Вирши

Александр Басов
* * *
Если бросит меня
человек,
небосвод кровью губ
аля,
я влюблюсь в уходящий снег
и умру с ним
в конце февраля...


ЭПИЗОДЫ ВСЕЛЕНСКОЙ ВОЙНЫ

Нота
В судорогах зари
неба раздвинулась пасть.
если убрать фонари,
небо может упасть.

Глазом вселенски жадным,
луна, в облаках не шарь.
Если будешь мешать нам,
мы уберем фонарь.

Интермеццо
И действительно, выше крыш потемнело,
ниже крыш - синевой разлилось,
и на синем какой-то шпаненок мелом
начертил мириады звезд...

Вариант интермеццо
Закат давил краплак из тубы.
Горело синее табло.
Молчали дымовые трубы,
нацелив жерла небу в лоб.

Держа курок луны на взводе,
закат на свалку небо свез.
На закопченном небосводе
зияли бело дыры звезд.

Противостояние
Трусы орали: «Кранты!
Прорвана неба аорта!»
Но облаков бинты
небо послало к черту.

Драпать или умирать?
Мы колебались на грани, но
в уши вдолбил телеграф:
- небо всего лишь ранено -

Громок приказ и точен:
- всем стрелкам и орудьям -
- с фланга заходит ночь нам -
- встретим агрессора грудью -

- вообразите, как взбесится -
- он, увидев, что небо в бой -
- само, опоясавшись месяцем -
- нас ведет за собой ---------

Мы развернулись и встали.
Слушали каждый шорох.
Ширить глаза устали
и замечтали о шорах.

Враг обещанный, где он?
Справа ли, слева ли, сзади?
Этак нас черный демон
первым на штык насадит!

Звезды светили тускло.
Что от них толку? Просто,
семечки кто-то лузгал,
бросил и вышли звезды.

Сердце гремело кузней.
В горле кипела кровь.
Где же наш верный союзник
с тысячей свежих штыков?

Победа.
Мы отступили на тысячу верст,
но черная, как Ганнибал,
ночь обложила полками звезд
наших огней бал.

Выстукивай, сердец тамтам,
окопам проори:
- с утра начать по всем фронтам -
- Брусиловский прорыв -
Пусть на невидимой лесе
луна висит грузилом.
Плевать! Погибнем завтра все
и с нами день-Брусилов.
Ура! Пора! условный знак -
с востока брызжет свет,
кружится в облачных парах
главкома эполет.
И ночь, завидя этот блеск,
сдалася в плен, как паинька.
А звезды падали с небес
и разбегались в панике.

Спустя три часа.
В утреннем лязге и стоне
сердце мое утонет.
В лязге и стоне утра
как мне остаться мудрым?
Какой обмануть себя сказкой
в этом стоне и лязге?


СТАРИННАЯ ТРУБАДУРСКАЯ МУДРОСТЬ

Любовь не настолько зла
и не такая дура,
чтоб полюбить козла,
имея знакомого трубадура.

ВЕЧЕР

День устал маяться и метаться,
бульвар к Мясницкой причалил,
окна собрал на вече.
Вырос имитацией
за плечами
вечер.
Небо, по вихрам буяньим
город погладив ласково, как мост
протянуло за подаяньем
лапу с сыпью звёзд.
И не бог, не бес,
а кто-то из наших, из хороших
взял и кинул на тушь небес
кровный истертый грошик.
Грошик взошёл - решка
засверкала резкая.
Город буркнул "нехорошо!"
и отвернулся брезгуя.
Гадая,
лег на матрас,
всё ворочался, думал - что приснится?
И тогда я
подбежал, схватил и долго тряс
неба больную десницу.

     * * *
Вы слышите,
как воет этот город
сжимая: переулками кольцо?
Так воет волк,
заслышав человечий запах в голод,
и по следам идёт за подлецом...


РЫД

Рыдаю.
Полночь в окне - крутая.
Рыдаю.
Проталины - снег протаял.
Рыдаю.
Жизнь коротая,
рыдаю.

И ночь вплотную к окну
подходит,
и я окно распахнул
и вроде
ей тоже заплакать хочется
от холода и одиночества.
Давай порыдаем вместе -
до боли, до хрипа, всласть!

О, ночь - одноглазая бестия!
О, солнце - потерянный глаз!


     * * *
                Евгению Мякишеву

Один?
Я тоже один.
Один - броди, не броди.
Один, что в стихах, что в прозе.
Но кто же, если не ты,
из неба вынет винты
и свежую вывесит просинь?

Взгляни:
на небесном темне,
прищурившись, будто прицелясь,
луны одноглазый тунец
расположился на нерест.
Я вытопчу звезд икру,
подошвами изотру,
схватившись за сердца обломыш.
Но кто пощадит меня
из тех, кого я променял,
кто выкрикнет солнцу:
- На помощь!


В МЕТРО

Пыхтя, изгибаясь, из норки вылез,
челюсти с лязгом раздвинул - здрасте! -
и людишек всех, что толпились и бились,
принял в гостеприимные пасти.

Скушав народ до последнего человечка,
с довольством, сквозящим в глазу фонаре,
и с видом ни в чем не повинной овечки
сделал хвостом и исчез в норе.


РЯД БАЛЛАД

Почти баллада
Орут: «У него депрессия!»
К черту депрессии, просто,
очень уж много весит
этот рудиментарный отросток.

Он мозг пепелит и гложет,
вонзается, не условясь,
сапожным ножом под кожу,
и имя ему - совесть.

За каждую подлую штуку,
за каждый ворованный грош -
в кулак собирает руку
обиды мелкая дрожь.

Как волк на добычу клыки,
забыв, что такое «гуманно»,
тащите свои кулаки
из пыльных пиджачных карманов.

Встаньте, поля и заводы,
на тех, кто спит, пообедав,
трубя трубою сторотой
грядущему дню победу.

Не совсем баллада
На счастье надежды нелепы ведь,
зачем же в последнем бреду
к тебе сквозь осеннюю непогодь
опять, задыхаясь, бреду?

Окно твое светит не мне.
- Назад! - надрывается сердце.
Чем ближе к нему, тем темней,
но больше мне некуда деться.

Несносная пытка - весь вечер
без роздыха думать о том,
что эти любимые плечи
чужим исцелованы ртом

и тупо ворочать глазами,
как в жертву назначенный овен...
Родная, за что наказанье?
Ведь я же ни в чем не виновен.

Совсем не баллада
Вы правы, пророки, правы:
литавры и гром не про нас.
Мелодия бредит отравой,
когда запевалой - фугас

Вы правы, но лишь отчасти:
любви не излечит бром.
Вы врете, что наше счастье -
дно храма таранить лбом.
 
И чем бормота молений,
и чем кислятина ладана,
уж лучше мне, встав с коленей,
трезвонить струной балладной.
 
Уж лучше из горла дней -
до дна  бродящую истину.
Пусть осень купается в ней,
бурля золотыми листьями.
 
Пусть крыльями машет газета,
пусть звезды теряют вес,
пусть пули поют фальцетом
визгливое ля-диез.


Совсем баллада
У тебя красивые пальцы.
и когда потускнеет небо
сердце, с баса срываясь на фальцет,
проорет мне сладкую небываль.
 
Я ему все равно не поверю,
не пойму, не смирюсь, не признаю.
Буду плакать раненым зверем,
буду ныть как рана сквозная.

Лучше выгнусь от боли подковой,
лучше глотку вымочу ядом,
но не в тисну в разум такого:
ты не рядом, не рядом, не рядом.

Мне не надо ни трепа, ни песен,
ни рассвета прекрасного самого.
Без тебя он неинтересен,
как его не выдумывай заново.
 
У тебя красивые пальцы.
Оглянись! я - еще не прошлое.
Видишь, в небе луна купается -
одинокая, злая, брошенная...
 
И как волк, захлебнувшийся песней,
голошу в последней руладе:
мне весь мир безразличен, если
эти пальцы меня не гладят.

Вместо баллады.

                Александру Певному

Здесь небо тусклое, как запотевший циферблат,
здесь день и ночь похожи друг на друга,
и рот мой вместо песен и баллад
здесь изрыгает ругань.

Здесь струйкой страх ползет за обшлага.
Изменою, ошибкой и обманом
здесь пахнет все. И кто в пяти шагах -
не разглядеть сквозь тюль тумана.

Здесь прошлое отрублено от нас,
а будущее тает в дымке.
Мелькнет надежда и скорее - с глаз! -
предательской походкой невидимки.


ЕРЕСЬ

У столика, за стеклом кафешно-зеленым
сижу, вклевавшись в дешевый херес.
Знаю, не мне одному - миллионам
в сердца заползает весенняя ересь.

Улицы, скидывайте  сугробов безобразие,
мундиры напяливайте! Пора!
Это из-за крыш, ощетинившихся по дикобразьи,
солнце выходит принимать ваш парад.

