Есенин - Попавший в жернова партийной склоки.

Владлен Кешишев: литературный дневник

Вячеслав Демидов,
к.филос.н.


"Есенин примерил ... в быстрой последовательности
целую серию литературных «масок»:
ангела-пастушка (1915-1916), мужицко-крестьянского
пророка (1917-1918) – последнего поэта деревни,
хулигана (1919-1921), кабацкого повесы (1922-1923),
бывшего хулигана (конец 1923), мечтающего стать певцом
новой советской России (середина 1924 – март 1925)
и, наконец, элегического предсказателя собственной
надвигающейся смерти".
Гордон Маквей, «Русские писатели о Сергее Есенине»


Был он бомж – Без Определенного Места Жительства.


То переночует у кого-нибудь, то пару дней там проживет, а то и пару лет, – у друга, у собутыльника, у любовницы, у очередной жёны, гражданской или «законной»... Иногда, правда, уезжал на родину, в деревню, но опять-таки это был не его собственный дом...
Был влюбчив, а что до женщин (тяготел к тем, которые его постарше) и девушек (некоторых из которых одарял детьми), – так они сами на нем висли. Повиснув же раз и испытав ТО, на что был способен этот невысокий кудрявый красавец, волочились, отставленные, за ним до самой его гибели, а одна – молодая чекистка Галя Бениславская – застрелилась на его могиле, написав в предсмертной записке примерно так: «Болтайте о нас что хотите, ему и мне всё равно».


Она не раз вытаскивала его из милицейских участков, куда его то и дело забирали, а влюбилась с первого взгляда и без памяти на оперативном задании: поприсутствовать на сборище «Суд над имажинистами». Суда-то, в общем, никакого не было, просто поэты-футуристы обзывали, как хотели, поэтов-имажинистов, а эти обзывали тех тоже, как хотели.


И главный имажинист Есенин то жил с ней, то не жил, то вдруг притаскивал к ней на квартиру очередную пассию и заваливал на очень непрочное ложе любви. А Галя в дневнике рассказывала будущим поколениям: «Сергей <...> не посмотрел, а как же я должна реагировать, когда <...> я чинила после них кровать. Всегдашнее – я как женщина ему не нравлюсь“ ... Однако к ней мы больше не вернемся.


И поскольку мы говорим об убийстве великого русского Поэта, длинный список преступников начинают «основоположники» – Маркс и Энгельс с их фантазийным «коммунизмом» и дурацкой «классовой борьбой», на алтарь которой после их кончины было брошено не меньше двухсот миллионов жизней, “в том числе, – как любили писать советские газеты, – стариков, женщин и детей”.


Среди этой невообразимой горы трупов – якобы повесившийся золотоволосый поэт. Он гордился своим крестьянским происхождением, – и был застрелен, а для гарантии стукнут прямо в лоб наганом.


Стрелял один из большевиков, чья партия захватила власть в бывшей Российской Империи. Они ненавидели деревню, мешавшую им строить «всеобщее счастье трудящихся». Еще бы! Ведь сам Ленин клеймил «идиотизм деревенской жизни», взяв слова эти из «Коммунистического манифеста»! Их вслед ему повторяли все, кому не лень. В сознание «пролетариев» прочно вколачивалось: деревня в силу своего идиотизма плодит идиотов.


Но, оказывается, Маркс и Энгельс, хотя говорили и писали много всякого, не навешивали ярлыка идиотов на крестьян. Сделал это переводчик.


Тот самый, кто первым переводил «Коммунистический манифест» на русский язык. Он не силен был в греческом, в котором слово "идиотес" значит «одинокий, изолированный» . Так что до сих пор печатают сей манифест с фразой о буржуазии, которая вырвала «...значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни». Хотя «основоположники» имели в виду вовсе не идиотизм: они хвалили буржуазию за разрушение ИЗОЛИРОВАННОСТИ деревни от жизни всего общества.


Однако Ленин, хотя и знал со школьной скамьи греческий, не вдавался в филологические тонкости. Говорил про «идиотизм», ибо это было ему выгодно: как же, «основоположники» дали определение! Говорил, что крестьяне поголовно противники коммунистической революции: «в крестьянине живет инстинкт хозяина»! И этот мерзкий инстинкт «порождает в крестьянине мечты и стремления <...> замкнуться против всего общества на своем клочке земли, на своей, как злобно говорил Маркс, куче навоза».


Злобности же Марксу, считавшему себя гением всех времен и народов, было не занимать, – почитайте его выступления на конгрессах Интернационала! А «куча навоза»... Это из яростной ругани, которой он обливал в печати своего бывшего однопартийца Криге. Этот Криге стал в 1845 году американцем и нёс ересь, приводящую Маркса в бешенство: «Криге мог бы добавить: это моя куча навоза, произведенная мною, моей женой и детьми, моим батраком и моим скотом» . Семейный, стало быть, навоз...


И Марксу, и Ленину, обоим была недоступна (один уже умер, второй умирал, но всё равно бы не понял) мысль Освальда Шпенглера, замечательного немецкого философа: крестьянин есть «...потомок своих пращуров и пращур будущих поколений. Его дом, его собственность: это означает здесь не мимолетную встречу тела и имущества, <...> но долговременное и внутреннее сопряжение вечной земли и вечной крови». Иными словами, крестьянин, связан с кругооборотом планеты как никто другой, – и фактически есть представитель космоса, тогда как горожанин просто паразит на мужичьем теле и труде.


Вождю «страны советов» недоступна была и другая мысль философа: «Крестьянство внеисторично и потому бесписьменно». Ленину и его последователям, обычно до мозга костей горожанам, было не понять, что если появился крестьянин пишущий, ставший таким образом вровень с интеллигенцией, то есть как бы вровень с древними сословиями – духовенством и знатью, – то его надо поддерживать, уважать. Вплоть до снисхождения к порождаемым им некоторым неудобствам для общежития. Да что к неудобствам – даже к ненависти, которую он выплескивает по праву теснейшей, неразрываемой, «календарной» связи с землей, а значит, со Вселенной!


Крестьянский писатель, старообрядец Пимен Карпов в неопубликованной (к счастью для него!) поэме «История дурака» клеймил Ленина:


Ты страшен. В пику всем Европам
Став людоедом, эфиопом, –
На царство впер ты сгоряча
Над палачами палача.
Глупцы с тобой «Ура» орали,
Чекисты с русских скальпы драли...


В кровавом раже идиотском
Ты куролесил с Лейбой Троцким...


С XIV века бытует легенда (по новейшим исследованиям оказавшаяся вовсе не легендой!) о том, что крокодил, съедая человека, плачет. Физиология у него такая...
Эти крокодиловы слезы – статья Троцкого «Памяти Сергея Есенина»:


“Мы потеряли Есенина – такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И как трагически потеряли! Он ушел сам, <...> без крикливой обиды, без ноты протеста, – не хлопнув дверью, а тихо прикрыв ее рукою, из которой сочилась кровь. <...> Больше не могу, сказал 27 декабря побежденный жизнью поэт, сказал без вызова и упрека. <...> Только теперь, после 27 декабря, можем мы все, мало знавшие или совсем не знавшие поэта, до конца оценить интимную искренность есенинской лирики, где каждая почти строчка написана кровью пораненных жил. <...>“ .


В этой «слезинке» Троцкий дважды называет дату смерти: 27 декабря, – почему? Ведь все газеты писали, о самоубийстве 28 декабря 1925 года! Немного терпения, и мы увидим исток этой странной ошибки, хотя нет, не ошибки! Он знал точную дату убийства! И мы увидим, почему.


Есенин же думал о Троцком если не всегда, то очень часто, причем без всякого пиэтета. И в конце концов сделал его – под фамилией Чекистов – центральным персонажем незаконченной пьесы «Страна негодяев». Которая не СССР (как мог бы кто-нибудь подумать, зная ненависть Есенина к большевикам), а САСШ – Северо-Американские Соединенные Штаты, согласно тогдашнему правописанию.


Чекистов – предельно отрицательная личность,и на его слова:


Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик! ,


другой персонаж, Замарашкин, язвит:


С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты жид,
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил
За границей...


Чекистов, осаживает:


Я гражданин из Веймара
И приехал сюда не как еврей,
А как обладающий даром
Укрощать дураков и зверей .


(То, что Троцкий годы эмиграции провел в Вене, а не в Веймаре, ровным счетом ничего не означает. Скорее всего, Веймар – просто маскировочная деталь, потому что Вена тоже укладывалась в стихотворный размер.)


Должен со стыдом признаться, что до самого последнего времени я относился к творчеству Есенина без должного внимания. Конечно, многие его стихи, особенно положенные на музыку, я знал и ощущал весь трагизм строк:


Как дерево роняет тихо листья,
Так я роняю грустные слова.
И если время, ветром разметая,
Сгребет их все в один ненужный ком...
Скажите так... что роща золотая
Отговорила милым языком.


Но вот полностью увидеть масштаб его таланта, понять, что в «табели о рангах» это второй после Пушкина, а может быть, даже стоящий наравне с ним поэт, я еще не мог.
Перелом произошел, когда купил 600-страничный сборник его стихотворений и поэм «Москва кабацкая» и прочитал его стихи (не пролистал!) с начала до конца, от первой, напечатанной в 1913 году, «Березы» до «Анны Снегиной» и «Черного человека».


И только тогда понял абсолютную правоту слов Пастернака: «...Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом».


Стихотворное наследие Есенина открывается «эротическими», как сказали бы сейчас, строками 1910-1011 годов:


Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет.
Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,
Унесу я пьяную до утра в кусты.


...А пойду плясать под гусли,
Так сорву твою фатую
В терем темный, в лес зеленый,
На шелковы купыри,
Уведу тебя под склоны
Вплоть до маковой зари.


И продолжается картинами не только деревенской идиллии:


От луны свет большой
Прямо на нашу крышу.
Где-то песнь соловья
Вдалеке я слышу.


но и деревенской трагедии, по-есенински показанной через судьбу собаки или коровы:


Дряхлая, выпали зубы,
Свиток годов на рогах.
Бил ее выгонщик грубый
На перегонных полях.


Сердце неласково к шуму,
Мыши скребут в уголке.
Думает грустную думу
О белоногом телке.


Не дали матери сына,
Первая радость не прок.
И на колу под осиной
Шкуру трепал ветерок.


Скоро на гречневом свее,
С той же сыновней судьбой,
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.


Жалобно, грустно и тоще
В землю вопьются рога...
Стинся ей белая роща
И травяные луга.


Да и какая это корова! Старуха-крестьянка, измотанная непосильным трудом и деторождениями, ибо «Бабий век – сорок лет»...


«Деревенские» стихи, которыми он сразу покорял всех, начиная с Блока, были, конечно, «лубочными картинками» (не следует понимать слово «лубочные» как бранное, оно не несет уничижительного смысла, – это, согласно Далю , русская национальная гравюра, резавшаяся суздальскими умельцами на лубе, мягком подслое липовой коры).


А в Спас-Клепиках, где мужал талант поэта и где он окончил двухгодичное церковно-приходское училище, получив «звание учителя школы грамоты» (этого звания он почему-то стыдился, – не потому ли. что школа была церковно-приходская? – хотя писал очень грамотно, в отличие от иных поэтов, и даже работал корректором в типографии Сытина), – в этом «небольшом, но оченьбогатом торговом селе» окружающая действительность была иной.


«Там и сям лежат и висят кожи убитых животных, <...> издают большой и очень скверный запах». Тряпичники привозили «отвратительного вида» тряпье, сваливали в сараи, оттуда тащили к реке, пониже села, там кипятили «в котлах с медным купоросом», затем промывали в реке. «Запах пареных тряпок и хлорной извести, разлагающейся крови и животных остатков убоя, кож свиней и гниющих луж...». «Рязанские лужи пересыхают летом, клепиковские никогда...» – уж куда язвительнее написал заезжий рязанский журналист...


А все-таки, наряду с этим, в селе в 1895 году устроили мужики бесплатную библиотеку с несколькими сотнями книг (не говоря уже о книгах, находившихся в училище). Поэту было что читать и годы спустя поражать собеседников своими обширными познаниями в литературе, так что Илья Эренбург несказанно удивился: «...он читал в переводе Верлена, даже Рембо...» .


И если говорить о «лубочности» стихотворений в этом периоде творчества Поэта, то она была способом уйти от низкой, отвратительной реальности в пушкинскую «обитель <...> чистых нег» . Как сейчас говорим, способом создать иную, приемлемую для себя «внутреннюю модель мира в своем сознании». А когда прошли «годы странствий», – тогда образы природы своими нарочито скупыми красками показали высокую философичность, доступную любому читателю, особенно если он подводит итоги своей жизни:


Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.


Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник –
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцкм над голубым прудом.


Стою один среди равнины голой,
А журавлей относит ветер вдаль,
Я полон дум о юности веселой,
Но ничего в прошедшем мне не жаль.


Стихи засквозили трагическими признаниями:


Был я весь – как запущенный сад,
Был на женщин и зелие падкий.
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.


Я тем завидую,
Кто жизнь провел в бою,
Кто защищал великую идею.
А я, сгубивший молодость свою,
Воспоминаний даже не имею.


как и предчувствием (это уже в 1924 году!) близкой смерти – он ведь помнил все свои аресты, из которых несколько совершили люди с Лубянки :


Себя усопшего
В гробу я вижу
Под аллилуйные
Стенания дьячка.
Я веки мертвые себе
Спускаю ниже,
Кладя на них
Два медных пятачка.



Биограф одного знаменитого человека XIX века писал, что тот не «вращался в высшем свете», а бешено крутился в нем, подобно вентилятору. Именно это сравнение приходит на ум, когда знакомишься с хроникой жизни и творчества Есенина за отведенные ему судьбой п о с л е д н и е десять лет.


Ведь только в одном 1915 году стихотворения Есенина одно за другим печатают журналы «Мирок», «Друг народа», «Марс», «Женская жизнь», «Млечный путь», «Задушевное слово», «Новый журнал для всех», «Огниво», «Голос жизни», «Доброе утро», «Лукоморье», «Огонек», «Северные записки», «Русская мысль», «Ежемесячный журнал», «Весь мир», газеты «Кубанская мысль» и солиднейшая петербургская «Биржевые ведомости»,– повторю, это лишь за один год! Стихи, которые песенностью своей брали за душу каждого, стали известны всей читающей России.


А добавить надобно, что его имя, как «нашего автора», для рекламы печатают на обложках журналов! Не зря С.М.Городецкий пишет поэту о «возрастающей известности» его в Петрограде и Москве. Все это чрезвычайно льстило самолюбию «крестьянского поэта», крайне неравнодушного к чужой славе – славе Шаляпина, например...


Есенин был по-крестьянски хитер, «себе на уме», мог притвориться и рубахой-парнем, и простачком-«пастушком». Он говорил Мариенгофу: «...Очень невредно прикинуться дурачком... Знаешь. Как я на Парнас всходил? <...> Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне неплевать. Городецкий ввел? Ввел. Ввел Клюев? Ввел. <...> И Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев...»


Здесь весьма к месту оказывается тема, весьма разхдражающая поклонников «идеального поэта». Дело в том, что золотоволосый Есенин в годы юности был необыкновенно красив, напоминая своим обликом «аркадского пастушка», как рисовали этих персонажей французские живописцы. Женщины в него влюблялись мгновенно и навсегда (достаточно вспомнить потрясение Айседоры Дункан, увидевшего поэта впервые), но не только женщины.


Не избежал чар Есенина поэт Сергей Городецкий из кружка «Друзья Гафиза», созданного поэтом Кузьминым, отличавшимся, как говорится, «нестандартной ориентацией»:


Разлился соловей вдали,
Порхают золотые птички!
Ложись спиною вверх, Али,
Отбросив женские привычки!


Гомосексуалистом был и крестьянский поэт Николай Клюев, «положивший глаз» на Есенина. Как писал друг Сергея Владимир Чернавский, Клюев «совсем подчинил нашего Сергуньку», «поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами». А Есенин рассказывал, что когда уходит на свиданье к женщине, Клюев «...на пол, посреди номера сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!» : в Петербурге они некоторое время жили в одном гостиничном номере.


По мнению знатока «половых вопросов» Игоря Семеновича Кона, нельзя исключать и гомосексуальных отношений между Есениным и Мариенгофом, не раз спавшими в одной постели, каковое заключение он делает, цитируя стихотворение 1922 года «Прощание с Мариенгофом», посвященное отъезду Поэта в Европу вместе с Айседорой Дункан:


...Возлюбленный мой! дай мне руки –
Я по-иному не привык, –
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.


Другой в тебе меня заглушит.
Не потому ли – в лад речам –
Мои рыдающие уши,
Как весла, плещут по плечам?


Прощай, прощай. В пожарах лунных
Не зреть мне радостного дня,
Но все ж средь трепетных и юных
Ты был всех лучше для меня.


Впрочем, разобрав все возможные варианты, Кон соглашается с Гордоном Маквеем, английским знатоком творчества Есенина, что тот был «латентным бисексуалом», и заключает «такую формулу можно применить практически к любому мужчине».


Вернемся, впрочем, к 1915-му году, когда судьба свела Есенина с полковником Д.Н.Ломаном – литератором, очень известным православно-монархическим общественным деятелем, редактором «Царскосельской газеты» и ктитором – церковным старостой царскосельского Федоровского собора.


