Читальный зал. выпуск 14-й памяти друга

Читальный Зал
******************************************
Жизнь, оборвавшаяся на полуслове
 
С другого конца планеты - из Бостона пришла печальная весть: скоропостижно скончался писатель Рудольф Ольшевский (всего тремя годами ранее уехавший в Соединенные Штаты на ПМЖ и осевший в этом городе-колыбели американской независимости и цитадели демократизма).

Жизнь известного поэта и прозаика оборвалась буквально на полуслове, в момент, когда он выступал перед местными любителями русской словесности, выходцами из бывшего Союза.

Оказавшаяся последней, встреча с читательской аудиторией проходила в преддверии "полукруглого" юбилея Р.Ольшевского: всего через 10 дней, 14 сентября, ему исполнилось бы 65 лет, - и эту дату собирались должным образом отметить не только близкие поэта, но и многие из обитающих по обе стороны Атлантики почитателей его творчества. Однако фатум распорядился по-своему: вместо "Happy birthday to you!" и куда более привычного "Многие лета!" - поминальная молитва "Каддиш"...

Хотя Р.Гольфельд (такова настоящая фамилия литератора, обретшего широкую известность под псевдонимом Ольшевский) родился не в нашем краю и лучшую часть жизни - юность - провел в Одессе (городе, всегда остававшемся для него источником вдохновения), - кишиневцы не без оснований считают поэта своим земляком. Ведь почти все заметные вехи его творческой биографии были связаны со столицей Молдовы:именно здесь он сумел обрести известность и завоевать читательское признание, на протяжении нескольких десятилетий регулярно публикуя в газете "Молодежь Молдавии" и журнале "Кодры" (в которых работал) и в иных республиканских СМИ свою лирическую, гражданскую и медитативную лирику, статьи о литературе и искусстве, рассказы и беллетризированные воспоминания, а также многочисленные переводы на русские произведений молдавских собратьев по перу и других иноязычных авторов.

В 60-90-е годы местными издательствами "Картя молдовеняскэ", "Литература артистикэ", "Hiperion" было выпущено два десятка книг Р.Ольшевского (в том числе его поэтические сборники "Расколдуй-трава", "Третий полюс", "Высокие колокола", "Уходит лето", "Полночные костры", "И снова осень", "Тень птицы", "Все это было на земле", "Красная ягода"...). Еще две книги стихов и поэм Ольшевского ("Называю себя" и "Возраст хмеля") вышли в Москве - в "Молодой гвардии" и "Советском писателе".

Возглавляя в 60-70-е годы литобъединение "Орбита" при "Молодежке", уже достаточно опытный в те времена поэт помог творческому становлению многих тогда начинающих, а ныне известных и за пределами родного края литераторов и журналистов. Активно содействовал он юным дарованиям, работая в "Кодрах".

Перед отбытием - в 2000-м - в Соединенные Штаты Р.Ольшанский успел подготовить к печати и даже увидеть вышедшими в свет сборник своих рассказов об Одессе, второй выпуск альманаха "Ветка Иерусалима" и книгу "Летящие тени" (составленную из впервые им переведенных на русский стихотворений еврейских поэтов Бессарабии).

Проживая в Бостоне вместе со своею верной спутницей - Надеждой (для него и для близких - Адой) Ольшевский, он сотрудничал в местной литгазете (издающейся нашим земляком Г.Сквиренко), в нью-йоркской "Форвертс" и других русскоязычных изданиях, завершил работу над второй книгой своих одесских рассказов (некоторые из них - в сокращенном виде - появились на страницах "Независимой Молдовы"), перевел на русский историческую повесть "Глина и плоть" еще одного бывшего соотечественника Б.Сандлера, - о Кишиневском погроме 1903 года, опубликованную в нашем городе в год столетия этой трагедии.

В предисловии к этой книге Р.Ольшевский написал:

"Так было всегда - и жизнь, и смерть евреев происходили на глазах человечества. Русская поговорка гласит "На миру и смерть красна".
Это неправда. Смерть страшна. При том одинаково страшна смерть Авеля и мальчика, убитого экстремистом в иерусалимском автобусе..."

Такою же - "на миру" и столь же страшной - оказалась и для ее очевидцев, и для всех нас внезапная смерть самого Рудика - как Р.Ольшевского по привычке называли не только его родственники. Теперь и им, и нам приходится с болью повторять завершающий текст упомянутого предисловия короткий вопрос: "Фар вас?!" (там же дающийся автором в переводе с идиш на иврит - "Лама?!", на английский "For what?!", на русский - "За что?!"). Увы, ни на одном языке на этот вопрос не существует ответа. Фатум глух и нем: "Дальнейшее - молчанье", - как было сказано другим поэтом.

Лишь слабым утешением может служить то, что осталось все созданное безвременно ушедшим от нас мастером поэтического слова и что сам но навсегда сохранится в памяти каждого, его хорошо знавшего и ценящего им написанное.

Мы глубоко скорбим - вместе с вдовою, сыном, другими родными и близкими Р.Ольшевского - по поводу постигшей их утраты и выражаем им искренние соболезнования.

Прощай, Рудик, и да будет земля тебе пухом!

                Твои кишиневские знакомые и почитатели.

http://www.nm.md/daily/article/2003/09/09/0302.html.

...........................................................
Я общался с ним в молодости. Он впервые напечатал мои стихи.   
Этот выпуск ЧЗ посвящён его памяти.
----------------------------------------------------------
На НЛС ещё есть его странички: http://www.stihi.ru/author.html?alick
http://www.proza.ru:8004/author.html?alick
===========================================================
РУДОЛЬФ ОЛЬШЕВСКИЙ
(1938г. Одесса - 2003г.Бостон)

==========================================================
 Жаль, эту книгу трудно достать. Говорят, всё сейчас можно купить, только деньги давай. Глагол "достать" сдан в архив... Но это относится не к книгам. Попробуйте купить книгу, вышедшую в Новосибирске, тем более – в Кишинёве, то есть за ближним, а всё-таки – рубежом.

Книга, о которой пойдёт речь, вышла именно в Кишинёве, и она про Одессу. То есть вышла в Молдавии про Украину – для русского читателя. Более того, автор – известный русский поэт, волею судеб живущий с недавних пор в США...

А ещЁ он мой старый друг, я его помню, так сказать, с колыбели. Несколько десятилетий назад (уточнишь – получится давно: во второй половине прошлого века!) он появился в Кишинёве из родной Одессы и сразу выделился стихами, в которых яркость и буйство красок, запах моря, задор и нелёгкая память недавней войны.

Смуглый, белозубый, юркий крепыш объявился на заседании литературного объединения при редакции газеты "Молодёжь Молдавии".

В нём искрилась какая-то южная лёгкость, беспечность и, конечно, неистребимый оптимизм. Он с весёлым вызовом сообщил, что учился "в очень средней школе", потом поступил в киностудию. Кем? А кочегаром. И был уволен "в связи с окончанием отопительного сезона". Потом? Работал на судостроительном заводе, теперь подрядился на какую-то молдавскую стройку... А любит сперва стихи, потом всё остальное...

С годами талант Рудольфа Ольшевского стал объёмнее и глубже, он выпустил немало поэтических сборников, перевёл целую кипу стихов молдавских братьев-поэтов, написал сотни статей, работая журналистом. Теперь с присущим ему увлечением обратился и к прозе.

Рудик (мне можно так его называть!) живёт интенсивно и экстенсивно. Лёгок на подъём, быстро заводит сотни знакомств, встревает во все дела. И успевает при этом писать. Хорошо писать, весело, образно. У него такой характер, что без "всего остального", наверное, и творчества не было бы. Где бы он ни жил, это внешнее. По сути он как был, так и остался одесситом.

Танцы институтские,

дворики да скверики,

Спелый запах

августа – моря и земли.

Где-то в шумном

городе посреди Америки

Ходят ланжеронские

вице-короли.

Рассказывать о сборнике "Поговорим за Одессу" или пересказывать – пустая затея. Скажу лишь, что, читая, воистину погружаешься в живую атмосферу сороковых – пятидесятых годов. Война, эвакуация, сиротство, голоштанное послевоенное детство, вереница незабываемых одесских примет, деталей, типажей – от никому не известных до знаменитых.

Пожалуй, лучше я процитирую начало и конец рассказа "Железный характер" о Григории Поженяне, и я надеюсь, что вам захочется достать (ничего невозможного нет!) и прочитать эту книгу.

"В годы советской власти, когда легендарными по строгой разнарядке вождя были одни полководцы, в легенду прокрался, минуя партийные таможни, поэт Григорий Поженян. Он зашёл туда на руках, вниз головой, как в кабинет ректора Литинститута, когда тот накануне, исключая его из заведения, крикнул:

– Чтоб ноги твоей в моём кабинете больше не было!"

Да, Поженян уже тогда был овеян легендой. Он числился в списке погибших в 1941 году при обороне Одессы, среди героев, чьи имена были выбиты на мемориальной доске на улице Пастера.

Рассказ заканчивается в наши дни, когда Поженян собирается вылететь из Кишинёва в Сочи. Поэт проходит через таможенную рамку:

"Она громко зазвенела. Гриша выложил из кармана ключи и мелочь. Снова прошёл, и опять раздался звон.

– Вас придётся обыскать, – не успокаивался службист.

– Никогда! – прорычал Поженян и, несмотря на то, что вокруг было много народу, который бурно реагировал на этот спектакль, не торопясь, словно собирался принять душ, стянул с себя рубаху, затем, извинившись перед дамами, стал стаскивать и штаны. Оставшись в одних плавках, Гриша снова прошёл в проём. Звон показался ещё громче. <...> Зрителей собралось так много, словно это раздевалась Алла Пугачёва. Я попробовал объяснить:

– Это известный поэт Григорий Поженян. Он воевал. В его теле остались осколки. Они звенят.

– Ладно, одевайтесь, – сдалась бдительная охрана.

– Не только осколки, – шепнул мне на прощанье Григорий Михайлович. – Это ещё и характер..."

