Искупление невинности

Юрий Токранов
Сборник опубликован в 2015-м издательством "Ридеро". Сайт книги - по ссылке
http://ridero.ru/books/iskuplenie_nevinnosti/

Ё
Даже без «ё» зёрна не станут «зерна».
Будут всё также сыпаться равномерно
сверху в ладонь, а потом их какая-то серна,
может, сожрёт. Что по сути природной — верно.
Даже при «ё» зебра не будет «зёброй».
В смысле, тем волком из «Ну, погоди!» недобрым
(выпуск 15). Но если заедет в рёбра
задним копытом, то выйдет больней, чем от СОБРа.
«Ё», конечно, лишь видимость, так сказать, оболочка
звука «йо», отображенье, зародыш, почка.
Но, ё-моё, даже в ней,
стоящей в строчке или в одиночку,
прежде всего нужно не игнорировать точки.


ИСКУПЛЕНИЕ НЕВИННОСТИ

ПРОЛОГ (18.01.96)
Я, кажется, терял уже
тебя лет двести или триста
назад — без разницы.
Сюжет
таким же точно был: за льдистой,
прозрачной плоскостью стекла
(скорей, слюды) белым-бела
стелилась сонная равнина.
Я грезил в окруженьи книг,
и пальцы сами мяли глину
в надежде воссоздать твой лик.
Тогда ты не вернулась.
День
за днём и ночь за ночью мимо
мелькали краски, звуки, тень
времён, несущихся незримо
сквозь стены замка.
Колдовство
не помогало, и родство
сердец, отчётливое ране,
скончалось как-то поутру.
И, чувствуя себя на грани,
я знал, что вслед за ним умру.
Так и случилось.
В сопряженьях
миров сменилась параллель.
Мы возвратились отраженьем
самих себя.
И акварель
всё той же белой-белой жути
лежит меж нами перепутьем,
почти неодолимым.
Всё же,
с непогрешимостью совы,
гляжу в окно, в котором, может,
ты приближаешься.
Увы…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (19—24.01.96)
Всё те же три столетия назад
мне нравилось будить тебя.
Я помню
фамильный замок, анфиладу комнат,
возню служанок, двери залы, за
которыми в дремоте будуара
лежала ты, раскинувшись истомно
на шёлковых подушках, и глаза
ещё закрыты были. Звук удара
двенадцатого полдень означал,
и я касался твоего плеча.
Но ты не просыпалась. Мне порой
случалось ждать покорно, простодушно -
и, сидя рядом, забываясь, слушать
напев дыханья, гибельной игрой
волос волны изысканно забавясь,
одной ладонью милую макушку
лаская изумлённо, а второй —
батист лица. Засим влеченья завязь
выплёскивалась чисто: ты во сне
себя навстречу открывала мне.
Мы это проходили бездну раз,
распахиваясь пропастью друг в друга,
отождествляясь жадно, до недуга
безумия восторженного. Нас
одна лишь смерть разъять могла, хоть, впрочем,
она всегда шарахалась с испугом
от карих междузвучий наших глаз:
калика перехожий как-то ночью
тебе и мне уверенно предрёк
удел уйти, самим назначив срок.
И торопиться было бы смешно,
но, как ни странно, мы, увы, спешили
и с шалой одержимостью грешили
напропалую, дерзко. За одно
мгновенье страсти прожигали годы,
не веря в предсказанья чьи-то или
не научась умеренности, но
сие легко сходило с рук. Природа,
сведя нас вместе на Земле, никак
не осуждала столь безбожный брак.
И, видно, в упоении своём
мы, право, были истинно невинны,
как два комка той первородной глины,
что стала Человечеством. Вдвоём
мы были счастливы, а значит, были святы.
Обыденность с извечною рутиной
нас не касалась вовсе. Про неё
нам вспоминалось только на проклятых
официальных выездах: ведь в свет
обязывал являться этикет.
Тогда мы собирались. Сотня слуг
измотанно металась по феоду,
тряся оброк с вассального народа,
налоги изымая: недосуг
подобным заниматься было прежде.
И лишь через неделю скороходы
отборные, спеша, срывались вдруг
в дорогу, что тянулась долго между
столицею и замком, всякий раз
неся письмо с набором нужных фраз.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ (25—30.01.96)
Ты не любила маеты карет.
Поэтому на тракт отправив ране
казну, возы с провизией, с дарами
в сопровожденьи челяди, вослед
обозу с незначительною свитой
и сами через сутки — вечерами,
как правило, снимались. А рассвет
уже встречали в скачке деловитой.
Дорога была длинной: девять дней
нам предстояло находиться в ней.
Могли быстрей, но, направляясь в град
столичный с откровенным небреженьем,
отталкивались от предположенья,
что круг придворный вряд ли будет рад
таким гостям: в глазах помпезной знати
мы блуд вершили — становясь мишенью.
Нам кости мыли — каждый на свой лад.
Любой визит в столицу был некстати.
Что говорить: когда б не государь,
от нас давно б осталась только гарь.
Король, как мог, от своры дураков
порою прикрывал спиной. Однажды
я, сам спасаясь, спас его от граждан
восставших приграничных городков.
В тот раз мы — по беспечности обидной —
в трактире порубежном пили: каждый,
причём, без свит. С десяток мужиков
ввалились с улицы, скандаля громко, видно,
со съезда вечевого: всякий год
свои дела на них вершил народ.
Не зная принца крови (в короли
он вышел спустя время лишь), пристали.
За словом — слово, напряжённой сталью
мелькнули шпаги — мужики легли,
расставшись здесь же с душами. Вот тут-то
и началась история, простая,
как медный грош: нас взяли, сволокли
в подвал тюрьмы, чуть не линчуя, будто
скотину беспородную. К утру
пророчили болтаться на ветру.
Но — пронесло. Ударили в набат.
Казнь не случилась — временно. К вечерней
молитве представителем от черни
явился недоучка-адвокат
и сообщил, робея всё же, что
мы будем содержаться в заточеньи
до полного расчёта: магистрат
постановил назначить выкуп в сто
пятнадцать фунтов золотом, — а, впрочем,
топор у палача давно наточен.
Здесь августейший узник обалдел:
отец-король удавится скорее,
чем бросится платить. С тоски дурея,
принц крови запил. Груз забот и дел
достался мне: своей казной от казни
я откупил обоих. Батарея
пустых бутылок отошла в удел
историков двора: музей-заказник
в тюрьме создали через десять лет,
когда мятеж огнём свели на нет.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ (9—16.02.96)
Однако в широте монарших плеч
не чувствовалось вечности. Фортуна,
вообще, любитель фортеля. На струнах
судьбы не только пальчик, но и меч
шалит с успехом. Так что приходилось
быть начеку: лучась улыбкой, втуне
держать и блок. Тоска столичных встреч
выматывала жутко. Но немилость
попов была серьёзней: те — без слов —
давно под нас таскали связки дров.
Мой грех был очевиден: атеист.
Тебя же просто полагали ведьмой.
Действительно, ну как могли посметь мы
не жаловать фанатиков? Ведь чист
был замок наш от слуг господних: как-то
я откровенно объявил, что впредь мой
приют закрыт для них. Лишь органист
оставлен был: не то из чувства такта,
не то, что предпочтительнее, из-за
очередного твоего каприза.
Святошество вело страну в тупик:
дыханье буден отдавало адом.
По городам молельные бригады
кострами ублажали божий лик,
вгоняя в страх не только слабонервных.
Доносы и доносчики, как гады,
плодились, расползаясь: еретик
был даже тот, кто не решался первым
сам стукнуть церкви на еретика.
Но нас пока не трогали. Пока…
Конечно, за покой платилось всем:
и Папе, и коллегии Синода,
и сволочи помельче. Но свобода
дешёвой не бывает. Вместе с тем,
как сюзерен, я помнить был обязан
не только о тебе. Круги природы
незыблемы в банальности проблем:
рожденья, смерть, крестины, свадьбы — праздник
любой с попом вершился. И феод
имел, хоть отдалённый, но — приход.
А что до ведьмы — ей ты и была.
Сердца тревожа карими глазами,
мятеж мутила в душах, так что сами
собой они итожились дотла
уже бессильно, без сопротивленья.
Взметая вороными волосами
искр россыпи со смерчем пополам,
сумела бы в пожаре вдохновенья
спалить, наверно, замок весь. Огонь
наружу так и рвался: только тронь.
И даже пусть наш полный света путь —
судьбы в судьбу — пролёг буквально сразу.
Но если ты сердилась, метастазы
отчётливого страха драли грудь.
Зрачки пронзали, будто убивали
на месте, низвергая до экстаза,
до судорог. Чтоб шею не свернуть,
я сам же подвергал себя опале.
Но как спасёшься, если суждено?
И шея была сломана. Давно.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ (17—20.02.96)
Шёл тысяча шестьсот какой-то год
от богорождества по счёту мира,
который инкарнировал нас. Сиро
октябрь дотлевал. Гоняя взвод
своих рейтар по вязкой грязи плаца
сквозь занавесь дождя в одних мундирах,
чтоб служба не казалась мёдом, рот
в командном оре раздирая, братца
я матом поминал, поскольку он,
забыв о деле, укатил в притон.
Он, а не я, носил гвардейский чин.
Мне ж только подменять его нечасто
случалось. Таковы законы касты:
служил в войсках лишь старший из мужчин
родов высокой крови. Те, кто — младше,
не призывались вовсе, но участье
в войне принять могли, явив почин
патриотизма, скажем пышно. Брат же
порой и в годы мира слал гонца,
прося явиться — памятью отца.
И вот я стыл, пропитываясь вдоль
и поперёк слепой осенней влагой,
на полигоне, ради чести флага
фамильного страдая, в думах, столь
не подходящих к данной обстановке,
а именно: о музыке, — из фляги
потягивая виски. Алкоголь
приятно расслаблял. Рейтары ловко
учебный бой кончали. Тут — трубой —
с подачи чьей-то прозвучал отбой.
Я оглянулся. От дороги брат
верхом и в окружении охраны
галопом приближался. Слишком рано
он нынче возвращался, на мой взгляд.
Почувствовав тревогу, я навстречу
ему направил одра, протараня
кусты бурьяна хлёсткого, подряд
в уме перебирая быстротечно
причины братьей спешки. Лишь одна
могла быть верной: началась война.
Мысль подтвердилась: скоро суток семь,
как силы неприятеля ломили
в пределы королевства, милю к миле
осваивая в натиске, совсем
подмяв под лапу замки побережья
по тупости изнеженных извилин
владельцев их, что вборзе смылись все,
не оказав отпора. Так, небрежно
скатившись к панике, а там — поддавшись ей,
страна лишалась четверти своей.
Спасая положение, престол
в порядке срочном выдвинул заслоны
гвардейского резерва. Но филоны
в генштабе — величайшее из зол! —
просрали всё на свете, и противник
по-прежнему стремился неуклонно
к столице. Столь внушительный укол
заставил короля оперативно
начать мобилизацию. А брат
примчался сам, чтоб сколотить отряд.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ (1—11.03.96)
Задержки не случилось: эскадрон
уже к утру рысил за мною в ставку,
бесцеремонно вспарывая давку
дорожную. На тракт со всех сторон
стекались толпы беженцев уныло.
От раненых, бредущих на поправку,
я узнавал подробности: урон
был нанесён значительный. Томила
тень неопределенности. Как знать:
давно уж, может, бита наша рать.
И всё ж таки успели. Чин штабной
мне указал позиции, и наши,
занявшись лошадьми, оружьем, кашей,
обувкой, камуфляжем, до ночной
последней стражи провозились. Я,
не вмешиваясь, лишь назнача старших,
перекусив горбушкою ржаной,
направился по лагерю. Друзья,
возможно, где-то здесь же были, но
вернулся через час ни с чем: темно.
Добравшись до шатра, зашёл, прилёг
и, запахнувшись в мех плаща, устало
отдался немоте бредовой: скалы,
маяк, огонь в тумане, — но не смог
нащупать суть. Спеша за петухами,
взыграли барабаны, и настала
пора побудки армии. Восток
негромко багровел. Не затихая,
гремели хрипло глотки горнов. Ночь
с тоской строевика тянулась прочь.
Пришёл пакет от брата. В письмеце
тот сообщал, что отправляет роту,
составленную наспех из народа
обширных наших вотчин, а в конце
темнел намёк, что сам ещё не скоро
прибудет мне на помощь: орды сброда
залётного — наглец на наглеце —
болтались по феодам и разором
грозили. Только твёрдая рука
напасть сию могла унять пока.
Итак, команда поручалась мне.
Немедля, привыкая к новой роли,
я в штаб погнал посыльного (уж коли
досталось что, так отвечай вполне)
узнать о пропозициях, о слухах,
забрать приказы, получить пароли
и прочее. А сам на скакуне
поехал к маркитану: право, сухо
во фляге оказалось, — капель пять
отнюдь не помешало бы принять.
Затарясь и залив пожар внутри,
поднялся на пологий взгорок, местность
желая обозреть. Вдоль леса тесно
лепился лагерь, где-то мили три
в длину имея. Север был открыт:
сплошной простор, раздолье, неизвестность
и… неприятель. Можно было при
большом стараньи высмотреть: расшит
весь горизонт дымами — это враг
раскинул генеральный свой бивак.

