом ждет машина. Под плащом у подмастерья - железный лом. На ломе - крюк размером с твой согнутый указательный палец. На углу нужно совершить трюк - вонзить острый край лома в череп простофили...одно быстрое движение, и дело сделано. Никакого ожидания, никаких споров. Парень падает, примерно так, хватаешь его за талию. Тащишь в машину, везешь к реке, где ждет ящик. Бережно кладешь счастливо почившего в ящик, заливаешь цементом, заколачиваешь ящик и сталкиваешь в воду. Копы говорят, что десятки таких лежат на дне Гудзона. Это как - помнишь историю древней страны? - гробница Атиллы. Это - командная работа, тут нужны надежные подмастерьи. Но будь предельно осторожен. Что бы ни говорил патрон, повторяй: 'Нет, спасибо, это - не мой профиль'. Держись за свою работу в гараже. Ты - рабочий гаража. Мы, народ из Залы, должны друг о друге заботиться.
  Конечно, вполне возможно,  в будещем ты и сам станешь большой шишкой. Кем-то другим. Но ты должен знать свое дело. Избегай баров на Тридцать восьмой, они - не для тебя. Работа всегда есть, но там тебе делать нечего. Например, им может понадобиться уговорщик. Парень, который идет к простофиле и уговаривает его платить двадцать пять процентов в неделю по кредиту. Этого тоже избегай, но будь вежлив. просто скажи, что не можешь взяться за эту работу, потому что твой акцент не дотягивет до уровня Нью-Йорка. Акцент для них - большая проблема. Эти черные парни не взяли меня в группу из-за моего акцента...меня, а я ведь играл на барабане для Тито, когда тот приезжал в Будапешт. Это было до 1948-го, до того, как по радио начали выть о Тито и его ревизионистских псах-предателях! Черные парни сказали, что я играю на барабане с акцентом, палочки у меня неправильные. Вот что я подразумеваю под акцентом - это просто зависть и расизм. Об этом я жалею больше всего. Что я еще мог делать, стал барменом. Так что теперь ты всё знаешь. Сиди и отдыхай, я тебе налью еще.
  Оставайся, времени еще много. В это время, после ужина, посетителей мало, во всяком случае, пока не опустеют театры. По крайней мере, у нас тут не закатывают в цемент. Наши посетители - писатели того или иного рода. Это - не ручной труд, как цемент, но платят недурно. Что? Хочешь тоже попробовать? Давай, попытайся. Как знать, может быть, вытащишь счастливый билет, но будет непросто. По своему опыту могу сказать, что здесь, на Манхэттене, за книги хорошо платят.
  Стоя за барной стойкой, можно наблюдать жизнь. После полуночи, после третьего мартини, которое они записывают в издержки профессии, примерно после полуночи они начинают говорить довольно свободно, эти писатели. Я их слушаю, и думаю о том, какой это крупный бизнес. Не то что за океаном, в Риме или в Будапеште. Мой ангел-хранитель, я называю ее 'Душенька', держу ее фотографию на полке - видишь, я даже купил серебряную рамку в 'Вулворте', она мне рассказывала, что была знакома с писателем, еще дома, он не хотел больше писать. потому что его начало тошнить от книг. Его действительно тошнило и тянуло блевать, когда он думал о книгах. Единственное, что он еще читал - это безумные словари. Он, должно быть, был странным существом, реликтом, как китайский олень в зоопарке Бронкса.
  Патроны здесь, в Нью-Йорке - не такого рода писатели. Они на самом деле ничего не пишут, но сразу продают то, что еще не написали. Они зарабатывают на книгах звонкую монету. Обычно начинают приходить после одинадцати, когда заканчиваются представления поблизости. Потягивают напиток, всегда - чистый бурбон. Есть один завсегдатай - маленький толстячок, он, должно быть, действительно богатый писатель, потому что у него даже есть секретарь и прихлебатели, которые внимают каждому его слову. Когда он говорит, они обращаются в слух, словно паства в церкви, когда священник выносит Святые Дары. Я своими глазами видел, как он только придумал название, а этот парень, его секретарь, уже звонил по телефону и продавал его. Вернулся, задыхаясь от волнения, и сказал, что продал название за двести тысяч долларов, историю, которую его босс еще не написал и еще только обдумывал, может быть, напишет, если будет вдохновение. Все выпили за хорошие новости, и, уходя, оставили мне на подносе двадцатку. Это потому, что богатых писателей всегда окружают парни. В банде есть и крутые женщины.
  Сам я книжки не читаю, это не мое. Мне достаточно полистать хороштй триллер или комикс - знаешь, где чика лежит голая на диване, не подозревая, что ее сексуальным денькам пришел конец и ее проблемы только начинаются. А ее сутенер склоняется над ней с ножом в руке, и в пузыре текст: 'С ней всё в порядке, просто немного крови на шее'. Люблю такое. Триллеры хороши, потому что авторы не заморачиваются умничаньем, читатель получает всё, как есть, безо всякого дерьма.
  Ну же, расслабься, выпей еще - твоя 'кровяная мэри' там, у тебя под рукой. Босс? О нем не волнуйся. Он - за той стекляной дверью, в задней комнате. Да, парень за стеклом... Он проверяет счета, не смотри так. Солидный парень, мормон. Никакого ликера, только теплая вода в стакане с тяжелым дном. И он не курит - он выше всего этого. Из Юты, где живет его жена, он привез только Библию и свои мормонские обычаи, две жены и все такое. Вторую жену нашел здесь, на Манхэттене. У него сеть из восьми баров, два - в Гарлеме. Но наш бар на углу Бродвея - самый интеллектуальный.
  Потому что, знаешь, тут рядом два театра. В одном поют, в другом - просто разговаривают. Иногда говорят слишком много, так что начинается тягомотина, зрителям становится скучно, и они уходят. Я долго туда не ходил, но однажды заплатил Франклина за билет туда, где разговаривают. Подумал: 'Почему бы не побыть ангелом и не поддержать искусство'. Не знаешь, кто такие ангелы? Люди, которые финансируют спектакль. Инвесторы. Водители, портье, метрдотели - все хотят стать ангелами, когда начинается спектакль на Бродвее. Но этот спектакль был плох, я выбросил сотню на ветер. На сцене много говорили - слишком много. Лучше, когда веселая музыка, зажигательная подпевка и солисты, все такое. Больше я не инвестирую в писателей и литературу. Уж лучше в лотерею играть. Так что просто жди и отрабатывай свои смены в гараже.
  Тебе тут придется затянуть пояс потуже, братан. У нас тут мир хитроумный. Держи ухо востро, учись. Я уже пять лет за барной стойкой. Теперь я - настоящий господин, старший бармен. И продолжаю учиться. Здесь, рядом с Бродвеем, к нам ходят в основном высоколобые интеллектуалы. Кто это? Яйцеголовые, у них головы, как утиное яйцо, высокий лоб - и пятна. Еще есть с огромными окладистыми бородами. Они все - умные. Ты не поверишь, какие они все важные. Я слушаю их за барной стойкой, они остаются до утра. Приходят около полуночи, когда остальные уходят, в смысле те, кто приходит сюда за атмосферой, за свечами в красных абажурах. Те, что остаются, погружены в свою профессию. Они свободно говорят друг с другом. Я слушаю очень внимательно, можешь представить.
  Потому что, знаешь, они могущественны, они опасны...черт знает, как они это делают, но в каком-то смысле они даже могущественнее, чем патроны. Их все боятся. Они могут уничтожить даже президента, если он им не понравится. Иногда у меня просто челюсть отваливается, когда я слышу, как они шепчутся, кто на очереди для закатывания в их цемент, или кого они собираются создать. Некоторые приходят с ночной смены - парни, которые пишут социальные колонки в газеты. Я слушаю, как они обсуждают, кто кого поимел и в какой позиции. Вот свободная пресса, вот сводоба: они вольны уничтожить тех, кто им не нравится. Потом они пишут об этом книги и издают их миллионным тиражом. Вот это они называют культурой, и она распространяется повсюду. В каждой аптеке, на каждой станции подземки, в каждом супермаркете найдешь горы таких книг. Люди вроде нас не могут потреблять эти знания, нам нужно для этого образование получше. Это - искусство, как игра на барабанах. Факт, я не потребляю ли-те-ра-ту-ру, но дома, в Матешалке, я служил в местных казармах, и мы время от времени наведывались, что называется, в дом культуры, повидаться с девчонками. Вот что я хочу сказать: публичный дом в Матешалке был высокоморальным учреждением по сравнению с тем, что я слышу о ли-те-ра-ту-ре, стоя за барной стойкой. Дома мы знали, за что платим, и когда заключали сделку, главный говорил: 'Накинь десятку, солдат, она снимет и верх'. Как я уже сказал, я ничего не знаю о книгах, но разбираюсь в публичных домах. В юности был их завсегдатаем. Скажу так - то, что сейчас зовется культурой, не хуже. Эти писатели готовы обнажаться за деньги, точно как девчонки. В смысле, и писательницы, не только мужчины...Покажут тебе много, никаких трусиков, сзади, спереди, как захочешь - только плати. Для нас в Зале культура значила что-то другое. Папа раз в год покупал календарь, это и была культура. Но у меня просто челюсть отвисла, когда я услышал, что кто-то получил полмиллиона за мемуары парня, который включает рубильник в Сан-Франциско. Или пишет признания девушки, которая оказалась парнем, или как девушка стала парнем, и вот это - культура. Культура - тонкая работа, братан, сложнее, чем игра на барабане.
  Возможно, регулярные разговоры тут, в баре, не отражают в полной мере положение дел. В окрестностях могут быть какие-то другие писатели. Я однажды подслушал, сюда забрели двое парней и тихо обсуждали, какой могла бы быть эта другая ли-те-ра-ту-ра. Такой литературы особо не видно. О такой литературе услышишь, только когда писатель отбудет в морг, повесившись от бедности. Эти двое парней, которые сюда забрели, не могли себе позволить 'кровяную мэри', им пришлось довольствоваться пивом. Они говорили о книгах. Это были тщедушные хлюпики, писаки вроде парня, о котором рассказывала в Риме Душенька. Даже не нужно было присматриваться - и слепой заметил бы, что они - не обычные гости на этой вечеринке. Может быть, они были настоящими писателями...И, может быть, их больше, просто мы их не видим, потому что они не попадают в заголовки газет, они где-то топят свое горе. Вот что я понял, когда они шептались над пивом - есть другие писатели. Например, они пишут стихи, шкрябают что-то в блокноте, как наш великий национальный поэт Петефи. Черт знает. Точно можно сказать лишь то, что сюда они обычно не ходят.
  Ах да, барабаны. Ну, это грустно, действительно жаль. Не то чтобы смешивать коктейли в этом баре - плохая раабота. Тут зарплата и бесплатная еда. И чаевые. Я спокойно могу тут работать до пенсии. Но я от этой работы не в восторге. Знаю одну аккуратную ирландскую вдовушку, не первой свежести, но дружелюбную, если понимаешь, о чем я. У меня есть машина, квартира, телевизор. Даже есть электрическая газонокосилка на крыльце...сада нет, но газонокосилка хороша для статуса. Мы с вдовушкой прощлой зимой летали во Флориду, провели там две недели, жили, как господа на Ривьере. Должен сказать, с финансовой точки зрения эмиграция оказалась выгодной.  Но мысли о музыке разбивают мне сердце. Здесь - свобода, это - лучше, но зачем это всё, если я не могу быть музыкантом? Это меланхолия, чувствуешь себя в изгнании, как патриот Кошут в Турине.
