Окно на вырост

Лариса Клецова
5.

Опять, опять. Ну, должно же это когда-нибудь кончится, — думал он, надевая пиджак. Проклятые птички, – счищал белые кляксы с плеч, – гули-гули. Поправлял галстук, лицо нервно подёргивалось. Всё. Посидим на дорожку. Истерически хмыкнув, плюхнулся в кресло. Дела-а, - мысленно протянул он, оглядывая обои. И вслух добавил: «Дела-а». От долгой бессонницы веки песком осыпались на глаза. По обоям плясали красные чёртики с чёрными обручами. Вертлявые, собаки. А за окном был рай. Это было ясно по белому подоконнику и глубокой синеве – там, дальше. Подоконник был такой гладкий, будто на седьмом этаже строители были выше всего земного — по крайней мере, выше всяких препятствий. Летите, голуби, летите.
Не слишком новыми, но все еще чёрными туфлями он наступил на подоконник. Раскрытые рамы мелко подрагивали от сквозняка. Да наступивший и сам дрожал не хуже. Да нет, он-то был спокоен. Спокоен он был. Это так – бессонница, нервы.
В доме напротив тётка мыла окно. Оно визжало и скрипело под её пухлыми пальцами с мятой периодикой. Руки тётки были черны от газеты, а стёкла были черны просто так — от весны, наверное.
— Иван Ива-аныч, — подняла она голову, продолжая размазывать по стеклу вчерашнюю "Правду", — что-т вы рано проснулись. И при параде… Выступаете где? – улыбалась она во весь рот. — Иван Иваныч, а вы сегодня ничего. Прям красавец-мужчина.
Стекло созвучно скрипело: ивч-выч-выч.
Иван Иваныч постоял, пытаясь вспомнить имя толстухи, но тщетно. И улыбнулся. Просто так. Он стоял и думал, что да, Иван Иваныч. Точно – Иван Иваныч. Иван Ива-ныч. Нет, правда, и…
— Выступать, говорю, собрались, да? – тётке явно хотелось поговорить.
— Выступать, выступать, да… — идиотски улыбаясь, пробормотал Иван Иваныч. И вдруг, будто застыдившись чего-то, неловко спрыгнул с подоконника в комнату. И чего застыдился. Ведь не голый он там стоял.
Лучше б голый, — подумал Иван Иваныч, — проще было бы…
Пригнувшись, он добрался до кресла, упал в него. Песочные часы бессонницы спешили. Они уже пересыпали весь песок на веки Ивана Иваныча, и те были тяжелы и колючи. Они были тяжелы и колючи. Были тяжелы…

4.

А за окном шёл снег. Весной – снег! Он шёл как-то полосами, то гуще, то реже. Полосы сменяли друг друга на счёт три. Иван Иваныч стоял на окне и, упершись лбом в закрытые рамы, дирижировал природой. Нет, он не размахивал руками. И не потому, что боялся сойти за сумасшедшего. Просто – зачем? Он дирижировал, и это - главное. Ну, с третьей цифры…
В окне напротив был зелёный цветок и иногда, когда снег шёл pianissimo, цветок звучал. Это вдохновляло. Говорило о весне. О вымытых стёклах, наконец…
Сзади что-то всхлипнуло. Иван Иваныч резко обернулся. Он ожидал… Он не ожидал ничего увидеть. Да и не увидел, разумеется. В пустой квартире живут соседи. Квартира чувствует их каждой клеточкой своего паркета, каждой буфетной рюмкой отзывается на тихий соседский вздох. Пустоты не бывает, — подумал Иван Иваныч и остался.

3.