Люди и букашки, соскучившиеся по лету,
в спячку впавшие, теплый угол выискав,
это весны золотым эполетом
взвихрены блики на ваших лицах и вывесках.

Еще чуть-чуть, и навигация откроется
и, может быть, запросто и легко
сквозь льда коросту дойдет до полюса
любви моей ледокол.

УОЛТ УИТМЕН

Я знаю: за злобы сопками,
за громом рыданий и выстрелов,
за ночью, из плача сотканной,
ты новые страны выстроил.

Я знаю: веселые речи там
звучат безобидно и громко,
и счастье охотничьим кречетом
пикирует в сердце без промаха. 

Я знаю: там сон не тревожен,
там полдень горяч и упруг,
там радость не знает таможен,
там реки не знают запруд.

Всю жизнь языком костровым
там можно пылать на износ
и верить, что листик травы -
не меньше поденщины звезд.


КРЕДО

Жестокая синяя полночь!
Закутав весь мир в одеяло,
меня, как последнюю сволочь,
ты гонишь на паперть вокзала.

Неужто я хуже всех прочих?
А может, нескладицы все -
пера необдуманный росчерк
в каком-то небесном досье?

Поскольку вы рай обещаете
лишь самым упорным и стойким,
и я не взмолюсь о пощаде,
к буфетной приладившись стойке.

Пусть будут толкучка и локти,
и кофе из приторных злаков,
но только не костью в глотке
желание плакать и плакать.

Пусть ночь, пусть вокзал, пусть толпа,
пусть капли на выступе лба,

пусть в сердце тупой занозой
замученный рев тепловозов,

но только не гроб коридора,
не письменный стол, над которым
завис абажура оскал...

Довольно! Пусть пишет контора.
Поэту пора на вокзал.


ПОПЫТКА СОНЕТА

Кто ночь о пощаде попросит?
Никто, да и без толку это.
Я лучше сяду напротив
желтушного робкого света.

Там снимок неверный, грубый.
Терпения насосусь
и буду глаза и губы
твои учить наизусть.

И вот, одурев от унынья,
слезу организм накопит
и радужный флер накинет
на графику фотокопии.

Конец сентября. Москва.
Ночь. Пепельница. Тоска.

На этом стишку бы и кончиться:
ночь, пепельница, одиночество...

На этом унять бы рифмованный зуд,
но в уши настырные звуки ползут,
толкаются, давятся, лезут:
охотничьей рысью гремит таракан, 
тревогу трубит незавернутый кран
и каплями долбит в железо.

Я пальцы вставляю в ушные воронки,
но - дохлый номер - не отвертеться:
скрипят суставы, воркуют бронхи,
бурлит желудок, грохочет сердце...
Несет чертовщиной от пыльных стен,
и дверь в коридор - в черноту пролом...

И вот - о, ужас - зловещая тень
выросла над столом
и прошептала загробным басом,
каким папаша стращал Гамлета:
- Остановитесь, Басов!
Исчерпан лимит сонета.

Неисповедимы судьбы капризы.
Надо же, смотрите-ка:
был ко мне явившийся призрак
при жизни известнейшим критиком. 

Что толку скучать одному?
Я стул предлагаю ему.

Но отказавшись галантно,
он речь заводит о Данте,
потом, перейдя на Петрарку,
к себе придвигает тетрадку...

У вас, мол, задатки и качества,
и ничего странного нету,
что, устав от трюкачества,
вы обратились к сонету.

Мне ваша боль близка,
но умоляю - не спорьте:
закончим на слове тоска.
дальше - только испортите.

Хоть я десять лет как помер,
но связи остались в журнале,
и в ноябрьский номер
мы вашу вещицу бы дали...

И рвет из тетради лист.
Так кто же из нас формалист?
Я встал  и, сердце скрепя,
тетрадь потянул на себя.

Как поле боя, былинная степь,
письменный стол между нами лег,
и пыль над ним, попадая в свет,
клубами вздымалась под потолок.

О, поле, поле, кто тебя
усеял чернильными кляксами?
А критик тянул, носоглоткой трубя
и мертвой челюстью лязгая.

И тут, как назло, подкузьмил Эдисон
с дурацкой конструкцией ламп:
вольфрамовый пискнул волосок
и лопнул пополам.

Куда тягаться живому с трупом? 
Собрав остатки сил,
я край стола в темноте нащупал
и в дерево зубы вонзил.

Очнулся. Не сон ли? Проверим:
тетрадь в пятерне трофеем
и, где голова легла, -
прокушенный край стола.

ВИД НА МОРЕ

1.
Уже истомился скорый,
когда поднялся мишенью
широкий зевок семафора
над рельсовой вермишелью.

Тогда, облегченно вздрогнув,
поплыл в глазах дебаркадер,
и в прямоугольных окнах
запрыгали кинокадры.

Темнеет. Колотятся в панике
стаканы о подстаканники.

Темнеет. Пульсируют лампы.
Курильщики ринулись в тамбур.

В купе - разговоры
и хруст газет,
а я - в коридор и -
в окно глазеть.

Погасла косая строка горизонта,
и землю спаяло с небом.
Колеса бубнят методично и звонко
какую-то жуткую небываль.

Потемки. Но глаз необычного алчет
и вдруг вырезает из мрака
русалочий хвост, губу вурдалачью,
широкую тень гайдамака.

По небу седой бородою раввина
Чумацкий шлях пролег,
и поезд в восторге рычит «Укр-р-раина!»
и режет степь поперек.

2.
Море было глубоким и синим.
Что еще про него рассказать?
Солнце радостным апельсином
повисало слепить глаза.

Апельсин, как известно, пища.
Как же пище в рот не попасть?
В общем, к вечеру падал нечищенным
в широченную синюю пасть.

Солнце слопают, выйдет луна.
Повторяется тот же номер.
Не люблю я таких клоунад.
Чтоб факир поперхнулся и помер!

Может быть, говорю пустяки я,
но поймите - жалко.
Ехал к морю, думал, стихия.
А приехал – жраловка.


ЦИТАТА

О, Москва без конца и без краю!
Самоварное золото кленов!
От тебя и до самых окраин ...
Пусть же Красная... Раскаленной

губой припади и попей
из реки по имени Лета
или Стикс. За пятнадцать копеек
подкупи рычаги турникета.

Провались в рукотворный Аид
(я имею в виду не еврея).
Золотого, как небо, аи
мы давно не пивали. Скорее!

Опоздаешь, пеняй на себя.
Тут не щелкают - это столица.
Поздно. Глиняной трубкой сопя,
независимый и бледнолицый,

день оставил углы и дворы.
Снова козырем черная масть.
Снова запад  багров как нарыв. 
Снова скалится полночи пасть.

Темнота приливает, как море.
В небе облако - кофе-гляссе.
Прокати меня, старое горе,
на Садовом своем колесе!

Триумфальная, Пресня, Сенная...
Тормози! Твой подфарник лукав.
Узнаю тебя, жизнь, проклинаю
и цепляюсь за твой рукав.


МОСТОВЫЕ

                «Глагол времён...»
                Державин
«По мостовым моей души изъезженным...»
                В.В.

Глагол времен! Кулак пудовый!
Перст, указующий: "Пиши!"
Слова грохочут как подковы
по мостовым моей души.

В морях киты и в небе птицы.
В земле кроты и червяки.
Во мне - стрекочущие спицы
и женщин злые каблуки,

набойки на подошвах туфель,
резина кедов, вонь сапог,
рубли колодцев, трещин струпья,
соль, мусор, битум и песок.

Всё мне. Все Атласу на плечи
всё через штопаную печень,
через опору универса –
четырехкамерное сердце,
через клокочущую кровь...

Греми, эпохи колесница!
Твоя сверкающая спица
вонзилась мне не в глаз, а в бровь.

А глаз покуда цел и зрит:
еврей талдычит свой иврит,
киты плывут, порхают птахи,
я помечаю на бумаге
приметы века, года, дня...

Кому пишу донос ужасный?
Где сыщется судья бесстрастный?
Помилует ли он меня?


СТИХИ В СОЧЕЛЬНИК

В сущности, пачкать бумагу - дурная манера,
недостойная бывшего пионера,
которым являюсь. Дурного примера
подавать не следовало бы молодежи.

Молодежь интересует проблема одёжи,
и в этом - прогресс. А бумагомарание –
есть форма невроза, фобия, мания...

Молодёжь хочет жить на обложке журнала
посему писанину она манала,
и кто не выбрал виндсерфинг, «сперминт» или «пепси»
из сенаторов выбыл, числится в плебсе,
и не может быть причислен к элите,
к богеме, к сливкам, если хотите.

Признаюсь: я стар, но я моложусь:
пудрюсь, помажусь, в стекла гляжусь,
ежедневно пропалываю седину...
отдаю предпочтение табаку и вину,
а не "коле" и засахаренной резине.
При ходьбе скриплю подобно дрезине.

Я хочу вернуть свою горькую юность!
Но - увы! - "пепси-кола" не помогает.
Скоро я совсем посерею, осунусь...
Тоже жизнь. Но уже совершенно другая.