Часть 6 - http://stihi.ru/2020/05/04/7179
Часть 7 - http://stihi.ru/2020/05/23/10417
Часть 8 - http://stihi.ru/2020/06/07/5029
Часть 9 - http://stihi.ru/2020/06/11/6564
Часть 10 - http://stihi.ru/2020/06/17/3250
Часть 11 - http://stihi.ru/2020/06/18/7326
Часть 12 - http://stihi.ru/2020/06/19/7381


ПЕРЕВОДЫ С АНГЛИЙСКОГО

ДЖ. Г. БАЙРОН: «ДАМЕ, КОТОРАЯ СПРОСИЛА, ПОЧЕМУ Я ВЕСНОЙ УЕЗЖАЮ ИЗ АНГЛИИ»
Когда закрылись двери рая,
Адам, прокляв свой горький рок,
во тьме от страха обмирая,
обратно рвался за порог.
И лишь пройдя сквозь дни и страны,
учась любить, терять, страдать,
сумел в заботах и стараньях
забыть былую благодать.
Вот также я: когда ты рядом,
терзаюсь, мучаюсь, грущу,
в случайных окликах и взглядах
надежды тщетные ищу.
И вот — бегу родного края,
скрываюсь в чуждом мне краю.
Невмоготу бродить у рая
без права проживать в раю
3 октября 1987-го

У. Г. ДЕЙВИС: «ДОСУГ» (LEISURE)
Да как ты жил, раз из-за дел
наш мир совсем не разглядел?
Ты не успел на луг взглянуть,
от зноя прячась где-нибудь?
Ты не сумел в лесной тени
заметить беличьей возни?
Ты не видал, как ясным днём
речная гладь горит огнём?
Ты не успел, свершая путь,
девчонке встречной подмигнуть?
Ты не сумел поймать в ответ
её улыбки милый свет?
Ты и не жил, коль из-за дел
наш мир совсем не разглядел.
9 октября 1987-го

Т. ХАРДИ: «НОЧЬ В НОЯБРЕ» (A NIGHT IN NOVEMBER)
И опять погода — дрянь.
Вновь стекло дрожит в окне.
И под ветра злую брань
бредит вечер в полусне.
Рощи голые скорбят
по угасшей красоте.
Листья в комнату летят,
догорают в темноте.
Лёгкий лист влетел, застыл,
руку тронув в тишине.
И я понял: это ты
погрустить пришла ко мне.
15 октября 1987-го

Т. ХАРДИ: «ВЕЩИЙ ДРОЗД» (THE DARKLING THRUSH)
(31 декабря 1900)
Деревья призрачно стоят.
Мороз угрюм и сед.
Скупого дня слабеет взгляд
под вьюги снежный бред.
Чернеют росчерки ветвей,
как струны мёртвых слов.
А люди плачут у огней
печальных очагов.
Свинцовый саван высоты
и ветра скорбный стон.
Столетья труп уже остыл
и в вечность погребён.
Умолкло в чёрной мрачной мгле
биенье бытия.
И жизнь угасла на земле.
И угасаю я.
Но голос вдруг в ветвях возник
из немоты ночной.
Прозрачный, чистый, как родник,
он покачнул покой.
Мятежный дрозд:
и слаб, и мал,
не видный никому, —
счастливой песней разорвал
густеющую тьму.
Он исcтупленно, страстно пел.
Он пел, а мир вокруг
светлел, казалось, и теплел.
И я подумал вдруг,
что эта песня, как ответ
на безнадёжность тьмы,
что близок радостный рассвет,
которым грезим мы.
22 октября 1987-го

ДЖ. МЕЙСФИЛД: «СКВОЗЬ ПРИТОН» (HELL’S PAVEMENT)
Когда придём мы в Ливерпуль,
тогда возьму расчёт.
И с корабля навеки сбегу.
Найду красотку да женюсь.
Жизнь тихо потечёт.
Осяду где-нибудь на берегу.
И никому на новый рейс меня не соблазнить.
Терпеть не могу акульих рыл,
хочу ещё пожить.
Я лучше ферму заведу
иль буду камень бить.
А-то, друзья, открою кабачок.
Чёрт возьми!
Но вот пришли мы в Ливерпуль.
Швартовы я отдал.
Закончен рейс. Прошли досмотр. И — в порт.
Я кучу денег получил,
хотя расчёт не взял,
а пошёл и напился, как чёрт.
Сто грамм — с одной, сто грамм — с другой,
а третью — да! — в постель.
Неделю пил и всё спустил
и снова сел на мель.
Добрался еле на корабль.
В свою забился щель.
А завтра — снова в океан.
Чёрт возьми!
30 октября 1987-го