На полу — ковёр солнечного света, тёплый и ворсистый от пыли. Иван Иваныч размял затёкшие руки и ноги, попытался сделать что-то вроде гимнастики. Как в первый день сотворения мира солнце лилось, брызгало, текло, затягивая комнату в водоворот пылинок. Весна. Иван Иваныч подошёл к окну. Занавески привычно фыркнули зимней пылью и чем-то, что ещё безнадёжнее. Иван Иваныч отдернул их в сторону и распахнул рамы. Остатки зимы: поролон, тряпки, отошедшая краска дождём осыпались на его мятый костюм. Когда створки окна распахнулись до предела, стёкла жалобно дзынькнули. Иван Иваныч задохнулся, захлебнулся воздухом, воздухом и цветом, который уже не сдерживала пыль. Весна была самой настоящей, насколько она вообще может быть настоящей в большом городе.
Он влез на подоконник, и долго стоял там — на подоконнике старого дома — прислонившись к пыльной раме, к этому изуродованному, покоробленному дереву и чувствовал в ней – нет, точно! – водоворот соков, как бывает в берёзах весной. Дом жил. Своими постепенно чернеющими стёклами проявлялся из белого небытия. Иван Иваныч стоял, слушал, смотрел, дышал. И вдруг, попытавшись поймать какой-то неведомый запах, подался назад, оступился и, проскользнув ногой по батарее, свалился на пол.
Он лежал на полу, с головой покрытый жёлтыми шторами и солнечным светом. Освободившиеся гардинные струны позвякивали в углу. Весна, — подумал Иван Иванович и запихал шторы под шкаф.

2.

А потом он решился. Обдумал следующий шаг. Встал на подоконник и сделал его. Время посыпалось обратно. И вместе с песчинками полетели вверх все разочарования и глупости, глупости и разочарования, раз… Пролетело кресло ножками вверх, трепеща растрёпанной обивкой. Пролетело ровно три такта снега и песком, песком проскрипело на зубах. Пролетели жёлтые фотографии. Иван Иваныч прижался к дивану и заплакал.

1.

Да, да, вот он летит – вниз, вниз, вниз… А они – все – стоят внизу, с открытыми ртами, как голодные, тянут к нему руки, и всё открывают и открывают рты. С-с-с-ш-ш – свистит в ушах. С-с-саш, говорит соседка снизу, - с-смотри, с-с-ш-ш-ш…
Иван Иваныч успевает заметить всё: красный цветок на её кружке, конфету в руках соседкиного мужа. "Му-му" называется. Ну, что там – заметить! Заметить – и пролететь дальше? Так вот и пролететь мимо, когда в кои то веки Башня (или как ее там?) изволит обратить на него своё высочайшее внима… Да фиг с ней, думает Иван Иваныч и летит дальше. С-с-ш-ш-ш-што? Иван Иваныч возвращается и садится прямо напротив соседского окна. Нет, он не садится, он прямо-таки раз-ва-ли-ва-ет-ся в воздухе. Ха-ха – "разваливается" – на части, и Башня – Домна – как её там вообще, в обмороке вздрыгивает ногами.
Тьфу ты, разваливается, как в кресле. Нога на ногу. Смокинг. Сигара. Соседи, разинув рот, застывают у окна. Нет, нет, Сашик наливает чай. Он льёт кипяток и замирает. Замирает, замирает и – ай! – обваривает себе палец. Домна (вот, блин, имечко!) вскрикивает, и… Хотя, нет. Она – дама воспитанная. Вот, вот она уже предлагает Ивану Иванычу чаю. Безусловный рефлекс домохозяйки умиляет Иван Иваныча. Он берёт чай и конфету "Му-му". Пьёт. Так, дальше? Ах, да, светская беседа... Домна смотрит на него восторженно, как на приведение, миссию и самого дьявола вместе взятых. Ах, где же наша презрительность, наши выговоры, заявления? Ах, как же мы сегодня, как же мы сегодня… прекрасны! Ивану Ивынычу становится жарко. Он снимает с себя смокинг и вешает на соседские прищепки. Томно потягивается и уже привычным жестом берёт со стола ещё одну «Му-му». Хозяин смотрит на него, как на собаку и прячет руки в карман. Руки коротки – констатирует Иван Иваныч и смотрит вниз.
«Голодных» прибавилось. И все как по команде тычут в него пальцами и работают челюстями. Иван Иваныча потянуло на благотворительность. Он взял соседскую вазочку и вытряхнул содержимое прямо в открытые рты. Потом шаловливо вспорхнул со своего воздушного сиденья и полетел наверх, сибемолить.