Я нарушил размер и систему рифмовки,
я немодный, неюный, смешной и неловкий,
я пытался вскочить на подножку эпохи
и сорвался. Дела мои, кажется, плохи.
У меня осталось совсем немного:
ты, нетвердая вера в бога,
штабель старых книг, кларнет и мания
бумагомарания.

ГИМН НИЩЕТЕ

1.
О, нищета! Ты куполом накрыла
меня. Когда бы знал, что так бывает,
я б родился макакой, крокодилом,
а лучше - мыслию. Она себе - витает,
нематериальна и не просит кушать,
и нет проблем. И полная свобода.

Я бешеной собакою укушен.
Я враг страны, порядка и народа!

Я ненавижу всех, кто пьёт компот,
глодает мясо, увязает в тесте.

Истории необходим компост.
Я удостоен превеликой чести
стать составляющей той почвы, из которой
должна взойти невиданная рожь...

Я плохо сплю. Мне снятся кредиторы.
Врешь - не возьмешь, шепчу я, не возьмешь...

2.
Я жрать хочу, чтоб мыслить и страдать!
Пустое брюхо глухо даже к воплю.
Глотаю слюни, слезы или сопли,
хватаюсь за перила ли, за лоб ли,
мне чудится котел, сковорода,

но не Григорий, а чугунный идол,
луна-яичница и кратеры желтков,
тугого сыра солнечный жернов,
суп, как ледком, подернутый жирком...
Жаль, на Руси не водится акридов.

Я умоляю взять меня на кошт,
но социум в ответ воротит рыло.
Я жертва революции: накрыло
меня волной её восторга, пыла…
И вот я взят под ноготь, точно вошь.

Не знаю никакого ремесла
(на самом деле  я их знаю - семь,
но все они ненадобны совсем
республике). Сейчас я шляпу съем.
Не так уж плохо. Несколько кисла.

Сгинь  с глаз моих, сковорода-мучитель!
Услышь меня, Сковорода-учитель!
Я отрекаюсь от тебя! Молчишь?
Я жажду, чтобы жизнь меня поймала!

Но жизнь, как кот, набитый до отвала,
Прищурившись на камикадзе-мышь,
Мурлычет: «Кыш»!

3.
Незабвенный, родной уважаемый милый
я на все готов за табак и ужин.
Жрать охота с такой ужасающей силой...
То есть как? Совсем? Абсолютно не нужен?

Ну, тогда может быть просто в плане подачки?
Хоть немного... Можно прямо натурой.
Посмотри, я вешу не больше пачки
сигарет. Бросать курить? Физкультурой?

Бег трусцой? Пить водку вредно и пошло?
Я уже не пью - перешел на воду.
Золотой, родной, дорогой, хороший...

Чтоб тебе ни дна, ни покрышки, уроду!

Чтобы детям твоим отплатилось за папу,
чтобы встали в метро они, вытянув лапу,
ожидая, что в ней заведется рублик,
карамелька, щепотка махорки, бублик.

Глубоки катакомбы третьего Рима!
И тогда мой сын, пробегая мимо,
скосит серый фамильный глаз
и подаст.

4.
Скупка, ломбард, комок...
Мне не дают взаймы.
Продал все, что смог.
Дожил до этой зимы.

Недобро, но очень точно
сказал один полудруг:
«Милый мой, ты закончил
академию лженаук.

Время велело ползать,
крылья сдать в реквизит.
Ты не приносишь пользы,
стало быть, ты - паразит».

Адама изгнали из рая,
меня выживают с Земли.

Я бы махнул в Израиль,
да кровя подвели.

5.
Дело пахнет уже Хиросимой, а не керосином.
Этот город уже не проходит, как декорация
для античных героев, кастрированных Расином,
даже меч втыкающих в брюхо с парижской грацией.

Этой сцене теперь под стать Шекспир или Марло:
чернокожая ревность, хромая зависть и сальный хохот,
зритель хлещущий пиво, орущий «Мало!»,
принц, бормочущий, что вывихнута эпоха.

Я подписываюсь под монологом Эдгара,
отрекаюсь от прав и отцовской крови.
Экс-король вопит, разя перегаром:
«Буря башенным матом небо кроет!»

Так летеха, завидев «мессер», рычит «Ложись!».
Рота падает в грязь, притворясь отставной листвою.

Если б мне еще раз предложили ту же самую жизнь,
я кивнул бы. Она того стоит.
Стоит.


ЗАКЛИНАНИЕ
Приходи, буду ждать тебя, тростью листву вороша,
воздух чист и слепящ, как острие ножа,
и когда вдыхаешь, ощущенье такое, что сталь
рассекает легкие, или хрусталь,
разлетается вдребезги,
или глотаешь лед,
или с медной ручки стираешь мутный налет.

Приходи, буду ждать тебя, тростью листву вороша,
на кленовом листе, как на даме червей, ворожа,
бормоча заклинанья то громче, то глуше,
чтобы вызвать твое отражение в луже,
или в блещущем автомобильном капоте,
или в небе,
или в окне напротив.

Наскочи на меня как коса на точильный камень,
как трамвай на слепого,
паршивый жокей на барьер...

Из особых примет:
я сутул, у меня под ногами
бледно-рыжее месиво, как на изнанках шпалер.



ПЕЙЗАЖ
                Вновь я посетил...

Ветер, просачивающийся в щели,
выкрик вороны, длящийся в небе,
речка, текущая еле-еле -
все здесь привычно, как старая мебель.

Даже деревья, как вещи, с которыми
сросся, и если раздел имущества,
лучше бы сам пустил под топор их,
легче убить, чем дележкой мучиться.

Берег, всклокоченный чертополохом,
селезень, выкупанный в мазуте...
Все эти годы я жил неплохо,
но, к сожалению, не по сути:

рвался, держал на макушке ушки,
строил прожекты... Судьба не дура:
щедро дарила мне безделушки.
Я зазевался, она надула.

Я возвращаюсь к тому, что покинул.
Если и есть постоянство, то только
в этом обрыве с рыжею глиной
в этой воде цвета глаз алкоголика.

Здесь понимаешь отчетливо: миру
в общем, плевать на тебя, и все-таки,
как в опостылевшую квартиру,
тащишься после трепа и водки,

после попыток и после пыток,
и постигаешь секрет алкания:
жизнь - это самый крепкий напиток
из вызывающих привыкание.

(А начиналось с глотка, со стопки
и препарат назывался «детство»).
Я заключил себя в круглые скобки,
как примечание. Некуда деться -

всюду круги: на воде от плевка,
в небе от солнца, в глазах от давления.
Даже сизифова ноша легка,
если не веришь в закон тяготения.

В том и свобода, что как ни парься,
как ни старайся, булыжник скатится.
Сами вокруг безымянного пальца,
мы обвели себя. Поздно каяться.

Все возвращается. Все вращается.
В центре какой-то дурацкий стержень.
Все по окружности: горе, счастье.
Мы на веревочке, кто-то нас держит. 

Даже история шаркает в вальсе,
чем-то к чему-то прихвачена намертво.
Все возвращается. Все разваливается.
Этому учит термодинамика.


ПРОЩАНИЕ
Ни строчки в горле. Поутру
гремит по Сухаревке фура.
Неужто здесь я и умру?
Отвратнейшая «председура» -
цедить остатки дней сквозь то,
что пощадил мерзавец кариес.
Подайте шляпу и пальто.
Я ухожу.
Но я не каюсь.
И не шепчите в спину мне,
прищурив веки, точно жалюзи.
Подайте зонтик и кашне.
Я ухожу.
Но я не жалуюсь.
Я был кем был. Не вам судить
кто виноват и кто в обиде.
Покуда парки тянут нить,
ся роль пристойна лишь Фемиде.
Я жил, как пел, а пел, как мог
и не давал работы прачкам:
мой китель кровью не намок,
но и дерьмом он не запачкан.
Я ухожу, как и пришел,
и говорю с упорством лоха:
что было -
было хорошо.
И даже то, что было плохо.

РАЗГОВОР
Я все на колесах, милая, все на колесах...
Но не пойми буквально: мол, с поезда на поезд...
я - в переносном смысле, милая, в переносном...
Да нет, не про наркотики, успокойся...

Я про то, что жизнь - дорога, милая, жизнь - дорога.
По дороге - ямы, разбойники, волки...
Я к тому, что ты, милая - недотрога,
а они боятся только двустволки...

Да нет, не в переносном, какая «символика»?
Ты переутомилась, милая, стала дерганой...
Я имел в виду ружье, ружье и только.
Передергивай затвор, милая, а слов не передергивай.

Разговор не клеится, милая, ты не в духе...
Ну кого ты хочешь обмануть, милая, я тебя знаю...
Нет, не трезвый, ошибаешься, я - в дупель!
Это было не с нами, милая, нет, не с нами...