  Тут ничем не поможешь. Артисты не забывают, знаешь ли. Иногда вспоминаю, как после снятия осады я сидел со своими барабанами в баре, вкладывал в это сердце и душу, как велел мне Господь и мой талант. Этот бар находился в доме, который разбомбили, но его привели в порядок. Было отопление, атмосфера, коньяк 'Наполеон', всё, что нужно народной демократии. У меня была солидная репутация, а новым боссам нужны были барабанщики. Шоу начиналось в десять, но домой я возвращался в четыре часа утра. В 1948 году коммунисты захватили культуру. Бизнес какое-то время продолжал развиваться. Новые начальники приходили и сорили деньгами. Почему нет? Они могли это себе позволить. В конце концов, всё ведь принадлежало народу! Время от времени являлись пережитки старого порядка, франты, которые припрятали несколько золотых наполеондоров, и теперь хотели выпить, чтобы забыться. Они платили за свои собственные похороны, рассказывали слезливые истории о прошлом. Но в 1948-м, когда пришли новые боссы, мяч перешел на другую сторону поля. Если их ловили на том, что они лелеют пережитки прошлого, это всё делалось для народного блага.
  Почему я уехал, если для меня всё складывалось столь благоприятным образом? Долго рассказывать, дружище. Я, как и ты, не был создан для финансов. А потом, в один прекрасный день, понял, что мое место - в политике.
  Я тебе это рассказываю по секрету, по-братски, тебе - можно. После освобождения - у меня до сих пор во рту кисло, когда произношу это слово - я оставался в Зале до 47-го года, потом переехал в Будапешт. Жил там тихо, никому не доставлял неприятностей. Люблю приватность, знаешь ли. Так вот, нас освободили, и местный граф смылся за границу. Парень он был вовсе не плохой, просто так вышло, что он был графом.
  Потом мой батя - коммунисты его загнали в коллектив пинками, назвав кулаком, потому что у него было четыре акра земли и сад - мой батя говорил, что граф был плохим, но всё тогда вообще плохо обернулось. Граф, по крайней мере, позволял тебе подворовывать. А вот новые боссы, парни в кожаных плащах, которые приехали в деревню на грузовике вскоре после 45-го, вежливо пригласили каждого в муниципалитет, всех, кто не выказывал рвения, заставили с помощью оружия, и убедили их бросить всё, что у них было, в общий котел - и свои веши, и полученный земельный надел, не говоря уж о животных, всё - в коллективное хозяйство! Новые хозяева не позволяли воровать, потому что воровали сами. Они били тебя по голове и велели заткнуться, потому что отныне всё принадлежит народу.
  Однажды по городу ехал министр, парень, обученный в Москве. Он был образованный, отвечал за коллективизацию. Они применяли такой деликатный термин: 'коллективизация'. Да, он был в этом хорош, потому что провел зиму в Москве и своими глазами видел, как количество кулаков упало до одного миллиона, потому что товарищи отнимали у них продукцию. Но батя и остальные начали объснять, что после проведения коллективизации в амбаре мало что осталось на зиму. Он сидел в машине и рассказывал нам, что мы не должны жаловаться, должны понимать, что теперь всё принадлежит народу. Потом министр провозгласил речь в парламенте, требовал, чтобы все мастера, оставшиеся в деревне, тоже подверглись коллективизации, неважно, кто - кузнец, плотник или мастер по ремонту колес, они все - капиталисты и эксплуататоры, пиявки, сосущие деньги из людей. Мой батя тоже был кузнецом, всю жизнь подковывал лошадей и точил косы. Он безмерно расстроился, услышав, что на самом деле он - не кузнец, а пиявка на теле трудового народа. А потом у него отобрали разрешение на работу.
  Не могу тебе рассказать всю историю целиком, дружище, не всё сразу. Тяжелые были времена. Мой друг, который всегда жил в деревне, уехал в столицу, как только воссияло солнце свободы. Однажды он написал мне письмо. Он играл на флейте так, что сердце разрывалось. Тогда как раз приступили к конфискации зерна из амбаров графа. Чики с ума сходили от его игры на флейте. В письме он сообщал, что теперь играет на саксе в баре народной демократии в Будапеште, и хорошо бы мне приехать к нему, потому что им нужен барабанщик. Батя сыпал проклятиями, маманя плакала. Тяжело было их бросать, но я услышал зов искусства. Так что я уехал.
  Погоди, пришли гости. Да, сэр. Два скотча со льдом, сэр. Ваши напитки, сэр.
  Те двое шотландцев - жулики, вон та парочка. Вон тот с нафабренными усами - христианский целитель. Он свое дело знает. Вон тот с баками - бальзамировщик. Обрабатывает трупы, как угодно родственникам. Я их могу слушать часами, когда они обсуждают, кто следующий на очереди. Потому что есть разные виды улыбок. Есть улыбка святого. Есть знающая улыбка. Есть улыбка упокоившегося с миром. Улыбка святого - самая дорогая. Улыбка упокоившегося с миром - дешевле. Это всё делается с помощью парафина, есть установленные тарифы. Они приходят в полночь после работы и обычно выпивают три скотча. Они - скромные, религиозные парни.
  В графстве Зала, где я раньше жил, тела обмывали в соответствии с древним ритуалом. Здесь делают по-другому...Не обращай на них внимания, мы можем продолжать разговор. После полуночи они не интересуются никем, кто еще жив, это просто их способ сказать 'гутен абенд'. Тобой они заинтересуются, только если у тебя есть парафин на продажу.
  Так на чем я остановился?
  Как я уже говорил, после 47-го я почувствовал, что слишком долго скрываю свои таланты, и сел в поезд на Пешт. Нас в группе было четверо: саксофонист, аккордеонист, пианист и я на барабанах. Без преувеличений время для меня было прекрасное. Новая демократия только устаканивалась. Царило некое безрассудство. Даже не хочется рассказывать, как я уехал: от этих мыслей сердце сжимается, словно в тисках.
  Так вышло, что однажды утром я получил приглашение от тайной полиции. В девять часов мне следовало явиться в их контору на улице Андраши, хотя тогда улица называлась как-то иначе. Идите сюда, идите туда, поднимитесь по лестнице. Я вспотел, читая письмо, но потом расслабился, потому что понял, что обычно они не пишут письма, они просто тихо приходят на рассвете и звонят в дверь. Люди тогда приходили в ужас от дверного звонка. Мы это называли 'синдромом ужаса дверного звонка'.
  Я собрал все свои документы: свидетельство, которое подтверждало, что я - квалифицированный музыкант, и документ, подтверждавший, что я - честный сын трудового народа. И свидетельство с места жительства, подтверждавшее, что по время войны мои симпатии были на правильной стороне. Все эти документы я собирал довольно долго. Я работал с парнями, которые могли поручиться за правильность моих симпатий, которые сами были на правильной стороне. У меня была и куча других документов, но эти были - из прежних времен, со всеми печатями и фотографиями....Я решил, что сейчас для них - неподходящий случай. Спустил эти документы в унитаз. У меня был старый револьвер, шестизарядный, остался от одного из моих братьев, который уехал в 45- на Запад 'продолжать образование'. Я давно зарыл его во дворе. Решил, что лучше пусть револьвер лежит там, потому что, если тайная полиция поищет и найдет его, я отправлюсь прямиком на кладбище. Так что, насколько мог, привел всё в порядок, и однажды утром отправился к Оперному тетру, в контору тайной полиции.
  Проходя мимо Оперного театра, прочел на афише, что вечером там будет 'Лонгринн' или что-то такое, с оркестром. Я подумал: 'Вот что, братец, если тайная полиция тебя сломает, не видать тебе 'Лонгринна'. Это была грустная мысль, потому что, хотя я был настоящим музыкантом, никогда не бывал в опере. В Зале ничего такого не было - там никто не пел по нотам. Но я ничего тут не мог поделать, просто тащился к страшному старому дому под номером 60. С тяжелым сердцем, потому что никто никогда не говорил, что приглашение в дом под номером 60 - пустяк. Я там раньше никогда не был, но слышал, что фашисты называли этот дом 'Домом Лояльности'. Сказал себе: 'Ну, малыш, ты там, наверное, попадешь в переплет'. Понятия не имел, что меня там ждет. Решат ли они, что я чист, или кто-то на меня настучал? Я пытался просчитать все варианты. Если мне дадут полгода, я всё отлично устрою. Поклялся себе не паниковать и взвешивать каждое слово, потому что нет ничего хуже, чем уронить не то слово не в тот момент в разговоре с этими парнями - это будет ужасной ошибкой.
  Я чувствовал, что это - поворотный момент в моей жизни. Парень в плоской военной кепке проверил у ворот мой вызов и отправил меня наверх. Другой парень в форме велел мне сесть на скамейку в коридоре. Так что я сидел на скамейке, кроткий, как агнец, и оглядывался по сторонам, но не особо, чтобы никто не заметил.
  Посмотреть там было на что. Как раз происходила утренняя смена караула - было видно, что у товарищей это - работа на всю ночь. На всех была форма, которую наши солдаты носили несколько лет назад - примерно три года назад. Кожаный пояс был такой же, только нарукавник другой, и нашивки. И лица были знакомые, парни из действительно бедных семей...Мне показалось, что одного или двух я видел раньше. Но у меня свело живот: чувство было такое, словно я сплю после по-настоящему сытного обеда, который запил одним-двумя лишними стаканами. Я смотрел, разинув рот, словно впервые увидел нечто подобное так близко, собственными глазами. Из увиденного я понял: то, что те знаменитые высоколобые называют 'историей' - ничего на самом деле не меняется, всегда всё одно и то же. Я сидел на низкой скамейке и впитывал это всё, осматривал коридор, наблюдал, как деятельные товарищи суетятся, выполняя те же задания, что и их братья тремя годами ранее. Работа у товарищей была такая - они сопровождали того, чья очередь пришла, в комнату для допросов. Некоторых нужно было сопровождать, потому что они не могли идти.
  Казалось, что накануне у них ужасно разболелись ноги посреди какого-то официального разговора. Так что им нужна была поддержка, и охранники им эту поддержку предоставили, схватив их под руки. Несколько человек шли на своих двоих, но таковых было немного. Поверь, в коридоре царила мертвая тишина, но иногда раздавался какой-то шум, словно крик в разгар вежливого обмена мнениями. Но пусть так - крики за запертыми дверьми были лучше, чем тишина, потому что тишина могла свидетельствовать о том, что разговор окончен, какой-то бедняга выбыл из дискуссии.
  Меня позвали через полчаса, а вышел я еще через час. Меня не сопровождали, меня не нужно было поддерживать под руки. Я шел на своих двоих, с высоко поднятой головой. Час назад я понятия не имел, что для меня припасено. А через час вышел оттуда другим человеком. Веришь или нет, но я получил работу.
 
 
  Домой я шел медленно, словно прошлой ночью выпил лишку, и утром идти нужно было очень осторожно. Один продуманный шаг, потом - второй продуманный шаг. Я шел прямиком в свою берлогу на площади Клаузаль, где жил уже полгода. Жил я с соседями, поскольку находился не в том положении, чтобы позволить себе отдельное жилье. Парень, с которым у меня была одна на двоих кровать, рано утром ушел на смену, уехал в Ракош на челночном автобусе. Кровать была пуста, я лежал одетым. Чувствовал себя так, словно из меня выбили жизнь. Лежал так до наступления темноты.