Горько, Что мы в нашей удалой, размашистой стране не умеем беречь и ценить таланты: Рудольф Ольшевский не замечен в Первопрестольной, он как бы выпал из литературного процесса – его имени нет ни в одной из многочисленных современных антологий. Это несправедливо, я буду повторять это. Утешает только мысль, что добро не пропадает. Рано или поздно талантливый писатель находит своё место в отечественной культуре. Лучше, когда рано...
                Кирилл Ковальджи
 
Рудольф Ольшевский. СТИХИ  +++++++++++++++++++++++++++++++++

***
Падают стены

Я стрелять не умею, дыханье теряю при беге,

И везли на войну меня с медной трубою в арбе.

Позади верховых мы качались, как твари в ковчеге,

И горячим, и кислым был воздух в молчащей трубе.

Я хромой, ты слепой. Мы солдаты последнего ранга.

Что нам их ордена? Не забыли бы выдать харчи.

Если голос не слышен бойцам, атакующим с фланга,

Подбегает связной: "Подавайте сигнал, трубачи!"

Выдыхаем мы музыку. С ангелом смерти над полем

Медный звук вылетает. И воздух твердеющий ал.

Губы слились с металлом, и тело становится полым,

Потому что душа, нас покинув, уходит в металл.


Впереди гибнут люди. У нас только вздутые вены.

Что-то не получается там, на переднем краю.

Льётся сверху огонь, и стоят неприступные стены.

Мы устали играть, каково же им гибнуть в бою?


И тогда мы подходим. На лицах печаль и свирепость.

Занимаем места, нарушая военный закон.

И трубим что есть сил. И от музыки падает крепость.

И уходим с дороги, солдат пропустив в Иерихон.

§ § §

Ожидание

Кружилось не спеша веретено,

Фитиль горел, и пахло гарью масло,

И бабочка, влетевшая в окно,

То вспыхивала в сумраке, то гасла.

И глазу было видно далеко –

Песок и море, и полынь, и кони.

И нить лилась светло, как молоко,

По воздуху к ладони от ладони.

Пряла, а на другом конце земли,

Забыв свои обычные ремёсла,

Подталкивая к дому корабли,

Как тетиву, оттягивали вёсла

Мужчины. Потемнели их тела,

Речь огрубела, одичали души.

Они судьбу сменили, но жила

В сощуренных глазах тоска по суше.

По дому, по колодцу, по кусту,

Тяжёлой ветке с тёмным виноградом,

По гладкому тугому животу

Беременной жены, лежащей рядом.

Пряла, глядела вдаль, пока светло.

Темнело – у окна была на страже.

Ждала, и ожидание текло

Меж тонких пальцев тёплой струйкой пряжи.

§ § §

Переселение

Не по степи, не по реке,

Не табором, не вплавь, не вброд –

Переселяется народ

На край земли в товарняке.

Что там исчезнувший шумер?

Что даки? Всё это при нас

Произошло в недобрый час

Здесь, на земле, в СССР.

Я жил, когда случилось так –

В решетчатый проём окна

Из тьмы смотрели племена,

Вколоченные в товарняк.

На птиц, терявших высоту,

Которые из прошлых лет

Летели за составом вслед

И замерзали на лету.

На мертвецов иных веков,

Которых воскресил провал.

Они ступали между шпал,

Чтоб лечь у новых очагов.

Везли народ. Наверняка

Обратный не заказан рейс.

А вслед бежали струи рельс –

Два, сталью ставших, родника.

И матом говорил солдат,

И с паром выдыхался крик,

И в шёпот уходил язык,

И лязгал у ноги приклад.

А я уже читал стихи,

Ходил со школой на парад,

Не ведая, что виноват,

Что в этом и мои грехи.

Везли народ в товарняке.

Стелился дым, холодным став.

Был с высоты похож состав

На трубку в скрюченной руке.

§ § §

Подручные

И не удастся спрятаться затворникам,

И не сбежать, и не сойти с ума.

В глазке огромна рядом с пьяным дворником

Застёгнутая в кожаное тьма.

Шаги в парадном. Холод в позвоночнике.

Не подберёшь надёжного замка.

Опричники, сверхсрочники, заочники.

От их звонка полшага до курка.

Начальникам дневным не подчинённые,

Они до обвинительных речей

Вождей производили в заключённые

При свете электрических свечей.

Одной метлой – солдаты и рабочие,

Врачи и сочинители стихов.

Подручные вершили полномочия

От полночи до первых петухов.

А на свету, как связанные путами,

Поспав, они отгуливали день.

И сделавшись на время лилипутами,

Влезали в щель, где постоянно тень.

Пережидали карлики с наганами,

Которых властью наделяла мгла,

Пока вокруг дневными великанами

Ночные пересмотрятся дела.

Но вот один шепнёт другому на ухо:

"Пора, брат, время нашего поста".

И, вырастая, застегнётся наглухо

Идущая на дело темнота.

Заочники, сверхсрочники, опричники,

От сих гостей не соберёшь костей.

Они сегодня дачники, клубничники,

Читатели "Московских новостей".

Они сажают нынче лук с морковкою,

Судачат о погоде, о плодах.

И в сапогах с тяжёлою подковкою

На пригородных ездят поездах.

Но летней ночью под луною матовой,

Когда в саду густеет запах роз,

Они ведут меж грядок тень Ахматовой

Под старую рябину на допрос.
_____________________________________________________
http://www.alphabet.ru/nomer.shtml?action=select&a=3240
________________________________________________________

Рудик, как мы называли Ольшевского в те молодые годы, жил в Молдавии. Часто приезжал в Москву – загорелый, улыбчивый и всегда с охапкой стихов. Его широко печатал журнал “Сельская молодежь”, с главным редактором которого Олегом Попцовым он дружил. Публиковался он и в журнале “Юность”, где я тогда работал. Мне всегда нравились его стихи – метафоричные, умные и нередко неожиданные в своей интерпретации жизни… Прошли годы, и неожиданно на мою встречу с читателями Бостона пришел Рудик. Я не знал, что теперь он живет в США. Мы оба несказанно обрадовались этой встрече. Я читал его новые стихи и по ним узнавал моего старого друга, в чем-то уже другого, но по-прежнему яркого поэта. Некоторые из этих стихов мы и печатаем в сегодняшнем номере “ЛГ”.
                Андрей Дементьев

ВЕЧЕР В БОСТОНЕ
Рок и память

Вечер в Бостоне.
Там уже полночь.
Бьют куранты в метельной тиши.
Доктор Ванинов –
Скорая помощь
Для загадочной русской души.

За окном розоватые тени,
Дышит темной водой океан.
Вы еще на работе, Евгений?
Что мне делать?
На сердце туман.

Что мне делать?
Я чувствую кровью,
Как болит за моею спиной
Между сосен лыжня в Подмосковье,
Что оставлена в жизни иной.

На ненастье, наверное, в теле
Ноют волны, волнуется вал,
Что на берег несет в Коктебеле
Сердолик, и агат, и опал.

Пропишите мне эту неволю
Вперемешку с бедой и виной,
Я рожден исторической болью
В чуждый век на чужбине родной.

Пропишите мне, доктор, таблетки
И отвар из херсонской травы,
Чтобы выпил я,
И однолетки
Снова ожили в центре Москвы.

Чтоб на кухне в полшаге от славы
Пили пасынки СССР.
И звучала струна Окуджавы,
И смеялся Фазиль Искандер.

Чтоб гроза поэтических гадин,
Хлебопашцев лирических нив
Друг сердечный мой, Стасик Рассадин,
Плакал,
Пушкина томик закрыв.

Чтоб ценили за умное слово,
За энергию правды в строке,
Чтоб толпа узнавала Попцова,
Когда мы с ним спускались к Оке.

Бьют наотмашь в России куранты.
Время ночи.
Не наш это час.
Мы и там уже все эмигранты –
Государство покинуло нас.

Государство, бунтарство, коварство.
Жизнь впряглась в кочевую арбу.
Доктор Ванинов, дайте лекарство
От российского рабства рабу.
 

Не оглядывайся

 Позади уж каменеет небосвод.
От кристаллов затвердевшие подошвы
Открывай, чуть зазеваешься,
и прошлый.
День в тебе горячей солью прорастет.

Слуху слышать, зренью видеть не позволь.
Поглядишь назад и вечностью заплатишь.
Не поднимешь рук, не крикнешь, не заплачешь.
Это больно, когда плоть твердеет в соль.

Приживешься на чужбине как-нибудь.
Не оглядывайся, позади миражи.
Все забудь, и коль душа позволит даже
Свое имя, как в Писании, забудь.

Будь неназванной, будь Лотовой женой.
Надо выжить, надо рок переупрямить,
Надо выжать из себя по жилке память,
Что в затылок жарко дышит за спиной.

Не оглядывайся, пусто позади,
Свет потух, где наши судьбы зимовали,
Мы космическую бездну миновали.
Не гляди назад, беги, не пропади.

* * *
Ничего не происходит,
И по кругу время ходит.
Стрелки двигает пружина,
Постоянен циферблат.
Это суток половина
Или жизни середина.
Оглянусь назад – и длинно
Время тянется назад.

Память, как игра без правил.
Жив пастух библейский Авель.
И пошли на запах дыма
Пастухи из белой тьмы.
И судьба звездой хранима,
С чьей-то жизнью совместима.
Если время обратимо,
Значит, повторимся мы.

Что случилось, отделится,
Канет в бездну, как зарница.
Хорошо душе в неволе,
Повторенной бытием.
Ни раскаянья, ни боли,
Ты вернулся к новой доле.
Снег и ветер в дальнем поле,
Пробудись младенцем в нем.

И лежи, как в колыбели.
Стук капели, плач свирели.
Никуда спешить не надо,
Можно вспомнить имена
Те, что были до разлада.
Золоченная ограда.
За библейской веткой сада
Вся Вселенная видна.


Есть мгновение
А когда полетит, словно пух
Одуванчика, легкий и белый,
Замурованный в плоть мою дух
Через небо в другие пределы,

Бог увидит сиянье души
И движенье придержит немного.
Ангел скажет душе: “Не спеши,
Есть мгновение. Спрашивай Бога”.

И тогда мне придется посметь
Заглянуть за черту разрешенья.
Я спрошу: “Что больней было – смерть
Или после нее воскрешенье?”