Да, конечно помню, милая: ивовая заломь,
пруд, дорога в горку, колодец, расхристье,
девочка с сачком... У нее еще волосы, ты сказала...
Да, опавшие листья, цвета опавших листьев...

Нет, не подшофе!  Клянусь - ни грамма...
Аз воздам... Воздам, говорю, мне отмщение...
Это из Писания, я ведь грамотный...
Нет, я не прощаюсь, милая: прошу прощения.


СТАНСЫ
                Дмитрию Чижову

Чижик-пыжик, хлыщ московский,
что ты делал, с кем кутил?
Где разжился папироской?
Чем закусывал, что пил?

Как дела? В какие дали?
Выгорает? Сорвалось?
Чокались? Очки втирали
хвастунам от слова «хвост»?

Не подмажешь - не покатит,
не поверят - не соврешь.
Отдышавшись на Арбате,
ты опять хвостом метешь

по углам замоскворецким,
по сусекам, закромам.
Что прищурился, как нэцке,
закривился, захромал?

Чижик-пыжик, наша доля,
как тот самый каравай.
Ни за рубль, ни за доллар
ты меня не продавай.

Ни за доллар, ни за рубль,
ни за йену, ни за франк,
ни за танго, ни за румбу,
ни за рясу, ни за фрак,

ни за сотню, ни за тыщу,
ни за стол, ни за постой,
ни за черные глазища,
ни за локон золотой,

ни всерьез, ни понарошку,
ни за страх и ни за два
Кавардак, харчо, окрошка:
сердце - родина - Москва!

Ты да я - лишь клецки в супе.
Повара за ним следят.
Что артачишься, насупясь?
Вот доварят и съедят.

Чижик-пыжик, в небе осень.
Юность пулей пронеслась.
А была медноволосой,
целовать давала всласть.

В перспективе: дача, грыжа,
слава, деньги, кариес...

Не любите, братцы рыжих.
Свяжетесь - спокаетесь!


ЗАВРАЛСЯ
Представь, в тебя влюбился трубочист
и влез через трубу к тебе в квартиру.
Сидит в камине, притворяется поленом...
Чу! легкие шаги, открылась дверь,
и ты вошла усталая и платье
стянула через голову, а он
все это видит...

Впрочем, я заврался:
ведь у тебя в квартире нет камина.

Тогда, пусть это будет пианист.
Листая правой партитуру, левой
он задирает верхнюю губу
роялю так привычно, будто лезет
под юбку меломанке или трубку
снимает с аппарата и, не глядя,
накручивает номер: Ре-до-ля...

А на другом конце ты отвечаешь:
«Алло! Алло! Кто это? Плохо слышно!
Перезвоните снова. С первой цифры!»
Потом влезаешь в тонкий пеньюар...

А трубочист такой пылает страстью,
что угли возгораются и дым
(поскольку он забыл открыть заслонку)
ползет по комнате.
И ты вопишь: «Пожар!
Спасите-помогите! Ради бога!»

А пианист трезвонит: Ми-ми-ре!
До-си-ля-соль!
                Он гений. Он рассеян.
Никак не может вспомнить телефон.

Однако, я, пожалуй, закруглюсь,
поскольку окончательно заврался.


ТВЕРСКАЯ. СЕМЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА
Когда мы топали на запад,
за нами вслед по чердакам,
по плоским кровлям, острым крышам
филером, шпиком, тихой сапой,
бесшумным шагом дурака,
сияя шевелюрой рыжей,
тащился солнечный огарок.

Был вечер горек, ветер - жарок.

У интуристовских дверей
стояли проститутки сворой
блистая в боевой раскраске.
Как на диковинных зверей,
как на Горыныча, который
возможен только в страшной сказке,
на них глядели с любопытством
две золушки, жующих пиццу.

Хотелось золушкам бы тоже,
размазав грим по юной роже,
пуститься в карусель, в разврат...
И в то же время было страшно.

А я спускался в переход.
У врат метро, священных врат
шел поединок рукопашный:
здесь терпеливый наш народ,
забыв наказы и указы,
давал свободу раздраженью,
накопленному за века.
И внутрь я попал не сразу.

Притормозив свое движенье,
я, в предвкушенье пятака,
в карман закинул пятерню,
пошарил в бездне и, нащупав
кружок холодный и щербатый,
ступил на скользкую стерню,
воспетую не раз в кощунах
под псевдонимом «эскалатор».


     * * *
Не бойся ни любви, ни смерти,
пока, порвавшись на куски,
себя, как Вертера, на вертел
ты не нанижешь от тоски,

пока негнущемуся дону
Гуан руки не подает,
пока Ромео - под балконом,
пока Офелия поет,

пока Соррель не под арестом,
пока Мальвовио горяч,
пока твой сын не стал Орестом
и победивший Сфинкса - зряч,

покуда смерть не огорошит
догадкой - Гегеля кривей -
сменить Гомера и горошек
на Макферсона и рейнвейн.

Любовь - единственная мука,
трагедия, но не беда.
А смерть - не больше, чем разлука.
Со всем и всеми. Навсегда.


БАГРИЦКИЙ
Готические когти сосен
вцепились в волосы небес.

Будь дважды крив и трижды косен,
и семерых грехов не без,
будь лопухом или репьем,
будь тертым, сирым или гордым,
под мантией или тряпьем
двугорбым или одногорбым,
но поборов привычку лени
переломи себя в хребте.
Здесь жил и пел обрюзгший гений,
плевался, плакал и хрипел...

О если б время, как мокроту,
отхаркать, если б упросить
остановить гремучий ротор
чтоб выправить наклон оси,
постичь загадку волокна,
распутать дней тугую вязку,
перекроить и подогнать
сюжет романа под развязку...

Но, как от аромата скунсова,
зажат судьбы брезгливый носик.
Конец эпохи. Осень. Кунцево.
Клин журавлей и когти сосен.


ОТВЕТ
           Коллега упрекнул автора в подражании, эклектизме, измене  собственным эстетическим принципам.
 
Смысл рыбалки - не в том, чтоб вернуться с уловом.
Рыба последнее время - в бензиновой слизи.
Что же сказать обо мне, добывающем слово
в омуте речи? Клев от меня не зависит.

Ладно бы только язык не скрипел, как весло.
(Нечем смазать уключину - время тяжелое).
Смысл поэзии - в пережевывании слов:
я пережевываю, ты пережевываешь, он пережевывает.

Так что во мне ничегошеньки не изменилось,
и никаким ренегатством я не запачкан.
Просто, новое время - и новый силос,
а жвачка, она всегда остается жвачкой.

Поэтому и говорю, что уж если корчиться,
мучиться, то - за свое, а не за дядино.
А на предмет, что «поэзия есть пророчество»,
это как слух: либо дадено, либо не дадено.

И неохота даже ответа доискиваться
что тут важнее: работа, способности, ум.
По-моему, как аукнется, так и откликнется.
Мое дело двигать челюстью: хрум да хрум.

Чего и вам желаю: всяк жуй свое сено,
всякий возделывай сад свой, свой крест неси.
А что словарь у меня, так сказать, карусельный -
вина не моя. Карусель - по всея Руси.


БАБОЧКА
Когда судьба, как энтомолог,
меня поймала в окуляр,
я притворился, будто молод,
румянец даже нагулял.

Твердя «My house is my castle»,
я подползал к входным дверям
и лишний раз щеколдой клацал:
хоть доверял, но проверял.

«Вставай, проклятьем заклейменный!»
- вопил в подполье домовой.
Я пил чаи и пел каноны,
забыт и славой и молвой.

Я изощрялся, но без толку
все выверты и антраша.
И вот, как бабочка иголкой,
продета временем душа.

Товарищ верь! Взойдет оно
сердец бездрожжевое тесто.
Уж кем-то так заведено:
ни окрутить, ни отвертеться.

Прокравшись к коридору боком,
вдруг различаешь в тишине:
в прихожей кашляет эпоха,
в рукав толкая ком кашне.


ГАВРИИЛ
Замоскворечье. Лопухи. Крапива.
Пивная на задворках. Гомон. Прения.
Седой архангел пьет разбавленное пиво
и губы утирает оперением.

Сокружечники... Как их там еще?
Сопийцы? Сопивцы? Однопивчане?
...не в первый раз тягают  за плечо:
«Сыграй, Гаврила!» Он хранит молчанье.

«Браток, Гаврила, сбацай, вон - душа»!
Трепещут кадыки. Зрачки снуют.
Архангел нем. «Не слышит ни шиша!»
«Кривляется!» Друзья не отстают.

«Гаврюха, друг, кончай ломаться! Сжаришь?
Слабаешь, мы попляшем. Некрасиво!
Да ты, никак, меня не уважаешь?»
Архангел нем. Архангел хлещет пиво.

«Мудак!» Архангел бровью не поводит,
допив, угрюмо в донышко глядит,
переворачивает кружку и уходит,
прижав трубу, как отпрыска, к груди.