Громадного роста и атлетической фигуры полковник был частым гостем Распутина, фотографировался с ним, – и «старец» запиской обратил внимание Ломана на Клюева и Есенина: «Милой, дорогой, присылаю к тебе двух парешков. Будь отцом родным, обогрей. Робяты славные, особливо этот белобрысый. Ей Богу, он далеко пойдет».


Так что когда в следующем году Есенин был призван в армию, дорога ему пролегла не в окопы, а в «Царскосельский военно-санитарный поезд №143 Императрицы Александры Федоровны», – Уполномоченным Ее Величества по этому поезду был Ломан.


Он для начала отвез обоих поэтов в Москву, где они читали стихи в лазарете Марфо-Мариинской общины на Большой Ордынке. Затем выступили перед Великой княгиней Елизаветой Федоровной и ее гостями, в числе которых были художники Васнецов и Нестеров.


Работа санитара, впрочем, не была синекурой. Хотя Есенину и давались увольнительные в Петербург для выступлений на различных литературных собраниях, в том числе благотворительных, и для посещения редакций, – но за опоздание с возвращением из поездки он получил однажды 20 суток ареста.


А обмундирование должен был покупать себе сам (да, да, – таковы были тогдашние порядки!), и при мизерном солдатском жаловании было это непросто, – недаром он вместе с Клюевым подавал неоднократно прошения в различные благотворительные организации насчет «воспомоществования» : Ломан наказывал за обтрепанный внешний вид...


И вообще, санитарный поезд не убивал праздно время в станционном тупике. Периодически совершались поездки на фронт, конечно, не к передовым частям, а к тыловым госпиталям, где забирались раненые и отвозились в лазарет при Феодоровском соборе в Царском селе. Всё это время Есенин беспрерывно писал стихи, а когда госпиталь посетила императрица Александра Федоровна с дочерьми, он читал им сочиненные к этому случаю стихи, за которые его потом клеймили большевики:


В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые горят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.


Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шел страдать за нас,
Протягивают царственные руки,
Благословляя их к грядущей жизни час.


На ложе белом, в ярком блеске света,
Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…
И вздрагивают стены лазарета
От жалости, что им сжимает грудь....


Растроганная императрица передала полковнику Ломану золотые часы на цепочке «для Есенина», – но до него они не дошли, – что опять-таки не мешало большевикам впоследствии клеймить поэта за «прислужничество»...


Спросите у любого, кто такой Есениню – услышите: стихотворец. А он ведь был неплохим прозаиком и теоретиком литературы, в филологическом иследовании «Ключи Марии» пытался найти связи между русскими буквами и русской избяной архитектурой, бытовыми крестьянскими орнаментами. Кто такая Мария? «...На языке сектантов-шелапутов означает душа», - пояснил Есенин (зная об этом, несомненно, от Клюева, который одно время входил в секту хлыстов.)


Именно размышления о сути поэтического творчества привели Есенина к выдвинутому (совместно со своими друзьями, поэтами Анатолием Мариенгофом и Вадимом Шершеневичем) совершенно новому литературному направлению – имажинизму, от франзузского image – образ.


Термин предложил Мариенгоф, еще когда жил в Пензе, а после встречи с ним в 1918 году Есенин создал в Москве «Орден имажинистов» и стал самым активным его пропагадистом. Звадачу свою имажинисты видели в том, чтобы попытаться дойти до глубиннейшей сути каждого слова, – то есть, вскрыть его метафорическое значение. Чтобы эту метафору или даже цепь метафор читатель смог внутренним взором увидеть во всем богатстве и блеске образов.


Имажинисты организовали «Ассоциацию вольнодумцев», издавали теоретико-литературный журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном», получили разрешение властей на четыре издательства («Имажинисты», «Плеяда», «Чихи-Пихи», «Сандро»), для заработка содержали кафе «Стойло Пегаса»... Счастливые послереволюционные годы, когда большевики, озабоченные удержанием власти в своих руках, еще снисходительно относились в странным и малопонятным стихам имажинистов!..


Счастливые и недолгие...


Уже в марте 1921 года вопрос «О сборнике порнографических стихотворений “Золотой кипяток” Есенина, Мариенгофа и Шершеневича» рассматривал Главный политико-просветительный комитет республики и потребовал срочного расследования «с привлечением к строжайшей ответственности виновных в даче разрешения, печатания и распространения этого сборника»


Власть звериным своим инстинктом чувствовала антибольшевистскую натуру поэта. Которая через шесть лет после создания «Ордена имажинистов» – далеко от Москвы, в тогда еще чуть-чуть свободном городе Баку, – вдруг открыто вырвалась наружу признанием:


...Отдам всю душу октябрю и маю,
Но только лиры милой не отдам.


Я не отдам ее в чужие руки,
Ни матери, ни другу, ни жене.
Лишь только мне она вверяла звуки
И песни нежные лишь только пела мне.


Арестовывали его по одной и той же схеме. Когда хмелел и начинал ругательски говорить с собутыльниками, сидевший обычно за соседним столиком «некто в штатском» выходил и возвращался с постовым милиционером. Требуя, как пишет Эдуард Хлысталов (с этим человекм мы еще встретимся), «привлечь поэта к уголовной ответственности <...>, даже называли статьи уголовного кодекса, по которым Есенина следовало судить».


Пушкин горько сожалел, обращаясь к морю, что не удалось по его бурным волнам «направить... поэтический побег» . Слова же, приписываемые Пушкину и ставшие крылатыми: «И черт меня дернул родиться в России с умом и талантом», – это апокриф: все попытки отыскать источник в Полном собрании сочинений и Интернете успехом не увенчались, что понятно: Пушкин ведь не раз отмечал в дневнике, что хлесткую фразу или эпиграмму непременно припишут ему.


С Есениным же – никаких сомнений. В Атлантическом океане на борту парохода «Париж» Есенин 7 февраля 1923 года написал письмо имажинисту Александру Кусикову (Кусикяну), жившему тогда в Берлине:


«...Сандро, Сандро! тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется... Если бы я был один, если бы не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это ****ское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним...»


Хотел на свободу и даже недолгое время, каких-то четыре месяца, дышал ее воздухом вместе с балериной-«босоножкой» Айседорой Дункан (с которой познакомился 3 октября 1921 года и скоропалительно женился, только чтобы вырваться из совдепии!), – но порвать с дорогими его сердцу сестрами, с той избяной Русью, которую любил больше жизни, не мог. Да и языковый барьер...


Об Айседоре один из ее биографов пишет в статье "Танец томительного обнажения":


"...Айседора была самой смелой из всей семьи, и когда совсем нечего было есть, она отправлялась к мяснику и с хитростью выманивала у него мясо в долг.


Позже Дункан применит этот метод и к концертмейстерам, не желающим заключать контракты с танцовщицей-самоучкой.


...Однажды, когда усталая мать пришла домой, она обнаружила Айседору в окружении полдюжины соседских детей, выполняющих под ее командованием различные движения. Шестилетняя Дункан заявила, что это ее школа танца.


По вечерам мать играла детям Шопена, Шуберта, Моцарта, Бетховена, а Айседора сочиняла танцы. Она просто размахивала руками и импровизировала – позже эти движения станут известным на весь мир стилем танца Айседоры Дункан".


Она танцевала не в балетных туфельках, а босая, и получила титул «босоножки»,— но родилась
манера от бедности: не было денег для покупки пуант, и она говорила, что босые ноги приближают ее, обожающую с пяти лет танец, «к истокам цивилизации».


Детство прошло под знаком чудовищной нужды (в семье были еще брат и двое сестер, отец
их бросил и сбежал неизвестно куда), поэтому, бросив школу в тринадцатилетнем возрасте,
Айседора (Дора Анджела по метрике), она прибилась к бродячей балетной труппе.


В Чикаго она пришла к режиссеру Огастину Дейли и произнесла перед ним такую пламенную
речь об искусстве танце, что тот подписал с ней контракт. на выступления босиком и в
полупрозрачной тунике.


Она танцевала у него несколько сезонов, а потом начала самостоятельную артистическую
карьеру. Но... по-прежнему карьеру беднячки. Собрав денег у поклонников, уехала в Лондон,
потом в Париж, где покорила всех, в том числе 60-лет-него скульптора Огюста Родена, в которого влюбилась, но стать его любовницей не решилась... Да, да, — выскользнула из объятий и убежала...


Больше они никогда не виделись.


Потом были Вена, Берлин — там на ее пути встал художник, театральный декоратор и
постановщик, великий Гордон Крэг, о котором она написала: «...его белое, светящееся тело,
возникшее из кокона одежд, засияло перед моими ослепленными глазами во всём своём
великолепии... Едва мои глаза успели насладиться его красотой, как он привлёк меня к себе, тела наши переплелись, растворяясь друг в друге. Словно пламя встречало пламя, мы горели в одном ярком огне. Наконец-то я встретила свою пару, свою любовь, самоё себя, ибо мы были не вдвоем, но одно целое...»


Но у Крэга были другие женщины, на одной он и женился.


А Айседора была по-прежнему на грани бедности.


У нее было сорок девочек-учениц и никаких денег. И произошло чудо. Американский
миллионер Парис Эжен Зингер из всемирно известного клана Зингеров (швейные машины!) без
стука вошел в ее парижскую артистическую уборную...


Изадора (так ее называли в СССР) приехала в начале 1921 года в Москву по приглашению
советских властей, которые хотели организовать советскую школу танца. Со школой получилось
не очень, она выступала со своими танцами в «бывшем Зиминском театре»,— и там всегда был
аншлаг.


Художник Георгий Якулов устроил у себя в тот день пирушку. И пообещал Есенину познакомить с Изадорой. Мариенгоф вспоминал:
«...Есенин даже привскочил со скамьи:
— Где она... где?.. Веди!
И понеслись от Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего к Летнему, от Летнего к оперетте, от
оперетты обратно в парк шаркать глазами по скамьям.
Изадоры Дункан не было».


Она приехала в студию к Якулову в первом часу ночи. Легла на диван, а Есенини у ее ног.
Потом поцеловала его в губы. В четвертом часу утра они уехали к ней, в подаренный властями
особняк на Пречистенке.


Мариенгоф описал в своем «Романе без вранья», как Айседора танцевала свой знаменитый
«Танец с шарфом» перед Есениным:


«Узкое и розовое тело шарфа извивается в ее руках. Она ломает ему хребет, беспокойными
пальцами сдавливает горло. Беспощадно и трагически свисает круглая шелковая голова ткани.
Дункан кончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного
партнера.


Есенин впоследствии стал ее господином, ее повелителем... И всё-таки он был только —
партнером, похожим на тот кусок розовой материи — безвольный и трагический.


Она танцевала.


Она вела танец».


Не знающий ни одного иностранного языка, Есенин видел заграничную жизнь только из окна автомобиля, железнодорожного вагона, или из-за стола ресторана, никого ни о чем не мог спросить и, хуже того, услышать ответ.


Крайне мнительный, думал, что над ним смеются, тряс Айседору за плечи и орал: «Что они обо мне говорят?!» А репортеры писали о нем, что ему, 25-летнему, нельзя дать более 17 лет - «очередному мужу стареющей великой Дункан».


Обычно хитрый, а тут наивный, он не подозревал, что многие его поклонники и собутыльники – стукачи. Взять хотя бы того же Сандро Кусикова.


Чекисты арестовали 19 октября 1920 года Есенина вместе с Сандро и его братом Р.Б. Кусиковым. Довольно быстро всех выпустили, но Сандро свое заявление на имя следователя ВЧК (спустя пару дней отсидки) подписал поразительно: «Готовый к услугам» !..


И сразу же этому «другу Есенина» разрешили выезд за границу, чем он и воспользовался, осев в Берлине среди русских эмигрантов (понятно, с какой целью).


Есенин же в Берлине, захмелев, вдруг высказался: «Не поеду в Москву, пока Россией правит Лейба Бронштейн. Он не дожен править».


Как сообщают в своей статье Инна Свеченовская и Виктор Кузнецов, об этом сообщил «куда надо» некто Глеб Алексеев. Но даже если поносные слова и дошли до «объекта», т.е. Троцкого, он их пропустил (если пропустил...) мимо ушей.


И как только Есенин с Айседорой Дункан вернулись в Москву из ее гастрольной поездки по Европе и США в Москву, Наркомвоенмор РСФСР тут же пригласил поэта к себе.


(Кстати, паспорт для поездки в Соединенные Штаты Северной Америки поэту выдало в Париже все еще существовавшее «Консульство Временного правительства России», как ни парадоксально!)


Это была вторая встреча Есенина с самым могущественным человеком тогдащней власти.


Первую устроил пару лет назад тогдашний начальник охраны Троцкого Яков (Симха-Янкев Гершевич) Блюмкин , бывший левый эсэр и член одесской боевой дружины, убивший германского посла графа Мирбаха, что было ему легче легкого, как начальнику отдела «по наблюдению за охраной посольств и их возможной преступной деятельностью»...


Убийство было сигналом для восстания левых эсэров 6-го июня 1918 года. Перед покушением написал письмо: «Черносотенцы-антисемиты с начала войны обвиняют евреев в германофильстве, и сейчас возлагают на евреев ответственность за большевистскую политику и за сепаратный мир с немцами. Поэтому протест еврея против предательства России и союзников большевиками в Брест-Литовске представляет особое значение. Я как еврей, как социалист, беру на себя совершение акта, являющегося этим протестом».


Жене Луначарского, Наталье Луначарской-Розенель, Блюмкин сказал, что о плане покушения знали Дзержинский и Ленин.


Он был приговорен к смертной казни, замененной отправкой на фронт, откуда был отозван и стал начальником охраны Троцкого.


Есенин преподнес Троцкому (между прочим, незаурядному писателю и стилисту, следившему за литературой, насколько ему это удавалось) журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном», – в ответ хозяин кремлевского кабинета достал из письменного стола точно такой журнал, чем, как написал Мариенгоф, «сразу и покорил Есенина».


А Блюмкин в 1919 году подписал вместе с Шершеневичем, Мариенгофом и другими устав созданной Есениным «Ассоциации вольнодумцев в Москве», Мариенгоф же задним числом описывал целыми днями сидевшего в «Кафе Поэтов» чекиста как труса и неврастеника, беспрестанно хватающегося за револьвер:


«...Блюмкин сделал из нас свою охрану... Перед закрытием на ночь Кафе Поэтов Блюмкин всякий раз умоляюще говорил:
– Толя, Сережа, друзья мои, проводите меня!
...Мы почти каждую ночь его провожали...»


«Толе и Сереже», называвшим этого завсегдатая кафе Яшей, Яшкой и Яшенькой, было невдомёк, что тот, незаурядный актер, выполнял за столиком и по дороге домой оперативное задание, «ласково, заискивающе» прилепившись к нашим поэтам.


(Ведь он был совсем не мелкой сошкой ВЧК: организовывал не состоявшиеся покушения на гетмана Скоропадского, на командующего германскими войсками на Украине фельдмаршала Эйхгорна, на адмирала Колчака; успешно сверг главу Персии Кучек-хана и создал Иранскую компартию, подавлял восставших крестьян России, командовал нелегальной резидентурой в Палестине, снабжал оружием и инструктировал боевиков германской компартии, пытался свергнуть в Тибете Далай-ламу XIII-го...)


Но поскольку эти двое ничего «такого-этакого» не говорили, Блюмкина «перевели на другую работу»: добровольных и штатных доносчиков и без него было вокруг Есенина пруд-пруди. Сейчас их имена вытащены на белый свет, и, читая список, только горько качаешь головой: начинающий стихотворец Иван Приблудный (Овчаренко), стихотворец Вольф Эрлих (под маской друга-обожателя), Сандро Кусиков и другие, не столь известные...


Впрочем, некоторая польза от Блюмкина была: под его поручительство арестованного в сентябре 1920 года Есенина выпустили из тюрьмы ВЧК. Ему еще предстояли встречи с этим типом – «большим, жирномордым, черным, кудлатым, с очень толстыми губами, всегда мокрыми».


О чем говорили с глазу на глаз Есенин, приглашенный 20 августа 1924 года в Кремль к Троцкому, точно не известно. Поэт упоминает о встрече только в письме Айседоре Дункан 29 августа того года: «Был у Троцкого. Он отнесся ко мне изумительно, мне дают сейчас большие средства на издательство» .


Однако «большие средства на издательство» оказались то ли неверно понятыми словами вождя, то ли, по трезвому размышлению Есенина, мышеловкой. Пусть рисовалась туманная перспектива стать «государственным поэтом», но куда яснее виделось, чем именно придется расплачиваться: стать подобием Маяковского: «...главный штабс-маляр,/поёт о пробках в Моссельпроме».


Превратиться в инструмент отказался, - и как бы разговора вовсе не было...


Хотя в предисловии к опубликованной 22 августа в «Известиях» статье «Железный Миргород» – первой из задуманного цикла впечатлений об Америке, Есенин помянул и этого как бы литературоведа, который писал всё самолично, без «литературных негров»:


«Я не читал прошлогодней статьи Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочел о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли?..
Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был.
Да, я вернулся не тем.
Много дано мне, но и много отнято. Перевешивает то, что дано».


«Гений этого человека»... Так сказать может только тот, кто действительно чувствует симпатию к «вождю».