5.

"Прекратите мучить животное!" – кричали соседи и стучали по батарее. Давно. В детстве. Если музыка и способна передавать живой голос, то лучше всего она передаёт кошачий. Да любой инструмент в руках ребёнка переплюнет всех мартовских барсиков. Это потом, с возрастом, с опытом его игра станет настолько человеческой, что мы…
— Мы-вы-ыр-ырв.
Иван Иваныч подскочил в кресле. Надо же было так уснуть. Не раздеваясь – ладно. Но не лёжа…
— Мвы-ы-вырв-ыр, - далеко над домами летела победная кошачья песня.
— В-у-ррррррр – глухо доносилось из угла – его! – угла, – вурв-ррррр…
— Какого чёрта! - Иван Иваныч, не вставая с кресла, зажёг лампу. Не помогло. Угол был чёрным и оскаленным. Ву-рр-рв – рычал он. По-по-поборов ирреальный страх, Иван Иваныч включил верхний свет. Кот. Естественно. Естественно, с крыши.
Сердце стучало в рёбра, как теннисный мячик. Большой мячик. Огромный. Футбольный. Тьфу. Иван Иваныч привычным жестом нашарил валидол. Посидел, отдышался. Подошёл к животному. Кот был серый, с мордой простоватой и испуганной. Иван Иваныч взял его на руки. Киса, киса, — успокаивал он обоих, себя, наверное, больше – киса… Постепенно руки перестали дрожать, но почему-то стали мокрыми. Мокрыми и красными. Иван Иваныч пригляделся – шкура на кошачьем боку была сорвана, нет, практически срезана до кости. Это было жутко до такой степени, что не казалось страшным. Иван Иваныч нашёл йод, бинты и "приступил к оказанию первой помощи". Кот не сопротивлялся. Он прикрывал глаза и тихонько мяукал от боли.
— Дурак ты дурак, — говорил Иван Иваныч, — ну стоит из-за них-то, из-за баб… Да все мы так…Мурзик… Мурзик, да, все мы так, брат. Потом лежи вот, лежи – слушай.
Над кварталами неслось победное «мяр-р-рр».
– Злорадствует, скотина. Зверь, изверг…— сочувствовал Иван Иваныч.
Мурзик остался.

4.

- Да здравствует первое мая, ура! – Иван Иваныч сидел перед светлой памяти телевизором и чокался с серым пустым экраном. — Приветствуем работников культуры, товарищи, — говорил он и сам себе отвечал: Ур-р-а!
— Мр-ра, — тёрся у его ног Мурзик в предчувствии праздника. - Мр-ра!
Иван Иваныч бросил ему шпротину и откинулся в кресле. Окно было открыто. Перед окном — истоптанный табурет. Дурацкая привычка, детская. Пацаном ещё вставал на подоконник – мать с работы ждал. Ведь если просто посмотреть – не видно. А если встать во весь рост, прижаться лбом к стеклу – так вот, вот идёт она по дорожке в сером пальто своём, да с авоськами. Сейчас с соседками поздоровается, новости выслушает, и – в подъезд. А тут – тут уже слетишь с подоконника, откроешь дверь и хвостом-хвостом весь вечер за матерью... Потом - после – благо окно большое – высмотришь Люську на лавке, схватишь гитару – и во двор... Потом, а потом просто так. И встречать некого, и ждать, а тянет к окну, будто отметиться перед кем-то — там, напротив: вот мол, вот какой я стал, посмотри.
А потом, потом когда-нибудь, когда «подопрёт» – взять, да и шагнуть вперёд. Туда, во двор, во все эти изученные квадраты и линии...
И все линии станут прямыми.