ПЕСЕНКА НАСЛЕДНИКА ТУТТИ

Щебечет зябликом висок.
Лгуны и слуги спят.
Я у пруда. Я одинок.
Я пью табачный яд.

Дворец за зябнущей спиной
храпит на все лады.
На клумбах дышит перегной.
Я пожираю дым.

Тибул стал пить и год тому
сорвался с высоты.
Просперо угодил в тюрьму.
Куда девалась ты?

Гаспар решил, что лучше сам:
пилюлю и - кранты.
Он пригодится небесам.
Куда девалась ты?

Смерть прибрала и толстяков.
Теперь я сам толстяк,
и мне без зеркала шнурков
не завязать никак.

Но кто бы знал, как мне постыл
и сад, и лунный луч,
и пруд, в котором утопил
я пресловутый ключ!

Щебечет зябликом висок.
Виски заносит снег.
Прощай, Суок. Прощай, Суок.
Навек. Навек. Навек.

 
  * * *
Здравствуй, западный ветер!
Здравствуй, собачий холод!

Стоит в стеклянные «веди»
вдеть синеющий хобот,
и увидишь такую мелочь,
такую слабость и робость,
что зерна, которые мелешь,
покажутся каждое - с глобус.
И, отложив кофемолку,
примешься - деться некуда -
сам себе друг, втихомолку
считать  эту тварь, как рекрутов.
И конечно собьешься, устанешь,
и плюнешь, и линзы - об пол!
Испортил, мол, песню и танец,
профукал, проспал, прохлопал!

Но с этой минуты мыслить
начнешь по иному, злее:
лимон - это так ли уж кисло?
А нет ли чего покислее?
Париж - уж такое ли диво?
Стриптиз - это так ли уж голо?
А рыло, вкусившее пива,
уверует ли в «пепси-колу»?

Красноярское небо. Плац.
Только что минул сочельник.
Зубы просились в пляс,
но каменела челюсть.
Аппетит развился такой,
что снег стал похож на сахар.
А дождаться слова «отбой» -
как прочесть Форсайтову сагу.
Портянки примерзли к пальцам,
а уши отмерзли от черепа.
Снежинка за шиворот свалится -
и станешь синее кощеика.
Но радость! Окончена вздрючка.
Удар, какофония марша...
И всем, без «сезамов» и ключиков,
казарма - крыловский ларчик -
приветственно машет дверями!
О, строй! О, команды музыка!
О, выпещренная угрями
икона сержантского лика!

Теперь нам холод - не в холод,
и голод - не в голод, и прочее -
как пьянице «пепси-кола».
На личном примере, прочно,
мы вытвердили, как заповедь:
все познается в сравнении.

Здравствуй, дыхание запада!
Здравствуй, прохладца осенняя!


КАК БУДТО ИЗ  * * *
                Михаилу Болдуману

Под кипарисом гитарист
играет танго «Кумпарсита»,
а рядом старый педераст
листает книгу «Камасутра».

Но, не найдя в ней новизны,
швыряет томик в зелень лавра.
Повсюду светляков возня.
Свод неба ветх, как купол Лувра.

Магнолии медовый смрад.
Цикад трещание. Колхида.
Испарина. Копченый смерд
сует змею в карман халата

и песню горькую поет.
Слов не понять. Мотив дурацкий.
А берегом идет поэт.
Фамилия поэта - ...

РОВЕСНИК
Мы с тобою - одногодки.
Погляди на мини-юбки,
на телесные колготки,
на малиновые губки.
Черт с бабьем! На рощи, чащи,
на озера, на дубравы!
Отхлебни из нашей чаши,
получи задаток славы!

Ты молчишь.  Ты видишь только
тот, последний из пейзажей:
месяц - мандаринной долькой,
небо вымазано сажей...
Взрыв, воронка, похоронка.
Вместо лиц - свиные рылы.
В небе, вместо жаворонка,
птеродактиль винтокрылый.

ЗАКЛЯТЬЕ
Войди в мою серую скуку, как жало луча - в объектив.
Завязни во мне, словно свет - в серебре кинопленки.
Потом, в темноте меж висками ее прокрутив,
я снова увижу твой абрис неверный и ломкий.

А если как следует вспомнить тебя не смогу,
запамятую, хотя вряд ли такое возможно,
пусть все в моем темном, как зал кинотеатра, мозгу
сиденьями хлопает, свищет и воет: «Сапожник!»

ДВА СОНЕТА

1.
Настольный бес коварен и хвостат.
На диске - цифры хороводят тускло.
Я чувствую страдания простат
на всем земшаре. Медленно и вкусно

цежу я ночь сквозь то, что от зубов
оставили дантисты и офени.
Тебе самой, конечно же, слабо
мне позвонить. Верней, тебе до фени

Ты сладко спишь. И сон твой полон грез
о принцах, кораблях, мехах и баксах.
А я опять напился, как матрос.
И прослезился. И тетрадка - в кляксах.

Попутный ветер редок в нашем деле.
Ты слышишь? Я согласен на бейдевинд

2.
Уходишь - уходи. Какую я преграду
поставлю на твоем неведомом пути?
Когда любовь и смерть командуют парадом,
устав - пустая блажь. Уходишь - уходи.

Знать то, что знаю я, и стыдно и резонно.
Я прожил тридцать лет, и голос мой осип.
А над твоей башкой сияет, как корона,
и вертится вокруг невидимой оси

предчувствие чудес. Но разводящий прибыл.
Ты покидаешь пост. Уходишь - уходи.
Лишь ненависть всегда приносит только прибыль.
Любовь взыскует льгот и норовит в кредит.

Любые векселя я подпишу не глядя!
не уходи, постой, останься бога ради...


     * * *
Я вас любил. А если б не любил,
зачем бы год спустя бумагу пачкать?
Я холост. Только конченый дебил,
принцессу потеряв, целует прачку.

Принцесса - вы. Но я - не свинопас,
а кровный принц в дурацком камуфляже.
При всей голубизне прекрасных глаз
вы этого не разглядели даже.

Я вас любил. И где-то в глубине
люблю. Любовь не ведает склероза.
Но вы исчезли. В утешенье мне
остались только соловей и роза.


ДАМЕ, ПУТАЮЩЕЙ УДАРЕНИЯ

Конечно, вы правы. А может быть, надо «правы»?
Рядиться не стоит. (А лучше сказать «не стоит»).
Прогрызший в асфальте лазейку пучочек травы
не сможет исправить собою ни воздух, ни вид.

Вы стонете: «Сил нет! Ах, кто-нибудь что ли бы выпорол!
Бежать бы в края те, где нивы желты, как лампасы,
где кущи и пущи и...» Я одобряю ваш выбор.
Живей собирайте манатки. На волю! В пампасы!

Уедете в глушь, где ланиты у вашенских сверстниц,
как крепкие яблоки, очи - как терпкие сливы.
Сольетесь с природой. Забудете всю эту скверность.
И будете счастливы. Может быть, даже «счастливы».

ПОКОЛЕНИЕ
Мы не рабы. Рабы не мы.
Скорей, мы рыбы.
Сиречь, безруки и немы.
Скорей, мы глыбы
без жабер, глаз носов, ушей...
Вода нас гложет.
Мы станем грудой голышей
и - святый боже -
без славословий и крестов
по братски ляжем.
Нас будет миллионов сто.
Мы станем пляжем.
Мы не рабы, скорей, гробы.
Скорее, склепы.
Рабы, хотя они грубы,
отнюдь не слепы.
Нам не разъять сомкнутых век.
Мы пища века.
Мы то, что оставляет век
от человека.
Устав от хохота и слез,
мы вспомним маму.
Она мурлыкала под нос
и мыла раму.
Мы не плодимся как грибы.
У нас есть предки.
И оттого, что не рабы,
мы так и редки.

РАДИОГРАММА
                Мой Телемак...
                Бродский

Жизнь короче, чем строчка Бродского.
Мачты тянутся к небу в отчаяньи.
Пошли мне, господи, лоцмана:
самому ни в жисть не причалить.

Ветры, что твои рэкетиры,
дышат в спину сипло и люто.
Конвертируй, не конвертируй -
волны зелены, как валюта.

Где мне взять сухари и силы,
чтобы вытравить мысли рыбьи:
убежишь от коварной Сциллы,
попадешь на обед к Харибде.

Плохо. Вряд ли бывает плоше.
И во рту, как с похмелья, гадко.
Это все деревянная лошадь!
Это все немытая пятка!

Сколько лет меня носит морем?
Счет потерян. Должно быть, много.
Был свиреп я, стал малахолен.
Был кощунник, поверил в бога.

И заслышав сиреньи сказки,
не спешу задраивать уши.
То ли стервы сорвали связки,
то ли мы стали слышать хуже,

но никто никуда не рвется.
Даже лотос жевать - обрыдло.
Не артачимся. Сушим весла.
Не спеша, деградируем в быдло.

Царь я или паршивый шоппер?
Как сказал бы остряк Эзоп,
просто я в глубочайшей жопе
изо всех существующих жоп.