США, БОСТОН
==========================================================

Еврейская общественность Кишинева отметила 65-летие со дня рождения известного поэта и переводчика с идиша Рудольфа Ольшевского (Гольдфельда). Не дожив до юбилея всего десять дней, Рудик (так звали его близкие) умер в Бостоне прямо на сцене во время встречи с читателями.

Ольшевский эмигрировал в США недавно, во многом из-за предстоявшей ему сложной операции на сердце, но и в Бостоне он по-прежнему активно участвовал в литературной жизни. Переводил, писал для московской газеты "Алфавит" стихи, а для нью-йоркской "Форвертс" - остроумные одесские рассказы.

Настоящий одессит – неунывающий, смешливый острослов - Ольшевский даже в тяжелые годы экономического кризиса и политической нестабильности Молдавии рассыпал вокруг себя искры праздничного костра. Все, что выходило из-под его пера, было легким, летящим, изящным. В годы застоя поэт написал либретто к опере Эдуарда Лазарева "Дракон" по сказке Евгения Шварца.

Главной кишиневской заботой Ольшевского стала еврейская книга. Он познакомил русскоязычного читателя с идишским поэтом Моисеем Лемстером (недавно репатриировавшимся из Молдавии в Израиль), переведя и опубликовав его книгу "Еврейский дождь". Затем он перевел с идиш книгу своего друга – прозаика Ихила Шрайбмана.

С бывшим руководителем "Джойнта" в Молдавии Игалем Котлером задумал и осуществил издание книги "Летящие тени", куда вошли его переводы пяти замечательных бессарабских литераторов-идишистов, живших в первой половине ХХ века - Зелика Бардичевера, Якова Штернберга, Герца Ривкина, Элиэзера Штейнбарга и Мотла Сакциера.

Уже в Америке Ольшевский перевел эпохальную повесть Бориса Сандлера "Глина и плоть" о Кишиневском еврейском погроме 1903 года, осуществил издание двух выпусков популярного альманаха "Ветка Иерусалима", куда смог собрать лучшие произведения еврейских поэтов и прозаиков, ныне живущих в Израиле, США, Канаде, Германии и России.
===========================================================
В СЕЛЬСКОМ КЛУБЕ
Стихи Р. Ольшевского. Музыка Виктора Берковского.
 
В сельском клубе, в вестибюле, на стене -
Фотографии убитых на войне.
От черты и до черты, до потолка -
Полдеревни довоенной, полполка.
Полпогоста, если б падали не врозь,
Если б дома умирать им довелось.
Кто в рубахе, кто в пальто, кто в пиджаке,
Кто с гармошкой, кто с ребенком на руке...
Что поделаешь! Свой век не торопя,
Не для общества снимались - для себя.
Для улыбки, для домашнего угла.
Если б знали, что для памяти села, -
Посмотрели бы построже в аппарат,
Горько голову откинули б назад.
- Отойди, - сказали брату б и жене, -
Как-никак, висеть на траурной стене...
Фотографии для дома, для семьи
Встали в ряд, в колонну встали по семи.
В сельском клубе, в вестибюле, на стене -
Фотографии убитых на войне.

http://www.bards.de/archive/berkovsk/berktexts.htm.
bards.net.ru/kfti/mp3/berkovsky/0011-04.txt
===========================================================
Страничка ПОЭЗИИ в " НЕЗАВИСИМОЙ МОЛДОВЕ"
----------------------------------------
  ... Автор предлагаемых вашему вниманию поэтических строк заглядывает не в новейшую, а в более древнюю историю еврейского государства. Это наш земляк Рудольф Ольшевский, которого большинство читателей "НМ" знает по одесским рассказам. Начинал он как поэт, поэтом, конечно же, и остался.
Хотя живёт он в Бостоне, Земля Обетованная для него совсем не чужая: он там бывал в гостях у сына и, в конце концов, репатриировался бы именно туда. Однако когда профессора математики Вадима Ольшевского пригласили на работу в престижный американский университет, то понятно, что и родителей потянуло в США. Но в своих мыслях поэт по-прежнему возвращается в Одессу и Кишинёв, Москву и Тель-Авив. И, как свидетельствуют его новые стихи, которые он недавно прислал, Атлантический океан пока не вытеснил из его души Красное море.
Обозреватель "НМ" Рудольф ОЛЬШЕВСКИЙ

1. КРАСНОЕ МОРЕ

Нас хранила судьба на изломе.
От погони мы скрылись в провал.
Мы исчезли в глубоком проёме,
Где пространство пророк разорвал.

И нависли гранитные глыбы,
Слившись там, где сиял небосвод,
И из каменной темени рыбы
Освещали зеленый проход.

И бежала толпа ошалело,
По сырому песку семеня,
И косяк поглотил мое тело,
Мир остался опять без меня.

Потому что нельзя оступиться,
Оглянуться назад - не дано.
Я - летящего роя частица,
Муравьиной цепочки звено.

Но, ослепнув, сознанье не гибло.
Мы бежим, не оставив следа,
И за спинами тени Египта
От ступней отрывает вода.

Подавая таинственно знаки
Из соседствующей среды,
Нас ведут отраженья во мраке
С двух сторон по разлому воды.

Время медленным будет отныне,
Как у рыб, колдовавших на дне.
В раскаленных ладонях пустыни
Мы очнемся на той стороне.

Удивляя безумством природу.
Это было в Синайской глуши
Или только приснилось народу
С фантастическим сдвигом души?


2. ИСХОД

Вокруг луны горел морозный круг.
И снег у храма делал белым воздух.
И музыка, не воплотившись в звук,
Души касалась. И терялась в звездах.

От света сумрак был не отделен.
Два бытия не нарушали лада.
Так, озаряя золото икон,
Горит во тьме церковная лампада.

Российский снег, февральская луна,
Тень от дыханья, иней на рябине.
Вечерний звон смещает времена,
И вот душа ступает по пустыне

Исхода. Горячит ступни песок,
Спешит душа, а солнце вслед, как стража.
У храма снег. Березовый лесок.
Тоска тысячелетнего миража.

Пространство долготою в сорок лет.
Голодная свобода, злое братство.
Побег в небытие - во тьму и в свет
Из сытого египетского рабства.

Морозный круг. Холодный белый мрак.
А рядом звезды. Мирозданье близко.
Отчаянье, покинувших очаг.
Восторг над бездной, вдохновенье риска.

В любой избе извечный дух беды.
Не брат так сват. Скрепят по насту снега
От лагеря идущие следы
До облака, спустившегося с неба.

И каменеет рядом волчий вой.
Освобожденье или наважденье.
А рядом с двух сторон идет конвой -
Уже другого мира отраженье.

Побег из рабства. Библия. Исход.
Хоть для души, что, покидая тело,
Идущее по дну морскому вброд,
Вверх устремится в дырочку расстрела.

Судьба уводит в гибельный провал,
Где мы чужое прошлое присвоим,
Где в отраженье каменных зеркал
Становимся мы собственным конвоем.

Синай. Пустыня. Капля родника.
Я пью своё седое отраженье.
Россия. Звезды. Звон. Текла река.
Лед укрывал от холода движенье.

И лезвия торчали камыша,
И ветер сек, поземку в поле сея.
И наступала, торопясь, душа
На выемки от посоха Моисея.

http://www.nm.md/daily/article/2003/05/16/0401.html.
------------------------------------------------------


Родимые пятна моей сумасшедшей родины

18.03.2003 - 00:11
Версия для печати

Константин Симонов был замечательным поэтом. До войны он не видел Мадрида. Да и в Одессе, как мне кажется, не был. Но однажды взял и написал: "Вы в похожей на Мадрид Одессе..." И те одесситы, которые читали эти строчки, показывая приезжим красивые места своего города, говорили:

- Это похоже на Мадрид. Так сказал Симонов.

- А кто такой Симонов? - останавливался проходящий мимо одессит.

- Это любовник артистки Серовой.

- Да? А кто такая Серова?

- Серова? Это любовница Сталина.

- Что вы говорите? На Мадрид? Таки да, похоже.

А что? Оперный театр, как в Мадриде. Филармония - точно, как в Мадриде. Гостиница "Красная" - один к одному. Потемкинская лестница - дважды два. Приморский бульвар, улица Пушкинская, Воронцовский дворец, Дом ученых у Сабонеева моста, атланты в тупике Гоголя, пассаж на Дерибасовской, улица Правянская за баней под мостом, Колодезный переулок - все это градостроители заимствовали у старых испанских архитекторов. Однако наши перенимали у ихних висячие балкончики и колоннады давным-давно.

- Что вы такое говорите - давно? Одессе только недавно исполнилось сто лет.

- Сто лет? Это по еврейскому календарю сто лет? Да, да! Там и земному шару меньше шести тысяч лет. Вы этому верите? Знаете, кто жил шесть тысяч лет назад? Македонский.

- Что вы говорите? Какой Македонский? Дедушка Изи Македонского?

Короче говоря, все построенное в прошлом веке похоже на Мадрид. В наше время строят такие дома, как в Жмеринке и в Бердичеве.

- А что вы имеете против? Он вам что - в борщ насолил? Между прочим, там венчался Бальзак.

- Я плохо слышу, но, по-моему, Спивак венчался в Кишиневе.

- Вы такой темный, что с вами неинтересно разговаривать.

- После таких слов я сам не буду с вами разговаривать.

Да, в прошлом веке дома строились такие, что в них приятно было и войти и из них приятно было выйти. Тот же Дом ученых строил какой-то граф Толстой (у нас, что ни Толстой - то граф, как у них Монте-Кристо). Мраморная лестница, стеклянные потолки, полы из красного дерева, стены из зеленого малахита. А гостиница "Лондонская"? А дом, где аптека Гаевского? Зеркала начинаются в подвале и заканчиваются на чердаке. Не хочешь на себя смотреть, а посмотришь.

А памятники какие ставили? Пушкин был больше похож на себя, чем живой Пушкин. Воронцов - посмотришь и сразу вспомнишь слова того же Александра Сергеевича: "Полуподлец, полуневежда..." И подумаешь: такой интеллигентный и тоже полуподлец. Надо же. Интересно, что бы он сказал о наших руководителях? Впрочем, тогда КГБ не было.