Но тогда как быть с написанным парой строк выше: «Прочел о себе и грустно улыбнулся»?
Непросты отношения любой личности, а тем более, поэта, с властью, – тем паче, властью неограниченной..


О «Железном Миргороде», где была шпилька: «До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке!». Есенин имел в виду главу «Место действия – Америка», где Маяковский в 1919-1920 годах, ни разу вообще не выезжая за границу, не то что в США, описывает в поэме «150 000 000» фантастический до нелепостей город Чикаго и столь же фантастическую Америку.


Пошли резкие отзывы. Так, «Правда» напечатала издевательский фельетон «Сергей Есенин в Америке: Личные воспоминания. Напечатано на правах декрета в „Известиях ЦИКа СССР и РСФСР“». И «Миргород» был навсегда брошен...


Еще и потому бросил "Миргород...", что наверняка ощутил: именно эта проза, вне зависимости от его намерения, для читателя, особенно высокопоставленно-партийного, выглядела весьма «антисоветской».


Ведь во-всю сквозило восхищение Соединенными Штатами: «Перед Америкой мне Европа показалась старинной усадьбой». Вместе с Айседорой он в автомобиле побывал в Потсдаме, Любеке, Франкфурте-на-Майне, Веймаре, Висбадене, а по железной дороге проехал через Кёльн, Ахен, Париж. Венецию, Падую, Флоренцию, Рим, Неаполь, Милан, Турин, Лион ,– имел возможность сравнивать их с множеством городов и штатов США.


Была и другая шпилька, снятая редактором в окончательном тексте:


«У какого-то смешного поэта, написавшего «сто пятьдесят лимонов» , есть строчки о Чикаго как символе Америки:
«Пройдешь
За ступеней ступня
И еще ступня,
Ступеней этих до самых чертиков».
...Оно, положим, и есть ступени, но никто по ним не ходит, потому что ступени эти «чертиковы» существуют только на пожарные случаи. А поднимаются там исключительно в лифтах в 3-4 секунды до 46 этажа».


И пусть всеми силами Есенин старался показать себя стоящим «на советской платформе» , пусть сделал в «Железном Миргороде» реверанс в сторону правящей Русью идеологии («...я еще больше влюбился в коммунистическое строительство» ), – его, Есенина, диссидентская, «антикоммунодиктатская» сущность вылезла наружу в Тифлисе (как назывался нынешний Тбилиси), в стихах, написанных в Баку в октябре 1924 года для редакции газеты «Заря Востока»:


Так грустно на земле,
Как будто бы в квартире,
В которой год не мыли, не мели.
Какую-то хреновину в сем мире
Большевики нарочно завели.


За год перед этим, 20-21 ноября 1923 года, Есенин вместе с поэтами Клычковым, Орешиным и Ганиным попал под чекистский арест. Они сидели в пивной, а незнакомец прислушивался к их разговору, и его кто-то из четверки осадил. Тот вышел и вернулся с двумя милиционерами: дескать, «оскорбляют вождей революции»!


В тюрьме Есенин заполнил анкету для задержанных и подписал протокол допроса. А на следующий день журналист Лев Сосновский, большевик, член партии с 1904 года, напечатал статью в «Рабочей Москве», обвинив Есенина в антисемитизме – за это могли и расстрелять... Неизвестно, кто вызволил поэтов и передал дело в Союз писателей, в товарищеский суд, но там события пошли по непредвиденному сценарию: Сосновского, выступавшего в роли обвинителя, назвали клеветником!


Чекисты не успокоились, и осенью 1924 года затеяли дело «Ордена русских фашистов». Провокаторы устраивали пирушки, ругали большевиков. А однажды предложили поэту Ганину написать список министров, когда недовольные захватят власть. С усмешечкой Ганин это выполнил, и министром просвещения записал Есенина.


Тот взбеленился, и Ганин на это место вписал поэта Приблудного. Когда же в ноябре 1924 года «главу тайной организации» Ганина арестовали, он сошел с ума от допросов. Судебная экспертиза установила его невменяемость, но его все равно расстреляли 30 марта 1925 года... Подумаешь, законы какие-то "о нерасстрелянии сумасшедших"...


Есенин знал об аресте Ганина, с которым был дружен и у которого несколько лет назад «отбил» свою первую жену, красавицу Зинаиду Райх (хотя о «русских фашистах» не подозревал ничего: дело было абсолютно секретным, в печать не просочилось ни строки), – и тут понял, что закручивается нечто крайне серьезное...


Стремительно, как всегда (таков был его стиль!), женился на двадцатипятилетней внучке Льва Толстого, Софье Андреевне, бывшей любовнице Бориса Пильняка, который познакомил их 10 марта. В июле Есенин с Толстой уехали в Баку, три месяца спустя зарегистрировали брак . Она, работавшая в библиотеке Союза писателей была очень не прочь... А его влекло к ней тщеславие: как же, внучка великого Толстого!.. Ну и, конечно, страх перед «органами»...


Но перед официальной женитьбой, возвращаясь 6 сентября из Баку, Есенин попал в серьезнейшую передрягу. Возле Серпухова, нетрезвый, пошел в вагон-ресторан и устроил скандал, потому что прибалтийский дипкурьер Адольф Рога сделал ему замечание и в ответ получил, как говорится, «по полной программе». Дипкурьер – дипломатический работник, лицо неприкосновенное, но замечательна скорость реакции властей: сойдя с поезда через час с небольшим в Москве, поэт был арестован вместе с женой. Обвинение – антисемитизм, потому что спутнику дипкурьера, некоему Левиту, Есенин «ответил резкостью, задев его национальность».


Тут уж и Луначарский не смог остановить уголовное преследование: Рог и Левит пожаловались в Наркомат иностранных дел. Было ясно, что в суде Есенина, скорее всего, возьмут под стражу...


В попытках уйти от суда он ложится в психиатрические клиники – одну, вторую, третью... Врачи, выполняя свой долг, не отдают Есенина чекистам, которые наведываются в клиники с весьма решительными намерениями.


А перед этим поэт приходит к своей первой «гражданской жене» Анне Изрядновой, чтобы сжечь в печи какую-то очень толстую пачку бумаг...


...Сбежав из последней клиники (что было невозможно без очень сильного покровителя), Есенин снял со сберкнижки почти все деньги и, зайдя в Госиздат, оставил заявление: все прежние доверенности он аннулирует, гонорары выдавать только ему лично.


В Госиздате денег не оказалось (конец года!), зато откуда-то вынырнул прозаик Тарасов-Родионов – как теперь известно, бывший сотрудник «органов» – и затащил Есенина в пивную. Впрочем, один полковник уже в наши дни категорически заявил: «бывших чекистов не бывает».


Вот под пиво Тарасов-Родионов и взялся за прежнее: стал выяснять, за Сталина или за Троцкого поэт. Не впрямую, понятно,поинтересовался, а намеками, околицей...


Осторожности Есенин не терял, пока был трезв. Но, захмелев, назвал «шкурой продажной» председателя Моссовета Каменева (свояка Троцкого, на его сестре женатого), который-де в 1917 году из Туруханского края послал поздравительную телеграмму брату царя, Михаилу (его прочили на престол вместо отрекшегося государя). Воцарение Михаила не состоялось, а телеграмма, мол, спрятана им, Есениным, в надежном месте...


Скорый поезд до Ленинграда отойдет в 17-00. На календаре 23 декабря... Сейчас принято думать, что Есенин, наверное, хотел из Ленинграда нелегально уйти за рубеж, для этого и деньги снимал. Но своими хмельными словами поэт, того не понимая, попал в самые что ни на есть жернова партийной схватки...


Потому что с 18 декабря уже продолжался XIV съезд ВКП(б), на котором шла жесточайшая схватка за власть между Сталиным и Троцким (идеи которого представлял Зиновьев). Пресловутая телеграмма могла стать сильной козырной картой Сталина.


Это означало для человека Троцкого, каким был Тарасов-Родионов, что ее было необходимо уничтожить. И пока Есенин добирался до вокзала, его собутыльник (расстрелянный в 38-м, он в тюрьме написал о разговоре с Есениным) доложил «куда следует». Дальше, несомненно, прозвучал телефонный звонок в городе не Неве. а «градоначальником» его был покамест еще всё тот же Зиновьев.


Так что поэта утром 24 декабря взяли из московского поезда ленинградские чекисты и отвезли «куда следует»... Но не на Проспект Майорова 10/24, в гостиницу «Англетер» (о которой потом писали во всех статьях и воспоминаниях о «самоубийстве» Есенина), а скорее всего, в дом 8/23 напротив – в следственный изолятор госбезопасности.


И там стали допытываться: где тайник с телеграммой? А Есенин молчал. Потому что, как полагает Станислав Куняев, расследователь гибели Есенина, «хмельной поэт блефовал» перед Тарасовым-Родионовым, говорил, только чтобы обругать покрепче Каменева. В Ленинграде имели, конечно, строжайший приказ: письмо найти! И начался допрос с пристрастием...


Ганин, как мы знаем, от таких допросов сошел с ума.


С Есениным тоже не церемонились: на посмертном неотретушированном негативе видны «пулевое отверстие над праым глазом и след от удара, очевидно, рукояткой револьвера в лоб», пишет Виктор Кузнецов, доцент кафедры литературы Санкт-Петербургской академии культуры. (В дальнейшем буду неоднократно ссылаться на его фундаментальную, по сути детективную, книгу «Тайна гибели Есенина», изданную еще в 1997 году.)


А секретарь похоронной комиссии Павел Лукницкий записал: «Один глаз на выкате, другой вытек» .


(Есенина, конечно же, не убивали специально, но во время допроса он мог «взбелениться» и попытаться ударить допрашивающего. С раннего детства Поэт был отличным кулачным бойцом. Это качество в нем воспитывал любимый им дед, который даже провоцировал внука на драки и научил особым образом складывать кулак, чтобы бить по желанию так, чтобы противник был «с ног долой» и даже, если потребуется, убит ударом в висок. Один из близких к Есенину людей рассказывает в своих воспоминаниях, что когда они вдвоем шли по глухой ночной Москве, на них вышел грабитель с финкой и потребовал деньги. Есенин полез в карман якобы за кошельком, а на самом деле, чтобы сложить кулак, как надо, - и со страшной силой ударил противника. Тот упал и не поднялся.)


«Не трудно догадаться», – пишет осторожно Кузнецов, что между гостиницей и домом 8/23 «существовали секретные подвальные ходы». Так ли это, уже не установишь: оба здания снесены в конце 80-х годов. «И концы в воду...» Через такой ход, наверное, и попал труп Есенина в «Англетер», – не по улице же несли!..


Так что выводы Кузнецова из его расследования не оставляют камня на камне от аргументации сторонников версии «самоубийство».
Во-первых, в «Англетере» Есенин 24-27 декабря НЕ ПРОЖИВАЛ .
Во-вторых, НЕ БЫЛО в 5-м номере НИКАКОЙ ВАННЫ.
В-третьих, НИКАКОЙ Есенин НЕ СКАНДАЛИЛ насчет отсутствия в ванне горячей воды, и НЕ МОГЛИ его видеть лже-очевидцы, написавшие об этом в своих лже-воспоминаниях.
В-четвертых, НЕ СИДЕЛ Есенин в этом номере безвылазно несколько суток, как написал, увы, доверившийся мемуаристам (во всем остальном добросовестный) бывший следователь МУРа, полковник милиции Эдуард Хлысталов, который вел собственное расследование, не выезжая из Москвы.
В пятых, НЕ УСТРАИВАЛ поэт в «Англетере» пирушку, после которой все разошлись, оставив якобы его одного.


Тем не менее, утром 28 декабря все увидели мертвого Есенина в пресловутом 5-м номере! Вот это ЕДИНСТВЕННЫЙ неоспоримый ФАКТ.


Тайну появления трупа в этом номере выяснили начавший расследование уже известный нам Эдуард Хлысталов и шедший своим путем Виктор Кузнецов, который открыл много новых подробностей и фамилий людей, так или иначе причастных к преступлению.


Судя по всему, убили поэта в «доме напротив» в воскресенье 27 декабря.
Тут же о смерти опасного «владельца телеграммы» доложили "наверх". Как об этом узнал Троцкий, непонятно, но он невольно запомнил дату этого сенсационного сообщения, – а потом в «крокодилослезной» статье цифра 27 появилась два (!) раза. Это не ошибка весьма опытного литератора-публициста.


Можно явственно представить, как затирали чекисты следы своего преступления, как направляли следствие по ложному пути. Поскольку №5 был не совсем жилой, комнату спешно кое-как обставили мебелью и бросили туда есенинский чемодан.


Подвешивать закоченевший труп мешала нелепо поднятая рука – у повешенного обе всегда протянуты вдоль тела. Перерезали сухожилие, но все равно не смогли сдвинуть ее в нужную позицию. Не получалась петля такой, какую должен был завязать «самоповесившийся». Тогда просто обмотали веревку вокруг шеи на полтора оборота – потянули за ноги – висит прочно, – так и оставили...


Время торопило: странгуляционная борозда пропечатается совсем плохо.. (Более полувека спустя Эдуард Хлысталов, опытный следователь, обратил внимание, что бледность ее на фотографии ненормальна, у прижизненно повесившихся она яркая.)


Вдруг спохватились. Стали шарить по всем углам, заглядывать под столы, их в номере три, письменный, овальный и ломберный : где пиджак?! Он же был в пиджаке!.. Сообразив же, КАК пиджак выглядит, махнули рукой: кровь не сотрешь, а она картину испортит... Скажем, если кто спросит, что висел на стуле, а его, конечно, сперли: вещь заграничная...


И комендант «Англетера» Назаров, которого примерно в 22 часа вызвали с его квартиры в гостиницу, стал утром следующего дня звонить в ближнее милицейское отделение.
Однако приехали почему-то не оттуда, а из «Активно-секретного отдела» уголовного розыска.


И милиционер Горбов, не снимая шинели, присел к столу с карандашом и листом бумаги. Сочинял «Акт», не соблюдая почему-то известной ему для такого случая формы и не приобщая к нему такую важную вещь, как «орудие повешения».


Поэтому у одних мемуаристов веревка, у других – ремень от чемодана, у третьих какой-то шнур, – в «Акте» же ни словечка!.. Нет в нем почему-то ни времени осмотра места происшествия, ни состояния дверного замка, ни где торчит ключ – внутри или снаружи, – ни как и когда попал в комнату Назаров и прочие находившиеся возле трупа люди... Словом, писал как бы не сотрудник особого отдела милиции, а глупый случайный обыватель...


Обстановку же в комнате снимал почему-то (опять!) не судебный фотограф, а нивесть как оказавшийся в Лениграде москвич Моисей Наппельбаум, «кремлевский фотограф», которого уважали Ленин, Троцкий, Свердлов, Дзержинский. Хотя, если Троцкий узнал об убийстве Есенина в первой половине дня 27 декабря, то вполне мог приказать Наппельбауму поспешить к поезду 17-00 и утром 28-го быть на месте.


Еще до похорон началась и много десятилетий с небывалым размахом продолжалась кампания вранья. Врали газетчики (многие создавали свои опусы с чужих слов, не побывав в «Англетере», и даже просто высасывая из пальца), врали милиционеры («Акт» о самоубийстве составлен нарочито безграмотно, не по форме и лжив по существу), врали «свидетели» (в том числе литераторы, поставившие свои подписи под бумагой, которую не читали), врали судебные медики (протокол судебно-медицинского вскрытия подделан, написан специально не по принятой в Обуховской больнице форме, содержащиеся в нем сведения лживы)...


Развернулась кампания против «есенинщины», которая в «Литературной энциклопедии» обрисована следующим образом: «Есенин ... придал ... упадочным настроениям определённую форму, явился их поэтическим идеологом. <...> В эпоху военного коммунизма он примкнул к наиболее упадочной и индивидуалистической группе мелкой буржуазии. <...> Пути полного преодоления «есенинщины» неотделимы от поступательного хода социалистического строительства, выковывающего нового человека».


Пусть всё так, скажут защитники версии самоубийства, но как же тогда «написанная кровью» предсмертная элегия «До свиданья, друг мой, до свиданья...», которую напечатала 29 декабря 1925 года ленинградская «Красная газета»?


Многократно множеством людей рассказанная история листка с этими строками довльно запутанна и полна противоречий.


Якобы утром 27 декабря Есенин передал, попросив до поры до времени не читать, листок с каким-то стихотворением Вольфу Эрлиху. Тот же, как утверждал он в своих воспоминаниях, «в суматохе и сутолоке забыл о нем» и якобы прочитал стихотворение «только на следующий день» , т.е. 28 декабря, вместе с журналистом Георгием Устиновым (который, как выяснил Виктор Кузнецов, в «Англетере» тогда вообще не проживал!).


А как появилась рукопись элегии в редакции «Красной газеты», так до конца и не установлено. Исчез листок...


Исчез?..


Но через несколько лет (!) после гибели Есенина, 2 февраля 1930 года, подлинник стихотворения вдруг воскрес из небытия: его принес в Пушкинский дом заведующий редакцией журнала «Звезда» литератор Г.Е. Горбачев.


