Шел перестроечный какой-то год

Майк Литвин
                Евгению Рейну, с любовью


Шел перестроечный какой-то год,
и слово «гласность» уж не так смешило.
Сухой закон. Резвился Чикатило.
Кормил Горбатый байками народ
по ящику, и воздух был пропитан
надеждой и свободы куражом.

Сосед мой, живший ниже этажом,
был пьянь и вольтерьянец, но воспитан,
как будто на чело поставил Итон
ему печать. Он по утрам боржом
пил с водкой пополам на опохмелку,
лечился, чтобы руки не тряслись.

Сухарик в рот, терзая в пальцах кисть,
как урка - нож, впервой попав на стрелку,
часам к восьми, чтоб не нарушить сделку,
переносил на холст он чью-то жисть,
затем к фотографу подарок музы
тащился обменять на алкоголь.

Фотограф не дурак был в карамболь
партейку разыграть и в обе лузы,
от центра протянув гипотенузы,
одним ударом, говорил: «Изволь,
сегодня все продул, но две бутылки
найду. Картину брось за шкаф в углу».
..........................................................

Зимой однажды в утреннюю мглу,
о нем я вспомнил. Джином из бутылки,
слегка помятым после вечеринки,
сосед возник внезапно на углу.
Он был нетрезв и весел до занудства
и сообщил про немцев и кино,

что в студии фотографа давно
про андеграунд русского искусства
снимать решили немцы - вот паскудство!
А русские? Что ж русские - говно?
Так думал я, болея за отчизну,
но был на сьемки, все же, приглашен.

Мозги задвинув глубже в капюшон,
скрепив манжеты парой аметистов,
и шею модной бабочкою стиснув,
из зазеркалья пялился пижон
в фотосалоне эры декаданса,
преодолев вечерний марафон.

Джазист приблудный мучил саксофон,
а саксофон рыдал и вырывался.
Художник к немцу приставал со шнапсом,
без пиетета и приставки «Фон»
Затем какой-то фокусник ретивый
показывал обмана ремесло.

А после, диких панков принесло,
и полетели вверх контрацептивы.
Предохраняться слышались призывы
от девушки в купальнике, с веслом.
Пылали жаром яркие софиты,
о русских немцы делали кино.

Уж было кое-что разрешено,
и от свободы млели неофиты,
но двух небитых мне дороже битый,
вот он вошел – соавтор эскимо.
Твид пиджака, рубаха щегольская,
прилично выбрит, полный марафет.

Последний первый на Руси поэт -
дитя столиц, седой певец окраин,
зим ленинградских ревностный охранник,
парадоксальностей апологет.
Сначала он про Питер, Техноложку
рассказывал, затем свои стихи

читал, как исповедовал грехи.
Я, позабыв про модную одёжку,
вдруг понял, что он знал не понарошку
все, что узнали в полночь пастухи.
А он скатился в глубь шестидесятых -
про друга, суд, суровый приговор,

про ссылку вспомнил и волшебный хор.
Доброжелателей, в кавычки взятых,
он не забыл, а так же боль утраты,
когда друг близкий сгинул за бугор.
Молчал художник, закусив бородку,
молчали все, джазист закрыл глаза,

лишь на плоту за стенкой плыл Лоза,
да по стаканам разливали водку.
Я отдал этот день судьбе на откуп.
То было восемнадцать лет назад.
..........................................................

Июнь две тыщи пятого. Москва.
Уж отсвистели пули девяностых,
заселены бандитами погосты,
а у кормила, как всегда, братва.
Уплыли Бродский, Рыжий и Довлатов.
Жена исчезла. Скурвились друзья.

В который раз, играя и дразня,
и, время поменяв на циферблатах,
в страну иуд и понтиев пилатов,
судьба, шутница, бросила меня.
Сосед давно расписывает небо,
уж тыщи по нему сожгли свечей.

Его шедевров ловкий казначей,
до гроба обеспечив себя хлебом,
по миру где-то карамболит летом
при помощи наемных толмачей.
Лишь только я, день с ночью перепутав,
шатался праздно по чужой Москве,

а ведь когда-то были мы в родстве,
играя джаз и чтя обэриутов.
Так по следам своих былых маршрутов
я к Пушкину пришел встречать рассвет.
Ослепли разом фонари, сутулясь.
Срыгнул толпою метрополитен.

Машины чертят пиками антенн
на небе карту всех столичных улиц.
На пушкинскую площадь, захлебнувшись
своим крещендо, надвигался день.
А он стоял среди сомнамбул, будто
крушенье потерпевший Ю-ЭФ-О

Усталый взгляд, совсем не comme il faut,
худой, он весил меньшее даже брутто,
чем восемнадцать лет назад. В то утро
он явно ждал кого-то, но кого?
Торжествовала тайна лишь мгновенье,
кого он ждал я увидал анфас

и вспомнил - это тот, что шпилил джаз,
терзая сакс до умопомраченья
на сьемках в студии. Еще движенье,
и вот он весь передо мной. Сейчас
узнаю я, что привело на Пушку
двух соловьев в час пенья петухов.

Три шага к ним. Читаемых стихов
уж слышу мерный гул. Ни за понюшку
я в гуле том пропал. Зеленый Пушкин,
склонив главу, внимал обрывкам слов,
а мы, читая, двигались к началу
того, что называется исход.
...........................................................

Шел перестроечный какой-то год...

2006