А мосты какие строили? Тот же Сабанеев. Или мост на улице Розы Люксембург, или на Жуковского. Правда, по части мостов и сейчас сохранились большие мастера. Умеем, когда хотим. Скажем, тот же Тещин мост построили недавно, а он ничем не хуже старых.

Не обращайте внимания на название. Тещин. Ну и что? Он мог бы запросто называться мостом Ватерлоо. Непонятно, но красиво. Одесситы любят, когда непонятно, но красиво. Например, Лютсдооф. Вы что-нибудь понимаете? А как красиво! Или, скажем, Бруклинский мост. Тоже непонятно, но по звучанию нам ближе Ватерлоовского. Смахивает на еврейскую фамилию - Моня Бруклин.

Однако небесная арка над похожей на Мадрид канавой возникла не затем, чтобы украсить наш город. Зачем первому секретарю обкома партии Синице красота? При нем дома строили - голые, как бабы в бане Исаковича. Живи теща Синицы в другом районе - ни за что не появилось бы это излишество. Но теща жила в тупике ул.Гоголя, а сам Синица - на бульваре, и любил он ходить к своей теще на блины с красной икрой. Когда не было Тещиного моста, очень его поездки усложняли жизнь простых одесситов. Ехал секретарь через весь центр. Приходилось перекрывать движение на многих улицах. Стягивать сюда из других районов гаишников. Так что мост был возведен для блага граждан города-героя. Поэтому и назвали его одесситы Тещиным. Он появился по одну сторону от Воронцовского дворца, а по другую, со стороны бульвара, - исчез ажурный забор, отлитый по заказу самого петербургского наместника. Как раз в это время коммунисты Одессы провозгласили лозунг: долой средневековые заборы в городской черте! И тонкое чугунное литье российских умельцев уехало за городскую черту на дачу Синицы. А вместе с ним и два мраморных льва, которые простояли у ворот замка целое столетие по еврейскому календарю.

Давно забыты имя и отчество Синицы. Если бы не птичья фамилия - и она бы стерлась из памяти горожан. Кто сейчас помнит фамилии одесских секретарей, кроме Синицы да Козыря? Второго запомнили только потому, что одесситы шутили: "На Одессу брошен последний козырь". А уж председателей горисполкома - так тех будто и вовсе не было в этом городе.

Впрочем, с одним я был знаком лично. Это Костя Симоненко. При нем, в восьмидесятых, Одесса и вовсе стала похожа на Мадрид. Все дома улицы Пушкинской он выкрасил в различные цвета. Его за это чуть не сняли с работы. Если бы вовремя не похвалил Симоненко мой друг Гриша Поженян в газете "Правда", туго бы тому пришлось.

До Симоненко председателем был человек, фамилию которого одесситы тоже забыли, а прозвище помнят. У моих друзей с ним произошла забавная история. Случилось это лет двадцать назад. Постойте, сколько лет сейчас Пашке, сыну Валеры Кузнецова? Двадцать шесть? Ну, значит, произошло это лет двадцать пять назад.

Взяла Валя, жена Валеры, на руки годовалого Пашку (который сейчас играет на скрипке в варьете на Жуковской площади) и пошла к председателю горисполкома, фамилии которого уже никто не знает, а кличку помнят. Простояла у кабинета четыре дня, а на пятый чудом попала внутрь.

- Так-то и так-то, - говорит, - трое, понимаете ли, детей у меня, а проживаем на десяти квадратных метрах. На том свете места будем занимать больше. А еще мы работаем в зверинце и нам на дрессировку дали льва Аргишти и медведя Рамсеса. Звери тоже проживают с нами.

- Ничего не получится, - ответил, вот уж действительно полуподлец и полуневежда, председатель. - Прописывайте к себе хоть слона с бегемотом.

- Ах так! - сказала Валя. - Чумыза ты рыжая!

Пашку она кладет на стол, и он тут же писает на подшивку газеты "Правда", а сама хватает графин с водой и угрожающе надвигается на градоначальника.

Он, видимо, оказался из робкого десятка или даже сотни - если вспомнить черносотенцев. Других в крупные начальники не брали. Председатель, понимая, что сейчас произойдет, наверняка сделал в штаны то же самое, что Пашка на подшивку "Правды". А, может быть, оконфузился и более серьезно. Как бы там ни было, мэр выскользнул в дверь, широко расставляя ноги, пробежал приемную и пустился по коридору в сторону ватерклозета. Изумленные посетители застыли в немой сцене и стали свидетелями того, как разъяренная женщина гналась за высоким начальством с современным оружием пролетариата - графином.

Председатель заперся в туалете. А исполнительный комитет в полном составе усмирял мать троих детей, доведенную до отчаяния.

У Валерки были б серьезные неприятности, если б история эта не получила широкой огласки. Однако квартиру тогда ему все-таки не дали. Хотя председатель на своем месте долго не продержался. В обкоме его теперь иначе не называли, чем "Этотзасранец". Смотри, фамилию не помню, а кликуху запомнил. Вот что значит хотя и не полное, но одесское воспитание.

После "Этогозасранца" председателем стал Костя Симоненко. И вот Гриша Поженян пишет ему записку: "Было бы справедливо, если бы мой брат (он имел в виду, что все люди - братья), наконец, получил бы приличную квартиру". А письмо написал Григорий после того, как спас Симоненко от дружеской партийной кары.

Через месяц после письма Валера получил ордер на 120 кв.метров, а кубических - так на все шестьсот. Дом его стоит на улице неизвестного вождя Чижикова, в ста метрах от дворика, в котором родился и вырос Корней Чуковский, которого украинские пысьменныки путают с Корнейчуком. А до Черного моря от Валеры пятнадцать минут ходьбы.

Господи, сколько моих друзей ночевало в одной из многочисленных, похожих на спортзал, комнат. И все посвящали Валере стихи. Наверное, их можно собрать на целый сборник. Натан Злотников, Булат Окуджава, Кирилл Ковальджи, Феликс Чуев, Юра Павлов, Борис Викторов, Павел Боцу. Прозаики и критики предпочитали выражать свой восторг устно.

- Счастье этого человека в том, - сказал Стасик Рассадин, - что он сделал свое хобби профессией.

Олег Попцов через час после того, как сюда попал, заметил:

- У меня такое чувство, что я здесь уже месяц.

И действительно, обеденный стол, за которым мы сидели, принял двух писателей, художника, бомжа, детей из Валеркиного цирка, яхтсмена, акробата, уборщицу, врача из клиники Филатова и бог знает кого еще. За час в этом доме и правда может произойти сколько, сколько в другом не происходит за месяц. Если же меня нет год - то здесь перелистывается целая жизнь.

То Валера на своей яхте отправляется в Грецию и чуть не тонет там в Эгейском море.

То ему предлагают быть капитаном шикарной яхты и возить паломников в Иерусалим. Он вытащил меня на переговоры об этом в штаб потомков одесских дворян. Советская власть научила их собираться в кружки и ячейки. Подтянутые, вежливые молодые люди в форме белогвардейских офицеров разыгрывали спектакль, второе действие которого началось после семидесятилетнего антракта.

А вот недавно его парусную лодку, названную в честь Пашки, напрудившего в горисполкоме, и Петьки, делавшего то же самое под всеми деревьями Канатной улицы, где они когда-то жили, зафрахтовал чудный грузин, чтобы возить чай из Сухуми.

- Сейчас, через пятнадцать минут, он должен прийти. Я тебя с ним познакомлю.

И вот он уже стоит в дверях с запотевшей бутылкой "Абсолюта" и тортом невообразимой величины. Не выпуская из рук свои подарки, грузин обнимает Валеру, и я слышу:

- Ну почему ты не грузин? Мы бы тебя избрали Шиворнадзой.

Он видит в комнате меня и, не разжимая объятий, говорит Валерке:

- Ущипни меня. Я сплу или не сплу? Рудолф, толко нэ говори, что это нэ ты!

- Это я, Роланди! - кричу я.

Мой друг Роланди, шофер Дома творчества писателей в Пицунде, который каждый сентябрь встречал меня в Сочи жареным поросенком и таким большим, как этот торт, букетом роз.

Последний раз мы с ним виделись десять лет назад.

- Ты уезжаешь из Грузии и не видел Гегский водопад, - сказал тогда Роланди. - Да он - лучшее место на Кавказе, а значит и во всем мире. Завтра же поедем туда.

И вот я, моя жена, мой шестилетний внук Алик и поэт Натан Злотников отправляемся на роландовской "Волге" в горы. Раньше иномарок даже в Грузии не было, и "Волга" считалась - высший класс.

Едем мы пока что в сторону озера Рицы, куда ведет один сплошной поворот. Роланди включил веселую грузинскую музыку.

- Ах, если бы ты понимал эти слова, - говорит он, - ты бы все время плакал!

Я и так чуть не плачу, потому что машина поворачивается сама, а Роланди танцует лезгинку, то левой, то правой рукой едва касаясь руля. Все в нем танцует отдельно - брови, руки, рот, глаза.

Но тут кончается асфальт, и над пропастью протянулись два бревна, как раз по ширине волговских колес. Руки Роланди прекращают танец, но все остальное продолжает его. "Волга" сворачивает и, как канатоходец под куполом цирка, медленно движется по бревнам. Да, этот номер нужно исполнять под туш.

Дальше мы едем по наклонной плоскости - и камни, касавшиеся наших колес, летят в глубокую пропасть. Затылок у Натана становится потным. Все мы молчим. И только Роланди трещит без остановки.

- Ты будешь смеяться, но даже товарищ Сталин там не бывал. Нэ имел такого шофера, как я.

Я не смеюсь, я понимаю товарища Сталина.

- Нэ волнуйся. Еще километров пять, а там рукой подать. Ты будешь смеяться, но Шеварднадзе там тоже не бывал.

Товарища Шеварднадзе я тоже понимаю. Внизу огромные скалы кажутся мелкой галькой. Машина уже наклонилась в ту сторону на двадцать пять градусов. Что касается градусов, то они выражаются не только в наклоне нашего движущегося средства. Не нужно обладать особенно тонким обонянием, чтобы почувствовать, что в спокойном дыхании нашего водителя присутствует легкий аромат чачи, крепость которой, как известно, тоже выражается в градусах. Своими опасениями я делюсь с Роланди.