«От В.И.Эрлиха» помечено в учетных даннх. Об этой пометке пишет Кузнецов и иронизирует: литератор Вольф Эрлих, называвший себя на всех перекрестках другом Есенина и утверждавший, что предсмертное стихотворение посвящено ему, четыре года (!) не мог ЛИЧНО сдать на хранение драгоценный автограф! А с другой стороны, не таков был по своему статусу Горбачев, чтобы бегать по поручениям малозначительного литератора...


Державший в руках этот листок во время своего писательского расследования Виктор Кузнецов пишет, что дата написания на нем отсутствует – газета, стало быть, САМОВОЛЬНО поставила 27 декабря! Между тем, поэт всегда обозначал дату написания, и ее отсутствие - серьезнейший аргумент в пользу гипотезы иного, нежели Есенин, авторства.


Фантастично, но кровью ли вместо чернил написано стихотворение? Хранители Пушкинского дома за многие десятки лет не удосужились, оказывается, проверить, кровь ли это и тем более узнать, Есенина ли это кровь (что для криминалистов не составляет труда).


Очень многое говорит (по мнению Виктора Кузнецова): писал восьмистишие не Есенин. Слово «предназначенное» не из есенинского лексикона, он любил другие слова, не написал бы безграмотно «без руки и слова». Кроме того Кузнецов провел, так сказать, «любительскую» графологическую экспертизу – и даже своим малоопытным взором разглядел разницу в начертаниях букв д, н, с, е, о, я на принесенном в Пушкинский дом листке и на есенинском стихотворении на ту же тему близкой смерти.


Вывод однозначен: стихотворение – фальшивка. Сработанная, скорее всего, Блюмкиным, который, кроме способностей актерских и языковых, владел еще вот какой: блестяще подделывал чужие почерки. (Он писал крайне откровенные воспоминания в тюрьме, стараясь спастись от расстрела, но его все равно по настоянию Сталина прикончили за встречу в Стамбуле с высланным из СССР Троцким - сболтнул об этом своей любовнице, такой же, как и он, сотруднице ГПУ-НКВД).


И как ни старался «разгребатель грязи» Кузнецов докопаться, был или нет Блюмкин в Ленинграде в день смерти Есенина, личное дело этого многоликого чекиста не выдали.


Исследовательница убийства Наталья Романова в своей работе 23.12.2010 "Убийство Есенина - убийство совести русского народа коммунистическим режимом" пишет, что это стихотворение было создано за несколько месяцев до гибели поэта, написано карандашом, а не кровью,- и посвящено Алексею Ганину, сидевшему в тюрьме НКВД. Мать же Есенина Татьяна Федоровна говорила, что Есенин написал эти строки, когда был на родине, в Константинове.


Немало людей, сделавших имя на пропаганде официальной лжи о смерти Поэта, и сегодня дрожат от страха, что вместо «самоповешения» окажется «убийство». Они делают всё, чтобы Генеральная прокуратура России не завела уголовного дела о смерти Есенина «по открывшимся новым обстоятельствам».


Таков, например, знаменитый «есениновед» Ю.Л.Прокушев, назначенный в 1992 году председателем «Комиссии Всероссийского писательского Есенинского комитета по выяснению обстоятельств смерти поэта». Он готов костьми лечь, но не допустить расследования.


Как пишет Наталья Сидорина, член данной Комиссии, этот «автор многочисленных книг о поэте-самоубийце – лицо, заинтересованное в подтверждении госверсии, которую он обслуживал на протяжении десятилетий». Поэтому даже во втором издании Материалов Комиссии (2003, первое датировано 1996 годом) не отражены результаты расследований Хлысталова, Кузнецова, Куняевых (отца и сына)...


Эдуард Хлысталов не только разрушил миф о самоубийстве Есенина (по следам этого расследования двигался Виктор Кузнецов), но и совершил уникальное литературоведческий эксперимент.


Все знают стихотворение «Клен ты мой опавший, клен заледенелый...». но мало кто обращал внимание на дату: 28 ноября 1925 года.


А полковник милиции обратил, ибо знал, что в этот день поэт, спасаясь от привода в суд, находился в псиатрической клинике 1-го Московского университета близ Пироговской улицы.


Он отыскал это двухэтажное здание конца ХIХ века – клиника там по-прежнему действовала.
В книге "13 уголовных дел Сергея Есенина" Хлысталов пишет: "...В виде исключения мне разрешили пройти в палаты. В белом халате поднимаюсь на второй этаж. Где-то здесь должна быть палата Есенина. Из широченного окна в коридоре я увидел его – старый клен...».


Почти сто лет назад в этом скорбном заведении, глядя на голые заснеженные ветви, написал поэт бессмертные строки:


...Сам себе казался я таким же кленом,
Только не опавшим, а вовсю зеленым.


И, утратив скромность, одуревший в доску,
Как жену чужую, обнимал березку.


© Copyright: Вячеслав Демидов, 2012
Свидетельство о публикации №212041200066
Автор статьи Вячечлав Демидов.
http://www.proza.ru/2012/04/12/66



ДЕЛО 11254
Валерий Новоскольцев: литературный дневник
Красивый, сильный, одних покоряя отвагой, других дразня дерзостью, он не вошел, а ворвался в поэзию, как влетел на разгоряченном коне, с гиком - таков Павел Васильев.


Казалось, в нем соединились два древних ветра, русский и азиатский, соединились две доли, русская и азиатская, коснулись крылом друг друга два материка, Европа и Азия. Мятежность, буйство, тоска, переходящая в страдание, в скорбь, это - возвращение к звездным скифским далям, к думам вечным: кто я, что я?..


Хоть волос русый у меня,
Но мы с тобой во многом схожи:
Во весь опор пустив коня,
Схватить земли смогу я тоже.


А «волос русый у меня», как говорит Рюрик Ивнев, встретивший юного Павла Васильева во Владивостоке, - «золотая кудрявая шапка, золотой огонь» покачивался на крепких плечах сибиряка. Рюрик Ивнев, рассказывая о Сергее Есенине, вспоминал Павла Васильева: «Нет, понял я, не умрет русская удаль, русская стать, русская храбрость слова, за Сергеем Есениным Павел идет, Павел пришел, невероятно талантливый, чуть на него похожий, только резче, объемнее, размашистее - от моря до моря!»


Два ветра - два крыла. Два пространства - два крыла. Две брови, с раскосинкой, глаза, изумленные, ошеломленные восторгом, дружбой, любовью, миром, раскинувшимся у ног, глаза, хохочущие, грустящие, виноватые - озорника и атамана очи, все, цепкие, хватающие: ни ускользнуть от них, ни увернуться!.. И - голова, золотистая, матерью дана поэту, Родиной дана поэту, дана для песен, былин и славы.


Так он богат даром чувств, богат ощущениями художнического неодолимого богатырства, страстями, бросающими его по селам и городам, краям и республикам страны. Павел Васильев - мудрец. Иначе бы он и не справился с самим собою, пропал бы в богемной бездне или во взорванном вулкане противоречий. Но, удивительно земной, Павел Васильев не погиб от страшной своей банальностью трагедии - творческой неуправляемости, одаренный переполненно, а погиб от волчьей пасти того психозного времени, погиб от волчьей зависти безродинных негодяев, от их фискального засилья, от их фарцовых расправ.


Стадо серых мышей, стадо кровавых грызунов, полонивших ветровые просторы нашего Отечества, не дало спасти себя поэту. А как затаенно, как точно и трагично предугадывал собственный исход Павел Васильев?


Зверя сначала надо гнать
Через сугроб в сугроб.
Нужно уметь в сети сплетать
Нити звериных троп.
Зверя сначала надо гнать,
Чтобы пал, заморен, и потом
Начал седые снега лизать
Розовым языком.


Начали гнать сразу. Лишь поднялась похожая на есенинскую золотая, русокупольная голова над русской землей, над расстрелянной Россией нашей, не успевшей еще выплакаться у могилы Сергея Есенина, свежепестрящей заснеженными цветами на Ваганьковском кладбище, не успела еще родная Россия чуток забыть Николая Гумилева и Александра Блока, а тут золотоволосого, талантливого, доверчивого, сильного Павла поставили - распять собираются...


А ему некогда умереть-то, слишком юный, слишком надежный, слишком радостный и распахнутый:


Так мы идем с тобой и балагурим.
Любимая! Легка твоя рука!
С покатых крыш церквей, казарм и тюрем
Слетают голуби и облака.
Они теперь шумят над каждым домом,
И воздух весь черемухой пропах.
Вновь старый Омск нам кажется знакомым,
Как старый друг, оставленный в степях.


Поэту - двадцать лет. Рядом - любимая. Впереди - жизнь. Идут они - город знакомый, а если нет, беда разве. Но - «друг, оставленный в степях»? Но - «крыш церквей, казарм и тюрем»? Пейзаж - «тот», после гражданской войны, после усилений претензий к сеятелю, к рабочему, стихотворцу. А ведь Павлу - двадцать лет, а ведь сказать, намекнуть о правде - опасность великая. Мудрец Павел, честный Павел, тревожный Павел, настороженный - обман чует, звериный гон чует. И - гон случится.


Пускай прижмется теплою щекой
К моим рукам твое воспоминанье,
Забытая и узнанная мать, -
Горька тоска... Горьки в полях полыни...


Глафира Матвеевна, мать поэта, играла на многих музыкальных инструментах. Николай Корнилович, отец поэта, учитель. Дом Васильевых собирал людей интеллигентных, умных, редких. Талант, вдохновение, русские надежды теснились и действовали под крышей дома. Паша Васильев, мальчик, слушал разговоры, слушал суждения, песни слушал, музыку слушал, из красоты и горя в жестокий авральный мир выходил.


Недаром, когда расстреляли, забили, как благородного оленя забивают ошалевшие от вина и крови бандиты, сибирские люди часто видели среди толпы, на базарах и сходках, прочного крупного человека, читающего стихи, главы из великолепных поэм, это - отец Павла Васильевича, не примирившийся с убийцами, с палачами, браня Сталина и Молотова, приговаривал; «Ах, какого поэта загубили! Ах, какого поэта загубили!..»


Читал, по толпе толкался, боль остужал, не мог, видно, дома-то задержаться - дом разрушен приговором, уничтожен дух его, музыка его. А мать? Отец хоть читал, бранил чахоточных гномов русской земли, а мать? Братишку из института выволокли и - в тюрьму. Отца из толпы выволокли и - в тюрьму. А где остальные, еще два брата? Где мать?


Теперь - Каракумы крови песком шуршат, песком шумят. Теперь - могила Павла потеряна, могила его отца потеряна. А мне и ныне чудится: ходит отец один, ходит ночами по улицам сибирских деревень и городов, обращаясь:


Друзья, простите за все - в чем был виноват,
Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят -
Сизыми голубицами, соколами, лебедями.
Посулила жизнь дороги мне ледяные -
С юности, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово -родны я,
От него и горюется, и плачется, и поется.
А я его оттаивал и дышал на него,
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним.
Вы обо мне забудете, - забудьте! Ничего,
Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно.
Так бывает на свете - то ли зашумит рожь,
То ли песню за рекой заслышишь, и верится,
Верится, как собаке, а во что - не поймешь,
Грустное и тяжелое бьется сердце.
Помашите мне платочками за горесть мою,
За то, что смеялся, покуль полыни запах...
Не растут цветы в том дальнем, суровом краю,
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.


Далее - стихотворение еще точнее рисует лагерь, дозоры, но ведь Павел Васильев написал его в 1936 году. Почему? А потому - предчувствие гибели не давало ему покоя. Поэт, глубокой осенью 1929 года заявившись в Москву, не нашел в ней счастья. С одной стороны - внимание к нему, к его могучему таланту, публикация поэм, бурные выступления, с другой - зависть кровавых карликов, обвинения Павла Васильева - в национализме, шовинизме, фашизме, антисемитизме...


Невероятно, гениально одаренный, рожденный стать Пушкиным своего времени, русский, он и не понимал, как парящий орел, почему же раздражает копошащихся жуков огромностью, красотою и независимостью размаха степных крыльев? Их он раздражал. Они его раздражали. Они - зубоскалить. Он - зубоскалить. Они - злиться. Он - злиться. Они - в ярости. Он - в ярости.


Бесконечные накачки, обвинения, придирки, угрозы. Суд над ним - в 1932 году. Помяли - выпустили. Суд над ним - в 1935 году. Помяли - выпустили. Зарядили гневом. Поиздевались. Дали - условно, три года. Каково? Практически - в Москве Павел ежедневно оказывался под зорким наблюдением, доносом, гнетом сионистских сил.


Можно удивляться его мужеству, его способности - оставаться живым. В Павле Васильеве держалась великая народная культура, помноженная на интеллект родной семьи, ее идеал: много знать, служить Отечеству. Осыпанный из щедрых ладоней Бога разными талантами, поэт рано впитал, успел, начитанность поколений, музыкальность поколений, работоспособность поколений, философию и красоту поколений:


Шла за мной, не плача и не споря,
Под небом стояла, как в избе.
Теплую, тяжелую от горя,
Золотую, притянул к себе.


Какая «вязанка» чувств, страстей, какая нежность, образ какой - русский, серьезный, рассчитанный на муки, на радость, на долгое борение в океане жизни. Это - в двадцать три года лепит, из бронзы льет Павел Васильев. И когда Сергей Залыгин навязчиво, с чалдонской непосредственностью, повторяет: «инфантильность», «натурализм», «грубость», «народность», «отсутствие поэтической культуры», с ним никто из понимающих творчество Павла Васильева не согласится. Павел Васильев - оратория гения, богатырство гения, пророчество гения! И безукоризненное «поведение» Залыгина - не для него.


Случайно ли, через год после смерти Сергея Есенина, Рюрик Ивнев, а ему не откажешь в культуре, во Владивостоке встретив шестнадцатилетнего подростка, золотоголового, летящего, с глазами широкими, раскинутыми жадно на весь мир, приблизил его к себе, к Есенину, к России, которая и так стонала в груди юного певца? Благодарный, откликающийся на дорогу, гордый мальчик, Павел Васильев, стихами «платит», на память, расставаясь:


РЮРИКУ ИВНЕВУ


Прощай, прощай, - прости, Владивосток,
Прощай, мой друг, задумчивый и нежный...
Вот кинут я, как сорванный листок,
В простор полей, овеянных и снежных.
Я не хочу на прожитое выть, -
Не жду зарю совсем, совсем иную,
Я не склоню мятежной головы
И даром не отдам льняную!
Прощай, мой друг! Еще последний взгляд.
Туман тревожно мысли перепутал.
В окно мелькают белые поля,
В уме мелькают смятые минуты...


Из содержания этого стихотворения ясно: поговорили они о Есенине, трагедии его, облике его, ведь «льняная», ведь «мой друг, задумчивый и нежный» и «даром не отдам» - разве не доказательство того?


Но Залыгин упорно «приторачивает» Павла Васильева к Демьяну Бедному. Зачем? Лишь потому, что Павел Васильев сказал: «Сколько струн в великом Мужичьем сердце каждого стиха!» Это - причина? Но вот ответ Рюрика Ивнева, повторяю, через год после гибели Есенина, через год:


ПАВЛУ ВАСИЛЬЕВУ


Пустым похвалам ты не верь!
Ах, труден, труден путь поэта.
В окно открытое и дверь
Льет воздух - лекарь всех поэтов
Ушаты солнечного света.
В глаза веселые смотрю.
Ах, все течет на этом свете!
С таким же чувством я зарю
И блеск Есенина отметил.
Льняную голову храни,
Ее не отдавай ты даром,
Вот и тебя земные дни
Уже приветствуют пожаром!


Поэты, юный, шестнадцатилетний Павел Васильев, и опытный, тридцатишестилетний Рюрик Ивнев, обменялись не посланиями, а предчувствиями надвигающейся беды, кровавой катастрофы, да, кровавой катастрофы. Приветствуя в Демьяне Бедном «мужичьи струны», Павел приветствовал Демьяна не в лучшие сроки для себя и Демьяна, и это заслуживает уважения, но юный поэт не хуже Залыгина знал и понимал разницу между Сергеем Есениным и Демьяном Бедным, между собою и многими, многими другими...


Дальнейшая жизнь Павла Васильева переплелась с есенинской семьею, он появлялся даже в Рязани, он, а тогда было крайне опасно, громко воспевал «князя песни» - Сергея Есенина, воспевал сестру Есенина - Екатерину, ее мужа, поэта и своего друга - Василия Наседкина:


Али тебя ранняя перина


Исколола стрелами пера?
Как здоровье дочери и сына,
Как живет жена Екатерина,
Князя песни русская сестра?
Знаю, что живешь ты небогато,
Мой башкирец русский, но могли
Пировать мы все-таки когда-то -
Высоко над грохотом Арбата,
В зелени московской и пыли!


Не миновал Павел Васильев и Маяковского, правда, не так «наследственно», не так «традиционно»...


И вот по дорогам, смеясь, иду,
Лучшего счастья
Нет на свете.
Перекликаются
Деревья в саду,
В волосы, в уши
Набивается ветер.


Ну, скажите, разве вам не напоминает эта строфа знаменитые строки Владимира Маяковского?


У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.


Зачем Залыгин отказывает Павлу Васильеву в знаниях окружающей его поэзии — творчества современников, утверждая: «Опытом своих современников Васильев пренебрегал. Маяковского будто для него не существовало. Напрасно критик К. Зелинский ставит его и рядом с Есениным». Да, ничего себе!


