Валентина синкевич

Валентина Синкевич
***

        И так живем,
        что нам нельзя не петь.
                А. Фет

Пора принять нам свой жребий
и честно с собой говорить.
Тоска? Что бывает нелепей!
Не лучше ль покорно поплыть
к единственной видимой цели —
к перу и бумаге в столе.
Когда-то нас вспомнят: мы пели
на этой красивой и страшной земле.

***

В тот первый ряд — нет, не иду.
Другие за меня прильнут к светилам.
Тружусь я в одиноком, но своем саду —
всё остальное не по силам.

Да этот первый ряд — каприз и спесь
в стихе развязном и убогом.
А я ведь яблоневый цвет и песнь
прошу у сада и у Бога.

***

Вокруг чужая ль речь, своя ли —
нам иногда не разобрать.
Мы знаем только, что стояли
везде, где можно было устоять.

А нас чужим давило бытом,
сбивало с речи, и с пути, и с ног.
Но карта — нет, еще не бита
и Слово не покинуло порог

пустого, старенького дома —
он обречен уже на слом.
Но мы стоим, как будто нету слома, —
во всем отчаяньи своем!

***

Да, мы требовали очень многого —
от работы в поте до высочайших тем.
И вот пустеет наше неуютное логово.
Но будьте благодарны тем,
писавшим чернилами, красками.
Плакали,
              днями работали,
а к звездам шли по ночам.
Что вы скажете нам, спокойные знахари.
Нас узнаете ль по смертельно усталым глазам.
Мы уходим с земли. А земля чужестранная.
А своя жестока. И на тысячу верст
разметала судьба нас,
одарила случайными странами —
знайте, путь наш был ох, как не прост.

ВЕСТЬ ВИНОГРАДА

Так уезжают из дома.
Сложены вещи. Питье, сухари.
В теле знакомая с детства истома.
К двери пойди. И дверь отвори.

Что за порогом? Не догадаться.
Счастье. Несчастье. Где, — позади?
Что, коль сегодня только пятнадцать,
а завтра больше шестидесяти?

Если поэт говорит — не надо
ни стихотворенья и ни звезды, —
что остается? — Весть винограда
о том, что вино будешь пить не ты.

ЕДИНОЖДЫ

Так безнадежно и отчаянно собака пьет.
Не утолить ее последнюю земную жажду.
В небытие мучительно-жестокий переход —
его нельзя проделать дважды.

С земли нельзя уйти и возвратиться вновь.
Единожды. Другого нет решенья.
Земля скупа на тело и на кровь.
Единожды земное воплощенье.

Единожды и первый, и последний час.
Собака пьет, не утоляя жажду.
И говорит тоской смертельною из глаз
о том, что жизни не бывает дважды.

ГОРОДУ ДЕТСТВА ОСТРУ

1

Граница России. Страница Германии.
Столицы отчаянья. Веревки восстания.
Города, запрещенные сердцу и глазу.
И сразу — белые волосы матери.
Дороги не скатертью.
Руки на паперти.

Пыльные фотографии,
строки на них — эпитафии.
Глаза, ожидавшие встречу,
но время не шло навстречу,
а с грохотом ехало мимо
от Сталинграда и до Берлина...
Неудержимо,
                жестоко,
издалека и далёко —
                мимо!

2

А звезды востока
всходили и падали.
И люди потоком
шли и падали.
Огромным потоком
падали.

Под чужим и своим покровом,
под кровом, истекая кровью,
ночь притаилась в засаде.
А сзади смерть
без косы и без савана.
                Осанна!

Были сраженья, вторженья.
Армии шли в пораженья.
И не спасти от забвенья
мертвые буквы, покрытые
кровью и потом.
Кто был десятым? А кто был сотым?
Бежал он в свои иль в чужие ворота?

А звезды востока
всходили на небо
и падали с неба.
И звезд было много.
И книг было больше, чем хлеба.

3

Вот она, память,
зелена и цветуща!
Роз под окном
вырастают кущи,
в нежной траве расцветает клевер,
художнику окна — только на север,
в луне серебрится поэта безумье,
и что-то не спится ему в полнолунье.
И снова случайное, праздное чудо:
в Валдорф Астории —
лишь эрудиция. И только история.

А день по-прежнему светел.
И ветер уносит пепел
тех лет и тех бед,
будто их не было. Нет.
Будто бы ветер навеки стер
горькое, острое слово —
                Остер.

***

                Матери и отцу

Еще мой день так дивно молод —
ему еще нет сотни лет.
Зной спал. И не тревожит холод.
И светел в памяти далекий след

зимы... Без абажура лампа,
и стол накрыт богатым яством книг.
Слова, как молоко, я выпивала залпом.
И стол был щедр. И мир велик.

Была еще соломенною крыша,
поленья в печке знали ворожбу.
И ничего потом я не встречала выше
тех книжных зим, проложенных в судьбу,

когда я знала только: мама, папа,
их — плоть от плоти — Да и Нет.
И потому еще горит без абажура лампа
поверх моих посеребренных лет.

ОСЕННЕЕ

Пахнет дождь скотинкой живой,
и дождем — золотистая шкурка собачья.
Это осени рыжей вокруг водопой.
Это осени рыжей радость телячья.

Это стадо деревьев идет в небосклон,
и на ветках качается белка игриво.
Это к осени я прихожу на поклон.
Этой осенью лисьи листья красивы.

***

                Рине Левинзон

Я смотрю в зеркальный потолок:
в детстве прописал мне знахарь
летних будней синий кипяток,
зимних — звездный сахар.

Я давно напиток этот пью,
глажу шерсть собаки рядом.
И простую эту жизнь свою
никогда не называю адом.

У окна цветет большой цветок,
вдалеке кружится снег искристый.
Я смотрю в зеркальный потолок —
без гадалки с шалью и монистом.

СЕННАЯ ЛИХОРАДКА

Опять сплошное наважденье.
Средь синевы, и золота, и пенья,
трав золотистых, и отрав цветенья,
осеннего, шального вдохновенья —
опять я не могу дышать, —
впустить
весь этот шум цикадный,
осенний липкий гомон жадный,
все спело-наливные травы,
весь привкус меда и отравы;
дыханья рвется нить,
и воздуха, как хлеба
у меня когда-то, мало.
И будто бы войны,
а не зимы начало
идет за этим золотым
цветеньем трав.


КАРТИНЫ ПОРТИНАРИ

Плантаций
булыжные грации.
Огромны глаза и губы.
Грубой грудой
груди.
Ног, рук массивы
каменны и красивы.

Хлопочут над хлопком,
табаком, резиной.
Кофейные спины согнуты.
Жгуты
мускулов, скул.
Мужчины, женщины, дети
в босом коричневом лете
плантаций.

***

                Ане

Повремени, зачем гнездо ломать?
Еще ты мать,
еще так мало и так много
в тебе, чтоб выйти на дорогу
в ночи, без фонаря и Бога,
иголку счастья в темноте искать.

Еще ты только мать.
Гнездо твое срывает ветер,
и нету ничего на свете
опасней ветра, рвущего гнездо.
Ты надеваешь легкое пальто,
легко уходишь ты из дома.
И так легко горит солома.
Повремени, зачем ломать гнездо?

ГЕРАНЬ

                Андрею Седых

Такая на балконе яркая герань —
как праздник неожиданный и громкий.
И между ним и буднями такая грань —
как между тихим и резвящимся ребенком.

Куда же? Выходной. И рань.
Проснуться медленно. И выпить чаю.
И посмотреть как небо на герань
с высокой нежностью взирает.

И не рабочий день. Герань цветет
так буйно, так неукротимо,
что на лице появится вот-вот
геранев цвет — без капли грима.

***

                Л. Прайс

Упрямо голос пел, ломая тишину
и набирая силу зазвучал в тетради —
как будто в юности, как будто в старину
звучал он только пенья ради.
И всех сиреней аметистовую власть
вбирал, живое пенье выдыхая,
живой весны земную страсть
и неземную — яблонева рая.

***

В чужом я городе — среди людей и толков.
Мне кажется — здесь трудно долго жить.
Но в этом городе Вы жили, Волков
Борис. А отчество успели все забыть.
Писали Вы про трудности чужого быта,
свою растерянность и нищету —
не много лет назад, но позабыты
Ваши стихи по эту сторону и ту.

Далекий Волков, как Вы дальше жили?
Кто Вас жалел? Кто ненавидел Вас?
Я по следам иду тяжелой Вашей были,
навстречу мне бегут автомобили,
и в доме русском спит иконостас...
Вы в этом городе, наверное, любили.
И в этом городе поэта в Вас никто не спас.

***

И кипарис остроконечно рос,
и эвкалипт ронял душистый запах.
Но осторожный, вкрадчивый вопрос
стоял, как пес, на задних лапах

и спрашивал: что делаю я здесь
средь этой красоты чужого рая?
Стараясь в кресло поудобней сесть,
я неуверенно ответила: не знаю.

Но уж предчувствуя другой ответ,
прощально прошуршал от дома гравий.
В обратный путь взлетает самолет,
и день идет — размеренный и здравый.

ИЗ ПРАПАМЯТИ

Любимая, закат горит
и конь, взметнувши гриву, скачет,
и темная жена Лилит
в древнейших книгах ворожит. Не значит

твой город ничего. Он юн
чужою кровью — без крови пророков.
О, сколько знойных лун
ты не найдешь в его пороках,

в его камнях. Они лишь прах, —
но не Библейский, — тот неотрясаем,
а просто каменный, тлетворный прах,
который с ног спокойно отрясаем

и в даль глядим, — она живет
не настоящим, и не будущим, а Прошлым,
в котором смерть. И чудо. И живот.
Любимая, еще к закату можно

припасть челом. Еще горит
словами он бессмертными пророков.
А город твой — пусть город спит
стотысячными смертными глазами окон.


ГУМИЛЕВ В АМЕРИКЕ

Нет, он писал бы и здесь не про шумы и крики,
электричество, автомобили, мосты.
Он писал бы про Запад — дальний и дикий,
бег индейцев, каньонов драконьи хребты.

Смерть в стреле, пущенная смелой рукою,
зло сверкают на каменном лице глаза.
А вдалеке, а вдалеке не дает покоя
песня девушки, льющаяся в небеса.

Что писал бы он здесь в Нью-Йорке? —
Небоскребы, рекламы, автобусы и метро...
Ах, смуглой девушке с поцелуем сладким и горьким
он дарит бирюзовые кольца и серебро.

Ярко пылает костер — искры пламня
застилают зловещий путь впереди.
Завтра битва, — надо спасать эти травы и камни.
Но падает он — который по счету? — с пулей в груди

ФИЛАДЕЛЬФИЙСКАЯ ЗИМА

У нас такое было этой зимой!
Голос взвывал, как будто не мой,
а чей-то голос выл и кричал о лете,
и умолял, чтобы все были вместе:
люди и звери, и открывали бы двери
друг другу в теплые дома и норы,
но люди закрывали двери, опускали шторы.
А на дворе — такое столпотворенье —
ни рассказать, ни описать в стихотвореньи.
На ветвях висели кристаллы-алмазы,
лед под ногами блестел, как хрустальные вазы,
падали снеги вперемешку с дождями,
людей подбирали с поломанными костями —
в жесткие, снежные, ледяные дни,
когда все были тяжко одни —
без автомобильных колес и сидений,
только силуэты белых видений —
снежных королев из андерсеновских сказок,
и пляски блоковских снежных масок.
Люди брели, выбивались из сил,
замерло всё, будто бы перед смертью,
и только снег бешеной круговертью,
только черт в теплом тулупе,
да Баба-Яга в ледяной ступе
за окном вели разговоры-споры,
а люди — дверь на засов, боялись: воры.
Такая была зима!

ВОРОН ЭДГАРА ПО

А ворон всегда старался быть рядом
с поэтом Эдгаром По.
Птица знала, что дом был адом,
что автор болен, тоскуя по

ярким зорям души и тела,
по славе, в которой ликуют слова...
А в доме свеча бессонно горела
и раскалывалась голова.

Ворон похож был на вещую птицу,
но говорить он умел лишь одно
слово, попавшее на страницу
и затем опустившееся на дно

души больного поэта. В стакане
вино допито... Аннабел, ты?
В бредовом полночном обмане
девушка редкостной красоты

приходит в саване. Никого — дома.
Спит Филадельфия, объятая сном.
Поэт страдает. Неземная истома
похоронным звоном отдается в нем.

Он любит безумно эту мертвую фею.
Но ворон всё время твердит одно
слово, навсегда разлучившее с нею.
И улетает в закрытое окно...

Поэт поднимает тяжелые веки —
в комнате тихо, темно,
будто гробница, замурованная навеки.
Но ворон влетает в закрытое окно.


ГРЕЧЕСКАЯ АКТРИСА

                Лиле Бита

Ты пришла ко мне из другого мира —
странны жесты твои и непонятны слова.
Смех и слезы твои — кощунственная мирра,
от которой, как от угара, болит голова.

Но кипарис всё еще растет на берегу твоего моря,
и народ твой великий идет на меня сквозь века,
и герои твои побеждают, и женщины захлебываются от горя,
и я легенды твои ношу на слабых своих руках.

Ты накидываешь снова шаль, сотканную из мифов,
и глаза твои становятся старше чем камни и тверже чем —
глубже чем море, непонятней, чем труд Сизифов —
и я, не понимая, не спрашиваю уже — зачем?

Узкий остров твой омывают горячие волны,
и красива Елена, и стоит еще деревянный конь...
Только скиф я в степи, степью своею полный —
мне ведь не нужен Прометея твоего проклятый огонь.

Я пасу коней в степи, в молодых и зеленых травах —
только лук и стрелы, и от погони бег...
Но слова твои снова пью, и сладка эта отрава —
и я поклоняюсь мраморному величию твоему, Человек.

ПОРТРЕТ

Я насильно вдвинута в эту тяжелую раму.
Я красивым пятном вишу на стене.
Здесь я живу, переживая странную драму —
в этой комнате, в этом городе, в этой стране.

Меня создал художник, списывая с нарядной дамы —
мертвой, только говорить и двигаться умела она.
А я живая — с понимающими и видящими глазами,
но на безмолвие и неподвижность обречена.

Кто дал ему право на это, дал живые тона и краски?
Знает ли он, как кровь моя кипит на холсте?
Он при мне обо мне говорил нелепые сказки
про любовь, про искусство, о недосягаемой их высоте.

Всё это бред. Сам художник не верил в это.
Был он жесток и лжив. Но умел творить чудеса.
Вот и создал меня. Я живу — которое лето!
Я смотрю на всё, не в состоянье закрыть глаза.

Я кляну его, ночью не давая ему покоя.
Он кошмарные видит сны, предо мной ощущая вину.
Я его вдохновенье, двигаю его послушной рукою...
Всё же он спит, а я никогда не усну.

Мне годами висеть в этой тяжелой раме.
Он умрет, а я еще долго буду жива —
сотворенная им в трепетной красочной гамме,
с неподвижной рукой, лежащей на кружевах.



СИНКЕВИЧ Валентина Алексеевна. В Киеве я только родилась (29.IX. 1926), а выросла в провинции на Украине. Сначала село Евминка, затем городок Остер Черниговской обл. Туда, боясь репрессий, переехали родители, коренные киевляне. Отец был сыном священника, мать дочерью царского генерала, за рубежом находились родственники, включая авиаконструктора Игоря Сикорского. Мы жили крайне бедно, т. к. родители потеряли все во время революции, но в доме всегда были книги; я бесконечно благодарна отцу и матери, очень рано привившим мне любовь к чтению. Это занятие стало моим образованием – настоящее образование было прервано войной. За рубеж я попала в шестнадцатилетнем возрасте, до конца войны находилась в Германии на принудительных работах, а после войны и до выезда в США в 1950 жила в лагерях для «перемещенных лиц» в Гамбурге. В Америке десять лет занималась физическим трудом (работа санитаркой в доме престарелых, уборка домов, пекарня и пр.), а затем, довольно сносно выучив английский, устроилась в библиотеку Пенсильванского университета, проработав библиографом 27 лет.
Стихи начала писать с десятилетнего возраста, пишу их до семидесятипятилетнего, не писала лишь в военное время, затем отразившееся в опубликованных и неопубликованных стихах. Печататься начала с 1973. В Америке издала несколько поэтических сборников, составила совместно с В. Шаталовым антологию поэзии второй эмиграции «Берега» (1992). А давнее знакомство с американской литературой подкрепила поездками в те места, где жили и творили «мои» писатели. Запад, Новая Англия, юг – все это волновало, помогало писать стихи и очерки. Не теряя связи со своим языком и культурой, я окунулась в другой мир, позволивший мне создать свою образную систему и писать стихи в ритме более свободном, чем принято в русской поэтической традиции. Города-гиганты, в одном из которых мне довелось жить, отразились во многих стихах, как и любовь ко всему живому, особенно к четвероногим «меньшим братьям». Очень ценю творческое общение и дружбу с коллегами по обе стороны рубежа, этому помогает мое долголетнее редактирование поэтического ежегодника «Встречи». Заканчиваю работу над книгой мемуаров и очерков; публикуюсь за рубежом и в России.

Валентина Синкевич