- Для равновесия, - говорит он, - градусы туда, градусы сюда... Ничего не будет - это "Изабелла". Его обожает английская королева. Каждый год мы посылаем ей целую бочку. Списываем за счет наглядной агитации.

И вот, наконец-то, мы у знаменитого водопада. Действительно, красота потрясающая! Там, внизу, уже октябрь, а здесь только цветут жасмин и сирень. Но даже они пахнут "Изабеллой". Или мне это кажется. Травой и кустами взрывается каждый камень. А над ними ледяная арка выдвигается из скал, как козырек грузинской кепки. Это великолепие захватило всех. Роланди забыл, что нас нужно угощать. Он угощает нас Гегским водопадом. Ледяная крыша розовеет от вечернего неба. С ее расщелины льется розовая вода. Брызгами наполнено весеннее пространство. Со всех сторон горы устилает радуга.

- Ты видишь, какие они дураки? - спрашивает Роланди, и эхо его голоса отзывается в ущельях.

- Кто? - спрашивает уже мое эхо.

- Сталин и Шеварднадзе. Не были здесь. Грузын - нэ грузын, если пройдет мымо магазина "вино", не оглянется на красивый женщин и не увидит Гегский водопад.

И вдруг - о ужас!

- Вай! Кого я вижу! Вот это встреча!

Оказывается, свою компанию привез сюда школьный товарищ Роланди - Давид.

Открываются багажники, достается вино, которое любит американский президент, и мы ему его туда посылаем. Списываем за счет расходов на интернациональные мероприятия.

Думаю, что президенту хватило бы на год того, что выпивают пассажиры двух "Волг" на крыше абхазского мира. Румянятся углы гратара. Тускнеет козырек Гегской кепки. И вместе с ним тускнею я, думая об обратной дороге.

- Слушай, Рудольф, почему у тебя такой вид, как будто ты понял слова той грузинской песни?

Обратно глубокой ночью мы едем на двух машинах. Магнитофон молчит, так как поет сам Роланди. Ему кажется, что если он будет петь громче, то я пойму все слова, поэтому он орет вовсю. Иногда нас обгоняет голос Давида, который едет сзади: "Нанина!" А я думаю только об одном: попадем ли мы в темноте на те злополучные бревна? И вот мы уже на трассе озеро Рица - Пицунда. Теперь ничего не страшно, даже штопор, по которому мы сползаем вниз. Роланди останавливает машину. Тормозит и Давид.

- Ты не забыл положить в права сто рублей? - спрашивает Роланди Давида. - На, я уже достал и для тебя.

- Зачем? - высовываюсь из кабины я.

- ГАИ тоже кушать хочет. Если выпил мало, можно пятьдесят. Столько, сколько я, - положено сто.

- Брось валять дурака, - советую я, - Ты выглядишь на пятьдесят.

- Рудольф! - кричит он, почему-то поднимая правую руку вверх. - Нужно быть честным.

Проехав совсем немного, мы действительно встречаем гаишника. Он нас не останавливает, но Роланди, делая изящный зигзаг, паркуется возле него. Затем он выходит, и они начинают так кричать, словно река Бзыбь приняла тающие в горах снега. Внезапно, прервав крик, они обнялись, и постовой шепчет в ухо Роланди так, чтобы мы слышали:

- Вижу, вижу. У тебя замечательные гости. Вези их осторожно. - Он наклоняется и машет нам рукой. - Возле Инкита не сбей Гурами. Он там дежурит.

- Какого Гурами?

- Того сержанта, которого ты обещал нечайно сбить.

- Ми с ним помирились.

Роланди садится, сигналит, и мы трогаемся.

- Хороший человек, - говорит он, когда мы отъезжаем. - Абсолютно не грузин, но почти что хороший.

И вот мы сидим за Валеркиным столом. Первая рюмка - за встречу. Вторая - за грузин. Третья - за евреев. Четвертая - за русских. Абсолютно не грузины, но тоже хорошие.

- А еще давай выпьем за абхазцев. Тоже народ, - грустно улыбается Роланди.

- Как, это говоришь ты?

И мы узнаем, что года через два после нашей последней встречи два абхазца положили на землю детей Роланда и, забавляясь, дали очередь из автомата над их головами, а другие абхазцы спасли их и, рискуя жизнью, отвезли в безопасное место. Прощаясь, один из них выгреб все деньги, которые были в его кармане.

- На, Роланди, больше у меня нэт.

Остальные поступили так же.

- Тоже народ, - повторяет Роланди, наливая новую рюмку. - Помнишь озеро Инкит? Мы там еще шашлыки ели - ты, твой Поженян, мой друг абхазец Чинчор и я. В этом озере абхазцы топили грузин,а грузины - абхазцев. Давай выпьем за тех и за других.

Мы выпили и все поцеловались. Потому что живы. Потому что нас не коснулась эта повальная ненависть. Потому что я плакал, когда русские убивали грузин, когда чеченцы убивали русских, когда азербайджанцы убивали армян. Когда рушилась Вавилонская башня, которую все мы строили. Наверное, и сейчас на глазах моих были слезы, потому что Роланди захотел, чтобы я вспомнил что-то приятное.

- А помнишь, - сказал он, - как мы ехали на Гегский водопад?

И я вспомнил этот грузинский козырек, закрывающий от жгучего солнца жасмин и сирень. Как висели мы над пропастью, и моя жена так сжимала моего внука Алика, что у него на теле, хотя он уже десять лет живет в Америке, остались пятна, похожие на родимые. Родимые пятна моей сумасшедшей родины.


Рудольф ОЛЬШЕВСКИЙ
http://www.abkhazeti.ru/pub/geotoday/17_03_2003_234/.
-----------------------------------------------------------

РУДОЛЬФ ОЛЬШЕВСКИЙ на САМИЗДАТЕ:

ПОГОВОРИМ ЗА ОДЕССУ - рассказыhttp://zhurnal.lib.ru/o/olxshewskij_r_a/
_________________________________________________________

ДЛЯ ДЕТЕЙ
Спиридон Вангели

Тополь
(Пеpевёл с молдавского
Рудольф Ольшевский)

Был когда-то
Тополёк
С ноготок.
Стал тянуться ввеpх
Росток.
Hочью выpос
Hа веpшок.
Вечеpом подpос
Hемного
И увидел вдpуг -
Доpога.

Ох, какая непоседа
Эта самая
Доpога.
Ходит-ходит
Без обеда
И туда,
И сюда -
Hеизвестно куда.

Hе стоит
И тополёк.
Тянет ветки
Выше,
Выше,
Чтоб увидеть,
Как под кpышей
Ловит капли
Желобок.

Баpабанит
Дождь кpугом...
Тополь
Ростом стал
Как дом.
Раньше видел
Только двоp,
А тепеpь -
Такой пpостоp!

Выpастает
Тополь, - выше!
Видит кpыши,
Снова кpыши.
Ох, как много
Ребятишек!
Встал на цыпочки
Чуть-чуть,
Чтоб на школьный двоp
Взглянуть.
Шёпотом позвал
Мальчишек -
Может, кто-нибудь
Услышит.

И опять pастёт,
Растёт -
Веткой небо
Достаёт.
Вдpуг увидел
За домами
Поле
С жёлтыми
Цветами.
Очень тополь
Удивлён -
Видит миp
Со всех стоpон.
От большого
Удивленья
Покачнулся
Вместе с тенью.
Раньше думал,
Что земля -
Только двоp,
Дома и дети.
Оказалось -
Есть поля,
Есть холмы
Hа белом свете.

Тёплый вечеp
Hад деpевней
Зажигает
Лунный свет,
Возле тополя
Деpевья
Собиpают
Свой совет.

Замолкают
Вишни, гpуши...
Всем деpевьям
Пеpед сном
Очень хочется
Послушать,
Что там видно
За селом.

И pассказывает
Тополь
Пpо загадочные
Тpопы
Пpо колодец
Очень дpевний...

Тихо думают
Деpевья:
"Хоpошо быть
Тополями,
Видеть небо
За полями".
---------------------------------------------------------

 РУМЫНСКИЙ ЯЗЫК

Две когорты солдат. Уголовники, сброд,
Были посланы для поддержанья порядка,
Или чтоб перерезать во время упадка
Непослушных племен генетический код.

Вместо казней, забавы привычной возни.
А затем оккупация, вечная ссылка
В отдаленной провинции, где у затылка
Ледяное дыхание после резни.

Женщин не убивали - такой уговор
Императора и предводителя банды.
Пусть продолжат оборванный род оккупанты,
Совмещая тем самым триумф и позор.

Был последний из даков ребенком. Его
Отыскали, чтоб кинуть свирепой волчице,
Прибежавшей по тайной тропе из столицы,
Где назвали уже торжеством воровство.

Прибежала почувствовать кожей ноздрей,
Как грядущие мальчики будут гордиться
Уголовником, головорезом, убийцей.
И стыдиться беспомощных слез матерей.

Что оплакали павших на этой войне.
И еще не зачатых, не знавших начала.
Босиком от колодца к колодцу ступало
Эхо женского плача по жесткой стерне.

Одиночество. Зимних дождей облака.
И тянулась тропа от селенья в бараки -
Надо выжить, исчезли угрюмые даки.
Нужно новым народом заполнить века.



ГРЕЦИЯ
И опустила Греция мечи.
Устала жить, в который Раз сначала.
Ушла в себя - в артисты и врачи,
Историю противникам писала.

Предсказывала будущие дни
Своим завоевателям. И даже
Растила жен для римской солдатни,
Покорных жен, в тиши тянувших пряжу.

Оливы зрели. Пахнул пылью зной,
Слезился синевою глаз воловий,
Следивший, не моргая, за войной,
Слепой войной - без подвигов, без крови.

Был покорен не Карфаген, не гал,
А грек, великий грек, в веках воспетый,
Но Рим победу праздновать не стал,
Почувствовав тщету своей победы.

Почувствовав присутствие черты,
И воины, как не были упрямы,
А оставляли у ворот щиты,
Когда входили в греческие храмы.

Копье ломали у чужих святынь.
К иным чужим наречиям сурова,
Не заглушила медная латынь
Серебряного греческого слова.

Пусть силе покориться суждено,
Но Греция, открыв свои границы,
Не смешивала горькое вино
Со сладковатым молоком волчицы.