Я уважаю, ценю Сергея Павловича Залыгина, писателя, лауреата, секретаря, главного редактора, депутата, соцгероя, общественного деятеля, председателя наших «зеленых», но он, «взбегая на ямбы» Павла Васильева, теряет «ямбы» Есенина к Маяковского, скачущие впереди, как не менее известный и государственный человек, Дмитрий Сергеевич, да, Лихачев, взбегая на «ямбы» Пушкина, скользит по другим — по «ямбам» Осипа Мандельштама, не отличая их от «ямбов» Александра Пушкина.


Павел Васильев, безусловно, наделен талантом гениального поэта, и приход его на «пепелище» русской поэзии, когда вместо русской поэзии мерцало окровавленное, взятое огнем и свинцом черное, скорбное пространство, закономерен. Бог, русская земля послали Павла Васильева предупредить:



«Ах, уж как лежал
Сашенька наш родненький,
Все-то личико у него
В кровиночках,
Пальчики-то все перебитые...»


Народ так лежал, сыны и дочери, изувеченные фанатиками опрични, так лежали. Слова — сказ, слова — былина. Слова — плач.


Я тебя забывал столько раз, дорогая,
Забывал на минуту, на лето, на век, —
Задыхаясь, ко мне приходила другая,
И с волос ее падали гребни и снег.


Это — боль верности. Это — пушкинское, есенинское. Это — русское. Это — в пространстве души. Это — во вздохе памяти.


Да и укоротить ли стихи Павла Васильева до обывательского и мелкого росточка завистников? Они, его стихи, как сибирские реки, широко идут, далеко идут, тяжело идут — накатно, охватывающе:


Брата я привел к тебе, на голос
Обращал вниманье. Шла гроза.
Ядра пели, яблоко кололось?
Я смотрел, как твой сияет волос,
Падая на темные глаза.
Или:


Брат держал в руках своих могучих
Чашу с пенным, солнечным вином,
Выбродившим, выстоенным в тучах,
Там, под золотым веретеном!
Или:


Но вас, матросы, крестьянские дети,
После битв
От друзей, от морей, от подруг
Потянуло к полузабытой повести,
Как гусей, как гусей на юг...
Быть вам радостными,
Быть счастливыми!
Почелокаемся — вот рука...
Вы, цемент
И оплот актива
Пробуждающегося Черлака!


Павла Васильева, погибшего в двадцать шесть лет, обвиняют в малограмотности — против коллективизации выступал, обвиняют в жестокости — рисовал свары и расстрелы, обвиняют в национализме — пророчил гибель России. Интересно, кто же оказался грамотней и честнее, юный Павел Васильев или увешанные орденами и званиями ликующие теперешние старцы?


***


Время перед кровавой вакханалией 1937-го было взвинчено еврейской подозрительностью, еврейским криком об «угрозе со стороны правых», «русском национализме», «русском шовинизме», «русском монархизме», «русском возможном терроре», «русском заговоре против ВКП(б), против правительства и советской власти», но самое главное — «русском антисемитизме». И, понятно, любой русский человек, относящийся к себе с маломальским уважением, — «антисемит», «черносотенец»!


Но редакции газет и журналов, театры, институты, кино были Наглухо» заселены евреями, во всяком случае не меньше, чем заселены они сегодня. Русские дарования, стремящиеся найти русскую поддержку, натыкались на еврейский «от ворот поворот» и, естественно, приходили в отчаяние, в ярость. Мелькали среди русских и храбрецы, не собирающиеся лизать блюдо после хозяина. Один из таких — Павел Васильев. Встретив во дворике ВРЛУ младшего друга, поэта Сергея Поделкова, студента, Павел троекратно поцеловал его «крест-накрест», обнимая. А в стороне стоявшие Женя Долматовский и Маргарита Алигер заметили однокашнику, Поделкову: — За что он тебя так?



— За то, что он мой друг, талантливый русский поэт! — отрезал Павел. — Ну, погоди! — крутнулась Алигер.


Начался визг. Скандал. Алигер быстро притащила толстую восточную Зою Тимофеевну, завуча.



— Бандит, — басовито руганула та Павла, — вон, фашист! Катясь чугунным теплым телом на Павла, понося Поделкова, она швыряла в лицо Васильеву:



— Посадить тебя, арийца, мало! Расстрелять тебя, расиста, мало!


Бледный, помертвевший в гневе, Павел Васильев отряхнул оцепенение и подскочил к «интернационалистке»:


— У, б.... — И чуть мизинцем коснулся правой ее груди. Та осела, сделала вид — обиделась и, напирая на свидетелей и зело оптимизируя Маргариту Алигер, по тревоге подняла ректорат и коллектив Всесоюзного рабочего литературного университета. Сергея Поделкова исключили. На собрании Алигер обвинила его в нелюбви к Сталину, комсомолу, советским поэтам. А над Павлом Васильевым еще темнее нависли тучи.


Конечно — хулиган. Конечно — сын крупного кулака, учителя... Конечно — бандит. Но и хуже случались у Павла штучки. Вот сидит он с земляком, сибиряком Макаровым, в Клубе литераторов, потанцевать парням захотелось, обратились за разрешением к директору, Эфросу: — Потанцевать можно «русскую барыню»? — Шовинист! — подпрыгнул Эфрос. — Можно? — Черносотенец, белогвардеец!



— Белогвардейцу в тысяча девятьсот семнадцатом было семь!.. — Ты меня за нос не проведешь! — орал Эфрос. — Проведу! — возразил Павел. Согнутыми, двумя, большим и средним, пальцами Павел зажал добротный кухонный нос и неторопливо повел Эфроса по круглому залу. Эфрос подергался, подергался и засеменил.


Инцидент гораздо гнуснее, чем в ЦДЛ, где Осташвили уронил у Курчаткина очки. Гнуснее! Осташвили — антисемит. А тут — антисемит, белогвардеец, шовинист, монархист, заговорщик, расист, террорист, фашист, мечтающий разгромить советскую власть, ВКП(б), Политбюро и Сталина, вождя всех дружно обожающих его народов СССР. Павел Васильев, схвативший за нос Эфроса, директора Клуба литераторов, — шпион, лютый враг.


Да, еще — Павел перед окном особняка Максима Горького плясал и частушки пел! Фашист. И великий пролетарский писатель заклеймил изверга: «От хулиганства до фашизма расстояние меньше воробьиного носа!» Нос Эфроса сделался знаменитым, как очки Курчаткина...


Ну разве не фашист Павел Васильев? Разве не бандит? Разве не малограмотный разбойник? Разве не бездарный хулиган? Разве не грубый зазнайка и неуч?


Не смущайся месяцем раскосым,
Пусть глядит через оконный лед.
Ты надень ботинки с острым носом,
Шаль, которая тебе идет.
Шаль твоя с тяжелыми кистями —
Злая кашемирская княжна,
Вытканная вялыми шелками,
Убранная черными цветами, —
В ней ты засидишься дотемна.


О, эта павло-васильевская пушкинская летящая страсть, конница, лавина слов, построенных чутко и сурово! Она — великая. Она — набежная. Она — вырублена из скалы. Она — подслушана у бури. Она — золотая, как августовская степь. Она — непобедимая, как беркут.


Я помню шумные ноздри скачек
У жеребцов из-под Куянды,
Некованых
Горевых
И горячих,
Глаза зажигавших
Кострами беды,
Прекрасных,
Июльскими травами сытых,
С витыми ручьями нечесаных грив...
Они танцевали на задних копытах
И рвали губу, удила закусив.


Огонь характера. Буйство натуры. Желание стронуть, толкнуть и дать движение земному шару! Талант Павла Васильева — река Волга, атаманский талант.


В народе выкосили, казнили — самых сильных, самых русских, самых надежных. В поэзии выкосили, казнили — самых одаренных, самых неукротимых. И теперь, часто, журчащий родничок мы принимаем за Иртыш или Волгу. Потому — нет в музыке ливня. Потому — нет в стихах могучего ветра. Золотая жила, золотой пласт, сильнопородный русский ток уничтожены полями, атаками, лагерями, голодом и холодом.


За Гумилевым, Блоком, Есениным, Маяковским уничтожены — Васильев, Клюев, Корнилов, Кедрин, Шубин, Недогонов, уничтожено «подземное русло» реки, на котором держатся надземные воды... Уничтожили их всех, кого — страхом и водкой, кого — колесом трамвая, кого — приговорами розовских, вышинских, урлихов и прочей своры шизофреничных мясников.


Уродики, уроды, могли разве они простить такую роденов-скую любовь к жизни, к призванию, такую раннюю отзывчивость на мудрость и красоту?


Ну что ж!
За все ответить готов.
Да здравствует солнце
Над частоколом
Подсолнушных простоволосых голов!
Могучие крылья
Тех петухов,
Оравших над детством моим
Веселым!
Я, детеныш пшениц и ржи,
Верю в неслыханное счастье.
Ну-ка, попробуй, жизнь, отвяжи
Руки мои
От своих запястий!


Это взахлебное, это орлиное чувство простора, чувство самого себя выдавалось, да еще и ныне бездарно и беспечно выдается за «жестокость», за «натурализм». Эх, карлики, во всем они — карлики, даже не объяснить их земногорбатость!..


Вот и «копали», вот и «выискивали» в Иосифе Уткине Евгения Боратынского, в Михаиле Светлове Афанасия Фета, в Константине Симонове Николая Гумилева, а в Евгение Гангнусе Александра Сергеевича Пушкина. Порознь. Или во всех — Сергея Есенина. И не стыдно. И не позорно. Критика — политика. Сионистская. А прерванную золотую жилу народности, даровитости, золотую жилу совестливости, распахнутости, русскости — «связал и зарастил» Василий Федоров, приехавший в столицу с живыми стихами, пылающими, как цветок сибирской сараны:


О беде понятья не имея,
Тополь рос и, кривенький, прямел.
Он потом над юностью моею,
Над моей любовью прошумел.


Долго надо было расправляться и распрямляться тополю, ведь и Василию-то Федорову в Литературном институте диплом не выдали — творчество его «не заслужило» диплома, по мнению ученых. Вот и академик Дмитрий Сергеевич Лихачев на телеэкране взбадривает нас: «Пушкин не только для русских!» Неужели надо академиком стать, чтобы разобраться в достоинствах интернациональных Пушкина? Страх — не уличили бы в «узости», в «тупом» русофильстве «Памяти»... Позор!


Павла Васильева в бессчетный раз повели в подвал, а неуемная Алигер заявила Поделкову: «Будешь знать, с кем целоваться!» Вот — паранойя! Не помогши евреям создать полноценную национальную их республику или область, мы, русские, ратующие за национальный благоразумный расцвет русских, имеем врагов — среди евреев, захвативших наши, русские, очаги в культуре и науке, евреев, подозревающих каждый человеческий стон в национализме, фашизме, антигосударственности, хотя они, очень многие из них, покидая нас, «застревают» в США, Канаде, ФРГ и т.д., не дотянув до Израиля. И — ничего. А мы на Павла Васильева — «бандит»!..


Недавно один «демосрат и прораб» перестройки докумекался: «Большевизм — интернациональный шовинизм!» — но кто громче всех кричал об интернационализме и большевизме, не «демократы» ли и «прорабы» перестройки?


Что воспевает Павел Васильев? Родину. Что несет в своем сердце Павел Васильев? Имя отца, доброту матери. Что вспоминает Павел Васильев на торговом судне в море? Братьев, невесту. Что не может предать, забросить Павел Васильев? Дом свой. Семью свою. Как — себя. Как — Родину. Как — слово. Русские должны за ним глядеть. Русские должны его беречь. Но — где он?


Павла Васильева арестовывали и допрашивали, судили и наказывали в 1931-м, 1932-м, 1933-м, 1934-м, 1935-м, 1936-м, 1937-м. Господи, и терпел, выносил, мученик, святой бунтарь, атаман, и не выстрелил в кого-нибудь из этих, дозорящих у его двери подлецов? А ведь — жил, тома стихов и поэм оставил! Мстил, наверно, потливым грешникам талантом, пушкинским даром смахивал их.


Долматовский и Васильев — соавторы приятельства. А прилипнет к нему имя Алигер — исчезнет. Прилипнет к нему имя Джека Алтаузена — исчезнет. Прилипнет к нему имя Иосифа Уткина — исчезнет. Но Джек Алтаузен, подравшись, — домой, а Павел Васильев — в черный подвал, Уткин — домой, а Павел Васильев — в расстрельный подвал... А — щедрый, наивно-доверчивый, благодарный, почитайте:



«Милый Рюрик Александрович!


Приехали мы с Андрюшей в Хабаровск так скоро, что поцелуи — которыми Вы нас благословили, отправляя в далекий путь, — еще не успели растаять на губах. А в душе они будут жить всегда.


Остановились мы здесь во 2-й коммун, гостинице № 5 — как подобает восходящим звездам литературного мира. Лев Осипович встретил нас так, что мы остались очень довольны. Дал письмо к этому... как его... Казину. Хочет еще кое-кому написать.


Хабаровск после Владивостока — рай. Великолепная погода, снег и широкие улицы... П. Васильев


P.S. Если Вас не затруднит, так следите в Университете за присылаемыми мне письмами. Потом перешлите в Москву. Ждите стихов, которые Вам посвящаю, работаю.


19/ХII-26 г. Г. Хабаровск».


Сколько здесь юности, порыва, дружбы, а чистота душевная такая, что веет мудрецом, церковью!..


Запомнив Павла Васильева, шестнадцатилетнего, осенью 1926 года во Владивостоке, на вечере в университете, опытный и дальновидный Рюрик Ивнев не мог не заметить в нем гигантской могучести поэта, попытался предостеречь его от своры кровавых карликов, ненавидящих русскую душу, русскую речь. После гибели Павла Васильева Рюрик Ивнев как бы себе самому сообщает:


Металась бурей необструганной
Необъяснимая душа
И доставала звезд испуганных,
Забыв о волнах Иртыша.
Все было словно предназначено:
Тоска и слава юных лет
И сходство с тезкою из Гатчины
В неистовстве тревог и бед.


Рюрик Ивнев познакомился с Сергеем Есениным в Гатчине в 1915 году, когда Есенин служил там в лазарете. Не успокоился, не потерял золотые имена нежный брат, русский интеллигент — и позднее, позднее, с высоты пережитого, признается, жалуясь и горюя:


Я помню Есенина в Санкт-Петербурге,
Внезапно поднявшегося над Невой,
Как сои, как виденье, как дикая вьюга,
Зеленой листвой и льняной головой.
Я помню осеннего Владивостока
Пропахший неистовым морем вокзал
И Павла Васильева с болью жестокой ,
В еще не закрытых навеки глазах.


Вот — «Льняную голову храни!». Вот — «Даром не отдам льняную!». Но — отдал. Но — отобрали. Подвальные, расстрельные фашисты — отобрали. Они — жесточе иуд. Они — грязнее и кровавее гитлеровцев.


Я ручаюсь
Травой любой,
Этим коровьим
Лугом отлогим,
Милая, даже
Встреча с тобой
Проще, чем встреча
С дождем в дороге,
Проще, чем встреча
С луной лесною,
С птичьей семьей,
С лисьей норой.
Пахнут руки твои
Весной, Снегом,
Березовою корой...
А может быть, вовсе
Милой нету?


Неужели и Бог взял грех тяжкий на себя — не защитил дланью такого песенника, такого богатыря, такого юного мудреца, лечащего свою тоску и нашу боль шепотом, шорохом, ливнем слова? Неужели завистники, топтуны-ненавистники бездарности охранной сильнее нас, сильнее Бога, сильнее жизни?


Как его можно было арестовывать? Как можно было и в чем можно было его обвинять? А как можно было его, доверчивого, красивого, удивленного, бить, втаптывать в пол? А как, ну, скажите мне, как расстреливать? Как в него целиться? Как нажать на курок?


Верхушка страны десятилетиями разбрасывалась русским народом, как похмельный купец измятыми червонцами. Общежития Магниток и Таджикских ГЭС набивались русскими девушками и парнями. Не будем тут и говорить о войнах, тюрьмах, расстрелах, геноциде, учиненном кровавой мафией, не будем: достаточно и того, что сегодня в русское Нечерноземье русским людям нет пути. Думалось, хоть это правительство, рожденное перед коллективизациями и раскулачиваниями, сделает упор — на заселение опустевших русских земель русскими молодыми семьями, давая им помощь финансами, и, через прессу, — народным одобрением.


Но опять ищем «другие регионы» для поддержки русской рождаемости, русского обихода и уклада. До сих пор верховные власти хронически зациклены на страхе перед «русским шовинизмом, великодержавием, антисемитизмом, фашизмом». А где это все? В русских пустых и ослепших от горя домах, догнивающих в разрушенных деревнях?


У русского народа нет русского государства, а оно должно быть. Надо вернуть печать русскому народу. Нет у нас русской национальной газеты, журнала, радио, телевидения. Кто сидит в редакциях? и где эти редакции? Даже «Правда» трусит брать русскую тему, русскую боль. А большинство новых изданий — просионистского толка и стратегии.


Пора давно провести «ревизию» каждой русской области: выяснить количество отравленной и годной земли, пропавших и целых домов, действующего русского населения в сравнениях: было до Революции — осталось теперь... И сказать о трагедии громко народу. Прекратить преступно скрывать геноцид, повести умную и откровенную пропаганду к возрождению русского народа.