Не дождется отчизна героя.
Инцидент - десять лет, как исперчен.
На зеленых  пастбищах Трои
травку  щиплет тесовый жеребчик.

Голос мой все слабей, все глуше,
а сказать собирался до хера...
Пенелопа, найти себе мужа!
Телемашка, учись на брокера!

В басилевсы меня не прочьте.
Будет туго, мой лук продайте.
Я писал, но не верю почте.
Царь без связи, что болт без гайки.

Но, пора закругляться. Итак,
вот совет лапидарный и строгий:
не рождайтесь царями Итак
и кондовых коней не стройте.

ЭПИЧЕСКОЕ
              «Гнев, богиня, воспой...»

Начнем-ка что-нибудь протяжное и длинное,
помпезное, геройское, былинное,
созвучное эпохе, веку, эре...
Воспомним о божественном Гомере!
Составим список наших кораблей,
рисунок на щите увековечим,
каких-нибудь троянцев изувечим,
подымем парус творога белей,
построим лошадь, обнаружим лотос,
нажремся, взбесимся и поломаем лопасть
кормила, встанем в бухту на починку,
сгодимся Полифему на начинку
для пирогов. Сатрапу и циклопу,
восстав, не выдержав, воткнем полено в жопу,
в глаз, в ухо, в нос, короче - во все дыры,
взбунтуемся, поскольку командиры
нам запретят насиловать сирен,
возьмем кого-то почему-то в плен,
сойдем в Аид, подымемся обратно,
обрулим Сциллу и Харибду аккуратно,
вернемся восвояси... О, Итака!
К нам подбежит плешивая собака,
оближет руки и откинет челюсть.
Придем домой и там, почти не целясь,
перестреляем женихов и свах,
обнимем сыновей и станем жить,
покуда парка не обкусит нить
или не доконает Вакх.

Чем не сюжет, скажи-ка ты на милость?
На свете ничего не изменилось. 
По-моему, затея - просто прелесть.
Берись за стиль. Не медли. Vita brevis!
Поверь, и в наше время не нелепость
нагородить многосерийный эпос,
чтоб послужил грядущему примером.
Кто хочет, пусть становится Гомером:
поет войну, клинки, винтовок дула,
героев, бури, снасти, паруса...

Конечно, я и сам бы написал,
но я предпочитаю быть Катуллом.


МОРОЗОВ
1.
Свежо предательство, а верится с трудом:
«...стянула петля дерзостную выю...».
И по трахеям в выгибе крутом
последний день проносится навылет.

Отставить плач! Ни слезы, ни терпенье,
ни труд - теперь цепей не перетрут.
Придется на хабаровский репейник
сменить пропетый ветром Петербург.

Проклятый город, город-плаха, город-морг,
крикливый монумент имперской спеси,
где нету лиц, но сколько хочешь морд,
не мастер миловать, но не дурак - повесить.

Над шеей шпиля - неба пустота.
Над шеей - небо. Черепок оттяпан.
Вам пофартило, сударь, этот ад
разбит не на круги, а на этапы.

Видать, всех прочих искренней и чаще,
талдычили вы вслух и про себя:
- Да минет меня чаша,
да минет меня чаша
сия!

Не минула. Но вам достались пенки,
деликатес - проглотите язык.
Ликуйте, под рывком вощеной пеньки 
не хрустнет ваш готический кадык,

свинцовой каплей под ребро не щелкнут,
не приспособят тягой для галер,
и на спине не нарисуют елку
вам две шеренги бравых гренадер.

Вам только сбреют половину шевелюры,
и поведут под цоканье и свист
в края, где нет батиста и велюра.
Мон шер, да вы в сорочке родились!

Какая честь! Неслыханно! Виват!
Постановил двуглавый наш индюк
вас пощадить и печень вам клевать.
Вы вписаны в дворцовое меню.

Но уговор: без промедленья  - вон -
из сердца якобинскую отраву.
Мальчишка! Доморощенный Дантон!
Сопляк, поднявший руку на державу!

Вам повезло, а прочим - суп с котом.
Завидуйте повешенным, живые.
Свежо предательство, а верится с трудом:
«...стянула петля дерзостную выю...».

2.
Лампада заряжена ворванью.
Над крышей грассируют вороны.

Утомится крысья возня,
просвистит ледяной  сквозняк.

Часовой проверит засов,
и опять тишина - взасос.

Вот картинка к английской балладе
«Двадцать пять лет на баланде».

Вот готических ужасов спонсор -
развесная тюремная жуть.
Нацеди мне полпорции солнца,
зарешеченный абажур.

Двуединство орлов и решек:
четверть века под хвост коту.
До чего же ты крепкий, Орешек,
Шлиссельбург, фундук, кракатук!

Ну, скорее главу долистывай,
расправляй голубиные перья.
С чем едят вас,  мадам Амнистия,
в православнейшей из империй?

Ведь уже так привычно и прочно
взлезли в душу, как колья рогатины,
«пожизненное», «одиночное» -
два немыслимых прилагательных.

Наложи на судьбу заплатки,
перештопай протертые дни.
Жребий горек, остатки сладки.
Доживи, дожуй, дотяни.

Выдь на волю, на Волгу... Чей стон?
Ни копья, ни двора, ни кола.
Над Россией малиновый звон:
кандалы и колокола.


LUPUS

1.
Помню, выть еще в детстве начал -
мать рисовала ремнем по коже.
Думал, вырасту - будет иначе,
если выживу, что непохоже.

Била безбашенно: много и часто,
и почему-то сама голосила.
Я тогда так понимал, что счастье -
это, если лупят вполсилы.

Тогда уже, как луна в небо врулит,
хотите, верьте, хотите, не верьте,
выл на нее: «Помоги, кастрюля!
Честное слово, забьют до смерти».

Дальше сказка предельно проста:
щелкал зубами, рычал,
серой шерстью стал обрастать,
ну, и выл по ночам.

2.
Про тебя вообще не хочу писать,
глупая черная птица.
И как угораздило серого пса
в такую влюбиться?

Пять лет водила на поводке,
пять лет языком вылизывал след,
дворнягой будочною - вот кем
служил я тебе пять лет.

Спала, курила, пила коньяк,
ресницами хлопала  в ритм,
а скука накатит, звала меня:
служи, дай лапу, умри!

И непрерывно все пять лет
лгала, лгала, лгала...
Другой давно бы качался в петле,
да, видно, луна берегла.

Решу про себя: надо жизнь переладить,
из сердца – вон - амурные шашни!
И сразу меня начинаешь гладить,
и сразу я - хуже болонки домашней.

От этих контрастов свихнулся сам уж:
визжал от счастья, скулил от горя,
то гонишь за дверь, то хоть завтра замуж,
то одно, то другое...

Про все это выл небесам.
Луна в ответ безразлично глядела.
Но я и без советчиков, сам,
в конце концов, понял, в чем дело:

человеку нужна человечица в жены,
а я ведь волк только снаружи,
и такой, как я, умноглазый, прожженный,
тебе не нужен.

Давай без слез наш роман похороним.
Я для тебя не большая потеря.
Тебе, ободранной глупой вороне,
надо черного, важного и чтоб задница - в перьях.

Adieu! Мне с тобою не интересно:
если даже пошлют бог отец и бог сын,
тебя похвалит рыжая бестия,
ты каркнешь и выронишь сыр.

3.
Горлом выплюнув киноварь,
написал:
снова солнце подкинули
небесам.
Слышишь, желтоволосая,
погоди.
Ночь - лиловой полоскою.
Я один.
Где тебя мне лучистую
отыскать
с запятой золотистою
у виска?
За которыми лазами
мне залечь,
чтоб тебя луноглазую
подстеречь?

Или я тебя выдумал?
Ты мираж?
Ведь мечтать о невиданном -
дурья блажь.
Хватит мучиться грезами,
жрать траву!
Волку место под звездами,
не в хлеву.

Значит, прядь золотистую
не ласкать,
точку красную выставить
у виска:
мира вечные ребусы
замолчат,
и не будет ни ревности,
ни волчат...

От меня так просто ты
не уйдешь,
даже если след поступи
вымыл дождь.
Звезды на небе брызгами -
на беду.
Все чащобы обрыскаю,
но найду


4.

И  так настроенье паршивое,
а тут - невезуха просто -
стихия плюет за шиворот
и в уши свистит норд-остом.

На неба несвежую скатерть
пролился, лелеющий путч,
ван-гоговскими мазками
лиловый заговор туч.

И все, что подробно по-репински
надежда в душе рисовала, 
в момент разлетается вдребезги
под дудку небесного бала.

Я жить норовил тихонько
и думать хотел возвышенно,
но дней черно-белая хроника
молочные зубы мне вышибла.

И сразу, почуяв поживу,
попер на  меня из всех дыр
чернильный, кровавый и лживый,
неправильно сделанный мир.

Облава - по всем канонам
(охотник, как видно, с башкой):
щекочущий запах бульона,
багровые бельма флажков.