ДНЕВНИК, КОТОРОГО НЕ БЫЛО

КАК-ТО, ПОМНЮ, В КИРГИЗИИ
Как-то, помню, в Киргизии
вот также шел по облаку,
а может, по карнизу
горы.
Куда-то в тартарары
летели обломки скал.
Ветер избоку
избивал, толкал на край,
рвал
катушку из-за спины.
Внизу же,
под крутизной глубины
вился, ущельем сужен,
Аксай.
1983—2015

СТАНЦИЯ КОНЕЧНАЯ
***31 августа 1980-го
Am
Станция конечная, поезд остановлен.
A                Dm
Весело толпится в тамбурах народ.
Dm                Am
Вот мы и приехали, вот мы снова дома!
Am                E                Am
И, быть может, встретимся, если повезёт.
Сходят на платформу с бородами детки,
хрупкие девчонки в огромных сапогах.
Молотки, штормовки, компаса, планшетки
и гора щебёнки в тяжелых рюкзаках.
Хелло, цивилизация! Здравствуй, милый город,
здравствуй, милый Мазерлэнд, прости, что не побрит!
Бриться было некогда на лесных просторах,
просто было некогда, да что там говорить.
Завтра сбрею бороду, закурю цивильную
и с таёжной страстностью окунусь в комфорт.
Масса информации — здравствуй, телевиденье,
и влюбиться надо бы, если повезёт.
И влюблюсь со временем в самую красивую.
Но пока не разожгли мне в душе пожар,
жаждут со мной встретиться и театр, и синема,
жаждут со мной встретиться и ресторан, и бар.
Кабаки высотные, каблуки высокие.
Симпатичный дипломат — вместо рюкзака.
Сессии, депрессии, знания глубокие.
Не всегда, конечно, а только до звонка.
А пока до скорого! А пока прощаемся.
Мне на электричку, а вам на самолёт.
До свиданья, девочки, до свиданья, мальчики!
Мы ещё увидимся, если повезёт.

А В ТО ВРЕМЯ АЛЬПИЙСКАЯ СКЛАДЧАТОСТЬ…
***30 декабря 1980-го
Эй, брахиоподы, эй, цефалоподы,
уносите ноги подобру.
Коль вы ротозеи — окажетесь в музее:
роются геологи в юру.
А в то время старуха дефляция
разрушает лагунную фацию,
разрушает горы порядочные,
превращает их в породы осадочные.
Пусть не плачут мамы, мы — народ упрямый,
если надо — мы всегда дойдём.
Нам немного нужно, да была бы дружба,
и тогда мы здорово живём.
А в то время упорно Америка
всё бежит от европейского берега.
Ста мильонов лет Земля не провертится —
с русской Азией Америка встретится.
Эй, давай быстрее! Голову — бодрее!
Докажи, что ты, брат, не юнец.
Твёрже шаг, дружище,
может, что отыщем!
У любой дороги есть конец.
А в то время альпийская складчатость
на Камчатке свою извергает злость.
И текут языки лавы длинные,
превращаясь в пласты эффузивные.

МОРОШКОВЫЙ ОСТРОВ
***31 августа 1983-го
Наталье Рудовой
Я однажды увидел,
проходя вдоль затёсов,
в голубиковом море
морошковый остров.
Среди волн голубики
он вдруг вспыхнул в тумане,
и я шёл на его
маяковое пламя.
Он горел одиноко
под бездомной берёзкой,
в голубиковом море —
только маленький остров.
А деревья скрипели,
точно чайки кричали
в неизбывной тоске,
в неизбывной печали.
И подумалось мне,
будет встретить непросто
в человеческом море
твой приветливый остров.
Пусть же он своим светом
из тумана поманит.
И тогда я приду
на призывное пламя.
Будут шквалы разлук
и шторма листопадов.
Но когда-нибудь вдруг
мы окажемся рядом.
И в саду городском
среди сосен-подростков
я тебе расскажу
про морошковый остров.

ПЛУТНИ БЛИЗ СИЛАТКИНА
***21 октября 1983-го
Надолго:
Туруханский край,
Силаткина — приток Тунгусски,
костёр, шалашик, и с утра —
как из ведра.
Послав по-русски
себя и Бога, поползли.
Невнятный профиль вдоль болота,
скупой пейзаж чужой земли
да окаянный дождь-сволота.
Да путь как крест: то топь — то гать,
то буреломом — то чепыгой,
то вверьх — то вниз, под перемать,
я да начальник — два ханыги.
Но для меня есть сладкий пункт
в подобном каторжном движеньи:
меня на базе ждут, и ждут
отнюдь не только с уваженьем.
Натаха!
Вечер.
Я — в мечтах,
старшой — угрюмо от природы.
Расположились на кустах
сожрать чего-нибудь по ходу.
И он изрёк:
— Ещё вёрст пять.
Но знаю точно, что бригада
за сопкой есть. А значит, спать
пойдём туда. Поскольку рядом.
— Но мне в бригаду — не резон!
Ведь ты же знаешь — ждёт девчонка!
На кой мне к чёрту этот сон?
— Да ты, сопляк, уже в печёнках!
Так, слово за слово:
разнять,
увы, кому?
Но стихли фразы,
и он, послав,
попёрся спать.
А я, послав,
пошёл на базу.
Нет!
Он пошёл — попёрся я!
Ведь через час дошло со смехом,
что нарезаю кругаля:
как говорится, блин, — приехал!
Но брёл.
Покуда, раком встав,
не сообразил, что всё — без толку.
И не услышал в трёх верстах
упругий звук его двустволки.
Да звук другой —
стрельбой в ответ
вдали сигналила бригада.
Да шёпот свой:
— Какой сюжет…
Скотина. Так тебе и надо…
Короче — час. Короче — пять.
Уже в истерике. До нитки.
Сквозь слёзы. Под ядрёна мать.
На заключительной попытке.
Без сил завыл, свалившись влёт.
Нащупал карандаш с бумажкой.
И тем, кто всё-таки найдёт,
поведал о себе — бедняжке.
Но — отпущением греха —
стих дождь внезапно.
Тут же нервно
услышал, как шуршит река.
Силаткина!
Родная, стерва!
Записку — к ляду!
Поживём!
Откуда только силы сразу?
Спасибо, милый водоём!
Твой бережок —
мой путь на базу!

А ВЕДЬ ЛУННЫЙ СВЕТ…
***10 мая 1984-го
А ведь лунный свет —
это тоже, в сущности,
солнечный зайчик.
Только повзрослевший,
уже седой.

КАЖДЫЙ ДЕНЬ СОЛНЦЕ…
***18 октября 1984-го
Каждый день Солнце проплывает над горизонтом,
словно отпущенный кем-то
золотистый воздушный шарик,
а в полдень зависает устало над безмолвной землей.
Между мною и Солнцем дерево, и кажется,
что Солнце просто цепляется за чёрную проволоку веток.
А ветви даже становятся грациознее,
восклицая как будто:
«Смотрите! На нас отдыхает Солнце!»

ЕМУ СНИЛСЯ СТРАННЫЙ СОН…
***1 ноября 1984-го
Александру Имайкину
Ему снился странный сон:
большой сад, состоящий из гордых деревьев,
и у каждого дерева по два зелёных крыла.
— Смотрите, я улетаю, — закричало одно из них,
взмахнуло крыльями и рванулось.
Корни не выдержали и лопнули с оглушительным звоном.
Дерево рухнуло и обратилось в труху.
Как научиться летать,
не обрывая корней?

В ПЕПЕЛЬНИЦЕ МИЛО ЛЕПЯТСЯ…
***31 декабря 1984-го
В пепельнице
мило лепятся
два умудрённых окурка,
растерянная виноградная шкурка,
кусочек яблока — большой оптимист,
смятый тетрадный лист.
Хозяйка выругалась:
— Мусор, —
выкинула.
Теперь — пусто.
А пепельнице — грустно.
Опять одиночество…

И СОЛНЦЕ УЛЫБНУЛОСЬ РОЗОВО…
***18 апреля 1985-го
И солнце улыбнулось розово,
пахнуло радостным,
родным.
И снег
из пепельно-серьёзного
стал несерьёзно-голубым…

АЙ ДА МАЙ!
***20 мая 1985-го
Ай да май!
То зной,
то слякоть.
Солнце светит.
Дождь — стеной.
Снег пошёл,
но снег, однако,
что-то очень проливной.
Прогуляемся, давай:
все же май, хотя дрянной.
Слышишь,
громыхнуло где-то?
Может, завтра хлынет лето.
Ты одета?
Побежали,
попрощаемся с весной.

ГЛУХАРЬ
***20—30 мая 1985-го, Новоаганск-Пермь

…Понемногу потянуло, понесло теплом. Снег потяжелел, стал мокрым и плотным. Затемнели везде начинающие оттаивать болотные взгорки. Пахнуло сыростью, и вот дождём ударила весна. Рассыпались веснушками по всем этим бескрайним болотинам прогалины. Вскрылись светло-зелёные, местами — с чёрными мёртвыми пятнами, ягельники, ржавые моховые кочки, показалась из-под снега вишнёвыми кустиками голубика, открылись глянцевые брусничники, а в них — крупными бордовыми бусинами — сладкая прошлогодняя ягода…

…Глухарь упруго упал в снег недалеко от темнеющего взгорка, бултыхнулся несколько раз в холодном сыром крошеве, взбивая крыльями тяжёлую белую взвесь, затем отряхнулся, распустил по-павлиньи чёрный — с белой круговой полосой — хвост и поковылял на седых опушенных лапах к прогалине.