Вернуть русскому народу русскую школу, русский театр, русскую музыку, русскую литературу. Пора понять, что прокуренный голос «баюшки-баю» на экране «для детей» — не находка. Ребенок слушает голос мамы и ее ладную колыбельную, вызванную ласкать именно его, а не «охватывать массы»...


Думалось, возвращая из Европы армию, сокращая, мы поднимем уничтоженные деревни России, но нет — будем платить корейцам, вьетнамцам, ввозить турок-месхетинцев, это — продолжение геноцида, только без подвально-расстрельной жестокости. Создать надо немедленно ряд специальных фильмов, вузовских программ для русской девушки, женщины, дабы защитить ее от хищного браконьерства интернациональных торгашей, защитить ее от разврата.


Решить вопрос жилья на селе для русских семей, вплоть до того — обратиться к народу, к церкви за поддержкой, «проголосуют» все. Не затягивать показ русской жизни, а начать его скоро. Прекратить травлю русских деятелей культуры. Рассказать об отобранных у русского народа территориях за 73 года правления нашей антирусской «аристократии».


Школа, вуз, церковь, общественные организации, имеющие соприкосновения с русским горем, обязаны стать честными перед ним и перед народом. Партия обязана извиниться за равнодушие свое к русской беде. Впредь не назначать на большие посты людей, чужих для русской судьбы.


Научить русских чувствовать Россию, бессмертие ее, так попранное антирусской верхушкой за десятилетия унижений, за десятилетия истреблений, будто нашей любимой России вырыли огромную воющую могилу.


Лягавые карлики, обслуживающие газовые камеры, и лягавые карлики, обслуживающие расстрельные подвалы, взращены по единому повелению и рецепту...


В документах госбезопасности, архивах КГБ, «Дело» № 11245 — и есть гибель великого русского поэта Павла Васильева. В «Деле» отмечены все ли его аресты и все ли «преступления», особенно — драка Павла Васильева с Джеком Алтаузеном, спровоцированная: Джек Алтаузен назвал с... Наталью Кончаловскую, а у Павла Васильева иные к ней были отношения, иные оценки, мы помним прекрасные стихи, посвященные ей?


Но это — зацепка, как и те его «преступления», Джек Алтаузен неумолимо следует за поэтом. Неумолимо следуют за поэтом ярлыки: «антисемит», «контрреволюционер», «шовинист», «сын крупного кулака», «добровольно вызвавшийся на заседании тайной антисоветской террористической организации убить вождя — Сталина»...


Заметим, «Дело» № 11245, так сколько же их, черных кровавых «дел» пропустили через свои палаческие руки дзержинско-ягодо-межинско-ежовско-бериевские убийцы? Кое-где, в газетах и журналах, в устных выступлениях поэтесса Наталья Сидорина и поэт Алексей Марков говорят: «Павлу Васильеву сигаретой выжгли глаза, переломили позвоночник, надругались над полумертвым — забили кол!..» И вел якобы следствие сын Свердлова — Андрей. Да, яблоко от яблони далеко не падает. Яков Свердлов — лягавый карлик эпохи Революции. Нельзя без содрогания и омерзения глядеть на бронзовую фигурку чертика — памятника, стоящего на пл. Революции. Сын Якова Михайловича, Андрей Свердлов, «специализировался» на интеллигенции: гыгыкал, издевался, пытал, изуверствовал, отмечает жена Бухарина, Ларина, с которой Андрей Свердлов рос рядом, ездили вместе в Кремль, бегали на милые советские праздники. И — ее не пощадил, фашист, гитлеровский горбун.


За драку с Джеком Алтаузеном Павла Васильева исключили из СП СССР в 1935-м, в июне 1935-го приговорили к полутора годам заключения. В марте 1936-го — «освободили». Вмешался ЦК ВКП(б), Куйбышев, помог главный редактор «Нового мира» Гронский. Но алтаузенские шипения, как неумолимые библейские змеи, всюду ползли и жалили русского певца.


Наконец, была ликвидирована «террористическая группа среди писателей, связанная с контрреволюционной организацией правых»... Цель этой группы — террор против вождя ВКП(б) Сталина. В группу вошли партийные литераторы. Но Васильев — беспартийный. Почему? А на случай провала Васильева при убийстве Сталина — легче «зашифровать» правых партийных. А как Павел Васильев доберется до Сталина? Через Гронского — родственника. Гронский бывает на заседаниях ЦК, связан работой с Молотовым, Кагановичем, с руководителями страны.


А почему Павел Васильев вызвался добровольно убить Сталина? А если убьет, мир заговорит, все в Москве заговорят: «Диктатора убил лучший поэт эпохи!» Иезуиты: берут слова Сталина «лучшим поэтом нашей советской эпохи» о Маяковском и, переворачивая их на золотую осужденную голову Павла Васильева, ими же убивают его. Писатель Карпов М. Я. «завербовал» Васильева, чуя в нем недовольство, мол, такому поэту недодали славы, «завербовал» — за столиком, шутя «завербовал».


Имена «подпольщиков» составили длинный список: Клюев, Забелин, Карпов, Макаров, Артем Веселый, Никифоров, Новиков-Прибой, Низовой, Сейфуллина, Олеша, Перегудов, Санников, Приблудный, Наседкин. Правдухина, мужа, Сейфуллина чуть приберегла — не пригласила на «темное совещание о ликвидации» вождей Отчизны. В группу «террористов» включили и сынишку Сергея Александровича Есенина, Юру, совсем еще наивного паренька, подростка. Подтянули имена Клычкова, Зырянова, вспомнили сибирских «подпольщиков» С. Маркова, Л. Мартынова, русские имена, не ими ли мы ныне гордимся?


Конечно, Джек Алтаузен отлично видел в Павле Васильеве «убийцу» вождя, но вот Иосиф Уткин принял у себя на квартире Раковского, ненавистного Сталину, а Павел Васильев «скрывал террористическую организацию», пока его не взяли. Джек Алтаузен — дома. Иосиф Уткин — дома. Долматовский Женя и Маргарита Алигер — дома. А Павла Васильева, «антисемита, бандита, паразита», сцапали у Елены Вялой по Палихе, д. 7/9, кв. 158. Следователь — Журбенко. Обыскал Павла — Заблогрит. В документах, кровавых манускриптах, почти никогда не указываются имена и отчества палачей. Фамилия — и точка. Родная фамилия, псевдоним — можно лишь гадать. Но угадать все же возможно...


Павел Васильев «быстро признался»: поднимем крестьянское восстание и уничтожим вождя народов! Павел Васильев «признался»: Артем Веселый собирался выкатить на Красную площадь пушку и лупануть по Кремлю! Надоели — вождь народов, партия, колхозы и прочее! А «подпольщик» Никифоров на тайном заседании восклицал: «Русских писателей угнетают. Литература находится в руках разных Габриловичей, файвиловичей и других еврейских писателей. Все в руках евреев».


Далее Никифоров «развивал» идею: выдвигать русских талантливые людей на посты в русской литературной обыденности. «Развивал» идею: выступать против еврейского засилья в искусстве. Но 3 марта 1937 года главный исполнитель, как наметило «тайное заседание подполья», русский поэт, «антисемит и шовинист, монархист, белогвардеец и черносотенец», был обезврежен. Сопротивление «оказал слабое», но, на случай, — «оказал же»?


Следователь Илюшенко, орловский еврей, получает признание» от Павла Васильева: «Террористических настроений у меня не было. У меня подчас появлялись национал-шовинистические настроения. Я умалял роль и значение национальных меньшинств». Начинается игра. Кровавая кромка — не оступись. Если следователь не добьется «признания» в «преступлениях», следователю крышка.


Илюшенко, понимая, с кем он имеет «Дело», будучи очень честным, оставляет «лазейку» Павлу Васильеву: признайся, но посветлее охарактеризуй свои «преступления». Следователь пытался отвести пулю от золотой головы Павла. Поэт пошел бы «по этапу» не как террорист, а как шовинист. Без расстрела и пыток. Без выжигания красивых и озорных глаз, без перелома позвоночника, без садистского надругательства.


Госбезопасное начальство мгновенно заметило «ухищрения» Илюшенко — отстранило. Назначило нового — Павловского. Уже в 1956 году Илюшенко пишет, мол, я понимал невиновность Павла Васильева и попытался вывести его из-под расстрела. Но меня не только «ушли», а, позднее, и посадили, правда, по иным лжемотивам. Илюшенко пишет. «Видя мое к нему отношение, Васильев мне говорил, что он готов дать любые показания, чтобы его только не били... Он говорил, другие заключенные в казармы возвращаются избитыми, а он не хочет, чтобы его били... Васильев мне говорил, что никто его не науськивал на террористические акты, ни от кого никаких заданий не получал, не принадлежал никогда ни к какой тайной террористической организации. Я верил Васильеву. Меня отстранил Литвин и проработал, а «Дело» передал Павловскому».


В нескольких «признаниях» Павла Васильева подчеркивается, что он собирался убить Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Ежова. И его «сообщники» собирались их кончить. Убить Сталина — обезрулить партию. Убить Молотова — обезрулить страну. Убить Кагановича — обезрулить Москву. Убить Ворошилова — обезрулить армию. Убить Ежова — обезрулить бдительность Родины. Павловский, пишет Илюшенко, хвастался: я, дескать, не беру «Дело», если там нет двух шпионов иностранных разведок и тридцати участников, клиентов, врагов народа, выросших у нас под боком.


Заблогрит, Литвин, Свикин, Журбенко, Павловский, Якубович, Аленцев — маленькие палачи. Кто-то, подпись неразборчива, им приказывает: «Надо получить показания в более развернутом виде, срок 13/6».


Прав Артем Веселый, хоть и не говорил он: «Выкатить пушку на Красную площадь и ударить по Кремлю!» Мелькает имя Ильи Заславского, еще каких-то совершенно неизвестных лиц, — по протоколам допросов, доносов, протоколам выкручивания рук, вытаскивания «признаний».


Пока не отстраненный от «Дела» следователь Илюшенко работает:


Наркому Внутренних Дел а. и. Ежову


ЗАЯВЛЕНИЕ


От Васильева П. Н.


Я выслушивал их к.-рев. высказывания и скрывал их от Советской власти. Этим самым я солидаризировался с врагами и террористами, оказался у них в плену и таким образом предавал Партию, которая вчера только протянула мне руку помощи и дала свободу.


Можно верить Павлу Васильеву? Нет. Не его это словарь, не его это душа. Смотрите: «солидаризировался», «оказался в плену», «таким образом», «руку помощи», «предавал», «скрывал» и т. д. Несчастных принуждали копировать кровавые заготовки. Читаем «заявление» дальше:



«Тактика их по отношению ко мне, как теперь я вижу, заключалась в том, чтобы сначала исподволь, полегоньку, как бы случайно при встречах со мной проводить скользкие политические намеки, потом заходить все дальше и дальше в антисовет. разговорах, восхваляя меня и одновременно незаметно подставлять мне черные очки, сквозь которые советская действительность видна в их контрреволюционном освещении, и в конце концов окончательно меня прибрать к рукам».


Я даю «куски» из заявления поэта, даю без первых абзацев, где Васильев «признает» врагами народа Клюева, Наседкина, Клычкова, Гронского, «признает» вину в скандале с Джеком Алтаузеном, «упрекает» Гронского в семейном пьянстве, — слишком цинична и груба подтасовка под Павла Васильева. Но давайте разберем кое-что и в этих абзацах...


Павел Васильев — русский поэт, знающий язык, грамматику, орфографию, синтаксис наизусть. А тут: то нет запятой, то логика «движения мысли» переломлена, а уж о «пластичности» изложения и говорить больно.


Поэт и не произнесет — «Тактика их по отношению ко мне», «исподволь», «полегоньку», «как бы случайно», «проводить скользкие политические намеки», «заходить все дальше и дальше», «одновременно незаметно подставлять мне черные очки, сквозь которые», «советская действительность», «в контрреволюционном освещении», «окончательно меня прибрать к рукам»...


Только недруг Павла Васильева, только враг русского поэта согласится с тем, что писал заявление заключенный Павел Васильев. Его пытали. Били. Психологически атаковали. Его «отключали» беспамятством, «оживляли» изуверскими методами — зажимом конечностей, удушием, бессонницей, терзанием, что погубят братьев, жену, отца, мать, как вели себя палачи со всеми несчастными, со всеми подвальными узниками.


Когда узник был доведен до «полусознания», до «полуумирания», ему подсовывали их готовый текст «признания», их кровавый гимн смерти, их кровавое сочинение. Ну кто не подпишет? Кто? Ведь травля «зверя», гон, продолжается и продолжается. Часы, дни, недели, месяцы, года! Господи, разве устоит кто перед этими «клятвенными братьями» нацистов рейха? Никто, ни человек, ни зверь.


До ареста, в марте, Павел Васильев, чувствуя дыхание палача «по следу», мог еще страдать:


Снегири взлетают красногруды...
Скоро ль, скоро ль на беду мою
Я увижу волчьи изумруды
В нелюдимом северном краю.
Будем мы печальны, одиноки
И пахучи, словно дикий мед.
Незаметно все приблизит сроки,
Седина нам кудри обовьет.
Я скажу тогда тебе, подруга:
«Дни летят, как по ветру листьё,
Хорошо, что мы нашли друг друга,
В прежней жизни потерявши все...»
Февраль 1937


Следователь Илюшенко знал, «беря из рук Павла Васильева заявление», где его друзья, его наставники, как правило, русские люди, русские национальные писатели, упоминаются и называются врагами, знал следователь, что это — липа, добытая у несчастного, бесправного, затоптанного в кровавых подвалах. Но не мог следователь опровергнуть «Дело». Чуть «накренил» — вылетел из грозного кабинета сам. Да «крен», любой, — тюрьма или пуля, Васильев обречен.


Как-то я приехал в Омск на праздник зимы. И удивил меня разговор о Павле Васильеве молодых поэтов. Мол, он не выдержал, мол, он «раскололся». Нельзя, мы с вами не имеем морального разрешения на такие бессовестные, на такие безответственные и дебильно-самонадеянные заключения.


Великий русский поэт Павел Васильев «признался», как «признался» перед фашистами татарский поэт, великий поэт Муса Джалиль, как «признался» русский генерал Карбышев: умылся кровью, потерял на мгновение материнский свет, уронил на мгновение материнский голос и остро услышал запах пули, дух нацистского свинца. Такое пережили Александр Матросов и Зоя Космодемьянская.


Такое — пережили Клюев, Клычков, Наседкин, Забелин, Приблудный, Марков, Карпов, все, кто втоптан в кровавые подвалы нацистов пьяными лилипутами эпохи Октября...


Нет! Ни за что
Не вернусь назад,
Спи спокойно, моя дорогая.
Ночь,
И матери наши спят,
И высоко над ними стоят
Звезды, от горестей оберегая.
Но сыновья
Умней и хитрей,
Слушают трубы
Любви и боя,
В покое оставив
Матерей,
Споры решают
Между собою.


Кому нужна свара? Дерутся — Сталин, Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Раковский, Рыков, Молотов, Каганович, Ежов, Ворошилов, а поэт тут при чем, при чем тут писатели? Но подвальная свора видит в Наседкине последователя Бухарина, в Карпове — последователя Зиновьева, даже в сынишке Есенина — врага видит...


Одни пьяные лилипуты — мстят, другие — сиониствуют, третьи — холуйствуют, «защищают великих», повышаясь в чине, и все — на слезах, на безымянных, запрещенных могилках несчастных! Следов, указывающих на изуверства следователей, не найти, кроме бумаги, кроме слова, но слово — бессмертно, слово — неумирающий свидетель. Поделков много поведал мне о Павле.


Сталкивали и сталкивают лбами — русских и евреев, евреев и русских, сталкивают лбами другие народы. А кто сталкивает? Те, кому выгодно сталкивать, торча нагло и беззаконно на трибуне Мавзолея, торча нагло и примитивно на стенах домов, институтов, заводов — портреты, портреты. И за каждым портретом — кровавый карлик или соцдержавный палач.


Злоба, фонтанирующая в Кремле, дотекла до низов — до рабочих, крестьян, учителей, врачей, литераторов, раздирая умы и души, ослепляя ненавистью и обвинениями взаимно, правоту и неправоту. А здесь годится — лексикон «демократов»: мол, русские — шовинисты, русские — антисемиты, русские — фашисты! Ну, кто фашист? Павел Васильев — фашист? Или Ягода — фашист? Или Ежов — фашист? Или Берия — фашист? Кто?.. В «Известиях» — Бухарин. В «Правде» — Мехлис. Как сейчас: в «Литгазете» — Бурлацкий. В «Огоньке» — Коротич.


Война между русскими и евреями начиналась у Троцкого в бесовских мозгах, устилала трупами Центральную Россию, Кубань и Сибирь, она, гражданская война, продолжалась в расстрельных подвалах бутырок, лубянок, Магадана. «Русская волна» — «еврейская волна». «Еврейская волна» — «русская волна».