3.

— Мва-а, мва-а, — кричал за стеной сосед-паралитик. Капризно, требовательно, по сто раз на дню. То то ему подай, то это, а всё одно – «мва». Полное мва.
Может взять, да и пока не поздно, из окна, вниз. 6-5-4-3-2-1-пуск! Чёрт, а пуск-то куда? Вот, вот он — этот дурацкий вопрос. Потому и живёшь, даже когда жить не можешь, потому и мва-а.
Хорошо бы так: надоело – и в окно, лететь и не думать ничего. Показать язык Домне, прокричать ей: «А я кран не закрыл, сейчас вас ка-ак затопит!» Соседка выпучит глаза и грохнется в обморок. Сашик дожуёт "Му-му" и пойдёт готовить вёдра. А ты ещё снизу, этажа этак с четвёртого кричишь: «Больше, больше вёдер готовьте, я ещё и сигарету на ковёр…» И смеёшься так дьявольски: ха-ха-ха! Тут соседка как соскочит, как завопит на весь двор: «Боже мой, здесь ещё и газом воняет, ГАЗОМ!»
— Ха-ха-ха, — засмеёшься со второго этажа. Потом представишь, что всё это ка-ак рванёт, да ка-ак… станет жалко их всех. И соседей, и тех, кто внизу стоит – вон, целая толпа набежала. Пожалеешь, тормознёшь, да и воспаришь к себе на седьмое небо.
Вечерний звон, вечерний звон, как много дум…

2.

Ну, что? Ну, всё. Всё? Ага. Дзынь-дзынь-дзынь – оркестр с тарелочками. Музычка. А подумаешь, ну что в этой Музыке, хоть кому-то от неё слаще стало? Дзынь-дзынь-дзынь.
Пройдёшь так по улицам вечерком – любят люди музыку слушать. Из всех киосков звучит, из всех окон. В каждых ушах наушники, а оттуда… Дзынь-дзынь-дзынь.
Так вот помучишься от недостатка понимания, от элитарности собственной, от… И напишешь, напишешь… Что? Зачем? Всё равно все ходы – от самых простых до сложных сведутся к одной мелодии. Этой самой, с тарелочками - дзынь-дзынь, и маршем по улице, дзынь… Остальное – только вариации.

1.

Небо с утра иконописной голубизны. Нереальное, неземное. Тишина стоит, как в церкви по окончании службы. Когда верующие разошлись, и только случайные посетители входят по-хозяйски, будто заплатили за вход в царствие небесное. Но эти так – поставят свечку и уйдут. А небо – небо останется.
Иван Иваныч недоумевал: зачем, ну зачем вся эта тишина, если её не слышат. Тишину. Её музыку. Он — слышит. Так неужели всё ЭТО только ради него одного! Ради него, который так безумно мечтал выйти за окно и остановить время. Остановить этот мир. Оставить его, потерять, как ведёрко в песочнице. До тех пор, когда кто-нибудь зелёной лопаткой откопает его, отряхнёт от песка, приложит к уху, и станет слушать его тишину. Его музыку.
Из окна? Вниз? Какой бред. Только вверх. Вот так вот сделаешь шаг и полетишь вверх. Где-то там, на двенадцатом этаже догонишь птицу и крикнешь ей душераздирающе: МЯУ! Где-нибудь на двадцать седьмом покажешь язык реактивному пилоту. Тот выпучит глаза и вильнёт с курса: чур меня, чур. А там, дальше, на неведомо каком ещё этаже крикнешь соседу: эй, я там ТАКОЕ услышал! Тот улыбнётся тебе мягко и станет говорить о жизни.
А ты сидишь вот так, улыбаешься, и трёшь грудь под рубашкой с левой стороны…

Отсчет окончен.