Подойдя, осторожно вытянул длинную шею, осмотрелся, поворачивая краснобровую пепельно-чёрную голову, и, бормотнув что-то, уверенно ступил на мох. На мху вдруг напружинился весь, распахнул крылья, закинул назад бородатый — крючком — клюв, выпятил чёрную, отливающую зеленью грудь, клокотнул горлом, но вот обмяк, успокоился, встряхнулся и стал выглядывать на взгорке ягодины. Увидел, склюнул пару крупных вишнёвых клюквин, буркнул опять и побрёл к вырвавшемуся из-под снежного покрывала краю брусничника…

…Издали, медленно приближаясь, донёсся монотонный, лязгающий звук. Глухарь иногда уже слышал его и даже, правда, издалека, с верхушки сосны, наблюдал издающего этот звук зверя. Сверху тот казался большим голубым жуком и, кажется, был неопасен. Звук стал совсем громким, лязганье замедлилось, и тут птица увидела голубое существо. Оно её тоже заметило и стало приближаться. Спереди создание было похоже уже не на жука, а на громадную лягушку. Глухарь всё-таки насторожился. Он вытянул шею, обернулся к зверю боком: так было лучше видно и слышно. Лягушка грохотала и страшно воняла, но больше ничего пугающего не чувствовалось. Улететь глухарь мог всегда, и он решил ждать…

…Зверь подобрался совсем близко и замер. Внутри его шевельнулось что-то, раздался стук, сбоку неожиданно выросло крыло, показался кто-то, резко плеснуло незнакомым, но сразу ненавистным запахом. Глухарь ничего не успел понять, просто какая-то мощная сила приказала полыхнуть крыльями, заставила рвануться, полететь…

…Страшно ударило влёт, сбило, бросило назад. Глухарь рухнул вниз, почувствовал боль в крыле и лапе. Снова метнулся вверх, но только бескрыло забился, кровяня снег. Попытался бежать, но перебитая лапа, подломившись, не слушалась, не держала. Белое перьевое пятно в левом предкрылье стало багровым, само крыло потяжелело, намокло и, волочась, оставляло на снежной белизне такие же багровые кровавые вкрапины. Глухарь повернул голову и молча, обречённо посмотрел на зверя, из которого вылезали двое…

…Водитель, крепкий, чернобородый, наклонился, вырвал на прогалине клок ягеля, выматерился грубо и, стирая с приклада кровь — птицу пришлось добивать, — хрипло бросил:

— Подбери…

Напарник его, молодой, в грязной старой энцефалитке, взял глухаря за холодные лапы, поднял с усилием. Безжизненно раскрылись крылья, закачалась мёртво разбитая голова с окровавленным клювом. Парень приблизился к «ГАЗ-71», бросил добычу за кабину, где лежала ещё одна тушка. «Зачем мы второго-то?» — настойчиво стукнула мысль. Подошёл водитель. Влезли. Хлопнули дверями. Тронулись. Выбравшись на профиль, покатили в сторону отряда…

…Ехали долго, молчали. Рабочий пусто, тяжело смотрел в пелену залепившего лобовое стекло снега. Потом обернулся, глянул назад. Там ветром грубо, беспорядочно взбивало, трепало перья, выворачивало зло мертвые крылья. Вдруг снова подумал: «Зачем мы второго-то?» Сказал, повторил невнятно, почти про себя:

— Зачем мы второго-то?

— Что? — не понимая, кинул водитель.

— Так… Ничего… — опять тяжело замолчали…

Закурили… По сторонам бежали, всё также темнея, прогалины, отовсюду тянуло теплом, сыростью… Шла весна…

ДОЖДЬ

***9 июня 1985-го, Пермь

Дождь. Какой ударил дождь. Хорошо, что есть зонт. Правда, один на двоих. Но так — даже лучше. Когда зонт — один на двоих, дождь объединяет. Делает ближе. И мир исчезает. Остаётся только дождь и двое под зонтом. Он и она. И тогда хочется, чтобы дождь был всегда.

Дождь звонко лупит по пузырящимся, улыбчивым лужам. Ветер весело рвёт, вырывает зонт, иногда выворачивает его наизнанку. И тогда двое, внезапно омытые тёплой влагой, останавливаются, смеются и, весело суетясь, осторожно заворачивают края обратно. Какой хороший, какой радостный дождь. Дождь.

— Ну, вот и всё. Вот и всё, хорошая моя. Завтра я улетаю.

— Да. Вот и всё.

— Ты только пиши. Хорошо? Что же ты молчишь?

— Думаю.

— О чём?

— Так.

Как быстро всё произошло. Позвонил: «Приезжай», — приехала. Позвонил: «Выходи», — вышла. Купил цветы: «Держи», — улыбнулась. Неделя, и всё — будто в тумане. И уже без неё не может. Каждый день хочется видеть, говорить. О чём угодно — лишь бы говорить-видеть. И счастлив. Счастлив, как мальчишка.

— Ты знаешь, я ведь не буду тебе писать, — голос дрожит.

— Почему? — страх, внезапный липкий страх.

— Понимаешь. Я не хотела. Как глупо всё. Он сейчас в армии.

Надсадно, стоном, мысль — «зачем тогда всё это? зачем тогда всё это?» Поняла. По дыханию.

— Когда ты в первый раз позвонил, думала, прогуляемся, и всё. На второй — задумалась. А потом, потом не могла сказать. Всё было так хорошо. Но с ним. Тоже ничего не было. Так.

Дождь. Заплаканный продрогший город. Всхлипывающие лужи. Ветер ударил зло, едко, пощёчиной.

— Время покажет, — достал и вдруг сломал папиросу.

— Что?

— Время покажет. Посмотрим. Подожду.

— Да, подождём.

Время покажет. Боже, как просто и как пошло. Да, покажет, но будет поздно. Может, будет поздно. Хочется, чтобы осталась. Чтобы любила, ждала, писала. А как же тот мальчик в армии? Каково-то будет ему? Переступить себя ради ближнего? Нет! Нет сил! Пусть решит всё сама! Понимаешь ли ты, как себя связала? Ведь теперь в любом случае — предать!

— Время покажет.

Остановка такси.

— Всё-таки решилась проводить?

— Как видишь.

— Спасибо, что решилась.

— Странно всё.

— Что странно?

— Так.

Такси мягко катит по ночным улицам. Взбивает всплесками лужи. Натужно скребут по стеклу «дворники». Фары выхватывают из темноты деревья, прохожих, углы домов.

— Странно, что всё сейчас кончится?

— Да. Как ты догадался?

— По дыханию. Ты что-нибудь решила?

— Пока нет.

— Я буду ждать твоего письма. Напиши мне, что решишь. Для меня это важно. Хорошо?

— Хорошо.

— Я буду ждать.

— Извините. Остановите вот здесь.

Плавно по тормозам. Открыл дверь. Выбрался. Подал руку. Помог. Как не хочется отпускать руку, как хочется обнять, окунуться в тепло её ладоней. Всё-всё сказать. Что же останавливает? Ведь она ждёт, ждёт. Обними, скажи всё.

— Я буду ждать твоего письма. Прощай.

Улыбнулся, улыбнулась. Прощальный взмах руки. Глазами: «Прощай!» Заскочил в такси.

— Гони! — главное, не оглянуться.

Мчит, мчит такси. В темноту, в дождь мчит такси. «А ведь надо было обнять, ведь она ждала». Дождь. «Пусть решит всё сама. Пусть решит». Дождь. «О чём думает таксист?»

— Кто она тебе?

— Не знаю.

— Странно.

— Странно.

Дождь.

ФЕОФИЛАКТЫЧУ…

***3—19 июля 1985-го, Пермь — Ханты-Мансийск

Леониду Демурчеву

1. Взять горку с ходу не удалось. Сам трактор — в одиночку — выбрался бы запросто, но тяжесть балка сейсмостанции, который он тащил, тянула назад. «Сто тридцатый» грузно проскрёб траками уезженный снег колеи, зацепил, подмял под гусянку молодую берёзку и всё-таки не выкарабкался, а лишь бессильно сполз влево, в целик. Сдал назад, снова дёрнулся, и опять ничего не вышло.

Внизу появился перед долгим подъёмом другой трактор — старенькая «сотка», «запряжённая» в смоточную катушку. Проскочить наверх и подсобить своими лошадиными силами она не могла — не позволял профиль. Дорожники-геодезисты, ломая его, торопились, халтурили, и потому он вышел узким даже для ровного места, а здесь, по этим чёртовым уерагам на букву «х» — тем более.