Ленин — Троцкий. Сталин — Бухарин. Хрущев — Молотов. Брежнев — Шелепин. Горбачев — Ельцин. А между ними звенят и захлебываются потоки крови, потоки горя, потоки нищих инвалидов труда и войны, потоки «усредненных» шахтеров, лесорубов, сеятелей, физиков, принужденных приноравливаться к очередному трюку «демократов и прорабов», «перестройщиков и вожаков» нашей измученной Родины, разбутевших от спецпайков и спецблаг.


Министр РСФСР Фильшин «махнул» авторучкой — 140 миллиардов рублей зашелестели в западную сторону. Руководители РСФСР, Ельцин и Силаев, «махнули» авторучками — триста миллиардов рублей зашелестели в западную сторону. Выскочил на экран главный торговец СССР Катушев, «махнул» авторучкой — 237 тонн золота, русского, поехало в западную сторону — за сосиски, лифчики, зеленый горошек и бритвенные помазки. Знаменитый Шеварднадзе «махнул» авторучкой — русские острова поплыли в пасть США...


А президент Горбачев «отсекает экстремистов справа и слева», но миллиарды рублей шелестят, золото едет, острова уплывают. К нам направляются «американские магнаты», вчерашние советские христопродавцы-диссиденты, Джон Росс, он же Зубок Ян Семенович, едут, слюнявя нас, обогащать и совершенствовать нас. Это 410? Кому надо это? Бушу? Хусейну? Шамиру? Ельцину? Горбачеву?


Западные союзные армии, под командованием генералов США, оккупировали Персидский залив. А мы, потеряв, почти «подарив» «соцстраны» им. Западу и США, радуемся уму Шеварднадзе и гению Горбачева...


Киевский еврей, беспартийно-беспаспортный, дважды судимый у нас за хищения и спекуляцию, — Президент компании «Ньютекнолоджиэндпродакшнитернэшнл» и «Америкэн лабораториес», компании-фабрики, на паях, поди, штампует презервативы, а лезет к нам в карман за миллиардами. Жулик надеется: русские мужчины и плохо питаясь не подведут...


Не надо насаждать одних русских там, где не надо. Не надо насаждать одних евреев там, где не надо. Евреям пора выбрать территорию, коли дальневосточная не нравится, и построить себе благородную республику. Сколько же нам ссориться? Мы же не можем из СССР кроить арабский мир? Но шамиры угрожают Хусейнам, Хусейны угрожают шамирам. А буши сносят пол-Кувейта и пол-Ирака. А шамиры сидят в Иерусалиме в противогазах и детей держат в противогазах. Кому приятна такая тренировка?


А Павла Васильева пытает следователь Павловский. Поэт уже «чистосердечно подтверждает»:


«Однажды летом 1936 года мы с Макаровым сидели за столиком в ресторане. Он прямо спросил меня: «Пашка, а ты бы не струсил пойти на совершение террористического акта против Сталина?» Я был пьян и ухарски ответил: «Я вообще никогда ничего не трушу, у меня духу хватит».


Приглядитесь, знаков препинания не хватает, они «грамотно» опущены. Ясно: это — следовательская стряпня, а не истина поэта.


Допрашивают — шьют поступки. Протоколят — шьют поступки. Заставляют под копирку переписывать «кровавое блюдо» — шьют поступки. Присовокупляют к «Делу» стихотворение, еще не сочиненное Васильевым, «Неистовый Джугашвили», «присовокупляют» эпитеты, определения: «Теперь я с ужасом вижу, что был на краю гибели и своим морально-бытовым разложением сделался хорошей приманкой для врагов, намеревающихся толкнуть меня на подлое дело убийства наших вождей».


Кровавая стряпня несколько раз «редактировалась», а потом текст бросался на машинку — окончательный. Но и тут — попадались, прокалывались... «Я подленько с готовностью ответил: «Я вообще никогда ничего не трушу, у меня духу хватит».


Запятая появилась, появилось «подленько», которое переполнило нашу чашу терпения к «поэтическому словарю» следователей: «ухарски ответил», «на совершение террористического акта», «морально-бытовым разложением сделался хорошей приманкой»... Ну по-русски ли сказано? Нет. Сказано — через Одессу и на Ближний Восток, к Хусейну или к Шамиру...


Макаров книгу написал, на авторитет Бухарина «работал», деньги «принял» от Бухарина. Татарский поэт Ерикеев анекдот про маршала Буденного «слышал» от Ровича. Подросток Юра Есенин «замышлял» стать террористом. Словом — «правая подпольная террористическая организация русских националистов, шовинистов, антисемитов», а «левая, интернациональная, демократическая», это — Павловский, он заставляет написать Карпова: «Свои контррев-е позиции я сохранил до самого последнего времени, утверждая, что позиция партии приводит страну к гибели»... И далее: «Нам на три дня установить фашизм, и мы вырезали бы всех евреев...» Мол, партия оторвалась от масс и не осуществляет интересов русского народа, делает подвальную казарму из России. Мол, власть в СССР принадлежит евреям. Соглашается, мол, я заявлял: «Скоро посадим Сталина на штыки, Троцкого вернем к власти». Ну где логика лжи? Где связь между планами, поступками и реальностью? Бранит евреев, ратуя за еврея на троне.


Да, троцкисты Троцким вышибали и уничтожали антитроцкистов, а сталинисты Сталиным вышибали и уничтожали антисталинистов, иногда — параллельно, но, перекрещивая «пути» узников, палачи далеко брызгали кровью: от Москвы до Зайсана, до родного дома Павла Васильева, у китайской границы. А метод расправы брали в Кремле, у кормчих славного Октября: троцкисты, сталинисты, а поскребли мурло — сионисты, бешеные, привезенные в немецких вагонах «борцы».


И вот как выставили они один на один, против Сталина, кумира и отца человечества, выставили золотоголового русского безвинного поэта — Павла Васильева:


ПОСТАНОВЛЕНИЕ


(об окончании следствия)


1937 г. Июня 11 дня я оперуполномоченный Павловский рассмотрев следственное дело № 11245 нашел.


Произведенным по делу следствием установлено что Васильев Павел Николаевич был завербован участником террористической группы Макаровым Иваном Ивановичем, для совершения террористического акта против Сталина. Васильев откровенно признал что дал согласие на это. Аналогичные показания дали обв. Макаров И. И., Карпов М. Я., Зырянов И. А на основании чего Васильев изобличается в преступлениях предусмотренных ст. 58 и 8 и 11 через ст. 39


Постановил.


Объявить обвиняемому об окончании следствия и ознакомить его со следственными материалами.


Верхняя подпись неразборчива. Нижняя подпись — Свикин. За подписью оперуполномоченного Свикина идет еле узнаваемый почерк Павла Васильева:



«Об окончании следствия мне объявлено по существу объявленного мне обвинения признаю себя виновным со следственными материалами: показаниями Макарова, Карпова ознакомлен».


Третья, последняя подпись, неразборчива.


П. Васильев II.VI-37


Внимательно просмотрев «логику» текстов, их «язык», их «грамматику», их «синтаксис», я их стремился уберечь в «первозданном виде», я без боязни «согрешить» уверяю: сержанты, лейтенанты, капитаны, следователи, оперы, начальники менялись, а заключенные, безвинные подвальные узники, нет. Не менялся и «составитель». По «Делу» Павла Васильева, если вы серьезно просмотрите хотя бы то, что я даю, поймете — «составитель» справок, допросов, обвинительных, протокольных «диалогов», персональных «признаний» у всех, повторяю, у всех — один. Мог — Павловский, мог — кто-то другой...


Весь 1936 год Павел Васильев ожидал ареста, поэт явно слышал шаги смерти, слышал голос рыдающей далекой матери:


Но вот наступает ночь, —
Когда
Была еще такая ж вторая,
Также умевшая
Звезды толочь?
Может быть, вспомню ее, умирая.
Да, это ночь!
Ночь!..
Спи, моя мама.
Также тебя —
Живу любя.
Видишь расщелины,
Волчьи ямы...


Ритмом, «действием» слова, «вторым смыслом» его, восклицательными знаками и точками — гляньте! — Павел Васильев предсказал свою судьбу до суда над ним, до расстрела. «Да, это ночь!» И — с новой силой в новой строке, сразу: «Ночь!..» И — опять с новой строки: «Спи, моя мама». После: «Также тебя — Живу любя». Идет: «Видишь расщелины. Волчьи ямы»... Да, волчьи ямы! Травля, гон зверя.


Удивительна глубина и гармоничность, покорность фразы, подчиненность информации, удивителен сам инструмент — творчество, культура таланта, трагизм пророчества Павла Васильева, поэта, последнего на русской земле — с таким широким размахом степным орлиных крыл, с такой бескрайней высотою духа, с такой пронзительной земною тревогой, достающей до космических звезд.


Павловский Журбенко


ПРОТОКОЛ №


подготовительного заседания военной коллегии


Верховного суда Союза ССР


14 июля 1937. Гор. Москва


Председатель Армвоенюрист В. В. Ульбрихт КорвоенюристЛ.Я.Плавнек Военный юрист 1 ранга Д. Я. Кандыбин Военный юрист 1 ранга А. Ф. Костюшко Зам прокурора СССР т. Рогинский


Определили:


1. С обвинительным заключением, утвержденным Рогинским, согласиться и дело принять к производству Военной коллегии Верховного суда СССР.


2. Предать суду Васильева П. Н. по ст. ст. 58 и 58—1 УК РСФСР.


3. Дело заслушать на закрытом судебном заседании без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей, в порядке закона 1 декабря 1934 г.


4. Меру пресечения обвиняемому оставить прежнюю, т. е. содержание под стражей.


Как видим — ловушка захлопнулась. Золотоголовый орел, Стенька Разин — перед казнью. Свидетелей — не вызывать. Защиту — не вызывать. Да и обвиняемого-то вряд ли вызывали? Суд — закрытый.


Удар нанесен — в огромное сердце. Великий поэт не успел стать великим, «зверь» пойман. А вокруг его золотой, «льняной» головы расставлены «преступники-террористы» — Макаров, Карпов, Сейфуллина, Новиков-Прибой, Зырянов, Марков, Есенин Юра, сын Сергея Александровича Есенина, Мартынов, Приблудный, Наседкин, Клычков, Ерикеев, Грон-ский, Забелин, Никифоров, Черноморцев, Клюев, да разве всех их, «преступников-террористов», русских выдающихся писателей — перечислить? Но главный «бандит-убийца» он, Павел Васильев, поскольку и недоумку ясно — великий русский поэт!..


За драку, за «шовинистическую рубашку-косоворотку», за Джека Алтаузена, за «оскорбление евреев», за «намерение убить» Сталина, за «прикасание» к груди восточной Зои Тимофеевны, завуча, за дружбу с Сергеем Поделковым, за уважение к матери — Глафире Матвеевне, отцу — Николаю Корниловичу, братишкам — Виктору, Льву, Борису, за любовь к молодости, женщине, красоте, мудрости, за гордую и дерзкую верность к России, а в общем — за признание великого поэта — гибель!..


Торопи коней, путь далеч,
Видно, вам, казаки, полечь.
Ой, хорунжий, идет беда,
У тебя жена молода,
На губах ее ягод сок,
В тонких жилках ее висок,
Сохранила ее рука
Запах теплого молока.


Руки матери, руки любимой, руки друзей, руки тоски, руки безвыходности, руки смерти — чует поэт, слышит поэт, видит поэт. Чует — в черном кровавом подвале. Слышит — в черном кровавом подвале. Видит — в черном кровавом подвале.


ПРОТОКОЛ


Закрытого судебного заседания выездной сессии


Военной коллегии Верховного суда Союза СССР


15 июля 1937. Город Москва


Виновным себя признает. Отвода составу суда не дает. Копия обвинительного заключения получена 14 июля 1937 г. Подпись Павла Васильева — карандашом...


Приговор


15 июля 1937 г. Приговорили к высшей мере — расстрелу:


Ульрих, Плавнек, Кандыбин, Костюшко


Какая торопливость? Какая поспешность? Подготовительное заседание суда палачи провели 14 июля, а 15 июля — решение, приговор.


У меня прочное мнение: палачи, малые и большие, трусили, верша казнь над поэтом, боялись — вдруг «закачается» под ними земля. Вдруг — «новый» Куйбышев, «новый» Молотов, «новый» Сталин догадаются о льющейся безвинной крови и защитят русского гения, защитят русских писателей, из честных душ которых они, кровавые карлики и убийцы русского народа, состряпали «доносчиков», «обвинителей» друг друга, мстя им за их дарования пытками, подлогами, избиениями, пулями.


Лирик, эпик, публицист, драматург — Павел Васильев, по словам Сергея Поделкова, рано освоил искусство, философию, накопленную человечеством. Его стихи — баллады. Его поэмы — романичны. Его повествования — былинны. Гусляр. Волхв.


Горе прошло по глазам ее тенью:


Может быть, думала что-то, тая.


Худо,


Когаа, позабыв


Про рожденье,


Мать не целуют свою сыновья!


Мало ли что...


И всюду в его тоске, в его песне — любимая, брат, сестра, мать, отец. Родина и он — чувствующий погибель России, народа ее, свою погибель чувствующий!.. Так где она, его жестокость? Где его натурализм? Где его некультурность? Он — пророк. Он — заплатил за пророчества смертью. Он — расстрелян. Но расстрелян ли? Но был ли он на суде? Слышал ли приговор? Думаю — нет. Думаю — угроблен до приговора. Иначе — зачем — ворья спешка? Спешка — взломщиков. Спешка — дорожных пиратов.


Протоколы высших инстанций, высших судов, составляли грамотные палачи — и у них-то все точки, запятые, тире, буквы на месте, не как у рядовых пьяных лилипутов. Но в каждом документе — беззаконие, в каждом документе — разбой, в каждом документе — беззащитная русская трагедия.


20 Марта 1956.


Пом. Главного
военного прокурора
подполковнику юстиции
тов. Бирюкову
Сообщаем, что личное тюремное дело заключенного Васильева Павла Ник., 1910 г. р., не сохранилось, не представляется возможным также сообщить — когда и кем он вызывался на допрос, продолжительность допроса, — так как архив за 1937 год уничтожен.


Нач-к Бутырской тюрьмы УМВД


полковник (Калинин)


Нач-к Канцелярии


мл. лейтенант (Чупятова)


Почему на смертном приговоре поэт поставил свою подпись карандашом? И многие на смертных документах ставили свою подпись карандашом. Палачи боялись и могли, при случае, стереть? И сами — палачи, требуя «развернутых признаний», ставили свою подпись карандашом. Неточность, неразборчивость подписи, «увиливание» от инициалов — привычка негодяев, профессиональная их болезнь, страх перед грядущим.


Кто уничтожал архивы бессчетных советских тюрем и лагерей? Кто уничтожал списки палачей? Кто уничтожал списки жертв? В опросах 1956 года указывается, что ни Павел Васильев, ни другие узники не признали себя виновными, по сути — указывается на произвол следователей. Ныне в КГБ мне помогли те, кто, как и мы с вами, тяжело переживает безвинную кровь людей, погубленных мафией свирепых грызунов, палачей XX века, палачей, не уступающих жестокостью фюрерским истопникам камер.


Избитый, измученный юноша, великий русский поэт, раздавленный каблуками палачей, карликов-изуверов, расстрелянный, как великий татарский поэт Муса Джалиль, да, юноша, измученный в неонацистских подвалах, ослепленный тьмою, потерявший любимую, потерявший мать, потерявший отца, потерявший братьев, потерявший Родину, Россию, о чем он, Павел Васильев, думал, о чем плакал?


На далеком, милом Севере меня ждут,
Обходя дозором высокие ограды,
Зажигают огни, избы метут,
Собираются гостя дорогого встретить как надо.
А как его надо — надо его весело:
Без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было,
Чтоб только полено в печи потрескивало,
А потом бы его полымем надвое разбило.
Чтобы затейные начались беседы... Батюшки!
Ночи-то в России до чего ж темны.
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, — я еду
Собирать тяжелые слезы страны.
А меня обступят тая, качая головами,
Подпершись в бока, на бородах снег.
«Ты зачем, бедовы, бедуешь с нами,
Нет ли нам помилования, человек?»
Я же им отвечу всей душой:
«Хорошо в стране нашей — нет ни грязи, ни сырости.
До того, ребятушки, хорошо!
Дети-то какими крепкими выросли.
Ой и долог путь к человеку, люди,
Но страна вся в зелени — по колени травы.
Будет вам помилование, люди, будет,
Про меня ж, бедового, спойте вы...»


Все сказал, «гулаги, колымаги, певеклаги, сиблаги», все в стихах поэта. «Дети-то какими крепкими выросли» — в позднейших расстрельных подвалах, в тюрьмах, в солдатских могилах Монголии, Китая, Кореи, Польши, Венгрии, Югославии, Чехословакии, Болгарии, Румынии, Германии, под стелами Норвегии, Италии, Финляндии, Испании и т.д., и т.д., и т.д.


Да, «Ой и долог путь к человеку, люди!..». Но не одни МГБ и НКВД окровавлены. Окровавлен и КПК, тогдашний ЦКК, про него еще Владимир Маяковский упоминал:


Явившись в ЦеКаКа
идущих
светлых лет,
над бандой
поэтических
рвачей и выжег
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
моих партийных
книжек.