  Всё вернулось по кусочкам. Словно принимаешь пилюлю, чтобы тебя вырвало тем, что тебе не нужно. Когда меня пригласили в кабинет, я воображал, что увижу там огромного мордоворота, грудь колесом, у которого просто руки чешутся избить меня до состояния каши. Но всё оказалось совсем не так. Там оказался вовсе не грубый амбал, а парень с сухими ножками, довольно старый, очки в роговой оправе. Он был не в военной форме, а в обычной одежде, разговаривал тихо и вежливо, всё время улыбался. Предложил мне стул и сигарету, как показывают в триллерах, так делает следователь, прежде чем начнет измываться. Я заметил, что мои кадровые документы лежат на столе перед ним, заметил, как он время от времени их перелистывал. Но это было вовсе не тщательное изучение - он просто выхватывал какой-то пункт и тыкал в него пальцем. Казалось, он уже всё прочел и тщательно изучил. Мягко попросил, если я не против, рассказать, что я делал в 44-м году.
  Думать мне надо было быстро. Я думал: 'Сохраняй хладнокровие, покажи, что ты - не цыпленок'. Я достал из кармана подготовленные документы со всеми необходимыми официальными печатями. Сказал лишь, что всегда был верен своему народу.
  Казалось, он счастлив, услышав такой ответ, он кивал, словно от меня не ожидал меньшего. Потом, столь же мягко, тонким голоском, спросил, знаю ли я кого-нибудь в Будапеште, кто служил в фашистской милиции 'Стрела и крест'.
  Я задохнулся от негодования. Что? Я? Знаю кого-то из фашистской милиции? Это такое полицейское формирование? Как на Диком Западе?
  Он понял, что я - не дурак, и начал меня успокаивать. Сказал, что прекрасно, больше он меня об этом спрашивать не будет, потому что понял, что вопрос о милиции для меня - слишком болезненный. Но ему по-прежнему хотелось знать, не знаю ли я кого-то в нашем прекрасном городе соборов, кто препровождал людей другой религии в Дунай на рассвете в конце зимы 44-го года. Женщин, детей, стариков?
  Он смотрел на меня так внимательно, словно в глаз вонзили спицу старушки-вязальщицы.
  Ну, тут я вспотел. Проглотил слюну и сказал ему прямо, что тогда я был в Зале и даже не знал точно, где находится Дунай. А потом тихо и скромно добавил, что да, слышал тогда о прискорбных эксцессах в Пеште.
  Услышав это, он открыл рот и посмотрел на меня, как близорукая курица, которая ищет зерно. Некоторое время он молчал, только моргнул несколько раз. Потом воспрял духом. Развеселился, словно девственница, которой пощекотали грудь.
  - Ты - умный человек, Эде, - кивнул он. Потом вздохнул и добавил, словно признавая: 'Прискорбные эксцессы - это хорошо. Ты умеешь подбирать слова, Эде'.
  Я признался, что Эде - всего лишь мой профессиональный псевдоним, а дома меня зовут Лайош. Он махнул рукой, словно говоря, что это не имеет значения. 'Эде ты или Лайош, неважно, главное, что товарищи тебя уважают', - сказал он. Мне показалось, что он говорит искренне. Я чувствовал, что этот парень меня уважает. Он щелкнул языком и потер руки, потом выбросил сигарету и заговорил совсем другим тоном. Говорил он по-прежнему мягко, но взгляд  из-за очков в роговой оправе не отрывался от меня ни на мгновение. Это были уже не вязальные спицы, а настоящие иголки, которые вонзают тебе под ногти.
  Он поднял мои кадровые документы, помахал ими и сказал, что он - не дурак. Верю ли я ему, когда он говорит, что он - не дурак? Я ответил, что, конечно же, поверил. Он сказал, что раз так, мне следует очень тщательно обдумать его слова. Он сказал, что бар, в котором я играю на барабанах - модное место. Туда ходит много людей, в основном - приличные демократы, но не только они - другие тоже ходят. Народной Республике нужны граждане, которые преданы народу, потому что это заведение кишит вражескими агентами. С этими словами он закурил, но мне закурить не предложил. Продолжал сверлить меня взглядом насквозь. Настольной лампой мне в глаза не светили, как пишут в книгах, когда там какого-нибудь парня допрашивают. Не было ничего - только стол и мужчина. И решетки на стенах, на случай, если гость слишком разнервничается, и ему захочется выпрыгнуть из окна и прогуляться на солнышке. А по ту сторону двери постоянно раздавалось странное шарканье. За окном - стук ботинок по брусчатке. И, иногда, подбадривающее словцо, если гость медлил с ответом. Вот и всё.
  А потом он начал говорить со мной так, словно он - умный ученик в школе для дураков. Тараторил, так что от зубов отскакивало. Сказал, что музыка, ночь и выпивка развязывают языки. Так что, играя на барабанах, я должен внимательно слушать. Он объяснял всё это очень терпеливо. Но на самом деле его речь звучала так, словно он отвечал урок в школе. Он объяснил мне, что ищет. Он прекрасно знал, как люди ведут себя в барах. Мне нужно будет следить за любыми пережитками старого мира, мира аристократии - за парнями, у которых есть сигареты и аппетит, чтобы утешаться алкоголем. Кроме того, я должен буду следить за людьми новой формации - за теми, кто притворялся коммунистами, на самом деле ими не являясь: эти свиньи торопились засунуть рыло в корыто, не теряя времени даром, нацепили новые значки. Он учил меня терпеливо, даже весело - так воспитатели в детском саду учат маленьких детей. Постоянно повторял, что сформировалось новое общество, и в нем есть люди любого сорта. Честные земледельцы, хитрые городские фланеры, высоколобые писатели - их много, 'прогрессивные' типы в очках в роговой оправе с трубкой во рту, которые сидят на заборе и поощряют истинных коммунистов в старом стиле, поощряют их закончить за них грязную работу, разрушить старый мир до основания и построить новый...А когда они избавятся от старого мира, земледельцы, тюрбанщики и люди в очках в роговой оправе будут тут как тут, весело помашут им рукой, скажут 'до свиданья' и 'хорошая работа', а потом добавят 'валите обратно за Урал'. Потом они снесут забор, после чего вежливо и хитро заберут всё ценное, что еще осталось в этой хорошенькой маленькой стране, и засунут в свои бездонные карманы. Но чтобы они смогли это сделать, сначала надо, чтобы коммунисты в старом стиле свалили обратно в Советский Союз, те, кто еще жив, во всяком случае - в смысле, после того, как Дядюшка Джо перестанет облапошивать товарищей, может быть, потому, что эти малыши вели себя не лучшим образом, не так, как им следовало себя вести, или, во всяком случае, не в соответствии с концепцией вождя, или просто потому, что эти дураки прогрызли путь к любви Отца Народов и начали работать на него. И пока старая гвардия щупает затылок, чтобы убедиться, что голова еще на месте, эти земледельцы от сохи, тюрбанщики и прочие 'прогрессивные' начинают утверждать, что есть другой, более аккуратный способ быть коммунистом, способ получше. Но у Партии другое мнение на этот счет - я заметил блеск в его глазах, когда он это произнес - потому что эти высоколобые образованцы, которые хотят учить массы научному марксизму, понятия не имеют, что массы их презирают и не верят ни единому их слову. Надо было пять лет гнить с ними в шахте, провести много времени в подполье, чтобы они вам поверили. Потом надо было выбраться из шахты и следующие пять лет провести на скамейке, вкручивая в нее винты, в руках - ножницы и ножовка, вы режете листы металла. Если после этого вам еще захочется говорить о марксизме-ленинизме, они могут вас послушать. Но люди, которые сидят на заборе и выкрикивают подбадривающие лозунги массам, веля им бороться, потому что придет время, когда они, прогрессисты, научат их более утонченным аспектам марксизма - ну, на них будут смотреть косо, это я тебе обещаю. Он сказал, что мне следует присматривать за людьми этого сорта, потому что именно они сейчас ходят в бары. По его тону было понятно, что он думает о тех, кто отчаянно жаждет засунуть рыло в корыто, не поработав в шахте или в трудовом лагере...он презирал их столь же сильно, как и аристократов. Он отлично знал все ответы, заученный урок.
  Мое сердце колотилось очень быстро, быстрее, чем когда-либо бил я своими барабанными палочками, потому что я понимал: если он кого-то выбирал, делал всё для того, чтобы он не увильнул или не сбежал...хотя ему, наверное, нравилось наблюдать за их попытками. Я искал аварийный выход, но видел только стены и решетки на окнах. Когда он замолчал, чтобы перевести дух, я тихо попросил сказать прямо, чего он от меня хочет.
  Он хмыкнул, потом велел мне никогда не заходить в дом под номером 60, даже не приближаться. Раз в неделю мне следует им звонить. Когда на другом конце провода ответят, я должен буду сказать: 'Это Эде, привет от меня старику'. Голос ответит, что рад будет со мной встретиться, но где и когда? Самое лучшее место - Городской парк, на скамейке. А зимой - перегрузочная станция Лагиманьйош, там много очаровательных кафешек, где подают чудесный ликер. Там часами можно болтать в приватной обстановке, уютный тет-а-тет. Он перечислил, за какими людьми надо следить в баре, список по степени важности. Если я замечу, что кто-то пошел в туалет, а вскоре другой гость последовал за ним, мне следует поспешить за ними и проверить, не оставил ли один из них в туалете тайное послание или наличные. Наличные нужно оставить на месте и немедленно позвонить по номеру, который он мне дал, а они экстренно обо всем позаботятся, вопрос чрезвычайной важности. 'Народная Республика своего не упустит, - сказал он и потер большой и указательный пальцы, раньше так изображали 'деньги'. - Ты, как барабанщик, отлично можешь увидеть и услышать всё, что происходит в баре'.
  Потом он закашлялся, словно говоря, что вот сейчас перейдет к сочной сути вопроса. Товарищи. Понизив голос, он сказал, что я должен следить даже за товарищами. Потому что не каждый товарищ, по его словам, был истинным, до кончиков волос, работником на благо государства - некоторые лишь притворялись товарищами. Если я замечу, что ликер развязал им языки, что они склоняются друг к другу и тихо шепчутся, и так - до самого рассвета, и если я замечу, что они как-то слишком непринужденно общаются, на одной волне... Я должен выяснить и сообщить их имена.
  Так он говорил час, потом сделал выводы. Сказал, что я должен трудиться очень тщательно. Тогда мои документы удалят из архива, и у меня будет прекрасная, мирная жизнь, я буду помогать закладывать основы счастья в стране народной демократии. Он взял мое досье и помахал им у меня перед носом. Потом облокотился на спинку стула, снял очки и начал протирать линзы. Наши глаза встретились, и меня пронзила дрожь. Ноги окаменели от коленей до кончиков пальцев. Оказалось, вот чего он от меня хочет - чтобы я пел для тайной полиции, как чертова канарейка. Он сложил руки на груди и спокойно посмотрел на меня.
  Я пробормотал что-то о том, что мне нужно время. Он ответил: 'Конечно же, - вежливо, как всегда. - У тебя есть время до завтра'. Он мило и дружелюбно улыбнулся мне на прощание, всеми зубами, как улыбался когда-то красавец на старой рекламе 'Лизоформа'. Я вернулся в свою берлогу, больше не думая о том, как было бы хорошо пойти послушать 'Лонингрина' в Опере. Лежал на кровати до позднего вечера. Ничего не ел. Ничего не пил. В горле пересохло, чувствовал себя, как кусок дерьма.
  Начинало темнеть, когда я смог сесть. Надел фрак. Пора было идти на работу. Но потом, когда я завязывал галстук-бабочку, что-то перевернулось в животе. Или в голове? Даже сейчас не знаю точно. Я понимал лишь, что оказался в яме. Эти парни поймали меня, барабанщика, чтобы я пел для них. Мне следовало быть, как эти официанты в отелях, как горничные в посольствах, как эти хитрые чики с острыми глазками, которые работают в офисах. Мне можно было не объяснять, чего они от меня хотят. Я долго это пережевывал. Мне не было нужды подписываться на дневные курсы или посещать вечернюю школу. Я прекрасно знал, что к чему. Если кого они прижмут к ногтю, он принадлежит им с потрохами. Я окаменел от страха, меня била дрожь. Завтра я должен приступить к работе.
  Был погожий вечер, как весной. Некоторые участники группы уже зависали в баре. Двое - мои старые дружбаны, семья, я им доверял. Саксофонист из Залы - мне как брат, он привез меня в столицу. Пианист считался высоколобым интеллектуалом. Тихий парень, в группе он состоял только потому, что ему нужны были деньги, вряд ли это он меня сдал. Аккордеонист играл джаз много лет, иногда на рассвете звонил домой...могла быть любовная интрижка, но мог быть и осведомителем тайной полиции. Насчет него я не был уверен. Просто чувствовал огромную печаль при мысли о том, что дни славы, мои дни чистой музыки, в прошлом. Нет большей печали для художника, чем ощущение, что из его искусства исчез вкус, что пора отказаться от всего, чему он научился. Не думай, что я сошел с ума или разыгрываю трагедию. Все в нашей сфере знали, что я - самый лучший барабанщик Венгрии...Говорю, как есть, без ложной скромности. И Душенька так мне говорила. Она знала, что говорит. Она работала на богатых евреев в Лондоне, утонченные люди, они ее многому научили.
  В тот вечер гости начали собираться поздно. Первые гости с деньгами появились в полночь. Все трое - статс-секретари. Брюки в полоску, галстук фантази. В то время в стране многого не хватало, но статс-секретарей было в избытке, никто на их нехватку не жаловался. Ходили повсюду стайками, как мыши-полевки после дождя. Эти трое были красивыми и изысканными представителями вида. Привели с собой женщин, чики, похоже, тоже были госслужащими, потому что, говорю тебе, дружище, телеса у них были пышные. На диетах они не сидели. Официанты кинулись показывать им столик возле сцены, они сели там. Одарили нас очаровательно-добродушной улыбкой. Настроение у них было хорошее, по одежде было понятно, что должность они занимают недавно, а раньше занимались чем-то другим. Одного из них я узнал, видел его в баре раньше, продавал коврики в рассрочку. Лучше было не спрашивать, где он взял эти коврики. В то время многие собирали коврики в разбомбленных домах.
  С ними пришло двое завсегдатаев - поэт Лайош Борсай и военный корреспондент Джо Лепшени. Они приходили каждый вечер, разглагольствовали в баре. Поэт зарабатывал на жизнь после полуночи - прицепив на рукав сердце, символ патриотизма, громко плакался о своей ужасной жизни. Определял, кого из новых гостей надо подоить, и направлялся к их столику. Если гости уже перебрали алкоголя, он доставал из кармана портрет матери, начинал говорить очень эмоционально, размахивал портретом. У него было две матери...одна - величавая женщина, волосы уложены халой на лбу, словно у королевы Елизаветы, когда она молилась у гроба нашего великого национального героя Ференца Деака. Вторая - крошечная, скромная старушка в крестьянском наряде, на голове - косынка. Поэт оценивал гостей, чтобы определить, какую из матерей им показать. Сначала он подсел за столик к барону Барешеди, который пршел со своей новой невестой, мускулистым сержантом полиции в отставке. Такой у него был вкус. Барон тоже был завсегдатаем. Поэт дрожащим голосом начал:
  - В это время года люцерна как раз начинает цвести в моей родной деревеньке...
  Но барон был не в духе. Он свирепо посмотрел на поэта. Барошеди был довольно толстым парнем, и несколько ревнивым. Он с подозрением начал моргать, глядя на свою невесту, полицейскую в отставке. Они смотрели друг на друга, сложив губки бантиком, как парочка влюбленных на той знаменитой картине, которую Душенька мне как-то показала в Риме - 'Амур и Психея'.
  - Послушайте, господин Борсай, - рявкнул он. - Я буду вам очень благодарен, если вы избавите меня от этих проблем христианского земледелия. Я - старый еврей с расшатанными нервами и слабым желудком. Меня не впечатляет факт цветения люцерны. Раз она цветет, пусть себе цветет, - добавил барон зло.
  Поэт обиделся и пересел за столик статс-секретарей.
  - Сигары для прессы! - крикнул он.
  Официанты поспешно принесли поднос сигар, поэт взял горсть сигар марки 'Венгерская симфония' из жестянки и засунул ее в карман. Один из статс-секретаркй, мускулистый тип, которому вручили какую-то медаль, помахал официанту и сказал, что стоимость сигар нужно включить в счет как официальные государственные расходы. Джо Лепшени, военный корреспондент, всячески отказывался, хотя остальные его убеждали тоже наполнить карманы сигарами.
  - Нет уж, благодарю, - хмыкал он. - Завтра утром я должен явиться в верховный совет Министерства Экономики.
  Один из статс-секретарей, преисполнясь уважения, спросил, собираются ли там принять важное решение.
  - Понятия не имею, - высокомерно ответил военный корреспондент. - Но у них там есть американские сигары. На него смотрели с завистью, потому что, по слухам, Джо предложили должность в Государственном комитете управления конфискованным имуществом. Это была одна из наиболее желанных должностей в Народной республике. Саксофонист сказал, что у него просто слюнки текут, когда представит, что произойдет, если Конфискованное Имущество и Джо Лепшени окажутся наедине в комнате. Знаешь, имущество... редкая живопись, антикварная мебель, всё, что аристократы бросили тут и удрали на Запад в страхе, что придут русские. Саксофонист был на седьмом небе от счастья, когда думал об этом, его соло звучали более меланхолично, чем обычно. Все с уважением взирали на Джо Лепшени, который оставался военным корреспондентом, хотя война уже закончилась. Он носил краги, ветровку и шляпу охотника на оленей, к тулье которой была пришита замшевая лента, а также - красный флажок в петлице. Потом, после революции, он оказался на Западе. Объявил себя аристократом из Будапешта, но кто-то разрушил эту легенду, заявив, что Лепшени - всего лишь работник прачечной из городских низов. Тогда в баре это всё не афишировалось. В любом случае, было не время начинать играть в товарищей, потому что заведение действительно начало оживать.

Было за полночь, когда пришел глава Чрезвычайного Комитета со своим муиилым другом и спутником - все знали, что спутник - винт с головкой в городской тюрьме - да, свободных столиков уже не было, так что пришлось доставать свободный столик откуда-то и предоставить им место возле сцены. Вокруг них суетились, потому что для бара было истинной честью заполучить такого выдающегося человека в качестве клиента. Должен сказать, это был тот еще перец. Год назад о нем никто и не слышал, он вдруг всплыл на поверхность, как Лохнесское чудище в Шотландии, о котором трубят во всех газетах. Саксофонист немного подул в фанфары в честь явления великого человека, надул щеки, как яблоки, а я выдал сдержанную и почтительную барабанную дробь.
Потом включили алый свет, потому что куда ни придет мууилый друг, там должна быть правильная декоративная подсветка.  Хозяйка заведения, знаменитая толстуха, которая, как и прежде, поставляла избранным клиентам непрофессионалок, просто не могла совладать со своим восторгом. Собственноручно наполнила бокал гостя бурбоном. Все наблюдали за этим и были очень впечатлены. Статс-секретари взирали  в священном трепете, потому что председатель Верховного суда - чин более высокий, чем министр. Он распоряжался жизнью и смертью, поскольку политики, которым вынесли смертный приговор, обращались к нему с последней просьбой о помиловании. Если у него был плохой день, он отклонял апелляцию, и приговоренные готовились к падению занавеса. Никто никогда не спрашивал у него, что он делает и почему. Хозяйка заведения шептала на ухо пианисту, что держит руку на пульсе рынка уже тридцать лет, знает все телефонные номера, которых нет в справочнике, знает, где эксклюзивные товары будут продавать транжирам, но никогда она не видела, чтобы столь блестящая компания собралась в этом баре. 
Барошеди кивнул со своего места, приветствуя председателя суда, тот в ответ снисходительно махнул рукой. Председатель суда был высокооплачиваемым трофейным коммунистом, в его бутоньерке сияла медаль высокого класса, но наиболее тепло он поприветствовал барона и его невесту, сержанта полиции с нафабренными усами, этих представителей исчезающего вида, осколки старого мира - теплее, чем статс-секретарей или Джо Лепшени, этого выдающегося члена Партии с достойным значком в петлице.  Я смотрел на всё это и вспоминал, чему меня учили утром: настоящие коммунисты, истинные, неисправимые, с которых песок сыплется, испытывают глубинную, до скрежета зубовного ненависть к тем, кто лишь недавно перекрасился в республиканские цвета. Их эти люди ненавидели более демонстративно, чем старую гвардию баронов и буржуазии. Я следил за всем, словно ястреб, поскольку с этого момента каждое мгновение, проведенное в баре, я во всех смыслах находился в офисе. Я был на работе.
Председатель суда выглядел так, словно сошел с картинки в модном журнале, словно английский лорд, одевшийся для клуба, лорд, накупивший модных вещей в магазине. Костюм, туфли - всё по мерке. Он улыбался всем снисходительно, как настоящий император, который знает, что наделен абсолютной властью и может себе позволить быть очаровательным, щедрым и снисходительным. Мууилый друг, с которой он пришел в бар, некоторое время была его спутницей в ночи и дни - она являла собой очаровательный жирный кусок трофейной плоти, славилась тем, что посещала все открытые заседания суда, на которых председатель отправлял какого-нибудь парня на виселицу, ее такие вещи забавляли.  Она была сточной канавой. Пела она хриплым шепотом, специализировалась на сентиментальных песенках о несчастной любви. Хозяйка бара приглушила свет, так что всё было алым, словно помещение залили пачули. Мы с благоговейным трепетом ждали, что закажет знаменитый гость.
У большой шишки, похоже, был тяжелый день, потому что он закрыл глаза, пока пил, и, кажется, погрузился в свои мысли. Потом прошептал что-то мууилому другу, и она прокуренным голосом, от самого сердца, напела душераздирающую балладу.
«Ты - единственный свет в моей тьме!».
Мне осталось лишь слегка коснуться барабанов, постучать по ним кончиками пальцев. Саксофонист выжидал время и наблюдал за винтом, полагая, что зреет какой-то заговор. Винт был постоянным спутником председателя суда, сопровождал его на случай, если у великого человека возникнет гениальная идея, которую необходимо срочно воплотить в жизнь. В этом  баре он был единственным, кто мог придать мыслям председателя конкретную форму и воплолить его идеи в жизнь. Душещипательная баллада закончилась, статс-секретари начали бешено аплодировать. Барошеди развел руками, дабы показать, в каком он восторге - ни одна сточная канава не способна спеть лучше, чем только что спела вот эта сточная канава. Он знал, о чем говорил: он и  сам был в этом бизнесе. Председатель встал, поцеловал ручку певице и отвел ее обратно за столик. Винт тоже подпрыгнул и начал суетливо протирать стул, на который собиралась сесть дама, рукавом пиджака. Поэт закрыл глаза, словно не в силах выдержать столь божественный восторг. Он действительно наслаждался ситуацией.
Я положил барабанные палочки. Председатель заказал группе шампанское. Приглушенный свет создавал соответствующее настроение. Словно ангел пролетел в баре.
Это правда, дружище. До гробовой доски буду помнить последний бокал шипучки, который я выпил в ту ночь в баре. Я сидел возле председателя суда и видел, как винт посмотрел на часы. Потом он встал и наклонился над столом.
- Со всем уважением, товарищ, мне нужно идти. Кое-какую работу нужно будет выполнить на рассвете, - сказал он тихо, и показал рукой, что это будет за работа. Председатель посмотрел на него серьезно. Кивнул и громко сказал:
- Знаю.
- В шесть, - прошептал винт. - Двойная ликвидация.
- Так что тебе нужно идти, Ференц, - сказал председатель. - Потом отправляйся домой и хорошенько выспись.
Парень широко улыбнулся.
- Будет сделано, товарищ! - ответил он и щелкнул каблуками.
Они пожали друг другу руки. Винт удалился строевым шагом, в баре на некоторое время воцарилась тишина.  Мууилый друг напевала на ухо председателю изысканную прозу. Те, кто сидел дальше, не слышали, что говорит винт, но по выражению их лиц было видно, что общую идею они улавливают. Саксофонист сложил руки, словно выполнял какое-то духовное упражнение.  Пианист склонился над клавишами и протирал очки, словно ничего ни с чем не мог поделать. Аккордеонист докуривал окурок, словно желая показать, что с искусством на время покончено, что у него перерыв. Мы старались не смотреть друг другу в глаза, но все мы знали, что такое «шесть часов», «двойная ликвидация» и «поспать». Не только мы услышали и поняли смысл этих слов. Другие тоже поняли, все, кто видел, как он попрощался. 
Председателю суда уже было довольно преамбул. Он похлопал по мясистой спине мууилого друга и жестом показал товарищу официанту, что пора начинать серьезную вечеринку, пусть грянет музыка. Пришло время скандала. 
Сначала я подумал, что кто-то не закрыл дверь уборной. Или у кого-то из гостей не хватило денег, и, упс - слишком поздно! Я осмотрелся по сторонам, но не заметил ничего подозрительного. Сдержанно, осторожно, поскольку она сидела рядом со мной, я попытался обнюхать мууилого друга. Ее окутывал густой аромат пачулей, словно газ на болотах. Но аромат пачулей перебивало зловоние. Я удивился, что остальные не чувствуют этот запах, как я. Они словно ничего не замечали.
Саксофонист подобрал мелодию. Мы играли от всей души. Мы свинговали, но зловоние было там, на самом деле, оно только усиливалось. Словно прорвало канализацию. Зловоние было повсюду, оно смешивалось с дымом сигарет, с запахом изысканных блюд и ароматом дорогих вин.  Не похоже на известь, помои или удобрения. Я не мог понять, откуда идет этот запах: не из внешних коридоров и не из подвала. Я скромно понюхал свою руку, вдруг к ней что-то прилипло. Но на руке ничего особенного не было.  Я знал лишь одно - никогда в жизни не чувствовал я запах столь противный. 
Я добросовестно барабанил. Но потом меня начало тошнить. Я огляделся по сторонам. В приглушенном свете сливки общества болтали, потягивали напитки и шлифовали отношения, словно никого это всё не касалось. Это были наши клиенты, наши гости. Оно радостно сидели в нашем баре и не реагировали на запах. Как в былые времена...никакой реакции - ни паники, ни попыток сбежать - словно они не понимали, что находятся по уши в аду.   Смрад причинял страдания моему носу. Но я терпел, наблюдал в изумлении, как все в баре вели себя, словно дворяне, гости спокойно отдыхали, пока всё вокруг них бурлило, они вели себя так, словно всё нормально.  Помню, Душенька как-то мне сказала, что представители среднего класса никогда не выдают свои чувства, они всегда вежливы, ни один мускул не дрогнет,  как бы всё вокруг ни воняло и ни гноилось. Здесь была такая же ситуация. Они могли себе позволить такое поведение, потому что они сейчас были на посту. Их действительно можно было принять за дворян. И повсюду был этот ужасный запах. Мой желудок бурлил. В перерыве я встал и тихонько вышел в туалет. Никто не обратил на меня внимания. 
Но смрад преследовал меня. Я стоял в туалете и смотрел на унитаз. В голове у меня был бардак, я понимал лишь то, что что-то закончилось, дело сделано, я не могу просто вернуться туда и снова барабанить, никогда больше. Это говорила не моя голова, а мой желудок. В гардеробе висел мой плащ - он принадлежал еще моему отцу, я держал его на случай холодного утра. Я повесил фрак на крючок, снял с вешалки плащ, засунул галстук-бабочку в карман и шепотом сообщил смотрителю, что у меня проблемы с желудком и нужно выйти на свежий воздух.  Скоро рассвет. Я отправился прямиком на вокзал и сел в зале ожидания. Я рассчитал, что встреча с агентом тайной полиции назначена у меня в полдень, так что до того они меня искать не будут. Скоро подадут экспресс в Дьёр. Вот его я и ждал.
Даже если ты мне руки будешь выкручивать, я не смогу тебе сказать, о чем я думал, пока ждал поезд.  Я мог бы наплести тебе историю о каких-то там патриотических чувствах, но у меня не было никакого патриотизма или ностальгии. В разгар обмена идеями с представителями тайной полиции меня до глубины души поразила одна мысль. Я подумал о папе и маме, но они были - словно изображения на экране кинотеатра, вот один кадр, потом - другой. Люди, которых я встретил тут, в Америке, позже рассказывали, как их начали мучить сожаления, когда они поселились здесь. Один парень сказал, что носил в носовом платке горсть венгерской земли.  Другой зашил фотографии в подкладку пальто. А я ничего с собой не взял - только галстук-бабочку, который нужно было надевать на работу в бар.  Я над этим не задумывался. У меня была только одна мысль - надо как можно быстрее смыться. Мне нужно ехать в Дьёр, я слышал, что этот город - ближе всего к границе. Парень, который мне об этом сказал, дал адрес, который получил от кого-то, кто уже проделал такой путь. Я рассчитал, что запасов табака мне хватит до конца путешествия.   У меня был небольшой рюкзак. Тысяча наличными, сотенные купюры, и немного мелочи. Я никогда в жизни не пользовался услугами банков, всегда считал, что деньги безопаснее хранить под рубашкой.
Смрад, кажется, начал подниматься. Я почувствовал голод. Схватил в буфете бутерброд с ветчиной и выдул бокал дешевого вина. Из происходящего я понимал лишь одно: всё, что происходило ранее, больше не имеет никакого значения. Мне нужно уезжать. Но куда?...   Прочь, в тот чертов темный мир, в котором я не понимал ни слова из того, что говорят люди. Тогда я знал не очень-то много языков. Знал только два слова: «давай» и «жена». Казалось, что этого в мире будет недостаточно. Но, поедая бутерброд с ветчиной, посреди трапезы, я почувствовал настоящий голод...это был голод бегства. Голод любого места, лишь бы подальше отсюда. Мне было всё равно, будет ли там идти дождь, или меня разобьет солнечный удар - мне нужно было уехать.
Мы прибыли в Дьёр в десять часов. Я зашел в скобяную лавку и купил жестяную кружку, в таких хранят лярд для изготовления салями. Часто шутили, что я - из тех парней, которые ездят в деревню покупать лярд. В Дьёре я встретился с человеком, чьи контакты мне дали. Еще двое собирались перейти границу, два коммуниста. В два часа ночи мы сели на телегу, потом нас высадили где-то в нескольких милях от границы, мы пошли пешком. Вскоре нам пришлось лечь на землю. Там оказалась наблюдательные вышки, пограничники и прожекторы. В ту ночь было лунное затмение. Моросил дождь, собаки лаяли.  Но наш проводник, старый шваб, лег в болото и особо не переживал по этому поводу, бормотал, что бояться нечего, ветер унесет наш запах. Мы лежали на каком-то лугу, нас окружали островки болота и жидкая трава. Мы там лежали примерно час. Пришлось ждать смены караула. Шваб сказал, что тогда будет легче идти дальше. 
Мы особо не разговаривали, только шепотом. Один из коммунистов тихо матерился, он был социалистом с давних пор, а теперь приходится покинуть свою прекрасную Родину, ползти на животе в грязи. Так и есть, мы ползли на животе, изо всех сил - так мертвецы плывут вниз по реке в Могаке.
Вот тогда я попробовал траву.
Помню, как сейчас. Я никогда до того не ел траву. Я простерся на животе в грязи своей Родины, и вдруг понял, что ем траву. Вгрызался в грязь. Пробовал глину. Не знаю, что со мной произошло, одному лишь дьяволу это известно...Понятия не имею. Как бы то ни было, я жевал траву и грязь, словно животное, больное бешенством, или человек, который выпил слишком много крепкого кофе и обезумел. Я кусал траву, говорят, так кусают землю в разгар битвы, словно перейдя границу и присоединившись к другим героям в Раю. В чем причина?  В том, что мною так долго помыкали утром? Как знать. И теперь я кусаю родную землю. Вот когда я осознал, что делаю. 
Это длилось недолго, вскоре я пришел в себя. Но я был в шоке. Смесь травы и земли оказалась более горькой, чем шампанское, которым председатель суда щедро поил нас в баре.
Вот граница моей прекрасной маленькой страны, ночь, грязь, сияют звезды. Я был животным. Но не только животным. Я был человеком, и впервые в жизни у меня появилось сознание.
Как тебе известно, и тогда, и прежде, очень много говорили о нашей национальной почве. Другие жевали эту почву задолго до меня, конечно, не в буквальном смысле.  «Нашу национальную почву» выставляли в национальном собрании, рассыпали в парламенте, швыряли ее горстями с трибун. Потоки товарищей текли в деревню, чтобы объяснить народу, что земля теперь принадлежит нам.  Прежде было четыре акра для Папы Римского и четыре тысячи акров для графа. А теперь все эти огромные просторы по всей стране, вся эта почва - наша... Я это слышал с пеленок, слышал всю жизнь. Когда я впервые надел ботинки, мне сказали: «Это - народная почва, товарищ, замля принадлежит тебе». Но теперь я понял, что никогда на самом деле не понимал, что они имеют в виду. «Земля принадлежит тебе». Что такое почва? Земля? Страна? Нация? Я помнил лишь то, что всегда чего-то не хватало, всегда - непосильный труд. Когда граф смылся вскоре после того, как у него отняли имущество, что мне осталось от его земель...когда мой отец выплюнул выбитые зубы на пол сельской ратуши, потому что его фамилию внесли в список кулаков, а он отказался отписать свои акры и присоединиться к коллективу...что тогда значила земля? Почва? Страна? У меня кружилась голова. Словно пробуждение после запутанного сна. 
Я лежал на животе на земле своей страны, словно только что обмытый труп, мысли в моей голове вертелись, словно карусель. В детстве мы пели одну песню в сельской школе. «Если Земля - весенняя шяпка Бога  / Мы - побеги цветов на ней...». Я вспомнил слова. Но как ни пытался, не удавалось почувствовать аромат цветов. Возможно потому, что луг, по которому мы ползли, наполовину состоял из болота... Мокрая грязь, ощущение болота вызвало множество воспоминаний. Мне стало жаль своих барабанных палочек. Я оставил их в баре. Палочки были хорошие, из ореха. В Риме такие не достанешь. В Нью-Йорке мне они не нужны, мне не дают играть. Я не могу практиковаться в своем искусстве. Лежа в грязи, я спрашивал себя, что еще я оставил позади...Что это, в конце концов, значит - иметь страну, родину? Именно эту страну?