Славка Лепила, тракторист «Т-100», нетерпеливо, но беззлобно выругался, глядя на возню наверху:

— Мать их за душу, что они там ковыряются? — сбросил чёрные, промасленные рукавицы, закурил, вылез на гусеницу. Сейсморабочие, стоя в катушке на косах из кабелей, тоже смолили, у кого что имелось:

— Сегодня опять ничего не успеем, если так дело пойдёт…

— Да ну их, к лешему, этих операторов, вечно из-за них стоим…

— Чёрт, а мороз-то всё больше давит…

2. Дверь станции распахнулась, изнутри выпрыгнули двое: оператор Леонид с помощником. Оператор подождал, пока тракторист сделает ещё одну бесплодную попытку, после — безнадёжно махнул ему, показывая, что хватит. Тот выглянул из кабины, крикнул командиру:

— Чё делать-то, Феофилактыч?

— На тросу попробуем!

— Понял!… — вернулся к рычагам и немного сдал — совсем чуть-чуть — вниз.

Геннадий, помощник, поднатужился, выдернул из сцепа вагончика и тягача болт-шкворень. Размотали, закрепили трос, и трактор, освободившись, резво вскарабкался наверх. Трос плавно натянулся, задрожал, а затем и балок, визжа полозьями, пополз вперёд.

И «Т-130» уже почти вытащил было станцию, но вдруг снова бестолково заелозил на месте, бессильно взрывая гусеницами снежную кашу-мяшу. Леонид, скрестив приподнятые руки, жестом дал команду прекратить потуги:

— Перецепляемся! Должны вылезти!

«Сто тридцатый» пошёл назад, стальной канат обмяк, упал в колею, его отсоединили. Сам же вагончик, как и предполагалось, остался на месте — на самой верхотуре крутого склона:

— Давай, миллиметруй!

3. Тракторист согнал свою машину вниз, стал медленно, осторожно её осаживать, а оператор с помощником, готовясь «произвести стыковку», приподняли железный угольник водил на нужный уровень. Мгновение, и петля-восьмёрка плавно вошла в скобу фаркопа. Но, увы, с ходу вогнать шкворень в сцеп не удалось, «Т-130» дернулся чуть больше нужного, раздался возмущённый лязг металла, водила рванулись, вырвались из рук, станция вздрогнула, ожила и, неумолимо набирая скорость, заскользила под гору, отвечая что-то скрипом саней на несущийся вслед отчаянно-растерянный мат Леонида.

Генка же сначала ничего не успел понять, его сбило с ног, поволокло и, только пропахав за балком метра четыре, он сообразил, что надо разжать руки. Разжал, и долго-долго, несколько мгновений, лежал на снегу, провожая взглядом стремительно уплывавший вагончик. И лишь только сейчас и до оператора, и до помощника дошло, что станция движется на стоящие внизу «сотку» и катушку…

— У-ха-ди!!! — прозвучало одним общим выдохом.

— Абзац аппаратуре! — обречённо выцедил Леонид.

4. Санька, молодой рабочий-сейсмик, глянул на подъём, и вдруг на лице парня что-то неуловимо изменилось, он почему-то присвистнул, и, уже выпрыгивая из смотки, крикнул на лету:

— Шухер! — а, упав в снег, заорал трактористу. — Лепила! Сматывайся!

Славка, ещё не врубаясь, глупо смотрел на сигающую из катушки и разбегающуюся в стороны сейсму (Куда, зачем сматываться-то?). Потом, обернувшись и прищурившись от бьющего в глаза солнца, заметил, что станцию почему-то опять спускают вниз. Снова, теперь уже зло, подумал: «Да чё они там? Сколько можно?» Но внезапно удивленно осознал, что «сто тридцатый» — по-прежнему вверху, а его балок-прицеп мчится по склону самостоятельно.

Тогда будто вдруг ударило чем-то, стало жарко, кинуло в дрожь. Лепила влетел в кабину, хватанул рычаги, рванул их наугад, ничего ещё не соображая от накатившего страха. Трактор дёрнулся вперёд, но Слава сразу же справился с собой, понял, что делает не то. Он остановил «сотку» и срочно пустил её вспять, пытаясь уйти от надвигающейся угрозы.

— У-ха-ди! — снова прокричал оператор. — У-ха-ди!

— Ну, ну, Лепила, давай-давай!

P. S. Тут они увидели, как сыпанули со смотки рабочие, как обернулся и заскочил в трактор Лепила. Расстояние между станцией и «Т-100» быстро таяло. Оставалось метров пятнадцать, и лишь тогда тяжёлая машина, зачем-то сначала чуть подавшись навстречу приближающемуся балку, ходко пошла, толкая катушку, задом. И почти в тот самый миг «сбежавший» вагончик, неуловимо качнувшись на каком-то невидимом повороте своего неуправляемого пути, выскочил полозьями из колеи и, пройдя немного по инерции, глубоко зарылся в снег…

НЕТ, ЭТО ЛИШНЕЕ…
***10 августа 1985-го
— Нет, это лишнее, — решил он
и вышвырнул крошки в форточку,
но до утра так и не смог уснуть:
какое-то выросшее вдруг дерево
всю ночь стучалось в стёкла ветвями…

И ОБЕРНУТЬСЯ ТОПОЛЕМ У ДОМА…
***23 августа 1985-го
И обернуться тополем у дома,
и ждать зимы,
и верить в листопад,
и в тишине утра встречать знакомых,
что по людским делам своим спешат,
и вновь соединить себя с корнями,
оборванными сотни лет назад,
и мерить жизнь веками, а не днями,
и понимать, что звери говорят,
и видеть, что огромен и прекрасен
и мир любой, и мотылёк любой,
и обрести немыслимую ясность,
и мир объять,
и стать самим собой…

ОН ПРИКУРИВАЛ ДОЛГО…
***22 сентября 1985-го
Он прикуривал долго:
согревал озябшие пальцы, —
и обжёгся.
Вскрикнув, он глянул наверх:
занавеска
только слегка качнулась.

ЧЕШУЙКИ ТИШИНЫ
***30 сентября 1985-го
А ночью, когда не спишь
и за стеклом лёгкий ветер чуть слышно колышет
дрожащие чешуйки тишины,
так хочется зачем-то быть счастливым…

ОТ ТЕБЯ, НЕДОТРОГИ…
***9 ноября 1985-го
Женечке Габдулхаковой
От тебя, недотроги,
на печаль, на беду
я уеду в Варьёган,
к Айваседам зайду.
Может, помнит Василий
про меня и сейчас.
Пусть забыл пригласить он —
заскочу хучь на час.
И когда захмелеем
мы от чая и слов,
я ему ахинею
понесу про любовь.
И с его позволенья —
он поймёт мою грусть —
на упряжке оленьей
за тобою сорвусь.
Сквозь метели и вьюги,
сквозь хандру и печаль
прокричу: «Для подруги
и Вселенной не жаль!»
Коль ответишь туманно,
не умчишься со мной,
я тебе нашаманю:
будешь вечно одной.
Побредёшь сквозь пространство,
где не видно ни зги,
сиротою казанской —
полонянкой тоски.
А решишься и сдашься,
дашь обнять, наконец,
на весёлой упряжке
увезу под венец.

СЕАНС У БАБОК ТУЛЬ В ВАРЬЁГАНЕ
***10 ноября 1985-го
Александру Ливну
В затхлой полутемной комнатушке —
лавки, печь и ржавая кровать.
Древнюю ненецкую старушку
друг-художник хочет рисовать.
Ей соседка громко переводит
всё, что двое русских говорят.
Вот хозяйка улыбнулась, вроде
согласилась показать наряд.
Возвратилась в том, что надевала
много лет назад последний раз:
— В пору ту со стадом кочевала,
муж олешек раньше много пас.
Объяснила, села и застыла,
отрешённо смотрит в никуда.
Может, вспоминает то, что было?
Стадо, мужа, прошлые года?
Друг спешит, творит серьёзный, хмурый:
— Больше бы эскизов набросать.
Это же прекрасная натура.
Это ж всё давно пора спасать.
Тяжело работать. Пахнет. Душно.
Но не время выбирать теперь.
Завтра может встретить не старушка,
а крест-накрест забитая дверь.
Девяносто лет уж ненке — редкость!
Счёт давно ведёт конечным дням.
А за стенкой в комнате соседки
телевизор смотрит ребятня.