Обложен - ни лаза, ни щели.
И чтоб задарма не пропасть,
я вздыбился и ощерил
клыкастую волчью пасть.

Ни с места! Припрячьте ошейники.
Пускай толстожопые щеники
к вам ластятся, хвостик поджав.

Не на смех, а насмерть курам
мне выдана волчья шкура -
поношенный серый пиджак.

Дворняжья доля грустна,
хлыстом и объедком обласканная.
Товарищ, тебя узнал
по стертому серому лацкану.

Ты тоже прожженный мятежник, 
мы мокнем и чахнем и гибнем
с тобой под одним и тем же
безжалостно глупым ливнем.

Нас много: мы рыщем, мы воем,
но если собьемся стаей,
то шпилям и крышам вровень
на задние лапы встанем.

Пускай с нами счеты сводит,
всех туч жирнее и круче,
распятая на небосводе
лиловая туча-дуче.

Пусть небо ломает руки,
вопя, что оно - стихия.
Не бойся. Все это трюки
ван-гогова мастихина.

5.
Мой ход - от волка до облавы -
признают новшеством едва ли.
Я сам бы автора облаял,
прочтя подобное в журнале.

И только ощущенье долга, 
а не желанье объегорить,
меня заставило так долго
мусолить волчью аллегорию.

Волк недопонят, но затаскан:
везде голодный, серый, злой...
И только в старых русских сказках
он - положительный герой.

Примеров этих полный перечень
здесь приводить считаю долгим,
но, вознося Иван-царевича,
не забывай о Сером Волке.

Хотя, по-видимому, многим
покажется что это глупость.
Прощайте. Волка кормят ноги.
Пишите письма. Canis lupus.



ОЩУЩЕНИЕ ВРЕМЕНИ

Скрежещет века колесо.
Поет заржавленный подшипник.
Редеет тень моих лесов.
Растут газетные подшивки.

Сизиф хрипит.
Близка вершина.
Осталась малость - пол-аршина...
И тут срывается рука
и, ускользая из под носа,
эпоха грохает с откоса,
и задом пятятся века.


РОДНАЯ РЕЧЬ

Алло, Замоскворечье?
Кому ты говоришь
на варварском наречии
ветвей дворов и крыш?

Кому ты зубы скалишь
с того конца моста?
Как живопись наскальная,
молва твоя проста.

Кому летят густые
проклятья тупиков,
проездов запятые,
присловья чердаков,

пивные, церкви, арки
- я слышу, говори -
пролеты, лужи, парки
скамейки, фонари.

Ты требуешь ответа.
По чести говоря,
я знаю старый метод
постичь без словаря

жаргон полуподвалов
и воробьиных стай.
Тут - полиглотом - мало,
Тут - словом - надо стать,

стать частью этой речи,
картофелиной в супе...

Алло, Замоскворечье?
Я твой шипящий суффикс.

ЧЕРЕЗ ЗАПЯТУЮ

,я страдатель, не путать со старателем,
на подкладке форменного кителя
хлоркой номер выведен старательно,
я спасатель, не путать со спасителем,

мы похожи, мы почти ровесники,
первая, подъем, на выход, стройся,
я спасатель, но не по профессии,
а по внутреннему устройству,

я не в масть, не в лад, и не к лицу,
не в упор, не в лет, не наугад,
пулемет заворковал в лесу,
на рубеж, с плеча, отбой, назад,

шагом, стой, раз-два, сидеть по кубрикам,
чурбаны, отставить пентатонику,
я зажмурился и сразу - лето, кубинка,
мир безумен, но ведь должен кто-нибудь

быть возлюбленным, товарищем, отцом,
сыном, мужем не по ксиве, а по сути,
оскорби, ударь, плесни в лицо оцтом,
все равно, приду и спасу тебя,

не из чувства долга или похоти,
не из трепета перед обетами,
по привычке, не задумываясь, походя,
как пою, дышу, курю и обедаю,

становись, равняйсь, отставить разговорчики,
снова марш, да лихомань осенняя,
левой, баня, клуб, газоны да заборчики,
я спасатель, ты - мое спасение,


ГРАФОМАНИЯ

Тетрадь не так уж велика.
Еще пяток страниц  и - амба!
В разгоряченных облаках
висит луна паяльной лампой.

Ни крошки попусту не трать.
Как школяры окурки в ранец,
мыслишки, рифмы - все в тетрадь,
потом осмыслишь и обрамишь.

Сушитесь мыслей червячки,
зажатые промеж листами!
Меня сожрут черновики,
живого места не оставив.

Все дрыхнет. Над Москвою храп.
Спит облаков зубная паста.
И я вздремну, добив тетрадь.
Еще пяток страниц и - баста!


     * * *
Ночь черна, как арап.
Ни звезды, ни окна.
Чей там топот и храп?
Чей там хохот со сна?
Не ментоловый холод,
не гвоздика, не тмин, -
гниль, чернобыль и солод -
вкус египетской тьмы.

Как ни пыжься - колотит.
Как ни тщись - не унять.
Хоть бы месяца ломтик!
Хоть бы лучика прядь!
Растворите  темницу!
Пол-страны за коня!

Хорошо пробудиться
и понять: простыня
жарче крыши в июле
и влажней чернозема.
Книга, брюки на стуле.
Это значит, ты дома.

Можно встать и одеться
сигаретой смоля.
Можно чаем согреться.
Это значит - Земля.


     * * *
Я живу в какой-то щели меж мирами -
в телеграфном аду на Тверской.
«Огонек» атакует меня номерами.
Телефон заедает тоской.

Дни скользят невесомо, как легкие льдинки.
Жизнь подтаивает, как льдина.
Я женился на сероглазой блондинке
и она родила мне блондина.

Я привык терзать телефонные книги -
может, там найду номер друга?
Все другие книги мне кажут фиги
или дразнят: «Дербень-калуга!».

Я брожу по дворам, бормоча и глаголя.
Денег нет. Но случалось дерьмовее.
Жизнь сложилась, как песня: не впишешь бемоля,
не вступив в потасовку с гармонией.


     * * *
Мне приснилось, что ты умерла.
Я заплакал. Потом проснулся.
И ловил щебетание пульса
у тебя на запястье крыла.

Снег и, правда, похож на вату,
но писать об этом неумно.
Слушай голос мой глуховатый:
этот свет - не сват и не кум нам.

Он мой волк. Он идет по следу,
лижет кровь и таращит ноздри.
Я записан в меню к обеду.
Месяц в небе - желтый и острый.

И когда меня, как олешку,
за загривок потянут вниз,
заклинаю тебя: не мешкай,
улети, упорхни, спасись.

Что еще прогундеть в потолок?
Все на что-нибудь да похоже:
смерть на выдох, вдох на глоток,
дождь на почерк, мосты на кошек,

кровь из пальца жарче и гуще,
чем из домны - струя металла,
ночь чернее угольной кучи,
облака густы, как сметана,
месяц крив, как татарский нож...

Вечерами, ближе к закату,
снег и, правда, очень похож
на кровавую вату.


     * * *
              She’s not pretty, she’s lovely.
Вослед тебе гудящий улей
не удостою и плевка.
Ты в грудь мою влетела пулей.
И мне легко. И ты легка.

Легка. И в этом слове суть,
и свет, и воздух и движенье.
Не надо каучук тянуть,
зубрить таблицу умноженья.

С тобою не сойти с ума,
решая квадратуру круга.
Разгадка жизни - ты сама.
Ты - голой истины подруга.

Ты не задача, а ответ.
Ты из псалмов, а не из басен.
В тебе другого смысла нет
опричь того, что мир прекрасен.

И пусть твой факел невелик,
и огонек пока не ярок,
но март, как школьницы дневник,
заполнен чисто, без помарок.

А рой, несущийся вослед
тебе - лишь клякса небольшая.
Он не затмит твой чистый свет,
и мне любить не помешает.


     * * *
За окном концерт воронья.
На душе - перегар вранья.

Сядь на стул лицом на восток.
Положи ладони на стол

и, на сотни ладов блажа,
стисни жало карандаша.
 
Что бы ни было впереди,
подведи дебет и кредит.

И бумага под карандашом
зашуршит: «хорошо, хорошо!».

И под шепот карандаша
отболит и уснет душа.

НАПЕВ

1.
Шляпу - в зубы и плащ от Кардена -
в рукава, и стремглав - с этажа,
пока неба лиловые вены
под клинком занесенным дрожат.

Малышей не находят в капусте.
Аист тоже здесь ни при чем.
Все рождается так: бог опустит
на дрожащие жилы смычок,

брызнет жизнь, и в вертящихся струях
отразится, как суженый в блюдце,
новорожденный - присно и всуе -
вне застоев и революций.

2.
Плащ в рукава и шляпу в зубы,
и вниз, во двор, за поворот,
вопя: «Какое время суток?
Меня не накормили супом!
Не опускайте черный супер!
Не отпускайте поваров!»

