Степан Афанасьевич

Шуленина Ирина
Мой дед — Петрушин Степан Афанасьевич встретил Великую Отечественную войну  в селе Каменный Брод Челно-Вершинского района Самарской области, где  работал трактористом и был с первых дней мобилизован на фронт. Он попал в артиллерийские войска. Как деревенский житель и знаток лошадей, он стал ездовым артиллеристом-коневозом — возил пушки и гаубицы на лошадях. Одной из проблем стало то, что обученные, артиллерийские лошади были перебиты в первые же дни войны, поэтому приходилось реквизировать из близлежащих сёл сельскохозяйственных лошадей, которые не были готовы к военным действиям: при первом же разрыве снарядов  — пугались, становились на дыбы, рвались из конской упряжи, стремясь разбежаться в стороны, и необходима была немалая сноровка и недюжинная сила, чтобы их удержать в повиновении. Осенняя погода была холодная, дождливая и слякотная: дорога быстро превращалась в болотное месиво грязи, и лошади, везущие повозку с орудием, вязли в ней по грудь, — их вытаскивали вручную вместе с орудием. Через несколько боев дед прошел путь от подносчика снарядов до заряжающего. Бывал наводчиком, стрелял по фашистам. Наука  была горькая, но необходимая — по мере выбывания из строя своих товарищей. Он участвовал в битве под Москвой, был от начала до конца на Ржевском плацдарме. У Волги подо Ржевом — высокие и крутые берега, с которых обзор, как на ладони, на все 360 градусов. Немцы с ходу заняли все ключевые позиции и выбить их оттуда было практически невозможно. Наши атаковали без передышки или отражали немецкие атаки. Но многие бойцы погибали не от пуль, а от того, что все время находились в холоде и сырости. Они стояли в окопах по пояс в холодной  воде на склизких трупах своих товарищей, которых не имели возможности хоронить из-за непрерывных атак. Стирать и сушить белье было некогда, да и негде из-за дождей и боев, и бойцы гнили заживо. Деда кто-то научил, и он спасался тем, что сушил свои портянки прямо на себе:  обматывал ими пояс, и худо-бедно, но они высыхали. Так и выживал...
      Дед  выдержал "Ржевскую мясорубку" и принял участие в наступлении советских войск в июле — августе 1943 года, которое развернулось от Балтийского до Черного моря. Во время  подготовки наступательной операции "Суворов" под Смоленском в июле 1943 г. он был ранен осколком  в верхнюю часть голени.  Когда очнулся, увидел, что его тащит на шинели молоденькая медсестра к стоящей неподалеку повозке с красным крестом. "И здесь нас лошадка выручает!" -  подумал про себя дед, жалея и её, и девочку-медсестру — нелегко ей пришлось: раненых было  много. На медицинском полевом пункте их было еще больше (одних уносили,  — на их место сразу приносили других), и ему казалось, что до него очередь никогда не дойдет, а, если дойдет, то ногу потеряет, а как потом без ноги? Теряя сознание, думал, что уже не очнётся. Придя в себя очередной раз, он увидел, что врачи разрезали сапог и осматривают покрытую гноем рану. Опытным полевым хирургам с трудом удалось сохранить ногу, хотя перебитые сухожилия восстановить не смогли.  Три месяца он лечился в госпитале. В конце октября 1943 г. деда комиссовали из Красной армии.   С того времени он стал слегка прихрамывать, особенно к перемене погоде, когда нога начинала существенно побаливать, и старался постоянно держать ее в тепле, так как она стала остро чувствовать холод.
           Дед до конца жизни очень любил лошадей. Ему в совхозе выделили лошадь, которую звали Лада; он ее бережно чистил и холил, приговаривая изредка: "На войне нас вывезла, родимая,  и сейчас вывозит..." Он умел каким-то удивительным образом общаться с Ладой: никогда не понукал ее, не стегал кнутом, и мне казалось, что она сама знает, куда ей надо идти. Я как-то спросила деда, как Ладушка все понимает? Он улыбнулся и ответил, что у них с ней есть свой особенный язык.— "Какой?" — "А ты, милая, слушай внимательней: кони, они, умнее, чем некоторые люди, только говорить не умеют..."
          Однажды мы с ним поехали в лес за сеном. Дома, как было принято раньше в крестьянских хозяйствах, было много скотины  —корова, телята, поросята, овцы и разная пернатая мелочь. Чтобы их кормить зимой, в сенокосную пору, каждый день, пока позволяла погода,  дед до рассвета ходил в луга косить "по росе". Чтобы найти свободное для покоса место приходилось уходить на десяток километров. В этот раз он вручную накосил траву  на лесной поляне, сгреб в валки для просушки, потом сметал в копна, которые нужно было увезти  домой. Сено было душистое, с запахом земляники, лесных цветов и свежескошенных трав. На обратном пути я заметила, что дед чуть причмокнет губами или слегка присвистнет, меняя интонацию, и лошадь поворачивает туда, куда надо, и поняла, какой у них был "особенный язык". Я сказала деду: "Жаль, что Лада тебе ничего не может ответить!" — "А она отвечает,  —улыбнулся дед, — слышишь, как пофыркивает и каждый раз по-разному!" Я поняла это, когда по утрам стала давать Ладе корочку хлеба или кусочек сахара. У нее были такие нежные губы, и она так бережно и осторожно брала с ладони гостинец, благодарно пофыркивая и поглядывая в глаза большими, умными глазами, что я почувствовала, что у меня появился  верный и надежный друг.