Жизнь тяжела, дружище. Я вспомнил, чем я был там. Сначала это было «Да, Ваша Милость», и «Грязный пролетарий». Потом я узнал, что я - народ, люди, и что всё принадлежит мне. Но фактически никогда ничего мне не принадлежало. Раньше я этого не понимал. Не то чтобы я когда-нибудь говорил громкие слова о родине или стране. Я не считал, что кто-то обязан меня содержать. Но сейчас, на границе, вернулись воспоминания, мысли смешались. Мне показалось, что в моей стране живут разные народы.  Мне объясняли, что страна принадлежала аристократам, но теперь - страна другая, она принадлежит народу. Но что принадлежит лично мне? Что такое - моя страна?  И если у меня она была, что с нею случилось? Она вдруг выскользнула у меня из-под ног, и, честно говоря, я не знал, существует ли она еще, а если существует, где она. Она должна была где-то существовать, потому что я чувствовал здесь ее запах, в грязи, в которой я лежал. Намного позже Душенька мне сказала - поздно ночью - что в детстве она спала в землянке, по ней бегали белки и сони. Запах этой землянки, должно быть, чем-то напоминал запах болотистого луга, на котором я лежал. Именно запах грязи она должна была вдохнуть, когда впервые оказалась в землянке, в землянке, которая была ее домом, ее почвой, ее родиной.  Именно этот запах я чувствовал, оставляя его позади. Но он отличался от запаха, от которого мне хотелось сбежать из бара. Это был не удушающий запах, а что-то более знакомое, как наш собственный запах. Именно так пах я. Это - запах земли, запах земли преследовал меня всю дорогу до границы. Словно это было всё, что осталось у меня от дома. 
Теперь всё менялось, я знал вот что: как только я покину поле, это зловоние перестанет меня преследовать, исчезнет смрад, который я почувствовал в баре. Смрад, оставшийся в моем носу и въевшийся мне в кожу. Это было - словно спать со шлюхой и почувствовать утром ее запах, так что трешь и трешь кожу, чтобы снова почувствовать запах чистоты. Я знал лишь, что никогда больше не буду играть на барабанах ни для кого из них. Не буду петь для них, как канарейка. Лучше буду ползти в грязи к границе. 
На рассвете включили прожекторы. Шваб сначала рыл колодцы, но потом стал лесником, а в итоге основал предприятие из одного человека - переправлял через границу нежелательных людей, золотые монеты, фактически - всё, что можно было переправить, и вот он подал сигнал.  Мы поползли на четвереньках, как собаки, торопились сбежать из страны. Я покидал страну, во всех смыслах вымазанный в грязи. Остальное было рутиной.  Я выложил пять сотен в качестве задатка, а теперь, когда всё закончилось, еще тысячу, как договаривались. Австрийский коп, который на нас наткнулся, уже откровенно скучал, потому что бессчетное количество таких, как мы, день и ночь выползало из леса, это были люди, притесняемые народной демократией. Но в конце концов всё было довольно просто. Сначала нас разместили в лагере, но там я надолго не задержался. Восемь недель спустя я получил визу в Рим. Ее прислал брат, который уехал и оставил мне свой револьвер. Я получил разрешение на работу, потому что итальяшки уважают артистов, там постоянно нуждались в барабанщиках. К осени я уже барабанил в баре.
Погоди, пришла дама. Добро пожаловать, моя прекрасная леди. Сухой мартини, как обычно? Ваш напиток, леди.
Рассмотри ее хорошенько, но только чтобы она не заметила - редкая птица. Говорят, пять лет назад она была известна на Бродвее. Играла в соседнем театре, большой театр, там не поют, только разговаривают. Это была такая зажигалка - ты себе не представляешь. Бегала туда-сюда по сцене в черном парике, потому что считала себя бананом, и бредила по-английски, говорила мужу, что он должен убить гостя, потому что тот случайно оказался английским королем. Бегала туда-сюда с ножом, в программке было сказано, что она - леди Макабед или что-то в таком роде.  Так что потом ее пригласили в Голливуд, сказали, что она там сделает кассу, сыграет мисс Франкенштейн. Но у них были идеи...сначала ей вырвали зубы, потом начали менять форму ее потайных частей тела, это всё ничего, но потом им захотелось повозиться с ее лицом, а пластический хирург слегка ошибся в расчетах, так что теперь у нее всегда - эта полуулыбка, как видишь...Она шагу без этой улыбки не может ступить, словно приветствует тебя с улыбкой, ее рот всегда полуоткрыт. С таким ртом для нее ролей не было, так что ей купили обратный билет и отправили в Нью-Йорк. Здесь ей сказали, что она не сможет произносить свои реплики с полуоткрытым ртом, она для них не годилась. С тех пор она зачастила в этот бар. Она продает меха. После третьего мартини становится сентиментальной и начинает плакать. Но улыбка у нее зафиксирована, кажется, что она смеется. Она кутит и плачет, ккк наши счастливые предки, венгры былых времен. Не смотри на нее, иначе она сразу уйдет, ну разве что ты заплатить согласен. Я уже дюжину мартини записал на ее счет, всё в кредит, но ничего говорить ей не собираюсь. Мы, артисты, должны поддерживать друг друга в тяжелой ситуации. Налить тебе еще? На что ты смотришь? 
Фотография? Это на паспорт, я как раз его продлевал. Куда бы она могла податься без паспорта? К сонму ангелов, дружище. Там не нужен паспорт и фотографии. И украшения. Рассмотри ее хорошенько. Вот такой она была. Но не только такой. Когда я ее встретил, она была - словно увядающий цветок.
Не люблю говорить о ней. Она умерла десять лет назад. Вскоре после этого я тоже сказал: «Чао, Рим» и пересек Атлантический океан. Говорят, что прошло, то прошло, зачем раздражаться по этому поводу. Да, но, Господь тому свидетель, это - не всегда так. Некоторые вещи не исчезают так просто...потому что эта фотография - не единственное напоминение о ней. Я помню больше...ее голос, для начала. И некоторые вещи, которые она мне говорила. Она была не похожа на женщин, которых я встречал. Остальные исчезли без следа. А эту я помню.   
Потому что, как ты, наверное, знаешь, с артистами вроде меня чики в основном просто передают друг другу ключи от дома. Были любые, нет нужды перечислять их всех. Были классные малышки. Были крупные. Были шоу-герлз с сиськами вот досюда, но и женщины высокого класса, с положением в жизни...женщины со вкусом, которые чувствовали, что их время почти ушло, они начинали беситься и неслись на всех парах...но, пойми, все они хотели лишь одного - чтобы я любил, обожал их, только их, всегда.
А она была другой. Она не была комком нервов. Не ходила вокруг да около, сразу сказала, что хочет от меня лишь одного - чтобя я позволил ей меня обожать. Она не настаивала на полноценном романе с сердечками и цветами. Ей нужны были только сигареты - кроме того, чтобы обожать меня и носиться со мной.
Сначала я думал, что она полюбила во мне артиста. Я - не из тех, кто любит хвастаться, просто признаю тот факт, что во мне есть что-то неотразимое...особенно - сейчас, когда выровнял нижнюю челюсть. Над чем смеешься? Так и есть. Ко мне приходят не потому, что я хорошо выгляжу. Я - не из тех мерзких типов, у которых одно на уме, которые ошиваются в барах...Я - по-прежнему артист, хоть им и неведома моя истинная сущность...Ирландская вдова, с которой у меня сейчас шуры-муры, скажет тебе то же самое. Именно моя сущность артиста притягивает их, сбивает с ног. 
Мне понадобилось время, чтобы понять, в чем на самом деле ее проблема. Был кто-то, он был там, и его не было...Ее муж? Нет, он исчез из ее жизни, она им не интересовалась. Был кто-то еще, кто-то, кто уехал из страны. И она уехала за ним из Будапешта. И она скучала по нему - парень свалил до того, как крошка приехала в Рим. Бесполезный ублюдок помер, не соизволил ее дождаться. Его прах покоится на римском кладбище, как и прах Душеньки.  Наконец-то они вместе. Когда она поняла, что ее рыцарь ее не дождался, она впала в настоящую депрессию. Ей было так одиноко в Риме, она была - словно вдова-девственница, скорбящая о парне, который умер накануне их свадьбы.
Мы встретились в римском кафе. Из моего кармана торчала венгерская газета. Это привлекло ее внимание. Я тогда покупал венгерские газеты или что-то такое, если накатывала ностальгия. Так мы и сошлись. Не хочу, чтобы всё казалось более гладким, чем было. Сначала она была немного холодна, но вскоре разогрелась. На вечер ни у кого из нас не было никаких планов, так что я пригласил ее в бар. На следующий день я переехал к ней в отель, это стало нашим любовным гнездышком. Осень в том году в Риме была очаровательна, прекрасная погода. Хорошая жизнь длилась недолго, но достаточно долго для того, чтобы я понял правду. В тот вечер, когда мы потратили последний пении, она рассказала мне всё.
Было ли это правдой? Не могу сказать точно - в смысле, с женщинами никогда не понятно. Но я чувствовал, что она, что ли, опустошает себя, не оставляет ничего. Она не была застенчивой фиалкой, смешливой малышкой, которая легко заливается румянцем. Один раз в жизни она захотела рассказать кому-то правду, или то, что считала правдой. Это всё могло оказаться фантазиями, как всегда бывает, когда женщина - в действительно трудном положении. Начала она с мужа, который еще где-то был жив, но уже не был ей мужем.  А закончила этим лысым парнем, за которым последовала в Рим...она последовала за ним, как человек, мучимый истинной жаждой. Потому что к тому времени больше не в состоянии была выносить народную демократию.
Так что я слушал ее до рассвета. Захватывающий, немного криминальный рассказ на всю ночь. Она выдавала все тайны жизни с аристократами.
Я приготовился выслушать это всё с толикой сомнения, если ты понимаешь, о чем я. Но она меня убедила, потому что, ладно, малышка была похожа на меня, она пробралась в высшее общество, выбралась даже из еще больших низов, чем я, мальчик из Залы! Она была из низших слоев общества. Буквально. Выбралась из грязи, как зомби на кладбище. Она провела детство в землянке на болотах со своей семьей. Ее отец был подсобным рабочим на ферме, а потом Душенька устроилась служанкой к аристократам.  Какое-то время она была просто судомойкой, никем в плохих туфлях, она мыла туалет после того, как им воспользуются их светлости. Но в конце концов один безумный буржуа воспылал к ней страстью, и это оказался сынок хозяина. Она заставила его подождать, пока вышла за него замуж. И вскоре стала ее светлостью.
Однажды ночью она рассказала, каково это было - жить в этом ох-каком-изысканном доме хороших манер, когда мир перевернулся с ног на голову. Старый порядок вылетел в трубу. Мне нравилось об этом слушать. Я был уверен, что она говорит правду. Но это и было похоже не сказку, словно что-то из другого мира, из мира, в который я не мог и помыслить заглянуть, что называется - «игровое поле богачей». Но я вышел только на первую базу. Дамы, с которыми я встречался, никогда не приглашали меня в свои гостиные или на светские рауты.
Эта история засела у нее в мозгу. Потому что в те времена и даже сейчас много говорят об окончании классовой войны, потому что мы, пролетарии, победили. Высшие классы просто топчутся на месте, играют добавочное время, пока не закончилась игра. 