Сильно, видать, допекли аппаратные инквизиторы этого мамонта — Владимира Владимировича Маяковского. ЦКК, КПК, ЦКК — а на деле: партийная хунта, хранители и блюстители «образцов принципиальности» участвовали в кровавых преступлениях, в геноциде — над калмыками, чеченцами, татарами, украинцами, мордвою, чувашами, всеми, всеми, кто лежит в безымянных курганах, под номерами и без номеров, кто — мы, русские!..


Комитет партийного контроля, рудзутаки, москатовы, андреевы, эти шкирятовы, эти пельши, не встали, не заслонили ни одного из членов партии «участников подпольного заседания террористов» — святых, русских писателей, патриотов.


А чем они, ленинцы, сталинцы, хрущевцы, брежневцы, андроповцы, черненковцы, горбачевцы, помогли нам, изнывающим под прессом «демократов и прорабов» перестройки, навешивающих на нас ярлыки «антисемитов», «черносотенцев», «шовинистов», «правых консерваторов», «переворотчиков», «экстремистов», чем? Мы — «правые», как «правые» Павел Васильев и те, кого уничтожили «левые», мы — «консерваторы», а палачи — «стахановцы», да? У Павла Васильева есть строки о наших днях:



— Что вы, ограбить меня хотите! —
Били в ладони,
Спор шелестел
Из-за коровьих розовых титек...
(Что вы, ограбить меня хотите!)
Из-за лошажьих
Рыжих мастей...


И — ограбили. И — расстреляли, сгноили, втоптали в советскую пыль крестьян — Васильевых, рабочих — Васильевых, ученых — Васильевых, втоптали дзержинские, ягоды, урлихты, межинские, ежовы, родзинские, берии, москатовы, вышинские, андреевы, шкирятовы, пельши и тысячи других «несгибаемых ленинцев», отдавших свою жизнь, всю, «капля по капле», партии, стране, обрызганной безвинною кровью тружеников. Интересно, что бы делали и как бы мы дивились, если бы еврея повели на суд или повели в тюрьму за оскорбление русских? Но... Смешно — правда? Но не смешно — и сегодня нас, русских, одергивать, поучать, как нам себя уважать, как нам себя обустраивать?


Край обилен. Пониже, к пескам Чернолучья,
Столько птиц, что нету под нею песка,
И из каждой волны осетриные жабры да щучьи...
И чем больше ты выловишь — будет все гуще,
И чем больше убьешь — остальная жирней и нежней.


Но — истребили мы обилие. Но — истребили мы нежность. Арал — высох. Иртыш — отравлен. Енисей — погибает. Волга — в болота превращена. И — доброта пускается в ночные грабежи, в изуверство: палачам, облавным уркачам, «молодежь» подражает?


* * *


Более двадцати лет я рвался к «Делу» Павла Васильева, зо-лотоголового богатырского наследника поэзии Сергея Александровича Есенина. Я пытался «проникнуть» к Шелепину, но безрезультатно. И вот — последний порог.


Начальнику Управления


КГБ СССР по Москве и


Московской области


товарищу Прилукову В. М.


Уважаемый Виктор Михайлович!


Видя Вашу доброту и большую государственную работу по восстановлению имен безвинно уничтоженных людей, по возвращению их образов, их дел в нашу жизнь и опираясь на неоднократные замечательные отзывы о Вас, человеке глубоком, А. Г. Михайлова, я взялся за перо: обращаюсь к Вам за поддержкой, за помощью.


Много лет я занимаюсь творчеством выдающегося русского поэта Павла Николаевича Васильева. Это — самый русский, самый блистательный поэт, так трагически погибший — после М. Ю. Лермонтова... Это — высверк могучей натуры великого народа, золотокрылый сокол! Душа моя плачет, когда я смотрю на его фотографию: умный, красивый, как витязь, верный и смелый, как Пересвет, одаренный, как Пушкин. Хочу рассказать о нем, не расплескивая кровь, не поучая, не судя огульно, а скорбя под временем и над судьбою юного богатыря слова. Пусть вместе со мною поскорбят и те, кто дорожит национальным правом — непреходящими качествами гениев отчей земли, дорожит трагической историей, страданиями и надеждами воскресающей России.


Павла Николаевича Васильева арестовали в Москве 6 февраля 1937 г., 15 июля объявили приговор, 16 июля расстреляли. По «Уголовному делу» Васильева расстрелян прозаик Михаил Яковлевич Карпов и старший сын С. А. Есенина Юрий, мальчик еще.


Хочу рассказать и о первом следователе, пытавшемся спасти поэта, но — расстрелянном.


Уважаемый Виктор Михайлович, благородный депутат России, руководитель Управления, в шкафах которого хранятся горькие документы, — разрешите мне ознакомиться с ними спокойно и подробно — для памяти, для пользы на будущее. Мой русский народ не лучше любого другого народа, но он — осиротелый народ... Мы, пока дышим, обязаны возвращать ему сыновей, даже из могил, сыновей, убранных клеветой и предательством, жестокостью и ненавистью.


Желаю Вам в новом году отличного здоровья и дальнейшей плодотворной деятельности!


Валентин Сорокин,


поэт, лауреат Государственной


премии РСФСР им. А. М. Горького,


секретарь СП РСФСР.


4 января 1991 г.


Русские, будьте самими собою, не давайте себя «переделывать», не давайте себя калечить чужою волей, чужими расистскими прихотями, стремитесь — к себе, стремитесь — к братству, как всегда вы стремились.


Русские, склоним головы перед жертвами, людьми, уничтоженными в черных расстрельных подвалах, склоним и проклянем сурнастых карликов, дикарей планеты, и послушаем еще пророчества Павла Васильева:


Я стою пред миром новым, руки
Опустив, страстей своих палач,
Не познавший песни и науки.
Позади — смятенье и разлуки,
Хрип отцовский, материнский плач.


Вот он — разбитый. Вот он — истоптанный, встает, золотоголовый, глаза широкие, озорные, летящие в синюю даль, в синюю даль.


Я ничего не выверяю, ни дни арестов, ни даты гибели — шестого марта его взяли или седьмого, тринадцатого июля его ухлопали или пятнадцатого, какая разница? Я не искал «бугорок» Юрия Есенина — не найти. Следователь, «пытавшийся спасти Павла», — Илюшенко, он дожил до пенсии. Имя садиста Андрея Свердлова я не обнаружил в «Деле» № 11245, вырванные машинописные страницы заменены чернильными и — наоборот...


Не хочу, нет у меня «данных», нет у меня права обвинять в оброчных расстрельных казнях одних евреев, русские на службе у бронштейнов и Свердловых «не хуже», без русских малют, без русских, «приданных» сионистскому каравану, евреи ничего бы не сумели у нас захватить.


Не смогли бы интернациональные палачи осуществлять казни от имени партии, якобы защищая партию, на которую бессчетно «посягают антисоветчики», как честнейший поэт Павел Васильев. Странно, обидно, противно знать: партийная печать нередко смыкается с печатью, нашпигованной «ядом кураре», ведя против русского народа «антишовинистическую линию», а русского шовинизма нет: мы на пределе, вымирание началось еще в 1917 году. Не вымирание — уничтожение русских.


Замолкни и вслушайся в топот табунный, —
По стертым дорогам, по травам сырым
В разорванных шкурах
бездомные гунны
Степной саранчой пролетают на Рим!..
Тяжелое солнце в огне и туманах,
Поднявшийся ветер упрям и суров.
Полыни горьки, как тоска полонянок,
Как песня аулов,
как крик беркутов.


Раскидали, рассекли, раскроили русский народ: в Казахстан — доля, в Грузию — доля, в Киргизию — доля, в Азербайджан — доля, в Молдавию — доля, в Прибалтику — доля, доля — наследственно обжитые русские веси. Ну разве это не сионизм? Разве это не грабительство русских? К тому же — злой нерв для конфликта.


Внутри России русских безжалостно стараются отодвинуть, укоротить их желание стать русскими, вершить русские задачи. Ищешь выхода из русской беды, а попадаешь в кабинет к свежему «мирному» Бронштейну или Свердлову. Гражданская война, натравливание русского на русского, славянина на славянина, продолжается с неслыханным рвением, иезуитским умением, бандитской оголтелостью.


А вот что публикует «Тюмень литературная» в номерах 2, 4, 5 за 1991 год:



«В Израиле несколько лет назад вышла книга на русском языке «Возвращение». Автор ее Герман Брановер пишет: «...мои братья-хасиды уничтожали православных гоев». Автор называет имена этих «братьев-хасидов»: Урицкий, Каменев, Зиновьев, Каганович, Мехлис, Ягода, Берия и другие. Далее он заявляет: «Славные сыны Израиля, Троцкий, Свердлов, Роза Люксембург, Мартов, Володарский, Литвинов, вошли в историю Израиля. Может быть, кто-нибудь из моих братьев спросит, что они сделали для Израиля? Я отвечу прямо: они непосредственно или посредственно старались уничтожить наибольших врагов — православных гоев. Вот в чем заключалась их работа. Этим они заслужили вечную славу!»


На стр. 130 автор этой книги говорит: «Великий сын израильского народа Карл Маркс написал теорию коммунизма, которая применима только на гоях. Это не для Израиля... Это теория для успешного уничтожения гоев-христиан».


На стр. 119: «Каждый израильтянин, способствующий уничтожению гоев-христиан... совершает благо для Израиля».


На стр. 116: «Чистое и настоящее богоискательство возможно через Тору и Талмуд. Тора же присуща только евреям. Все же остальные двуногие создания, по образу Израиля, создавали и создают нечто примитивное, не особенно утешительные фетиши, и одним из таких фетишей является Христос».


Что им русский поэт Павел Васильев? Пролетарского «Прометея» — Маркса «ворочают и перекладывают», Христа бесцеремонно «уценяют». Павел Васильев — жаворонок в сетях. Читайте «Тюмень литературную».


На стр. 326: «Нам не так опасны гои западной формы, или, как они себя называют, католики, по следующей причине. Они в своих канонических формах совершенно отклонились от упоминания Израиля, они даже упразднили внешний вид древних израильтян при исполнении своей обрядности, а восточные гои до сего времени держатся этого, и это наносит нам оскорбление. Другая причина в том, что лидер западных христиан-гоев официально объявил, что израильтяне не виновны в казни ихнего Христа, хотя это стоило мировому еврейству много денег, но все-таки мы добились своей цели». Хасиды опровергают «Возвращение»...


Добились цели там. Добились цели тут. Добились цели в наивном Сообществе мира... Доверчивость, гостеприимство — наказуемы. Сергей Залыгин отмечал в Павле Васильеве дружескую щедрость:


Я, Амре Айтаков, весел был,
Шел с верблюдом я в Караганды.
Шел с верблюдом я в Караганды,
Повстречался ветер мне в степи.
Я его не видел —
Только пыль,
Я его не слышал —
Только пыль
Прыгала, безглазая, в траве.
И подумал я, что умирать
С криком бесполезно. Все равно
После смерти будет Только пыль.
Ничего, —
Одна лишь только пыль
Будет прыгать, белая, в траве.


Среди казахов поэт — казах. Среди немцев — немец. Среди евреев — еврей. Прочитайте стихи, посвященные Евгении Стэнман:


Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Над ними
То же старое небо и тот же полет облаков.
Так прости, что я вспомнил твое позабытое имя
И проснулся от стука веселых Твоих каблучков.


Прочитайте «Акростих», посвященный Сергею Островому, другу-сибиряку, где «шовинизм», «антисемитизм», где?


Ответь мне, почему давно
С тоской иртышской мы в разлуке?
Ты видишь мутное окно,
Рассвет в него ль не льет вино,
Он не протянет нам и руки.
Вино, которое века
Орлам перо и пух багрило...
Мы одиноки, как тоска
У тростникового аила.


Дружеская щедрость и — предчувствие, и предчувствие кровавой карусели, пыли, безглазой пыли, белой пыли.


Знаменитый сионист, доктор Исраэль Эльдар, в интервью «Еврейской газете» (1991, 26 февраля, № 5) говорит: «Я не за насильственную высылку и готов согласиться, чтобы арабы составляли 20 процентов населения, это меньшинство, с которым можно договориться». У, «меньшинство» — их «прибежище», колпак!..


Или: «Для нас представляло угрозу, что в кнессете 40 процентов депутатов могли быть арабы. Теперь положение меняется» .


Или: «И я не говорю об уничтожении. К примеру, на Храмовой горе я бы не стрелял, я бы оцепил гору, задержал бы и выдворил всех без одного выстрела. То же в лагерях беженцев, в университетах или в бунтующей деревне. Закрыть, задержать и выдворить. У них выбор: либо жить здесь тихо и спокойно, как меньшинство, и решить проблему беженцев путем «переселения заново», либо война, и они вынуждены будут бежать или их заставят бежать».


На моей на родине
Не все дороги пройдены.
Вся она высокою
Заросла осокою.


До чего нам, русским, да и не только русским, а представителям иных племен и народов несчастного нашего Отечества знакомы термины: «закрыть», «задержать», «выдворить», «меньшинство», «заставить», «бежать», «выставить», «уничтожить», «в лагерях», «беженец» и т. д. Как вчера — дзержинские, ягоды, менжинские, ежовы, берии, как сегодня — слепые от кровавой тошноты сионисты, свои и закордонные, воюют за великий Израиль — от Нила до Евфрата... Ишь — меньшинство?!


Павел Васильев муками поэта, зоркостью поэта предсказывал:



— Спи ты, мое дитятко,
Маленький-мал.
Далеко отец твой
В снегах застрял,
Далеко-далешеньки, вдалеке,
Кровь у твово батюшки на виске.
Спи ты, неразумное, засыпай,
Спи, дите казацкое, баю-бай.


Нас, русских, расказачивали, раскрестьянивали, нас, русских, арестовывали, допрашивали, выселяли, раскулачивали, судили, расстреливали чужие палачи, опирающиеся на «доморощенных» русских палачей, интернациональная банда — зарыла лучшую, наиболее здоровую, духовную и дисциплинированную часть русского народа.


На земле не было такого: не ликуешь, встречая Советы, не записываешься, улыбаясь от счастья, в колхоз, не хвалишь Троцкого, Свердлова, Ленина, Сталина — под пулю, как царскую нечисть, как саботажника?


А ныне: не лаешь на Советы, не выбегаешь, матерясь, из колхоза, не громишь коллективы предприятий, не хвалишь капитализм и США — враг перестройки. Железные негодяи.


Евгений Долматовский и Сергей Поделков выучили десятки молодых поэтов... Маргарита Алигер — занозистая демократка, жалящая «сталинистов» переделкинского местечкового региона. А Иосиф Уткин погиб. А Джека Алтаузена умыкнула гибель. Каганович не помог Мандельштаму, а Молотов — Васильеву. «Правда» смямлилась...


Я говорю «евреи» — не о еврейском народе, говорю «русские» — не о русском народе. Пусть «еврейско-русская сионо-демократическая мафия» прекратит терзать патриотов. Свердлов ссунут с пьедестала. А Горбачев — первый немец. Фриц. Ельцин в ценах увяз. Шеварднадзе мелькает над пропастью пороха на Кавказе. Бурлацкий и Катушев стушевались... Коротич и Гангнус не вылазят из Америки, доят ее. Александр Яковлев милосердием прикрылся. У них, не русских, не мутит желудки от чужих сливок, полученных за русскую нищету и слезы.


Братьев Павла цапнуло тюрьмой, войной, смертью. Мать — смолкла в клевете и голоде. А ее мать, бабушка Павла Васильева, без гроба зарыта. Досок не нашлось. В одеяло завернули в разоренном гнезде. Раиса Максимовна ожерелья и перстни прячет, дачи и виллы изучает, загибая и гребя пальчиками, а бабушка Павла Васильева лежит, в одеяло завернутая и оскорбленная, и сурово спрашивает:


«Вы, русские и не русские нехристи, вы, русские и не русские предатели моей измученной Родины, зачем вы рассорили ее народы, навздували между ними государства и рубежи, залили огнем и страданием села и города? Прекратите ослеплять нас «еврейско-русской» золой, вами взметенной, иуды, измазанные кровью невиноватых! Я умерла на Родине, а теперь я где? Опустите меня в гроб, скупщики и реализаторы золота и алмазов!»


Красивый и сильный, одних покоряя отвагой, других дразня дерзостью, он не вошел, а ворвался в поэзию, как влетел на разгоряченном коне. Дрожите, перестроечные шулеры, преемственные реквизиторы надежд и прорабы, мастера гробов и безымянных могил?


Великие поэты — всегда пророки. Стремительный, ясный, яростный Павел Васильев прав:


Через пурги,
Средь полей проклятых,
Через ливни свинцовые,
Певшие горячо,
Борясь и страдая,
Прошли в бушлатах,
С пулеметными лентами через плечо.


Пусть многомиллионные могилы под звездными траурными обелисками с четырех сторон движутся в наши очи, пусть. А запрещенные холмики засекреченных узников, упрятанных палачами в расстрельные подвалы, горюнные холмики — за могилами, за обелисками тоже движутся в наши очи.


Мы, рожденные в черные годы торжества кровавых железных карликов эры Октября, сохраним совесть, сохраним память о безвинных, превращенных иудами в стон ветра.


Россия, мы — дети твои. Россия, мы — правда твоя. Россия, да не погаснет над твоею великой судьбою слово поэтов твоих!..


Сайт поэта Валентина Сорокина


© Copyright: Валерий Новоскольцев, 2016.



Другие статьи в литературном дневнике: