Пропавшее поколение чудаков Михаил Яснов

Ольга Чернорицкая
Уцелевшие двадцатых,
обреченные тридцатых,
перемолотые сороковых,
задушенные пятидесятых,
надеющиеся шестидесятых,
исковерканные семидесятых,
разобщенные восьмидесятых,
нищие девяностых –

уцелевшие, обреченные, перемолотые, задушенные, надеющиеся,
исковерканные, разобщенные, нищие...

М.Яснов. Кто у нас делает литературу. 1995
http://www.stihi.ru/2002/11/19-670

                ***
Может быть, не все так уж печально.  Двадцатые были – остались и звучат. Тридцатые реабилитированы - остались и звучат. Сороковые дороги нам как память о мужестве. Шестидесятые мы любим – они к нам все время возвращаются. Девяностые, хоть и нищие – но феномен возрождения.
Где-то между поэзией шестидесятников и поэзией, развернувшейся, расправившей свои крылышки в 90-е годы, находится поколение, почти полностью ПРОПАВШЕЕ, поколение, реально свою провальность  осознающее и в своем творчестве по этому поводу бесконечно рефлексирующее. Из нашего сознания  совершенно выпал этот пласт русской поэзии. Да они и сами как десять, вернее, по Яснову, двенадцать негритят один за другим канули каждый в свою пропасть.

 
1.
Бросил писать. Не хватило таланта или
работоспособности. Всё оказалось в силе
духа, в жизненной силе и в ежедневном труде.
Запил. Оброс бородой. В бороде,
как в старинном английском лимерике,
поселились птицы. Потом появились мымрики
и стали клянчить на выпивку. Он бороду окунал
в водку, в широкий бокал,
чтобы всем хватало. Мымрики расплодились.
Когда мы его хватились,
он был уже выбрит, сидел на Пряжке
и птицам, как крошки, бросал из окон бумажки.


2.
Бросил писать, потому что понял нелепость
этих защитных стен. Как ни строил крепость,
она уже не спасала от передряг.
Тут-то и объявился незримый враг:
предательство. Долго не мог понять, кто предал, – он ли, его ли?
Вдруг очутился в бескрайнем поле.
Трижды пытался – бороться, смириться, забыться,
но страница
оставалась нетронутой. Комкал ее. И ком
в горле стоял колом.


3.
Бросил писать, потому что влюбился. Стало
совершенно понятно, что прежде писал от накала
комплексов, одиночества, лицедейства.
Превратился в отца семейства
и разве что утешался экспромтами к датам.
Стал общительным, в меру богатым,
чтобы жить нараспашку. Однако,
когда он умер от рака,
нашелся его дневник: он так себе и не смог
простить, что бросил писать. И этим себя обрек.


4.
Бросил писать. Избавился от геморроя
и принялся за строительство. Роя,
копая, стругая, таская камни, доски, фанеру,
наконец-то обрел – пожалуй, не веру, но меру
и вкус: не к стихам, так к фанере, доскам, камням.
Так уставал, что порой напивался в хлам.
Но думал, все время думал: не о судьбе, об оснастке.
Дом постепенно строился и что-то росло на участке.
Ездил туда через день, через два, через три. Через четыре года
жена ушла. Наконец-то пришла свобода
ездить туда ежедневно, что ни день упиваться в дым.
Что-то мы редко видимся с ним.


5.
Бросил писать, потому что старость подкралась.
Оставалась какая-то малость,
чтобы все устроить, понять, но не вышло. Отказывала голова
и не срабатывал организм. Едва
просыпался, как начинал себя сомненьями мучить,
а плоть начинала сперва досаждать, а потом канючить
и требовала покоя. Он засыпал
в кресле и засыпал
пеплом старенький плед, залатанный кем-то из прежних
жен. А из впечатлений вовсе не стало внешних,
только те, что внутри. Но уже
было неясно, где: вне души? за душой? в душе?..


6.
Бросил писать, потому что схватился сдуру
за халтуру: редактуру и корректуру.
Было уже не до славы, но хотя бы побыть на плаву.
Ринулся в прозу. Месяц за месяцем мучил главу
повести, так и застрявшей на первых страницах.
Вскоре халтуры прибавилось. Разве что ночью приснится
зыбкое нечто, влекущее нечто, – казалось, вот-вот...
Сон исчезал. И манили аванс и расчет.
Правил. Писал на полях. Относился с душой.
Но поля были собственностью. Чужой.


7.
Бросил писать, потому что дышал на ладан.
Вера спасла. Предпочел греховным балладам
пенье в церковном хоре. Светлел душой.
Стал называть стихотворство паршой.
Приходил и склонял, и доводы были вески,
но чем-то напоминали повестки
в военкомат: было столь же тоскливо и неотвратимо,
и пахло, словно от детского карантина.
Слава богу, исчез, превратился в забытое фото, в горсточку праха.
Только что выпустил книжку «Звезда монаха».


8.
Бросил писать, но сначала рванул на Запад.
Быстро вписался. Прятал глаза под
широкополой шляпой, на шее носил платок.
Быстро влился в общий поток.
Стал издаваться, поскольку его успели
на родине поприжать. Но, в общем, не было цели
и смысла, смысла и цели не было, хоть убей.
И вышло само собой, что он никто, и ничей,
и никому, и никак, и нигде на свете.
Быстро осел в заштатном университете
и разъезжает по конференциям с темой: «О
прилагательных цвета в романах Ивлина Во».


9.
Бросил писать, потому что кругом евреи.
После первой же стопки дурея,
садился спиной к стене и смотрел в окошко, набычась,
что-то пытаясь в уме разделить и вычесть.
Сумма никак не сходилась, и все получалось так,
что жизнь у него украли. А он-то, чудак, простак,
думал, что все как по маслу. Теперь ни масла, ни хлеба,
и небо, если вглядеться, чужое небо.
Даже та, что в стакане, хотя и звалась «Московской»,
явно была отравой жидовской.
Вылил к чертовой матери! Кто-то его надоумил
купить по дешевке спирту. Наутро умер.


10.
Бросил писать, потому что не смог совладать
с языком. Он хотел овладеть, со-владеть, а пришлось соблюдать
правила, от которых тошнило, но иных сотворить не смог
и следил за другими, плюясь от несносных строк.
Верность принципам превратилась в цепную ревность.
Речь спала в словаре, напоказ выставляя царевность,
но каким поцелуем какой новоявленный Даль
оживил бы ее? О, проклятый словраль!
Так тянуло войти в пословицу – но входил постепенно в раж.
Вышел в люди сухим из воды на дорогу в тираж.


11.
Бросил писать, потому что невыносимо
стало писать, потому что судьба скосила
близких друзей, потому что учителя
умерли, потому что не стало для
легких воздуха, а для души не стало
дружества, потому что перелистала
книгу судьбы мгновенная жизнь, и в ней
не обнаружилось ни высоких идей,
ни, как ни странно, тьмы этих низких истин,
кроме того, что мир во всем ненавистен
тем, кто хочет писать, но в помыслах чист –
и потому оставляет девственным лист.


12.
Бросил писать. Ночью вскочил: не спится.
К утру на руках и ногах отросли копытца.
Глянул в зеркало и увидел ослиные уши.
Бросился вон из дома. К вечеру стало хуже.
Ветер носил его по земле. Потом подошел человечек
и нацепил ему на уши белый венчик
из роз, а другой на него уселся верхом
и поехал в столичный город. С грехом
пополам он повез седока, под его угловатою плотью качаясь.

Я остался один.
Больше мы не встречались.

1999

http://www.stihi.ru/2002/11/11-662

Почему же они пропали? Может быть, просто уничтожили сами себя? Или их не тому и не так учили учителя, а то и сама жизнь?
Яснов вспоминает историю, рассказанную на страницах «Детского сада» Борисом Заходером: «У меня на глазах прошла история одной пре-лестной девочки, дочери наших близких друзей. До сих пор – уже добрых двад-цать лет!  –  у нас хранятся ее рисунки школьной поры  –  смелые выразитель-ные рисунки настоящего художника. Она обещала стать блестящим графи-ком-иллюстратором. Родители – разумеется, из лучших побуждений! – реши-ли подготовить ее в соответствующее учебное заведение. Наняли репетито-ров. И – на третий, помнится, год те научили ее писать шрифты и рисовать плакаты точь-в-точь так, как требовали условия приема. Ее приняли. Она окончила институт. И так и пишет шрифты: «Не стой под грузом».
Они все обещали стать…  Яснов стал.  Он остался, несмотря на то, что уже готов был умереть, да и фактически умер. Вместе с  Олегом Григорьевым, которому Яснов воздвиг книгу-памятник, иллюстрированную разрушенными  памятниками и испитыми лицами. За то, что  Яснов вырвал из забвения, вернее, самиздаточности Олега Григорьева, наш ему низкий поклон. Ведь они, поэты провалившегося куда-то поколения, исчезли как звук – остались только имена.
Когда я уеду из мест,
где жил за полвека до смерти,
что вспомню? Я вспомню подъезд,
под аркой, на Невском проспекте.

Как давний пустяк, невзначай,
как кадры немых кинохроник,
я вспомню облупленный рай
размером в один подоконник,

оставшийся чудом витраж,
стеклянные ромбы, как соты,
цветной заоконный пейзаж –
былые края и красоты.

Все помню – и ход на чердак,
и стены, седые от пыли,
и только не вспомнить никак,
о чем мы тогда говорили.

А было же! Точно игла,
кололо, вонзенное ловко,
словечко, и до смерти жгла
открытая настежь издевка.

Как будто на стыке культур,
входили в словесные стычки
вершащий судьбу каламбур,
цитаты, отсылки, кавычки…

Нас громко гоняли жильцы,
качали вослед головами,
не зная, что эти юнцы
хмельны не вином, а словами.

Казалось, забыть мудрено –
останется с гаком на старость…
А вышло – немое кино.
Все помню, но слов – не осталось.

 Немое кино. 1980

http://www.stihi.ru/2002/11/20-559


А ведь переозвучить «немое кино» – очень важно. Для кого? Для себя же...
Так пес мой, без опаски, без оглядки,
порою то воркуя, то сопя
валяется в углу, задравши пятки,
ни для кого - но только для себя.
Вообще для Яснова очень много значит  звучание, и это всегда как-то связано со стихом. В статье “Парижские письма” Ефима Эткинда  он пишет: «В 1908 году Максимилиан Волошин, рецензируя только что вышедшую книгу переводов Федора Сологуба из Верлена, вспомнил слова Теофиля Готье: “Всё умирает вместе с человеком, но больше всего умирает его голос... Ничто не может дать представления о нем тем, кто забыл его”. Волошин опровергает Готье: есть область искусства, пишет он, которая сохраняет “наиболее интимные, наиболее драгоценные оттенки голосов тех людей, которых уже нет. Это ритмическая речь — стих”.

http://magazines.russ.ru/inostran/2000/6/etkind.html


Как бы в предчувствии многих и многих преждевременных смертей потерянного поколения, в пику структуралистской смерти автора, Яснов написал  в глухих семидесятых «Смерть поэта»–  смерть в соответствии с поэтической традицией того времени.


Не звонил ему никто.

Он лежал в постели жаркой
рядом с книжной этажеркой,
положив на одеяло
неподвижное пальто.
Вечерело. Холодало.
Не звонил ему никто.
В поликлинике сначала
не давали бюллетеня,
а потом он перемогся:
думал – осень на носу,
начались грибы в лесу,
и от службы по Вуоксе
был байдарочный поход.
Он поехал, перемогся,
перемаялся – и вот
закрутил его недуг,
и внезапно умер друг.

Все потом припоминали,
где его в тот день видали.
Выходило, как всегда,
в заведении питейном
(угол Невского с Литейным),
наверху, в "Аэрофлоте",
(где вы часто кофе пьете),
в Доме книги, возле Люси,
(с толстой книгою во вкусе
примитивном, как всегда).
Вспоминал усердно кто-то,
что сказал он в этот день:
выходило так ничтожно,
что и вспомнить невозможно, –
что-то вроде анекдота,
в общем, дрянь и дребедень.
Вспоминали те стихи,
что читал он в поза– поза-
позапрошлый выходной:
выходило, просто поза,
и при этом слог дурной.
Впрочем, был он милый малый.
Было жаль его, пожалуй.

Не звонил ему никто.
А Ткачиха с Поварихой,
с сватьей бабой Бабарихой –
весь набор соседских душ –
та пускала в ванной душ,
та бродила по квартире,
та кричала невпопад.
За стеною кум и сват
обсуждали, что в Каире
говорил Анвар Садат,
и куда поехал Никсон,
и куда поехал Нюксон,
и куда поехал Няксон,
про валютный кризис тож.
Так в последний раз глагол
слуха чуткого коснулся,
но поэт не встрепенулся:
был он немощен и гол.

Не звонил ему никто.
Пахли мерзостью ботинки.
Начался под вечер бред.
Вместо пишущей машинки
на столе сидел скелет.
И сочились вразнобой
ненаписанные строчки
из листа, как черный гной
из разорванной сорочки.

Не звонил ему никто.
Гарик был с женой на даче.
Маша с мужем не иначе,
как машиной разживались.
Волик с Аней разъезжались.
Славик лазил по тайге.
Марик лазил по знакомым.
Был Володя вдалеке,
а Регина просто дома.
Петя с девушкой скучал.
Витя Рильке изучал.
Вася пил. Борис молчал.
Николай ногой качал.

1971



http://www.stihi.ru/2002/11/27-589

Талантливые мальчики конца пятидесятых –
уже по школам, как велось, портреты не висят их,
и свет медалей выпускных на бархате коробок
померк при серебре седин и золоте коронок.

Давно идет печальный счет дорогою истертой:
спились и первый, и второй, и третий, и четвертый,
и предал пятого шестой, как верный соглядатай,
и за бугром седьмой, восьмой, девятый и десятый.

Талантливые мальчики уходят без оглядки.
Я, слава Богу, уцелел: я во втором десятке.
Покинув старые дворы, подъезды, подворотни,
идет десяток наш вперед навстречу черной сотне.

Уже остались позади и трусы, и герои.
Уже осталось нас, как встарь, то ль четверо, то ль трое.
Но давний опыт не избыт и не забыты строчки, –
а это значит: как один, умрем поодиночке.

1988
http://www.stihi.ru/2002/11/20-557

Михаил Яснов – один из ярчайших представителей пропавшего поколения, но выплывшего как-то благодаря своим переводам и всяким  «Чучелам-мяучелам», ведь детская литература не пропадала полностью никогда. Впрочем, и эти «чучелиные» стихи выражают общий менталитет чудачества, «непойми чего», страннобытийственности, «рассеянных с улицы Бассейной», по России рассеянных (1):

Жил-был еврей рассеянный
во всей красе и силе.
Жил-был, как все, - рассеянный
почти по всей России.

Средь улиц и завалинок
жил при своем достатке:
на пятки вместо валенок
натягивал перчатки.

Бродил своей походкою
От Вятки до Анапы
порой со сковородкою,
надетой вместо шляпы.

В вагончике отцепленном
так сладко просыпаться!..
Теперь в золе и пепле нам
приходится копаться.

Все выскоблено дочиста
и выгорело начисто -
осталось только творчество
по имени чудачество.

Чудачество! От мира ведь
куда ему деваться?
В Чудетство эмигрировать
и загримироваться.

Кати в своем вагончике
нелепый, бесполезный,
по лезвию, на кончике,
над этой страшной бездной.

Глядишь, и карта выпадет,
И вытянется фант...
Ну, что еще нам выпадет,
еврейский музыкант?
1995



И все это  усиливается извечной национальной еврейской иронией по поводу своего особого положения в России. Давидович, да еще поэт, да еще пропавшего поколения.  Действительно, чудак!(2)

Чудачество он в статье об Олеге Григорьеве также назвал формой социальной внутренней эмиграции: «По счастью, «Чудаки» Григорьева выпали из поля зрения литературных чиновников, а то бы, небось, уже в то время с ним попытались расправиться - как попытались десять лет спустя, когда вышла его вторая книга «Витамин роста». (...) Поэт оказался  дважды изгнанником: сначала он не мог существовать в идеологической системе официальной взрослой поэзии и был вытеснен в детскую. Затем из официальной детской он стал вытесняться в жизнь, существующую вне литературы»(3). Они, чудаки, везде лишние. Однако их чудачества «при ближайшем рассмотрении ... оказывались вполне естественными и человеческими на фоне вымороченной действительности»(4).




Марина Бородицкая, тоже зарекомендовавшая себя как переводчик и детский поэт, сравнивает его с трехголовым драконом: «Михаил Яснов – мой самый любимый питерский поэт. Кушнера я тоже люблю, но Яснов сердцу необычайно близок. Он представляет собой трехголового дракона, как, собственно, и я. А нас, трехголовых драконов, в природе осталось не так уж много. К сожалению».  Три головы, я так понимаю, – перевод, детская поэзия, лирика. Одну голову срубишь – еще две запасных останется. А первая вскоре заново отрастет. Так и выжили.


Примечания
(1) этого стихотворения  на сайте нет.
(2) подборку стихов Яснова читайте:
http://www.stihi.ru/author.html?yasnov
(3) Яснов М. Вослед уходящей эпохе//Григорьев О. Птица в клетке. - СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2001. - С.14.
(4) Там же.

Яснов Михаил Давидович (р. 1946) - поэт, переводчик, детский писатель. Автор пяти книг лирики, полутора десятков книг стихов для детей, а также многочисленных переводов из французской поэзии. Составитель, комментатор и переводчик книг Сирано де Бержерака, Шарля Бодлера, Поля Верлена, Артюра Рембо, "проклятых поэтов", Эдмона Ростана, Гийома Аполлинера, Поля Валери, Жана Кокто, Жака Превера и многих других авторов, а также изданий французского фольклора и французской детской литературы. Лауреат Почетного диплома им. Г.Х.Андерсена Международного Совета по детской и юношеской книге за перевод "Сказок улицы Брока" Пьера Грипари (2000).