Но когда в баре не с кем поговорить, я сижу и думаю. Действительно ли я, пролетарий, на стороне победителей? Мой босс тут, в подсобке, лучше, чем судья в Зале. У меня есть машина, ирландская вдова, телевизор, холодильник - даже кредитная карточка есть. Иными словами, я - крутой чувак, настоящий джентльмен. И всё идет по плану. Если я когда-нибудь заинтересуюсь культурой, могу купить книгу. Но я с этим не тороплюсь, потому что сейчас - тяжелые времена, а я научился быть скромным. Мне не нужна книга, чтобы узнать о том, что на улицах сейчас не ведется классовая война.  Но пролетарии остаются пролетариями, а сливки общества остаются сливками общества, просто сейчас мы всячески стараемся друг друга избегать.  Очень давно, черт знает когда, было установлено, что бедняки должны в поте лица трудится и производить то, что нужно богачам. А сегодня богачи должны напрягать мозги, чтобы придумать, как заставить меня, бедняка, купить то, что производят представители среднего класса. Они хотят накормить меня насильно, запихать в меня товары, как в откормленного гуся. Богачам нужно меня откармливать, потому что единственный способ представителю среднего класса оставаться в среднем классе, а богачу оставаться богачом - это если я куплю всё, что представитель среднего класса пытается мне впарить.  Работа представителя среднего класса - впарить мне всякий мусор в кредит. Это - безумный мир, дружище, и его правила сложно понять. Возьмем мою машину! Она припаркована тут за углом. Новейшая модель. Каждый раз, когда я сажусь в нее и включаю зажигание, вспоминаю, чем это было для меня в детстве - машина! О Боже! - я бежал босиком, голова кругом, каждый раз, когда мимо проезжала двуколка, запряженная парой гнедых, двуколка с кучером, блестящие металлические пуговицы на кафтане, лента свисает с цилиндра, кнут трещит, словно у копа, который бьет подозреваемого. Пара гнедых!   Это тогда было круто. А сейчас у моего автомобиля сто пятьдесят лошадиных сил - вот такая вот лошадиная мощь для тебя! Иногда, когда еду мимо автобуса, думаю о том, что я - сто пятьдесят первый, потому что мне было бы проще доехать домой на метро или на автобусе. Однажды в субботу мы с вдовой и еще несколько человек сели в машину и поехали на море, там ели гамбургеры, но из машины не вышли, зачем? Потом поехали домой. Но мне нужна машина, потому что это - статус. То же самое - с магнитофоном. Я записывал всё, пел «Янки Дудль», читал «Отче наш», чтобы мир сохранил мой голос для будущих поколений...но сейчас магнитофон просто пылится в углу, не могу придумать, что с ним еще делать.  Мне даже не нужно множить и делить, предоставляю технике делать это за меня. Сюда ходит один компьютерщик, он продал мне карманный калькулятор. Просто нажимаешь на кнопки, и появляются цифры. Благодаря этому я умен, как Эдисон, да? А еще есть машина, в которой не надо писать всё, просто делаешь фотокопию своего письма дорогому Джону и отдаешь почтальону.  А еще - бритва, в смысле, стрижет твою шерсть. И зубная щетка - тоже электрическая - вот такие только что купил, я мог бы сойти за епископа. В кредит. И...я потерял нить. У меня есть новомодная камера - просто нажимаешь на кнопку, и вылазит фотография, как-то так. Можно бесконечно так веселиться со своей девушкой и не волноваться, что это веселье попадет к какому-то разработчику, все твои финты останутся в стенах дома, так моя мать хранила дома суп. И всё это принадлежит мне, мне, пролетарию!  Моя мама всю жизнь стирала панталоны в тазу, она глазам бы своим не поверила, если бы оказалась здесь. Я купил бы для нее такую стиральную машину для панталон, и сушилку. Электрические! Потому что всё это теперь принадлежит мне, парню из рабочего класса! Не говоря уж о мире - весь мир принадлежит мне, потому что...смотри, коридорный, сопливый пацан, только что слетал с невестой в Африку, в Кению, в кредит, выплачивает по частям...И я так могу сделать...И если действительно захочу себя побаловать, могу заплатить за секс с любым количеством женщин, с каким захочу. Могу вступить в клуб.  Это - как племенная ферма в Зале, когда приводят быка. Могу вступить в клуб, стать его членом. Конечно, открой глаза! Хорошая жизнь, да? Но оглянись вокруг, посмотри сам. Когда я прибыл в это огромное брюхо страны, у меня не было ни копейки. А теперь? Посмотри на меня хорошенько, с головы до пят - веришь или нет, но, клянусь Всевышним, у меня долгов на восемь тысяч зеленых! Возьми и сделай, сосунок! И не сиди с открытым ртом, вижу, ты мне не веришь. Спроси у любого в округе, они тебе скажут. Пооколачивайся тут какое-то время, и у тебя тоже появится газонокосилка и электроплита с красной подсветкой, чтобы жарить гамбургеры по науке. Тут есть всё, что душе угодно, потому что твой средний человек среднего класса ждет, высунув язык, просто умирает - так хочет сделать лорда из прагматичного пролетария. И тебя охватит потребительская лихорадка, как меня - как на овце заводятся блохи.
О’кей, подтолкни ко мне вон тот стакан. Вот...знаешь, хоть я и пролетарий, часто внутри чувствую какую-то пустоту. Это как у экс-его-светлости вдруг возникает тоска по родине. Самое плохое, что тебя в покое не оставят. Всюду объявления - купи то, купи это. В следующий раз закажу билет в Рай в один конец, там обрету покой. Когда я был в Риме, было, как в старые времена, когда вокруг были Цезари, парни из римской элиты щекотали себе горло фазаньим пером, чтобы их вырвало и освободилось место для очередного вкусного блюда. Вот что такое эти объявления: фазаньи перья. Они приводят вас в восторг - я имею в виду не только себя, а еще и собаку и кота рядом со мной - они видят, какими прекрасными вещами набивают себе желудок коты и собаки по телевизору. Вот какова в наши дни классовая война! Мы победили, чувак! Мне нужно трогать голову, чтобы проверить, на месте ли она еще, и могу ли я еще что-то в нее запихнуть. 
Когда Душенька еще мыла туалеты на родине, быть богачом значило что-то другое. Она всю ночь мне об этом рассказывала.
Не помню всё, что она говорила. Мы разговаривали так, словно растягиваем бесконечное прощание. Но некоторые вещи иногда приходят на ум. Словно всё это время говорила не она, не девушка, которая выбилась из самых низов - в смысле, она никогда не ходила в школу, как ее светлость, которой она прислуживала.  А Душенька действительно могла говорить, говорила, как магнитофон, словно включили запись. Ее разум был подобен узкой ленте магнитофона: он сохранил каждую мелочь, каждый звук фонового шума. Каждый слог прилип к ней, как прилипает муха к липкой ленте. Говоришь: это останется здесь.  Возможно, у всех женщин внутри - такая катушка пленки. И, возможно, раз в жизни каждая из них найдет правильное оборудование, которое сможет вопроизвести их голос, и они скажут всё, что говорили себе, внутри себя, все эти годы... Сейчас магнитофоны в моде, а женщины следуют моде. Душенька быстро собрала важную информацию из болтовни аристократов на их собственном тайном языке, на этом языке говорили только приглашенные гости и члены семьи. Так только цыгане понимают ромов, конокрадов и парней из караванов. И у аристократов был свой собственный язык. Когда не говоришь, что думаешь на самом деле, а устраиваешь танцы вокруг этого, всё время нежно улыбаясь. Когда люди вроде нас матерятся, аристокрыта сохраняют спокойствие. И едят они другие блюда. И избавляются от них по-другому, не как мы, пролетарии.  Но Душенька видела всё это и быстро училась. Когда мы с ней познакомились, она могла бы быть профессором в учебном заведении, где учат цивилизованности нищих духом. С тех пор, как она начала драять туалеты, она научилась у аристократов всему, о чем и мечтать не могла в землянке.  Веришь или нет, но в итоге она лишилась не только украшений и мехов, но даже средства для снятия лака. Что такое? Не веришь? Говорю, как есть. Заметь, говорила она об этом смущенно, словно не всё там было так просто. 
Она обращала внимание на всё, она была - словно воробей, клюющий по зернышку в куче навоза. Пока не встретила лысого парня, писателя, высоколобого, как большие шишки в баре, но на другой манер. Он был писателем, который больше не хочет писать. И некоторые из его речей проникли под кожу Душеньке, восхитили ее.  Она сказала мне дрожащим голосом, что никогда не спала с ним, что они просто разговаривали по душам, и всё. Думаю, так и было, иначе она не последовала бы за ним в Рим. Этот клоун, должно быть, внушил ей какие-то идеи, вскружил голову. Он надувал щеки, утверждая, что существует нечто, чего нельзя просто требовать на баррикадах или вырвать, угрожая взорвать людей бомбой.  Это было что-то действительно «сверх», как дрожь, которая охватывает в постели. И когда речь идет о таких вещах, пролетарий вроде меня начинает подозревать. что нет смысла торговаться, что истинного счастья нельзя достичь, пока он не вырвет какую-то особую магию из рук бывшего хозяина.
Что-то такое она говорила. Душенька на самом деле и сама этого не понимала, но я видел, в каком она восторге от этого. И сейчас, спустя столько лет, я тру свое сердце, пытаясь понять, что это такое не дает нам всем покоя. То, что еще осталось у буржуазии и что нужно отнять. Конечно, отнять это тяжело, потому что ублюдки тщательно это охраняют.  У меня внутри всё зудит, когда я об этом думаю. Были времена, когда только высшему классу было позволено страдать нервами. Но сейчас я вижу, как нервничает парень в джинсах, когда кто-то, отличающийся от него, приходит и садится рядом с ним в метро. Или в кинотеатре. Где угодно. Он начинает нервничать, старается избегать любого телесного контакта, и смотрит на соседа, столь сильно отличающегося от него, долгим взглядом. Он подозревает, что он - не столь важен, как тот другой парень рядом с ним, в наглаженной одежде и очках.  Его раздражают не манеры парня - в смысле, я давно это понял, у меня столь же хорошие манеры и корректное поведение, как у главы муниципального совета. Это - что-то другое, черт знает, что это, и кто это придумал.
Душенька быстро научилась хорошим манерам. Но лысый парень сказал ей что-то, что не давало ей покоя. Вплоть до того, что, казалось, говорит не она. Кто-то другой говорил ее устами, словно играл на скрипке или пианино. Звучала музыка. Когда этот идиотский бестолковый писака исчез из ее жизни, из нашего прекрасного Будапешта, она не смогла просто его отпустить, она последовала за ним...В итоге она призналась, что он умер там, в Риме, среди статуй, в том самом отеле, на той самой кровати, в том самом номере, где мы спали, то есть когда не ворошили сено. Таковы женщины. Поверь, чувак, доверься моему опыту. Они поедут за тем, на кого положили глаз, если еще с ним не переспали. Они всё разрушат и перевернут с ног на голову от досады.  Ухватятся за идею, что парень, которого они хотят, должен стать с ними одним целым. Приходят на кладбище и расстраиваются, когда видят чьи-то чужие цветы на могиле бедного вероломного покойника. А всё потому, что второсортный поэт сказал им, что в мире есть что-то получше, чем жратва и выпивка. Что это? Это называют «культурой». А этот клоун всё повторяет, что культура - некое подобие рефлекса. 
Ты себе представляешь, что это? Никто из нас на самом деле этого не понимал - ни она, ни я. Я потом не удержался и посмотрел в словаре...Действительно пошел в библиотеку и посмотрел, что такое «рефлекс». Я думал об этом, поворачивал в голове так и эдак, пока не начало тошнить, но в итоге мудрее не стал. Это было какое-то компульсивное расстройство, так человек постоянно трогает себя за нос, чтобы убедиться, что голова на месте...В словаре сказано, что рефлексы бывают приобретенными и врожденными...ты о таком слышал когда-нибудь?