БУРИЛЬЩИКАМ — СЛАВА, ГЕОФИЗИКАМ — ШИШЬ
***10 апреля 1986-го
Говорят, было в Главке собрание.
Всех созвали. И этих, и тех.
Раздавали награды и звания
буровым мастерам за успех.
А когда всё кончали, прощалися,
встал мужик. Коренаст. Бородат.
И сказал он:
— Я сейсмик, товарищи.
И спрошу я за наших ребят.
Не нужны нам награды и премии.
Но одно непонятно всем нам.
Что мы делаем в этой Тюмении,
если слава вся — буровикам?
Справедливости требуем, люди.
Ведь богатства и мы создаём.
А буровик — он же скважины бурит
там, где мы ему точки даём.
Закричало собрание:
— Что же Вы?
Вы же — свой, Вы ж — советский, Вы ж — наш!
Но как смеете Вы и как можете
предлагать нам такой саботаж.
Эх, ребята-ребята, вот сраму-то
прямо в Главке такое сказать.
А ведь хотели дать почётную грамоту,
но и эту придётся забрать.
И исчез сейсмик тот. А ведь прав он был.
Ведь геофизика — основа основ.
И не правда ли, братцы, не правда ли,
что для нас — ни триумфов, ни слов.
Я, конечно, собрание выдумал,
но мне фактик друзья привели.
Ведь Самотлор — его же сейсмики выдали,
а бурильщики после пришли.

КОГДА ПЛЫВЁТ УСТАЛО ВОЗДУХ…
***12 июля 1986-го
Когда плывёт устало воздух,
июльским зноем изнурён,
безумно хочется зимы,
где голубая снежность елей,
и молодой мятеж метелей,
и мир морозно остеклён,
и синеватые дымы
стекают к бесконечным звёздам,
и ночь
навязчиво-серьёзна,
и день —
лишь искорка из тьмы…

НАПОЛНЕНО НЕБО ПРОСТОРОМ…
***19 сентября 1986-го
Наполнено небо
простором и ветром.
Багрово и грозно
сгорает закат.
И звонкие звуки
далёкого лета,
как белые птицы,
призывно летят.
И тянет смолою,
и тянет кострами,
и хочется верить,
что всё — позади.
Ты знамя рассвета,
бессмертное знамя,
в кладовке забытой
случайно найди.
И сразу увидишь,
что всё повторилось,
что всё неизбежно
случается вновь.
И станет понятной
и чья-то немилость,
и чья-то усталость,
и чья-то любовь.
Забудешь о сварах,
забудешь о смерти,
поймёшь, что ты всё-таки
верил не зря.
А звёзды погасит
сентябрьский ветер,
и в утренней дымке
займётся заря.

ОКТЯБРЯ НЕУЮТ…
***28 октября 1986-го
Свежий ветер в лицо.
Зябких звёзд фонари.
Из-за кромки лесов —
терпкий запах зари.
Октября неуют
пустотою объят.
Даже песни на юг,
будто птицы, летят.
Вереницами слов
собираются в клин,
торопясь за теплом,
исчезают вдали.
И случайный мороз
непривычен и груб.
А строка — просто кровь
из закушенных губ.

КОРОТКИЙ КРИК БЕЗВЕСТНОЙ ПТИЦЫ…
***10 ноября 1986-го
Татьяне Гомжиной
Короткий крик безвестной птицы
сгорит легко и без следа.
И в тихом небе растворится
звезды холодная слюда.
Леса проявятся из ночи
прозрачной графикой берёз.
И лягут забереги прочно
под стервенеющий мороз.
Смущённо-розовым востоком
качнётся сонная заря.
И ветер чисто и высоко
споет сонату ноября.
И будет день заветно-звонкий,
снегов раскинет синеву.
И я случайную девчонку
своей судьбою назову.

БРОДИТЬ ВПОТЬМАХ, ЛОМИТЬСЯ В ДВЕРИ…
***29 мая 1987-го
Бродить впотьмах,
ломиться в двери,
в тоске слоняться по гостям,
пытаться хоть во что-то верить:
в любую дрянь,
в любой пустяк.
Корячась в сумраке истерик,
давиться водкой и стыдом
и без борьбы — в бреду безверья —
брести покорно
в жёлтый дом…
Но у черты, где, спившись к чёрту,
уже взойти на эшафот,
поверить вдруг случайно чётко,
что кто-то всё-таки спасёт.
И рваться истово от края
к своим друзьям,
к врагам своим,
к кому, зачем ещё не зная,
но зная точно:
надо к ним!
И чистым честным майским утром,
решаясь жить на новый лад,
вдруг разрыдаться почему-то,
узнав забытый милый взгляд.
И вновь, как раньше,
в светлой муке
кричать «люблю»,
шептать «прости»,
позволить взять себя за руку
и за собою
увести…

И ОПЯТЬ ЭТОТ СОН…
***1 июня 1987-го
Светлане Стасевич
И опять этот сон,
исступленьем, итогом
воспалённо терзающий мозг.
Вечный странник,
бредущий по лунной дороге
среди судеб, столетий и звёзд.
Кто он — этот безумец,
принявший бессмертье
за позор и за грязь на земле?
Нет ответа.
Ответом — пронзительный ветер
да дорога в пронзительной мгле.
Он зовёт — этот путь,
он сулит откровенье,
чистой верой кумирни дробя.
Чтоб мое заблудившееся поколенье
обрело высоту и себя.
Чтоб стал явью тот сон,
бесконечный как бездна,
как простой парадокс бытия.
Лунный странник,
бредущий из дали безвестной —
это мы. Это ты. Это я.

ЕСЛИ ВНИМАТЕЛЬНО ПРИГЛЯДЕТЬСЯ…
***20 сентября 1987-го
Если внимательно приглядеться,
тишина распадётся на кружева слов,
старость начнёт рифмоваться с детством,
лунность подымется на крыло,
в озере услышишь звёзд хороводы,
а под берёзовый благовест
осенняя стылая непогода
ласковый свет разольёт окрест.
Вечер сыграет на виолончели.
Ветер окажется стуком сердца.
А сутью Вселенной станут качели —
нужно только внимательно приглядеться.
Ведь если вывернуть мир наизнанку,
то каждый может лично увидеть,
что всё (и названное, и не названное)
связано с помощью золотистых нитей.
И когда девочка,
случайно наречённая Музою,
грустно раскручивает это бесконечное грезиво,
нити издают
странную музыку,
которая почему-то зовётся
Поэзией…

С МЕДНЫМ ГРОШИКОМ В КАРМАНЕ…
***21 августа 1988-го
С медным грошиком в кармане
и с одной струной на скрипке
по проспекту пьяный Ваня
раздаёт толпе улыбки.
По щекам — щетина щёткой,
а в глазах шальных — икота,
и шарахаются тётки
от хмельного идиота.
Только ночью, тухлой ночью
под тоскливый вой собачий
та же скрипка то хохочет,
то о чём-то горько плачет.

ЛЬВОВ
***5 июня 1990-го
Чужие очаги,
чужие стяги,
чужой земли неведомая власть.
Слова сгорят,
не воплотясь в бумагу,
в глазах детей твоих не отразясь.
Но Львов — уже не притча,
а причастье.
Сначала — пытка, а потом
взамен —
случайный промельк
будущего счастья,
случайный блеск
грядущих перемен.

МЕЛИТОПОЛЬ
***18 июня 1990-го
Город как город:
вроде бы не чудовищный,
но безусловный и гордый, будто
памятник Горькому на пьедестале от Кагановича,
и задумчивый,
будто провинциальный Будда.
Люди как люди:
вечно спешащие,
вечно обычные,
вечно строчные,
задроченные тёщами, тыщами и тащами
и снов не видящие даже ночью.
Глаза как глаза:
зелёные, серые,
чаще — карие, реже — синие.
И тихая — тихо так — истерика
от того, что всё это зовётся
Россиею…

ОКАЯННАЯ, ПЬЯНАЯ, УТРЕННЯЯ…
***20 июня 1990-го
Окаянная, пьяная, утренняя,
колокольная паль.
Пораскинулась по-над хутором,
по-над долами, да краями вдаль.
Да шальною порошею, крошевом,
черёмуховым стихом
порассыпалась так непрошено,
так пухово,
так ни о ком.
Словно — яблонь фата по поляне,
словно — горних вершин снег,
словно в сонных лесах славяне
только пестуют свой
разбег…

МНЕ ПОНЯТНО ОГНЯ ОБАЯНЬЕ…
***22 июня 1990-го
Мне понятно огня обаянье,
когда ночью в объятьях костра
под гитару танцуют цыгане
до утра,
до утра.
Ночь прозрачная,
слюдянистая,
и, роняя загадочный свет,
так маняще мерцают мониста
медно-звонких
речистых монет.

ПУСТЬ ЖИЗНЬ НЕВПОПАД…
***4 июля 1990-го
Пусть жизнь — невпопад, пусть сумятица в мыслях, но веруй в знаменье, и, значит,
всё сбудется к лучшему завтра. И там, за четвёртой стеной ледяною,
чудачка-девчонка, скрывавшая чувства, печально от счастья заплачет
и, видимо, станет отличной, примерной и до смерти верной женою.
Ведь даже надежда (слепая, как поиск последнего, точного слова,
далекая, малая, словно обыденный прах, именуемый пылью)
надолго вплетается в быль в гулких залах костёлов усталого Львова
и, плоть обретая, дарует душе прокажённой лебяжие крылья.
Все сбудется, будто та горстка чудес, что обещана зовом Мессии.
Пусть лишь для тебя одного, но во имя всех недолюбивших и сирых.
И ты, потрясенный прозреньем своим, встретишь новое утро России
уже в новой радости, с новой победой и с новым видением мира.
И ты вдруг поймёшь, что един в отрицаньи и в проклятых грезах о лучшем
со всем поколеньем своим, оскоплённым слепою судьбой, и отчасти
неважно, кто с нами: господь или дьявол, а может быть, рок или случай, —
мы всё же бессмертны. И в слове, и в детях и в истовом поиске счастья.