Беда! Я опоздал к разбору.
В котле, как в театре, гулко, голо...
Я пропустил спектакль, который
мечтал увидеть. Терпсихора
откланялась. Я под забором
с рукой протянутою. Голод.

Обидно, все-таки проспал.
На откидное контрамарки
не выклянчил. Угрюм портал,
в карманах пыль, беззуб оскал
суфлерской будки. Сквозь кристалл
софита свет течет неяркий
по бенуару, по подмосткам,
по коридорам, по углам.

Ноябрь. Вечер цвета мозга.
Снег не сугробами, а плоско,
как будто белены известкой
газоны, кровли, купола.


КЛАРНЕТ

Еще июль. Закат в помаде,
и хлорофилл еще не ржав.
Рискни, мундштук к зубам приладив,
полет бемоля удержать.

Рискни до хруста ребер в грудь
набрать ветров приморской пробы,
чтоб нитку ноты дотянуть
до осени и до Европы.

Сиянье, пену, грохот - все
всоси под робкие ключицы.
Рискни, а там как повезет,
как повернется, как случится.

Потом в сопливом ноябре
из черного ствола кларнета
бессвязней, чем любовный бред,
забьет мотив шального лета.

В нем все смешается в кулеш:
залива синяя прореха,
светила золотая плешь,
кругляш маньчжурского ореха...

И разлетятся на куски,
и новым сцепятся цементом -
пласты ракушечной лузги,
прибоя взмыленная лента,
край неба,
выжатая цедра,
дождя анисовая сласть...

Владивосток.
Сиянье ветра.
Пропеллер.
Просинь.
Лопасть.
Снасть.


ИЗ БРОДСКОГО.
(Письма неримскому другу)
                «Ымись, милое дитя...»
                Евгений Мякишев
Я пишу тебе из малороссийского городка
в Петроград, Ленинбург или как там его? Извини,
у меня на названия память вообще коротка, а
тут в придачу жара, что аж в ушах звенит.

Может к завтрему полегчает - грядет гроза.
Ветер мечет горстями со шляха степную пыль.
Над макушкой не солнце - хохочущая фреза.
Вот когда начинаешь завидовать курам гриль.

Я бы, может, здесь и прижился, когда б не примесь
беловатой чухонской крови.  По крайней мере,
на прогулке, сюсюкая с сыном «Ымись!»,
то и дело, забывшись, встречному брякну «Тере!».

Жизнь, как стало понятно, и делать то не с кого:
кто не хуже, тот, в крайнем случае, вровень.
Я без шуток тоскую теперь по промозглому Невскому.
Скажешь, придурь? А что если голос крови?

Я попал между собственных строк. Скажешь, кто же там не был?
Наш круиз завершается, с пристани шляпами машут.
Говорил ведь один: «Не клянись ни землею, ни небом!».
Говорил, говорил... Разве нашему брату втемяшить?

Утешает одно: на парах приближается осень.
Тут я русский: люблю все, что бедно и скудно.
Листья ринутся вниз с ускорением девять и восемь
(минус парусность, минус усталость) метров в секунду.

Мы с тобой побредем по угрюмым аллеям,
на любые лады проклиная хронический насморк,
задрожим, отсыреем, струхнем, околеем,
выпьем жаркого чаю и изумимся: не насмерть.

XXXIII
Я запоздало повзрослел.
Ровесник прибывает в Сохо
на конфискованном осле.
А на моих губах обсохла

едва-едва пахта стыда
за способ моего зачатья.
Ровесник распят без суда.
Легионеры делят платье.



АРХАНГЕЛЬСКАЯ ТЕТРАДЬ 2004 г.

Зима. Деревня Дребедень.
Сугробы. Избы. Перелески.
Бессмысленный и тусклый день
висит, как поплавок на леске

над перекошенным жильем...
над раскисающим проселком,
Гектары скуплены жульем.
На огородах лук и свекла.

Но это летом, а теперь –
сугробы, скука, грязь и пьянки.
В лесу, где прежде рыскал зверь,
Лишь буреломы да поганки.

В сельпо – обычный гарнитур –
консервы, пряники и водка.
В числе других несчастных дур
выходит на шоссе молодка

костлявым телом торговать.
Огни столицы ей не светят.
Отец бухает, лупит мать,
а у самой больные дети

от двух заезжих подлецов –
иных уж нет, а те далече.
Наштукатурено лицо.
Слегка подрагивают плечи.

Простудой в спину дышит лес,
но мини-юбка – ключ к успеху.
А мимо шпарит «мерседес».
Шофер гогочет – вот потеха!

***
Какая боль! Морошки мне, морошки!
Мгновенья, как рассыпанные крошки –
поклев для воронья и чиграка.
Я тщусь собрать обрывки жизни в кипу,
как рукопись, напуганную всхлипом
ворвавшегося в фортку сквозняка.

Но путаются главы и страницы:
одна еще порхает глупой птицей,
другая устремилась под диван…
Как я свяжу разорванное, если
я сам, как слово, выкинут из песни,
заброшен, как неизданный роман?

Но я перепишу себя иначе,
я всех ошеломлю и озадачу,
я вызволю сюжет из западни.
Дана мне речь. Иль сам я отдан речи?
Я речью исцелен и искалечен,
и речью склею воедино дни.

Листок к листку, страница за страницей,
воспрянут обстоятельства и лица,
того, что за спиной сопит во мгле.
Расти, моя шагреневая шкура,
без передыха и без перекура,
распластывайся картой на столе!

По мне прошлись. Перемололи кости.
Но мне еще не место на погосте,
за мной еще должок, и аз воздам.
Пора расстаться с виноватой миной,
восстать с колен, откашляться от тины
и говорить мирам и городам.


***
 Последних сто страниц
я жил, не понимая
значенья свиста птиц
и дребезга трамвая,

скрещенья проводов
на сумраке заката,
свеченья городов,
покинутых когда-то,

земли, травы и рек,
корней, ветвей и почек...
Я жил среди коллег,
друзей врагов и прочих,

среди борьбы за хлеб,
среди поклева крох…
Но весь я не ослеп,
и весь я не оглох.

Еще во мне жива
над косной речью власть.
Земля, вода, трава,
я понимаю вас.

***
Выходит дура за поэта.
Понятно, замуж.
Ей восемнадцать будет летом.
Ну что ж? Пора уж.

Поэт годков на пять мудрее,
но тоже чайник.
Он даже ямба от хорея
не отличает.

Поэтом сделался случайно:
в кусту сирени
он написал знакомой Тане
стихотворенье:

«Мол, вас любил, в штанах еще, быть может,
не все повисло…
Но пусть оно вас больше не тревожит.
Аста ла виста!»

Прочел сей перл, смущаясь, другу.
А тот был – лабух.
Друг восхищенно подал руку:
- Держи, мол, краба!

Ты просто Фет! Куда там? Выше!
Хлебнул из фляги
и сочинил на эти вирши
нехилый шлягер.

Они обмыли это дело
под звон гитары,
и поделили славу, девок
и гонорары.

Поэт проснулся популярным,
привык к безделью,
стакнулся в клубе кулуарном
с фотомоделью,

не искушен в делах постели,
свалял дурашку:
не поберегся и заделал
ей чебурашку.

Теперь вот свадьба. Что попишешь?
Под Мендельсона
пойдут девчонка и мальчишка
по ней, наклонной.

Что ожидает пару эту?
Храни их, Боже!

Нет даже дельного сюжета
в стране ничтожеств!


***
                Валерий приветствует Юлия!

Пришел, увидел, победил…
Увы, не вышло «vidi, vici»!
Я мимо Рима угодил
в одну из северных провинций,

где  dura lex  повержен в прах,
где все с ног на голову ставят,
где процветают ложь и страх,
и снег практически не тает

И, обступив меня толпой,
аборигены марки этой
из лучших чувств наперебой
давать мне принялись советы.

Дурак учил меня уму,
а хам - изысканным манерам.
Но я, не знаю почему,
не вдохновился их примером.

Я удалился в скудный сад
и, заточив с десяток палок,
доносы принялся писать
на консуляров и весталок.

Мол, эти - шлюхи, те – ворье,
сенаторы все делят стулья…
Скрипи, оружие мое –
последнее оружье Юлия!

Кому я их адресовал?
Должно быть, лишь тебе и небу.
Никто мне в руку не совал
ни денег, ни маслин, ни хлеба.

Не ради вилл, рабынь и фиг
взываю к городу и миру.
Пишу тебе, как фронтовик
в отставке, пишет командиру.

Республике недолго жить,
коль честь и доблесть не в почете.
Я поднял голос против лжи
и оказался в переплете,

в краю, где хоть паши, хоть сей,
одна цикута зеленеет.
(Раз ты читаешь свиток сей,
должно быть, я поладил с нею).

Но на фортуну я не зол:
я в Риме спал, а здесь проснулся.
Прощай. Судьба моя – обол!
Пришел, увидел, ужаснулся…