Но с культурой такая фигня - она нужна сейчас для статуса. Не знаю, почему люди льют над нею слёзы, она ведь - больше не тайна. Это всё есть в больших энциклопедиях. Просто достаешь книгу с полки, и вот, получаешь культуру. Так что же это? О да, это тоже - рефлекс. Вот смотри, я - простой парень, как тебе известно. Скромный чел. Так что говорю тебе прямо - я поистине культурен. Только посмотри на меня! Я знаю, что больше не играю на барабанах, но у меня остались рефлексы... Иногда, когда я дома со своей ирландской вдовой - она религиозна - достаю барабаны и играю, как по телевизору, как тот черный проповедник, подстегивающий паству. Вдова тогда становится мечтательной, склоняет голову мне на плечо и начинает прерывисто дышать, пока тоже не обретет рефлекс. Никто не может сказать, что у меня нет рефлекса...Так что я по-прежнему - пролетарий? Осталось ли у аристократов что-то, что я еще не забрал? Что-то, что они не хотят мне отдать?...Мы с тобой видели коммунистов вблизи, правда? Они могут устраивать свои песни и пляски о том, что будет, когда всё будет принадлежать народным массам, людям. Здесь парни из профсоюзов поняли, что они получат больше от сделки с графом Рокфеллером и князем Фордом, чем от плодов своего социалистического труда. Они больше платят. Мы уже знаем, что это всё - разговоры, громкие слова. Так возможно ли, что классовая война еще не закончилась? Осталось ли что-то, что буржуазия припрятала от нас? И нужно ли пролетарию рвать волосы на голове из-за этого?
Погоди минутку, вижу, дама плачет. Не могу выносить, когда ее глаза полны слёз, а рот улыбается. И за бальзамировщиком нужен глаз да глаз...смотри, с какой завистью он на нее смотрит - у нее эта улыбка святой без применения парафина.
Смотри, вот так она выглядела за мгновение до того, как села на самолет без обратного билета. Давай, посмотри хорошенько. Иногда я и сам смотрю.
Однажды вечером на нее еще кое-кто смотрел. Год назад, около полуночи, когда в баре было почти пусто, пришли двое посетителей. Пьеса в соседнем театре только что провалилась, потому что там были одни разговоры, одна философия. Они пришли около полуночи, сели тут, где ты сейчас сидишь. Сели напротив полок, где мы держим выпивку. И начали рассматривать фотографии.
Они пили тихо. Утонченные типы. Было видно, что они - парни высшего класса с правильными рефлексами. Но кроме того было видно, что они пропивают свою пенсию. Такое сразу заметно. Тридцать восемь в месяц, плюс надбавка по болезни.  Один был седой, как лунь, как Санта-Клаус. У второго были баки, словно он знавал лучшие времена, но больше не может их себе позволить, всё, что он может себе позволить - немного лишних волос по бокам головы. Я их на самом деле не слушал, но они говорили не на таком английском, как все остальные...говорили так, словно английский для них - не родной с детства, они его выучили. Но выучили не здесь, в США, а в Англии. У обоих были очки и повидавшие мир костюмы. Я заметил, что у Санты рукава длиннее, чем следует, потому что пиджак был сшит не по мерке на него, он его купил по дешевке, готовый в сэконд-хенде, думаю, заплатил не больше двух купюр с Линкольном. Но все-таки они были славными парнями - в смысле, у них не было денег. 
Но они пили свои «кровяные мэри» так, словно завтрашний день не наступит. Тихо болтали. Я краем уха услышал, что они обсуждают, что в такой богатой стране, как Америка, очень мало кто счастлив. Тут я навострил уши, потому что у меня тоже сложилось такое впечатление. Это сложно заметить, если ты здесь новичок, с корабля на бал, но когда освоишься, станешь здесь своим, как я, тоже об этом задумаешься, и вскоре я начал потирать подбородок, словно забыл побриться.  Потому что отрицать нет смысла - здесь, где у людей есть всё, что им нужно для хорошей жизни, в смысле - для настоящего, веселого счастья с улыбкой до ушей, счастье просто от них убегает. В универмаге «Мэйси» тут по соседству можно купить всё, что тебе нужно в этом мире. Можно даже купить зажигалку, для которой не нужно топливо. Пригодится. Но нельзя купить счастье, даже в аптеке.
Вот что обсуждали эти двое посетителей. На самом деле говорил только тот с бакенбардами. Санта просто кивал. И когда они глубже погрузились в свои философствования, словно раздался голос Душеньки. В ту последнюю ночь она говорила что-то о том, что культура и счастье - одно и то же...или, возможно, это сказал ее герой-писака. Я тогда это не понял, на самом деле я и сейчас не понимаю, но когда эти двое стариков об этом заговорили, я вспомнил ее слова. Прислушался внимательно.
Они недолго обсуждали эту тему. Старик с бакенбардами сказал как-то вскользь, что в этой великой стране много веселья, но чистая радость, идушая из глубины души, редкость. Когда думаю об этом сейчас, мне кажется, что радость покинула Европу, но здесь, в Нью-Йорке, она словно задержалась. Черт знает, почему! Но он тоже не понимал - в смысле, высоколобый, он ведь, должно быть, был образованным - потому что он скорчил гримасу и сказал, что лучше всего было бы, если бы правительство подняло людям пенсии, тогда им будет чему радоваться. На этом они и порешили.  Потом он заплатил и ушел. Санта остался, заказал еще, и закурил. Когда я предложил ему зажигалку, он показал фотографию, которую сжимал в руке, и спросил меня на венгерском, но как бы между прочим, словно продолжая когда-то начатый разговор:
- Вы были там, когда она умерла? 
Я схватился двумя руками за барную стойку. Думал, упаду. Внимательно посмотрел на него. Я узнал его. Это был ее муж.
Поверь, мне не стыдно... Мое сердце билось так сильно, словно в груди был барабан, и кто-то на нем играл. Но потом я сделал глубокий вдох и просто сказал ему, что меня там не было. На рассвете, когда я вернулся из бара, ее лицо еще было теплым, но она была безмолвна.
Он любезно кивнул, словно именно этого и ожидал. Тихо задавал мне вопросы, время от времени улыбался. Спросил, мало ли было денег, остались ли у нее до конца украшения. Я заверил его, что она ни в чем не знала нужды, потому что я о ней заботился. Он принял это к сведению и кивнул, как священник, который выслушивает всё, а потом велит трижды прочитать «Отче наш».  Он вежливо и дружелюбно поинтересовался, достойные ли были у нее похороны, было ли всё необходимое. Я покорно отвечал, сжимая кулаки. Но он продолжал спрашивать таким же тоном. 
Я не узнал ни тогда, ни потом, как он меня нашел, как узнал, где я работаю. Как он вызнал подробности - отель, украшения?... Я никогда прежде не видел его в баре. Потом я отправился в венгерский квартал на правом берегу и поспрашивал у людей, но никто ничего о нем не слышал. А он знал обо мне всё, что только можно было узнать, даже то, что у меня был сценический псевдоним Эде. Я об этом узнал, потому что он все так же дружелюбно спросил:
- Ты счастлив, Эде?
Как старый знакомый. Нет, не то... Как босс, который встретил сотрудника, словно он еще на должности, а я - его подчиненный. Я ответил вежливо. Но, как я уже сказал, я всё время сжимал кулаки. Потому что до меня дошло, что кто-то меня выдал. Знаешь, он говорил так спокойно. Был такой вежливый, естественный. Словно я был не достоин даже того, чтобы на меня кричать. Он мог бы назвать мне имена, которыми следовало заняться? Он говорил так, словно мы - не на противоположных сторонах. Вот почему я был так зол, вот почему сжимал кулаки.  Потому что если бы он закричал на меня, крикнул: «Я всё знаю, так что говори!», мы стали бы равны. Если бы он сказал: «Послушай, Эде, я давно на пенсии, но я - по-прежнему врач, а ты - пациент», я бы ему ответил, как смог. Если бы он сказал: «С той женщиной я вел себя, как дурак, но это было давно, и больше не имеет значения - расскажи мне, как она умерла», я бы пробормотал что-то вроде: «Простите, я ничего не мог сделать, это произошло вот так». Если бы он меня ударил, прекрасно, я ударил бы его в ответ. Мы могли бы немного покататься по полу, а потом босс вызвал бы копов, и нас обоих забрали бы в участок, это тоже было бы прекрасно, это было бы по-джентльменски.  Но этот тихий разговор в безумном огромном мире, здесь в баре...от этого у меня кровь ударила в голову. Потому что в нашей ситуации эти тихие слова воспринимались как оскорбление. Я чувствовал, что у меня зудят руки и ярость растет. 
Он достал из кармана купюру с Линкольном. Я заметил, что у него дрожит рука. Я начал запирать ящик кассы. Он ничего не сказал, он меня не торопил. Прислонился к барной стойке и подмигивал, словно это более чем пристало господину его уровня. И улыбался такой улыбкой святого.
Краем глаза я его внимательно рассмотрел. Было видно, что он - в конце пути. Старая одежда, рубашка, которую он явно не менял много дней, и эти матовые глаза за стеклами очков. И без внимательного изучения было видно, что это мужчина, к которому следовало обращаться «доктор» - вот что я помнил - который оставил ее на набережной Дуная после снятия осады, словно это была не женщина, по которой он сходил с ума, а женщина, которая когда-то работала на него и он больше не нуждался в ее услугах - теперь этот мужчина явно принадлежал к низшему классу. И он по-прежнему думает, что он - выше меня? Я чувствовал, что ярость закипает в горле, мне пришлось сглотнуть слюну. Я был взвинчен, как никогда. Если этот набоб уйдет из бара, не признав, что игра окончена и моя взяла...Понимаешь? Я боялся, что возникнут проблемы. Он дал мне купюру с Линкольном. 
- Это за три бокала, - сказал он. Снял очки и протер их. Посмотрел перед собой, прищурившись близоруко. В счете была указана сумма «три шестьдесят». Я вернул ему доллар и сорок центов. Он отмахнулся.
- Оставь, Эде. Это тебе.
Вот оно. Точка возгорания! Но он не смотрел на меня, он пытался встать. Это было непросто, ему пришлось ухватиться за барную стойку. Я смотрел на доллар и сорок центов на ладони и спрашивал себя, не швырнуть ли эти деньги ему в лицо. Но не мог сказать ни слова. В конце концов, изрядно попотев, он смог встать на ноги.
- Доктор, вы припарковались далеко отсюда? - спросил я.
Он покачал головой и закашлялся, словно курильщик.
- У меня нет машины, я езжу на метро.
Я сказал как можно тверже:
- Моя машина припаркована неподалеку. Новая. Я отвезу вас домой.
- Нет, - икнул он. - Метро - это прекрасно. Доставит меня прямиком домой.
- Теперь послушай меня, дружище! - рявкнул я. - Я отвезу тебя домой на своей новой машине! Я, вонючий пролетарий.
Я вышел из-за барной стойки и шагнул к нему. Подумал, что, если он откажется, я выбью ему зубы. Потому что в конце концов придется.
Словно кот язык прикусил. Он покосился на меня.
- О’кей, - кивнул он. - Отвези меня домой, вонючий пролетарий.
Я обхватил его руками и повел к двери, по-товарищецки, как умеют только мужчины, которые спали с одной женщиной. Вот тебе настоящая демократия. 
Он вышел на Сотой, прямо перед арабским кварталом. Исчез, как бетон в реке. Больше никогда я его не видел.
Вот идут писатели. Ты лучше скройся - быстрее сюда, налево. Среди них может оказаться ветеран трудового лагеря нашей старой страны...Осторожность не повредит. И держись подальше от цемента.
Добро пожаловать, господа. Ваш напиток, сэр!