И АВГУСТ МИНЕТ…
***29 августа 1990-го
И август минет, став вчерашним,
за ним, немного погодя,
сойдут на сны осенней пашни
стихи сентябрьского дождя.
И по лесам, объятым тленьем,
листвой погасшею шурша,
пойдёт в весёлом иступленьи
моя воскресшая душа.

ТО ЛИ УТРО ТАК, ТО ЛИ МУТОРНО…
***30 августа 1990-го
То ли утро так, то ли муторно
от того, что аэропорт
захлестнуло привычной судорогой
кочевых пассажирских орд.
Суета, суматоха, сутолока,
глотки, локти, толкотня.
Вздрогни, утренняя тмуторакань,
выплюнь меня
в край, где спят бочонки винные,
где красавицы невинные
в случайном сне
сладко вспомнят обо мне…

С ПАЛИТРЫ АЛЫМ, ГЛЯНЬ, КАК ГРЯНУЛИ…
***16 сентября 1990-го
С палитры алым,
глянь, как грянули
сентябрьски искренне и резко
рябины — рябины багряные —
по пряным гребням перелесков.
В них — ключ всего:
когда-то загодя
под росный бред ветров восточных,
дробясь на гроздья и на ягоды,
как паузы
на многоточья,
они
так чисто и так истово,
так человечески случайно
бессонно бронзовыми листьями
звонили о твоем начале.
И там,
где рано или поздно ли
ты сам себе поставишь прочерк,
вот также многоточья,
гроздьями
качаясь в перекрестьи строчек,
звоня заклятьем,
заклинанием,
ниспровергая до основы,
не поминаньем,
пониманием
в три дня тебя
подымут
снова…

КАК-ТО ВСЁ СЛУЧАЙНО И НЕ НАРОЧНО…
***1 октября 1990-го
Как-то всё случайно и не нарочно,
будто тень истерики на устах:
октябрь, обрушившийся порошей,
несносная белизна листа.
И будто проводы,
будто поводы,
будто паволока на года:
просёлков — холсты,
болота — поодаль,
горелого ельника нагота.
Но полно —
такое уж время года:
листвы догорающей утиль,
моя хандра,
твоя свобода
и неперекрещивающиеся пути…

КИДАЯСЬ В ДОЖДЬ, НЫРЯЯ В АВТО…
***21 октября 1990-го
Кидаясь в дождь, ныряя в авто —
как клятву — с «дворниками» в такт:
к чертям — дождусь — до после — завтра!
А там опять до после… Так
уже полмесяца. И словно
повтором: порт, ворота, тишь,
где снова самолет, и снова
ты, как всегда, не прилетишь.
Но ночь, межгород, телефонный
звонок, разлуки пересказ,
созвучья карих и зелёных,
разъятых лишь пространством глаз,
созвучья чуда и удачи
и осознания всерьёз,
что мы с тобою вместе значим
гораздо больше, чем поврозь.
А дома настежь окна, двери,
обрушиваясь в естество,
где вер твоих и суеверий
моих таится торжество,
где завесь мороси осенней
и предноябрьская хандра
нам не испортят воскресенья
и не разбудят до утра.

ЗАТЯНУВШИСЬ НЕРОВНО, НЕРВНО…
***28 ноября 1990-го
Светлане Сосниной
Затянувшись неровно, нервно, закашлявшись,
в пепельницу стряхнув сигарету небрежно,
повзрослеешь лицом, посерьёзнеешь, но
(нет, наверное, просто кажется)
в глазах мелькнёт какая-то шальная нежность.
А, впрочем, к чему?
Ведь условлено, чтобы не говорить о нежностях.
Давай, о другом:
помнишь окрестности Иерусалима?
Апостолы дрыхнут,
в воздухе мечутся случайные нежити,
Иисус — один,
над ним ангел — крестом,
так что распятье неотвратимо.
Кровавым потом валун окропив
встал с колен и —
началом притчи о вечности:
старейшины,
первосвященники,
римляне,
сопутствующие междометия.
Он ведь тоже до боли, но без толку
любил человечество,
понимая, что станет нужен
только через столетия…

НЕВЫСКАЗАННОСТЬ ФРАЗЫ ТАКОВА…
***9 декабря 1990-го
Невысказанность фразы такова
была, что с болью думалось: слова
уже не смогут выбраться из связок
голосовых. А вырвутся, то сразу
взорвутся бесполезно. Голова
трещала, не вмещая метастазы
коньячных газов, толчею «прости»
и мата, нервный шёпот «отпусти»,
обрывки, что шарахались пугливо
в извилинах, как крылья над проливом.
Но всё, что полагал произнести,
вместилось в бестолковое «счастливо».
И уходил. Не уходил, а таял
в отчаяньи, не сознавая: та ли,
к которой торопился столько лет,
насмешливо теперь смотрела вслед
или другая. Двери хохотали,
распахиваясь в лестничную клеть,
пролёты трансформируя в этапы.
А после — между водкой и «Анапой» —
трезвее становясь, а не пьяней,
такую грязь насочинял о ней,
что даже карточка её сорвалась на пол.
Но
подобрал
и закрепил
верней.

СТРОЙ, ДЕКАБРЬ, ШТЫКОВЫЕ КАРЕ…
***14 декабря 1990-го
Строй, декабрь, штыковые каре на снегу.
Под дворянскую грязную ругань
содрогнётся
простуженный Петербург
батарейным огнём Петербурга.
Раскатясь,
распластавшись по крошеву льда,
по кровавой пороше,
картечью
пронесётся, обрушится первый удар.
Напрямую — в историю,
в вечность.
И пойдёт:
под приказ оловянных зрачков
верноподданным сочным рапортом
окаянно рассыплется россвист клинков
над лохмотьями конского храпа.
Рядовые
мишенями
замертво
ниц
под распятье десницы надменной
в кашу криков,
мундиров,
разъятых глазниц,
залпов,
трупов,
розовой пены.
Шквал — по судорогам, по стонам, но —
барабан:
окончанье присяги — к отбою.
Вечер.
Молча — Нева.
Бронзовый истукан
чёрным призраком над Невою.
Души
до ночи
птицами
по куполам
колокольным и каторжным звоном.
Это — глупая сказка, что всё — пополам:
и тебе, и твоим батальонам.
Для тебя —
равелин,
где в мерцаньи костров
сквозь скупую слезу послесловий
многократно:
декабрь
да первая кровь
откровением будущей крови.

ИАКОВ И ИСАВ
***15 декабря 1990-го
Полночь. Ливень. Хлип калитки.
Стук в стекло. Безликий шаг.
— Кто ты?
Нищий ли калика или блудная душа?
По крыльцу все ближе поступь
и —
расплатой бытия
(явь ли, грезится ли просто?):
— Ты же — я?
Но ведь — не я!
Боже! Ожил морок мрака,
след столетий описав,
но:
— Я простил тебя, Иаков…
— Как я рад тебе, Исав…

ЗЕЛЕНОГЛАЗА ПОЛНОЧЬ НЫНЧЕ…
***20 декабря 1990-го
Зеленоглаза полночь нынче. Во Вселенной
давно — за всё про всё — одна звезда.
А прочее — предметное прочтенье
затверженной со дня зачатья леммы:
раз пишут «лебедь», значит, «лебеда»,
раз «обрученье», значит, «обреченье».
Не потому ли так привычен ропот:
всё — под топор, всё — до опила. Но и
тогда, скользнув улыбкой в складки век,
среди безликой духоты потопа
я всё равно свой век окончу Ноем,
под веру в чудо строящим ковчег.
И рвущимся, как в образ, под обрез,
из бытности, столь обоюдной, где
всё пропито с лихвой до полутона.
Не на себе, на боли ставя крест,
сколоченный из горбыля идей
гвоздями всероссийского притона.
Постыдно: ничего не перенять
из прошлого. Оно лежит, похабно
раскинувшись, как девочка на снимке,
что полуАфродита-полу*****.
А с будущего толку и подавно
не будет, если мерить жизнь обнимкой.
Но всё-таки, как ни крути, пока
достаточно устойчива реальность
событий настоящего. В котором,
перекрестясь и спрятав страх в рукав,
с претензией на полугениальность
нащупываешь точку для опоры,
навязчивостью бреда о разбеге
дробя мозги на некий тетраптих.
И пестуя в себе, подобно злости,
уверенность расчёта, что в ковчеге,
возможно, хватит места для двоих:
кого-то — на корму, кого — на мостик.
А там уж будь, что будет, ё-моё.
Тут можно бы поднять отдельной темой
столь русскую приученность к обломам,
почти привычку. Скольким за неё
случалось укрываться от системы
в спасительной болезни «глаукома»:
чем сумерки, уж лучше — чернота.
Но, чёрт возьми, не вечно ж невезенье:
посудина помалу обретает
возможность осязать свои борта
с возможностью отбросить подозренья
и, как Колумб, дать дёру до Китая.
Нет, до Китая — перебрал: ни в коем…
Но, право, от химеры рычагов
(без лоций, без среды, без домочадцы,
а с потаённой мыслью о покое)
дорваться хоть каких-то берегов.
А там, где берег, — можно разбежаться.