     Дед иногда подводил Ладу к невысокой поленнице, на которую мне легко было взойти,  и говорил: "Я очень хочу, чтобы ты почувствовала ощущение всадника. Не бойся, садись!"  Когда я с поленницы садилась на Ладу верхом, и дед за поводья водил лошадь по кругу, а я сверху смотрела ему в  глаза, отражающие все голубое небо, мне казалось, что оно охватывает меня со всех сторон, и  я лечу над землёй...
      Дед  был очень скромен. Когда мы, внуки, с блестящими глазами расспрашивали его, как он воевал на фронте, думая, что он сейчас начнет рассказывать о подвигах, лицо его становилось землистым, брови надвигались на глаза — они становились даже не как щели, а, как прорези, и сузившимися, побелевшими, едва шевелившимися губами он тихо, но с большой внутренней силой говорил: "Я делал все, что мог..." Рассказывал о войне он очень редко и скупо. Один рассказ мне врезался в память.
....Когда их часть освободила одну деревню, бойцы не встретили ни одного из жителей. Оказалось, что немцы согнали их в колхозную конюшню, несколько дней продержали без воды и еды —собирались сжечь. Услышав гул голосов,  красноармейцы пробили в добротных воротах лаз, и несчастные пленники стали  на четвереньках выползать из строения и со слезами на глазах благодарить своих спасителей. Солдаты, пораженные бесчеловечностью фашистов, тоже плакали и давали клятву бить врага до последней капли крови. Они отдали голодным людям все, что было из продуктов и продолжали преследовать отступающего противника...
 А  бабушка, внимательно выслушав и немного помолчав, с неколебимой убежденностью, даже сурово, добавляла: "Если б не молитва "Живые помощи", которую я положила ему в нагрудный карман нательной рубахи, и он бы домой не вернулся..."(эта молитва была выбита золотыми, старославянскими буквами на внутренней стороне узкого, черного, туго свернутого, матерчатого пояса ). На несколько минут наступала тишина, которую мы не смели нарушить. Однажды я случайно услышала негромкий разговор : "Видел сегодня сон: опять стоял в окопе по пояс в холодной воде, и из-под ног выскальзывали трупы..." Увидев меня, они примолкли.  А я не решилась продолжить разговор: до того разнились рассказы о войне, которые я слышала в школе, с этой  горечью оброненной фразой, за которой стояла страшная правда войны.
       Только на митинг 9 мая  дед надевал на праздничный пиджак Орден "Отечественной войны 1  степени", медаль  "За победу над Германией",  другие медали   и шел в центр села ... До конца жизни он оставался высоким и стройным, и  любая одежда, даже простая, рабочая, сидела на нем как-то особенно ладно. Только густые, совершенно белые, зачесанные набок волосы и слегка опущенные и одновременно поджатые, как после большого напряжения уголки губ, выдавали в нем возраст. А голубые глаза иногда, прищурившись  и блеснув на солнце, поражали вдруг стальным блеском. С годами они выцвели и стали напоминать туманную пленку, по которой скользили тени воспоминаний. В эти глаза можно было глядеть только с чистой совестью.
В школе мои одноклассники в младших классах любили расспрашивать меня о том, что я  делаю вместе с дедом. Дело в том, что у моего поколения практически не было дедушек — многие из них погибли на войне. А у меня  — есть! Особенно им нравился рассказ о том, как он меня, маленькую, носил на спине и, потряхивая по дороге весело спрашивал: "Горбок, горбок, дай медку!  — А не дашь медку, горб проткну!" И мы с ним дружно смеялись.  У одноклассников, когда я им это рассказывала,  были такие широко распахнутые глаза, как будто они слушали сказку или фантастическую историю...
Дед проработал в селе Каменный Брод   до 74-х лет заведующим центральным складом, а затем — складом газового хозяйства. "Плуг от работы блестит",  — это очень верно для таких людей, как мой дед. Когда со зрением стало совсем плохо, он не перестал работать, хотя был давно уже на пенсии,  а устроился мотористом на совхозную водокачку и ковылял к ней по пять километров туда и обратно "по памяти". С водокачкой справлялся также, почти наощупь. Он проработал на ней еще три года.  За трудовую деятельность был награжден медалями: "За доблестный труд " и "За долголетний добросовестный труд".
Была у него страсть к рыбалке, но не с удочкой (он считал это баловством), а сеткой. Пока следил за водокачкой, наощупь, почти ничего не видя, вязал небольшую сеть метров на пять-десять,  забрасывал её с досчаной лодки и иногда добывал немного рыбы для семьи.  Семья же у него была большая. В 1960 году умерла сестра бабушки, оставив девять человек сиротами, и мои бабушка с дедушкой воспитали их вместе с собственными двумя детьми, ни в чем не отличая их. Поэтому в доме всегда было много детей и внуков.
   Дед никогда не повышал голоса, говорил негромко, но в нем была такая   глубокая, внутренняя сила, что шалить при нем и капризничать даже в голову не приходило. Наоборот, хотелось быть рядом, и быть похожими на него. Только став взрослой, я поняла, что так влиял на нас его  глубинный дух , который был не напоказ, но придавал весомость каждому его слову, каждому его движению и каждому взгляду.  Это чувствовали не только мы, родные, но и все другие люди, которые относились к нему  с нескрываемым, неподкупным уважением.
Умер он в 1994 году, но его образ и сейчас в моем сердце. Люблю своего деда, и это чувство к нему навсегда!