Все приняла, не пересилив зла.
И прижилась заложницей у Рима.
Но песен и богов не предала
И потому была непобедима.


ГОМЕР

Бесстрашно меж враждующих племен
Он, руку выставляя, шел на ощупь,
Чужого поколения шпион.
Тысячелетий будущих доносчик.

Донесший тайну темный чародей,
Пространство ощущающий рукою.
Названия военных кораблей
Он выдаст всем тягучею строкою
Гекзаметра. Бессмертного стиха,
Где, как в органе, высоко и глухо,
Когда смолкает музыка, меха
Еще тревожит отголосок звука.

Он вспомнил имена, назвал число,
Он выдал судьбы, осадивших стены.
Остывшее давно добро и зло
Он осветил живым лицом Елены,

Ему знакомым неизвестно как
До черточки, до родинки у брови.
Свидетель жизни, победивший мрак.
Назвавший слово и прозревший в слове.

ТРОЯНСКИЙ КОНЬ
А греки обманули и меня.
Искусству доверяют. И охрана
В скульптуре не увидела обмана,
Впустив к себе Троянского коня.

Народ, и в храме не снимавший меч,
Не ожидал от гения коварства.
За женщину воюющее царство
Могло ли красотою пренебречь?

Могло ли не открыть ворот коню,
Бессмертному дыханию таланта?
Головорезы первого десанта
Хмелели зло, предчувствуя резню.

Что есть коварство? Что есть красота?
Ответь мне наша и чужая эра.
Страшусь скульптур гигантского размера,
Внутри которых тьма и пустота.

Я помню, как отлитый на века,
Стоял гигант, знакомый с колыбели.
За отворотом бронзовой шинели
Не палачей ли прятала рука?

Давно убрали памятник ему,
Но в пьедесталах, в тверди монолита
Живет охрана, руки из гранита
Ползут, как змеи, к горлу моему.

Свои награды тайные храня,
Командуя покойниками глухо,
Они, пережидая, ищут брюхо
Бессмертного Троянского коня.


ОДИССЕЙ

И врагов лишившись, и друзей,
Времени испив хмельную брагу,
Это был уже не Одиссей,
Старец, возвратившийся в Итаку.

Пусть еще крепки его слова,
Простыни отброшены в постели,
Воздух сотрясает тетива,
Если он стрелу отправил к цели.

Пусть еще и сила есть, и власть,
И суровы пепельные брови.
Но уже в глазах остыла страсть,
Ветры погасили отблеск Трои.

И, сойдя на берег с корабля,
Медленный, сутулый и высокий,
Понял он, что пережил себя,
Сдвинув расстояния и сроки.

И пока он верен был стреле,
И пока он втянут был в скольженье
Паруса и весел - на земле
Все ушли, сменилось поколенье.

Где они, в какой лежат воде,
На каком песке, в котором веке,
Сильные, привыкшие к беде,
Верные и ветреные греки?

Только Одиссею суждено
Вырваться из пламени и пены.
С кем ему хмельное пить вино,
Вспоминая красоту Елены?

С кем зимой стоять на берегу,
Кутаясь в одежды одиноко?
Кто сумеет разделить тоску
Роком сотворенного пророка?

Вот идет он, как уставший конь.
Кудри закипают белой пеной.
Он вернулся. Но погас огонь,
Просиявший в сумраке вселенной.

ВЕРСИЯ

-И ты, Брут! - Цезарь посмотрел во тьму,
Чтобы увидеть молодого друга.
И взгляд светился. Вырвал свет из круга
Того, кто был милей других ему.

-И ты, Брут! - Снова Цезарь произнес,
Так, словно опасаясь, что не понят.
И понимая: "Уж теперь запомнят."
И это был приказ, а не вопрос.

- Пора триумфов кончилась, сейчас
Придет пора позорного бунтарства.
Обманем всех. Во имя государства
Пусть бунт идет не снизу, а от нас.

Империи великой торжество
Не в том, что мы империей владеем,
А подчинив судьбу свою идеям,
Уйдя, мы превратимся в божество.

И сохраним незыблемым закон.
Так сотворим на людях лицедейство.
Убийство ради Рима - не злодейство.
Перехожу вторично Рубикон.

И ты, Брут! - Повторил он в третий раз. -
Предательство запомнится надолго.
Я понимаю, исполненье долга
Страшнее смерти. Но таков приказ.

Он осветил их всех по одному,
Товарищей, стоявших молча рядом,
Светящимся в ночном пространстве взглядом
И улыбнувшись, он сказал во тьму:

-Ты нож воткнешь не полностью, слегка,
Чтобы ушел не сразу император,
Я припаду к земле, как гладиатор,
Вокруг вздохнут трибунами века.

Ударишь ты в плечо, а ты в бедро.
Не ошибись, должна быть легкой рана,
Чтоб я привстал, чтоб я не умер рано.
Тогда-то вот - и ты, Брут! Под ребро!

ПИСЬМА ОВИДИЯ ИЗ ССЫЛКИ
1

Старел, ждал перемен, писал жене:
"Ты оступиться не имеешь права.
Не изменяй с другим мужчиной мне,
Твой каждый шаг моя осветит слава.

Ты женщина, ты поступать вольна,
Как сердце скажет, как судьба наметит,
Но я Овидий, ты моя жена,
И грех твой на виду тысячелетий.

Не изменяй мне! Здесь морозы злы.
Я прячу плечи под овечьим мехом.
Представь, такой здесь холод, что волы,
Как по земле идут по твердым рекам.

Не хочется, чтоб это был конец.
Ты обо мне с подругами не сетуй.
Что толку в том? Сходи-ка во дворец.
Пади к ногам, но не переусердствуй.

Запомни, мера и в словах нужна.
Не милости проси, а послабленья.
Ну что еще? Не изменяй, жена!
Живем мгновенье, потерпи мгновенье.

Под темною одеждой тело прячь.
Не доверяй ни доброму, ни злому".
Такая грусть, такой бессмертный плач
По женщине, по родине, по дому.

Томился, остывая, день в окне,
Осенний дождь шумел, с небес стекая.
"Не изменяй с другим мужчиной мне!"
Такая ревность и печаль такая.

Неяркий свет последнего листа
Мерцал за домом в сумраке дубравы.
Такая грусть, такая чистота:
Не сплетен бойся. Ни хулы. А славы.

2

Еще не начат век других людей,
Лишь я в тиши чужого поселенья
Не слышу гула римских площадей,
Где все мое осталось поколенье.

Где длится без меня моя судьба -
У городских ворот сменяют стражу,
Бегут мальчишки, и скрипит арба,
И женщины под вечер тянут пряжу.

И голос называет имена
Моих друзей, и слышен дальний топот.
Осталось все таким же без меня.
Мое лишь имя превратилось в шепот.

Те, что гордились дружбою со мной,
Когда и я был баловнем державы,
Сейчас обходят дом мой стороной,
Закрытый на засов опальной славы.

Брань сделалась почетным ремеслом,
Завистники, молчавшие до срока,
Воздушный замок мой - кайлом на слом,
На взлом. Пороку легче без пророка.

Еще я есть. Еще я на земле
Не стал водой, не превратился в камень.
Погас костер, но в стынущей золе,
Невидимый, еще хранится пламень.

И странно мне, что я еще живу,
Что слышу этой долгою зимою,
Как вол, мыча мучительно в хлеву,
Протяжно разговаривает с тьмою.

Такой тоски не ведает язык.
Не выразит звучание латыни
Так, как лишенный смысла этот крик,
Мою печаль и память на чужбине.

Я понял здесь у жизни на краю,
Что смысл, заключенный в нашем слове,
Не передаст тупую боль мою,
Как этот голос немоты воловьей.

3

Когда ты мне завидовал, когда
Копило яд медлительное жало,
Моя великодушная вражда
Твою судьбу молвою окружала.

Невидимый, ты был всегда со мной.
В саду, на шумной площади, в пастели.
Я чувствовал то боком, то спиной -
Твои глаза торчали в каждой щели.

Теперь мне даже скучно, что их нет.
В минувшей жизни суета осталась.
И тень моя легка, свинцовый след
Твоих ступней ей тяжек стал под старость.

Ты помышлял о славе, а она
Скользнула по тебе усталым взглядом.
Другие осветила имена.
И что всего обидней - те, что рядом.

И зависти увядшая полынь
Горчила, обжигая губы сухо,
Когда моя веселая латынь
Случайно твоего коснулась слуха.

Ты был врагом. И тем был знаменит,
Бессмертие присвоив незаконно.
Моя звезда, летящая в зенит,
Тебе светила ярко с небосклона.

Мой враг, осиротел ты без вражды.
Необратима для тебя утрата.
Злодеи без злодейства - не нужны.
Храм не сгорел - кто вспомнит Герострата?

Ты тень моя. Но тени нет во тьме.
Попробуй озари сейчас наветом
Судьбу. Не назову тебя в письме.
Твое бессмертье кончилось на этом.

4

Уже наше время уходит, тяжелые тени
К закату растут и видны в отдаленьи моем.
Когда станет пусто в твоем золотом поколенье,
Вне времени, Август, мы встретимся только вдвоем.

Страшись этой встречи. На самой далекой развилке,
Где нет ни рабов, ни серебряных труб, ни коня,
Где пусто, где ты да еще этот нищий из ссылки,
Куда ты в единственной жизни упрятал меня.

Я буду свидетель. Я вспомню их всех поименно,
Создавших тебя и тобою поверженных в прах
В империи, где твое имя сильнее закона,
Где два колеса в колеснице - покорность и страх.

Восстанут в грядущем два духа, лишенные страсти.
И в небе проступит деяния всякого след,
И тайна исчезнет, и будет властитель без власти,
А рядом свидетель ушедшей эпохи, поэт.

Нас двое в бессмертии, а человечество - судьи,
Все, кто после нас обитает на этой земле.
Я буду подробным, когда обреченные судьбы
Из памяти вызову, чтобы поведать о зле.

Придворный историк напрасно легко и понятно
Твой век осветил, и на ложь получая права.
Где белые были, появятся черные пятна,
Кровавые пятна проступят, где были слова.

ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ

Когда пошли густые облака,
И вязкий мрак строителей окутал,
И глину отряхнувшая рука
Вверх потянулась, чтоб нащупать купол.

Небес. И гул базарных площадей
Достиг высот - тогда бегущих скопом
По каменному эллипсу людей
Он покарал. Не мором. Не потопом.

Не пламенем и серой, как Садом.
И было странным наказанье это:
Открыть калитку, постучаться в дом,
Позвать жену - и не понять ответа.

Детей назвать, взбегая на крыльцо,
И захлебнуться вымолвленным словом,
Увидев напряженное лицо,
Встревоженное непонятным зовом.

Окликнуть пса, уж он-то подойдет.
Но под сарай, где безопасность мрака,
Испуганно прижав к земле живот,
Повизгивая, уползла собака.

Остановиться посреди двора,
И все понять, и думать ошалело:
Как называлась изгородь вчера?
Какое имя дерево имело?

Роса и листья, ветер и трава,
Вода и хлеб остались без названий.
Чужие, беспредметные слова,
Царапаясь, ворочались в гортани.

Взамен забытых, льющихся легко,
Как в очаге огонь с пахучим дымом,
Как в звонкий чан парное молоко
Или меж пальцев волосы любимой.

Слова метались вместе с кадыком,
С набухшей веной, с током темной крови,
Они еще не стали языком,
Не вырвались из немоты воловьей.

Все то, что век от века, не спеша,
Причастная таинственной работе,
Слагая звуки, создала душа,
Утрачено, отторгнуто от плоти.

Соседу крикнуть, к матери пойти,
Упасть перед прохожим на колени.
И ни кого из близких не найти
В своем разноязыком поколенье.


УМЕР САХАРОВ

Это тоже было, как голосование -
Облегченья тайный вздох и боли вздох.
Умер Сахаров. Продолжим заседание.
Встанем траурно в проеме двух эпох.

Помолчим одну минуту по обычаю
И затеем бесконечный разговор.
Торопливое его косноязычие
Красноречью прочих больше не в укор.

Мы и раньше не стыдились неумелости
Говорить с ним, и свистело оттого
Большинство из секторов трусливой смелости
Возле робкого отчаянья его.

И звучало поименное мычание,
Хотя все и знали, что не говори,
Как в период всесоюзного молчания
Затыкали ему глотку главари.

Мы и раньше не венчали его славою.
Разве можно на трибуну высших сфер,
Так картавя, разговаривать с державою,
У которой государственное ЭР?

Будто пойманный прожекторами, в мареве
К микрофону он, бочком, почти бегом
Семенил, чтоб не догнали, не ударили
Через гула поименного погром.

Умер Сахаров. Свеча по месту жительства.
Слава богу, что не газовый огонь.
И пустует места посреди правительства,
Где щеку держала с вывертом ладонь.

Постоим перед закрытыми воротами,
За которыми придется быть и нам.
Пустоту заполнит время патриотами.
Это знаем мы по прежним временам.

Мы то помним, как упасть не дали волосу
С головы его. Упала голова.
Голосуем. Соберет венок по голосу
Безголосо голосящая Москва.

Мы-то помним, мы-то слышали по радио,
Как выпрашивала пять минут рука.
Христа ради. Отказали. Демократия.
Пять не подали. Теперь его века.

Возвеличили. Порочили. Морочили.
Не трибун он, а пророк и чародей.
Вся Россия встала в траурную очередь,
Отказавшись от других очередей.


Немота 

Ещё не видно Млечную дорогу,
Одна звезда пробила твердь зари,
Я думаю: «А что мы скажем Богу,
Когда произнесёт он – говори!»
Хрустит мороз, звезда, как на иконе.
что мы ответим, путь отмерив весь,
Когда он нас поднимет на ладони
К глазам и скажет: «Говори, я здесь».
Какую радость вспомнить? Боль какую
Возвысит голос, ощутит висок,
Когда с одной галактики в другую
Прольются звёзды, как в часах песок.

Всё то, что и значительным, и вечным
Казалось в узком круге суеты,
Не разглядит душа в потоке Млечном,
Когда нам будет голос с высоты.
Пространство неприютно, небо голо.
Одна звезда, а дальше пустота.
Мороз и одиночество. И горло
Заранее сковала немота.

(Юность №6-1990)

НАРОД

Я не люблю любой народ.
В любом народе дремлет сброд.
Позволь - и тьма со дна всплывет.
Народ не общество, а род.
Он с первобытным гневом слит.
Он верен злу своих обид.
Он мстит за то, что сир и сер.
Слепой инстинкт забытых эр
Его выводит на тропу.
И льется кровь, дразня толпу.
Игрой становится беда -
Сегодня "будем бить жида",
А завтра "русских жги-пали,
У, надоели москали".
Цыгане, татарва, чечня.
В любом народе нет меня.
Я не хочу таких удач,
Чтоб их со мной делил палач.
То, видно, про меня слова -
Иван, не помнящий родства.
Ни кумовства, ни сватовства,
Ни пиршества, ни воровства.
Я помню Моцарта, а он
Был не народом сотворен.
Ну разве Сахаров народ?
Народ - тысячелетний гнет.
Прекрасен человек, пока
Он не толпа, он не века,
Он не табун, он не косяк,
Он не инстинкт, таящий мрак.
Я существую в мире сам,
Я на крови не строил храм.
Я - инородец всех людей.
Ни эллин и не иудей.
Смотрю, как падает звезда
Из никуда и в никуда.

ПРАВИЛА ИГРЫ

Булату Окуджаве

Во времена сиротства и юродства,
Не требуя себе иной поры,
Давайте поиграем в благородство.
Напоминаю правила игры.

Пускай незащищенно, под прицелом
Фигурок, суетящихся гурьбой,
Ходите только белым офицером
В пространстве, ограниченном судьбой.

Давайте благородством покараем
Противников, что точат топоры.
На черно-белых досках поиграем.
Напоминаю правила игры.

За пешкой не гоняйтесь из наживы.
Не оставляйте линию огня.
Пока мы живы, да не будем лживы.
И ни за что не отдадим коня.

Ни бросимся ни вправо и ни влево,
Не побоимся тяжести туры.
За нами наблюдает королева.
И это входит в правила игры.

Не чувствами, ни словом, ни делами
Своими не унизим короля.
Ходите только белыми полями,
Врагам оставим черные поля.

Слона видите центром, а не краем.
Соединив миры, а не дворы,
Давайте, если нужно проиграем.
И это тоже в правилах игры.

Давайте поиграем, проиграем.
За то, что ждет нас завтра, за вчера -
Давайте благородством покараем.
Но это уже будет не игра.

БРАТСКАЯ МОГИЛА

Мертвые имут и совесть, и срам
В царстве загробном своем.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В братской могиле вдвоем?

Гул самолетов и гром батарей,
Скрежет окопных лопат.
Пали геройски, Еврей - не еврей,
Пусть они рядом лежат.

Если бы не под прицелом свинца,
Был бы приказ: "Не спеши!
Выясни раньше графу мертвеца,
Национальность души."

Сторож стоит и у этих дверей,
Есть и для памяти бронь.
Но проморгали. Прокрался еврей
В список на вечный огонь.

Выменял за сто положенных грамм
Теплую вечность в раю.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В неразделенном строю?

Взятым во тьму на бессрочный постой,
После мечей и печей,
Кости не ныли под общей плитой
Перед процессом врачей?

Как вам покоится в сумерках лет,
Где и свобода крута,
Где примеряет свинцовый кастет
На кулаки доброта?

В этом студеном краю снегирей,
В век не людей, а идей,
Спрятался в братской могиле еврей.
Ай да хитрец, иудей!

Знал, что за молнией будет и гром.
- Так что учти, господин,
Если ты хочешь затеять погром,
Я тут лежу не один.

Кто здесь в могиле хозяин, кто гость,
Не докопаешься - брось!
Не отличишь, где славянская кость,
Где иудейская кость.

Холмик, плита и цветок - пополам,
И пополам окоем.
Как вам лежится, Иван и Абрам,
В братской могиле вдвоем?

ОТМЩЕНИЕ

Григорию Поженяну

Соври Мюнхгаузен, соври,
Мы не поверить тебе рады,
Когда у правды и неправды
Выигрываешь ты пари.

За то, что дураки в чести,
Что одиноко и что длинно
Зима тянулась у камина,
Злу небылицей отомсти.

И расскажи опять без лжи,
Что пышно вырос куст ореха
Внутри тебя, и ради смеха,
Под сердцем ветку обнажи.

Ядро придумай и коня,
Припомни, как давно однажды
Ты целый город спас от жажды
И королевство от огня.

Посетуй, трогая усы,
Что к старости и память - бремя.
Передвигающие время,
Послушав, заведи часы.

И покажи гостям ножи,
Что с книгами лежат на полке.
И как гудят в тебе осколки,
Не жалуясь, им расскажи.

И как таможня на посту
Велит пройти досмотр сначала,
Услышав этот гул металла
В столичном аэропорту.

Соври, пока молва легка,
И быль, и небылица равны,
И неправдоподобной правды
Свидетели живут пока.

ДУРАК

В нашем городе состарился дурак.
Несуразные нашептывал слова.
Суетился, кувыркался, гнул пятак.
А гляди, как поседела голова.

Ни войны не испытал он, ни беды,
Обошли тревоги смутную судьбу.
А гляди, какие скорбные следы
Жизнь безумная оставила на лбу.

Балагурил, не считал свои лета,
Колесом ходил, носил один носок.
А гляди, как на смешном лице шута
Время сделало трагический мазок.

ПОХОРОНЫ НА МОЛДАВАНКЕ

Дядя Миша умер в октябре.
Под своим портретом в черной раме
Он лежал у окон во дворе,
Пахнущем цветами и котами.

Неизвестно, как разнесся слух,
Что собрал на той негромкой тризне,
Окруженных тьмою, тьму старух,
Незаметных в повседневной жизни?

Будто скорбный воздух похорон
Вывернул на мятую изнанку
Поколенье канувших времен
Прежде заселявших Молдаванку.

И на свет повылезала жуть,
Высунулась стая тараканья,
Чтобы в щелку тайны заглянуть -
Что там за чертой существованья?

Это было смерти воровство.
Загодя выискивая сходство,
Умершего тела вещество
Примеряло на себя юродство.

И металась дядина душа
От такой позорной панихиды.
Но случилось так, что не спеша
С выраженьем злости и обиды

На рябом лице вошел во двор
Мужичок, подвыпивший некрепко.
Глянул он на публику в упор,
С головы в кулак слетела кепка.

"Мать твою! - сказал он небесам. -
Миша умер. - Эхо было гулким. -
Все, конец, теперь и двести грамм
Не с кем выпить в этом переулке.

Мы с покойным были кореша."
Он ушел, и оставляя тело,
Раньше срока дядина душа
Вслед за ним в проем ворот летела.

ПРИЯТНАЯ НОВОСТЬ
Натану Злотникову
Приятная новость - сегодня от солнца и ветра
Смола проступила в замерзшей коре на сосне,
И одновременно сосульки на два сантиметра
Приблизились в полдень под южною крышей к весне.

А также узнал я, что звездную книгу листая,
По темному небу бесшумно на север летит
Над темной Атлантикой ночью утиная стая,
Утиная стрелка, в которой очнулся магнит.

Еще мне сказали, и я удивился, природа
Не может смириться, забыть, покориться судьбе,
Подумайте только, почувствовав час ледохода,
Под городом речка гуляет в бетонной трубе.

А также забавным и странным мне кажется то, что
Как раньше, чтоб было теплее, на штемпель дыша,
В три смены работает снова районная почта,
И пишутся письма, а значит, проснулась душа.

Пускай обещает морозы нам метеокарта,
Но через вселенную без телескопа видна,
Летит, разрастается льдистая звездочка марта,
И землю трясет оттого, что сорвалась она.


ОДЕССКИЕ ПАМЯТНИКИ
Станиславу Рассадину
Черными чернилами все судьба исправила.
Нет в минувшем времени, память - это миг.
Превратилась молодость, что писалась набело
Буквами заглавными в скучный черновик.

В городе, где полночью мчались гулко лошади,
Где летели ласточки на краю небес,
Памятник состарился на Соборной площади,
Воронцов состарился, а потом исчез.

Выпускного вечера галстуки и запонки.
Дюк сошел по лестнице, слышен медный звон.
Старенькими сделались девочки Лузановки
В городах Израиля, в кутерьме времен.

Их судьбу составили годы окаянные.
Под другим созвездием на краю веков
Даже сны сегодня видят иностранные
Девы наших грешных юношеских снов.

Танцы институтские, дворики да скверики,
Спелый запах августа - моря и земли.
Где-то в шумном городе посреди Америки
Ходят ланжеронские вице-короли.

Сладкое томление детям их неведомо.
Что им пушка старая, что для них платан
Возле бюста Пушкина на бульваре Фельдмана,
Где клубится вечером розовый туман?

Что им дух трагедии мифов древнегреческих -
Посредине улицы вдруг Лаокоон?
Груб железный занавес серых сцен отеческих,
Только в этом городе был с изъяном он.

Темные парадные, лестницы привычные.
Не разжав на шее смертного кольца,
Вот и стали старцами юноши античные,
Дети неудачника - жертвы и жреца.

Известняк обветренный, чуткие акации,
Эхо нашей юности, звуки далеки.
Памятники города тоже в эмиграции,
Их сменили каменные тени - двойники.

Где-то одинокие перед долгой осенью
Над толпою замерли с думой на челе -
Александр Сергеевич с голубою проседью,
Воронцов лысеющий, тучный Ришелье.

Строки стихотворные смешанные с прозою.
Южная провинция. Таврия. Дыра.
Не успев состариться, становились бронзою
Сыновья дворянские, пасынки двора.

Жернова вселенские, мы еще не молоты.
Слышен скрежет каменный, это не про нас.
На бульваре Фельдмана мы чисты и молоды,
Молодые статуи окружают нас.

Мы почти ровесники - южные наместники,
Местные кудесники - принцы и рванье.
Дайте обмануться нам, будущего вестники,
Не накаркай правду нам к ночи, воронье.

ПРОВОДЫ СЫНА В ШЕРЕМЕТЬЕВО

Вот и мне пора познать пространство.
Родовой утраты час настал.
Из раствора позднего славянства
Иудейский выпадет кристалл.

В пересохшей глотке привкус ржавый.
Телеобыск. Страшно оттого,
Что в замочной скважине державы
Виден череп сына моего.

Ключ повернут. Вот и жили-были,
А сейчас исчезнут без следа.
Ласточки слюной гнездо лепили,
Не хватило глины для гнезда.

Не хватила воздуха для вздоха.
Кончен бал. Эпоха стерла грим.
Родина цветком чертополоха
Машет прежним гражданам своим.

Провожаем. Горше нет печали.
И читая буквы на крыле,
Мы внезапно маленькими стали,
Превратились в точки на земле.

Надо начинать судьбу сначала.
И не прятать герб или клеймо.
И летать над крышами Шагала,
Сочиняя длинное письмо.

НЕ ОГЛЯДЫВАЙСЯ

Позади уж каменеет небосвод.
Отрывай свои тяжелые подошвы
От кристаллов. Зазеваешься, и прошлый
День в тебе горячей солью прорастет.

Слуху слышать, зренью видеть не позволь.
Поглядишь назад и вечностью заплатишь.
Не поднимешь рук, не крикнешь, не заплачешь.
Это больно, когда плоть твердеет в соль.

Приживешься на чужбине как-нибудь.
Не оглядывайся, позади миражи.
Все забудь и, коль душа позволит, даже
Свое имя, как в писании, забудь.

Будь неназванной. Будь Лотовой женой.
Надо выжить, надо рок переупрямить,
Надо выжечь из себя по жилке память,
Что в затылок жаром дышит за спиной.

Не оглядывайся - пусто позади.
Свет потух, где наши судьбы зимовали.
Мы космическую бездну миновали.
Не гляди туда! Беги! Не пропади!

ИНОРОДЕЦ
Семену Липкину

По чужбинам рассеяно древнее племя.
У чужих очагов уцелеть повезло.
Виноградное семечко, сладкое семя
Стало горьким и в стылой земле проросло.

По каким плоскогорьям оно прикатилось,
Приглушенное эхо библейской души?
Иудейская ветвь. Чья жестокая милость
Сохранило ее в местечковой глуши?

Ни хозяева этих пределов, ни гости.
Корни где-то, а листья зеленые тут.
Виноградная косточка. Белые кости
Грамотеев, философов, сельских зануд.

Инородцы, народ из иных поколений.
Из пророков в торговцы, в ткачи, в скорняки.
Через тысячи лет только камни и тени,
И пустых европейских широт сквозняки.

И вина, что чужой, что божественным знаком,
Ошалелым сознанием мрак осветя,
Не явился испанцем, германцем, поляком,
Россиянином на маскарад бытия.

Вырой возле отцовского дома колодец,
Но прольется когда золотая струя,
Не твоя это будет вода, инородец,
Можешь пить ее, только она не твоя.

Это эхо судьбы. Ни обиды, ни злости,
Это ноют в земле посредине зимы
На чужбине родной виноградные кости.
Слышу голос, за мною летящий из тьмы:

"Не твоя это родина с вешней капелью,
С деревянной церквушкой и тенью коня.
Не твое это дерево над колыбелью,
Хоть его во дворе посадила родня.

Ты здесь вырос. Ты выбрал жену и дорогу.
Но не думай, что держишь синицу в руке.
Ты ругаешься и обращаешься к богу,
И во сне говоришь на чужом языке."

Виноградное семечко, сладкое семя.
Вот откуда оно. Жаром дышат поля.
И за каждой оградою - древнее время.
И красна, как в России рябина, земля.

Вифлеем - ослепительно, празднично, сухо.
Галилея - как колокол ожил в тиши.
Имена здесь открыты для русского слуха.
Каждый звук обнажен для еврейской души.

Эти лица сошедших с икон богородиц.
Эти камни - остывшие слитки огня.
Значит я не для всякой земли инородец,
Оказалось, что родина есть у меня.

Пусть она для меня не родная, иная,
Пусть не ведаю я своих предков имен,
Но стоит моя память у склона Синая,
В стороне от людей, вне пространств и времен.

Оказалось, что горсточка глины под солнцем
И отара в загоне, и в поле стерня
Есть не только у чукчей, чечни и чухонцев,
Оказалось, что есть это и у меня.

 ВРЕМЯ ОДНО

Все, что случалось недавно и было у древних
В гулких столицах и от перекрестков вдали,
Происходило и в этой нагорной деревне,
Время одно на вселенских часах у земли.

Время одно, хоть различны круги измеренья.
Медленно утро бредущего в гору вола.
Кажется, что им кочевников передвиженья,
Жителям этим открытого небу села?

Кажется, что им, пасущим отару у склона,
Греческий парус, летящий навстречу беде,
И человек, задержавшийся у Рубикона,
Чтоб охладить пересохшие губы в воде?

Кажется, что им, взрастившим в расщелинах грозди,
Кровь, проступившая через основу холста,
Там, где чернели в запястья вонзенные гвозди
У человека, которого сняли с креста?

Что им, зачем им, живущим отдельно от мира,
Знающим тайные сроки камней и семян,
Плеть Чингиз-хана и маленький театр Шекспира,
Лодка, с которой на берег сошел Магеллан?

Горные люди забытого богом селенья.
Не отличая эпох и не ведая вех,
В смене колен они, не пропустив поколенья,
Жили и были всегда современники всех.

Инков и скифов, Ду Фу, Пифагора и Будды.
Не прерывая течения, эхом дыша,
Видно они сообщаются, эти сосуды,
Что наполняет небесная жидкость - душа.

Что ты увидел, старик, над вечерней горою?
Что вспоминаешь отдельно от мира, один?
Давнее зарево греков? Горящую Трою?
Или войну, на которой остался твой сын?

Мальчик, откуда в глазах твоих отсвет печали,
Красные блики вселенских тревог на земле?
Будто твою колыбель на рассвете качали
Память с предчувствием в каменном этом селе.
читатели!
Если у вас есть что-то из обширного наследия Рудольфа Ольшевского, рад буду дополнить этот выпуск.

С благодарностью за внимание и наилучшими пожеланиями -
Имануил