ПОСКОЛЬКУ ВСЁ ЖЕ ГОРЕ — НЕ БЕДА…
***22 декабря 1990-го
Поскольку всё же горе — не беда,
какая, к чёрту, разница, когда,
сытожив череду секунд и строчек
в банальную двоичность «нет» и «да»,
ты сможешь завершить без проволочек
дела свои пригоршней твёрдых точек,
по-прежнему труся рукою «за»
на предложенье вытянуть туза?
Не стоит торопиться, это — место,
а более прозрачно скажем — местность,
где чья-то персональная шиза
согражданам давно неинтересна.
Ведь, for example, если до карниза
дошёл ты, чтобы вниз башкою — из-за
того, что, согласуясь с пустотой
в постели, твоя Мона или Лиза
рога тебе наставила, то кто
в правах остановить тебя? И то —
сказать всерьёз: либидо est либидо.
Оно сильнее нас с тобою. И да
святится тяготение полов.
Но, впрочем, ты и я — не из ослов,
которые уходят от обиды
заложниками собственных голов.
Нам — проще пережить: не рвать рубах,
а наполнять покруче короба
всем тем, что раньше недополучили.
Пусть индивидуальная судьба —
не ласточкой, а Пиночетом в Чили,
но, слава Богу, нынче проскочили:
не течку — течь, не кренделя — а крен,
не птицу Сирин — острова сирен.
А потому, высматривая зорче
граничье непорочности и порчи,
не стоит забывать про то, что хрен —
не слаще редьки, а, бесспорно, горче.

ПО ТОЙ ПРОСТОЙ ПРИЧИНЕ, ЧТО ПЧЕЛА…
***13 февраля 1991-го
По той простой причине, что пчела —
отныне больший символ, чем берёза;
по той простой причи…, что фишка прозы
отечественной — сфера в три угла;
по той простой при……, что, приняв ислам,
приходится принять и бремя позы;
по той простой…………, что в степенях угрозы
тождественны и бомба, и метла;
по той про………………, что больничная игла
и близко не сойдёт за жало розы;
по той………………….., что компоненты «пот» и «слезы» —
не худшая приправа для котла;
по………………………, что, переоценивая хлам
минувшего, не угоришь от дозы;
…………………………., что всё-таки имеется заноза,
которая до чёртиков мила.

КАК ПЬЯНЫЙ ХУДОЖНИК, ПРОПИВШИЙ ПОСЛЕДНИЕ КРАСКИ…
***30 августа 1991-го
Как пьяный художник, пропивший последние краски,
в отсутствии слов задыхаясь и свежего воздуха,
стоишь на юру и молчишь, опасаясь огласки
истерик своих и дороги без света и просыха.
Привычный мир вывернут наискось странными мыслями
и в мешеве мнений и истин, пути согласующих,
деленье толпы на продавшихся и независимых
вдруг стало неполным и вовсе не всеописующим.
Империя пала, что, в принципе, дело обычное,
но не без эксцессов, и сквозь эпилоги ненужные
совсем уже неясно, что будет и что делать нынче нам:
сушить сухари или всё ж таки чистить оружие.
Но как бы то ни было, небо вечернее розово,
и как бы то ни было, нивы весенние зелены,
и как ни юродствуй, Россия осталась берёзовой,
и в избах крестьянских по-прежнему стены побелены.
Всё то же: чёт-нечет, быль-небыль, мужчина и женщина,
сумятица — днями, а вечером — музыка из окон,
и кипенью нынешней гении также обещаны,
как сто лет назад, и как триста и, в общем-то, испокон.

ГАЛИЛЕЙ ШВЫРЯЮЩИЙ
***29 мая 1992-го
Чего усложнять: решил — так оземь.
Погода лётная, в небе — просинь.
Лететь недолго: этажей восемь.
Главное, что — весна, а не осень.

ИСТЕРИКА — НЕ ПОВОД, ИСТЕРИКА — ИТОГИ…
***8 декабря 1995-го
Елене Колокольниковой
Истерика — не повод.
Истерика — итоги.
Финал,
колёсный обод,
разбитый по дороге,
похмельные поллитра,
удар башкой о стенку,
черта,
горячка,
титры,
колокола,
оценка.
Истерика — не повод.
И, захлебнувшись словом,
на ощупь ищешь довод,
чтоб всё вернуть, но —
снова:
истерика — не повод,
а точка,
бритва в руки,
ведущий в завтра провод
на потолочном крюке,
пучина,
окончанье
нелепого стеченья,
где вечер —
до прощанья,
где вечность —
до прощенья…

ПРОСТОТА КАК СТЕКЛО…
***10 декабря 1995-го
Простота как стекло:
уронив, ни понять, ни поднять.
Только жопа в крови
от того, что попал на осколки.

ЯНВАРЬ. ЭЛЕКТРИЧКА…
***10 января 1996-го
Январь. Электричка. Отсутствие мест
вращает все мысли вокруг лошадиной
привычки спать стоя, хоть, в общем-то, крест
не так уж тяжел. Опираясь на спину
кого-то спиной, отмечаешь украдкой
угрюмую твёрдость соседской лопатки.
Январь. Электричка. В окне ни хрена
не видно, поскольку там — ночь (или утро?),
а значит, приходится пялиться на
сидящих счастливцев: уткнут в «Кама-Сутру»
небритый подросток, а бдящая рядом
старуха бросает сонливые взгляды
туда же, сквозь разнообразие поз
себя вспоминая с винтовкою ТОЗ.
Январь. Электричка. Случайная вонь
толпу со-стояльцев приводит в движенье
в связи с прохожденьем калеки, в ладонь
которого сыплется лишь раздраженье.
Но кто-то жалеет, и, Господи, вот
ладонь наполняется парой банкнот.
Калека ж, итожа шальные гроши,
внедряется дальше, а робкие вши
его в бесконечной тоске по еде
спешат раствориться в вагонной среде.
Январь. Электричка. Стандартный стоп-кран
с прострацией спички уставлен в пространство.
В соседнем купе разошлось по сто грамм
на рыло с завидным, увы, постоянством.
Купе веселится, и снова бутылка
проходит по кругу фаллически-пылко,
а следом за нею под звон хрусталя
беспечным рефреном разносится «бля».
И в знак солидарности вздрогнешь нутром,
припомнив родной абстинентный синдром.
Ведь это привычно, когда — тридцать три.
Январь. Электричка. Январь. Электри…

СОН ИЛИ ВООЧИЮ? КАРЕГЛАЗО-ЖАРКО…
***15 января 1996-го
Сон или воочию?
Кареглазо-жарко
постучится ночью
девочка-дикарка,
разгоняя к чёрту
все мои химеры:
славная девчонка —
новый символ веры.
Подойдёт без злости
и без эпатажа,
ничего не спросит,
ничего не скажет.
Карой и наградой
карие созвучья.
Если будет рядом,
значит, буду лучше.

ПО ЛЬДУ НЕБЕС КОНЬКАМИ КРЫШ…
***18 января 1996-го
По льду небес
коньками крыш,
давно упившись
сном и ленью,
скользит народонаселенье,
но ты с народом
не скользишь.

НЕ ПОЙМУ, ОТНЮДЬ, ЧЕГО МЫ ЖДЕМ…
***29 января 1996-го
Не пойму, отнюдь, чего мы ждем.
Может, ты, конечно, и Даная,
только не желаю я, родная,
становиться золотым дождём.

КАРИЙ КОЛОКОЛЬЧИК
***29 февраля 1996-го
За студенческою партой,
глядя в звонкое окно,
погадай на картах марта:
что же завтра суждено.
Пики?
Право, это — просто.
И вполне уместно здесь:
что-то в марте от погоста
неустроенного есть.
Бубны?
Вспыхнешь, будто лучик,
но сгоришь опять, грубя.
Впрочем, я тебя измучил
тем, что мучаю себя.
Червы?
Картам поверяя
и истерику, и грусть,
я теряю, повторяя,
что терять тебя боюсь.
Крести?
Завтра парой строчек
боли, скрытой от меня,
вскрикнет карий колокольчик
запоздалого огня…

В АПРЕЛЕ МНОГОЕ ИЗМЕНЧИВО…
***12 апреля 1996-го
В апреле многое изменчиво,
но в суете трагедий зряшных
ты так изысканно застенчива,
что даже прикоснуться страшно.

НЕВОЛЯ, ВОЛЯ — ТОЛЬКО БОЛЬ, НЕ БОЛЕ…
***23 июля 1996-го
Неволя, воля — только боль, не боле.
Но наша боль суть свет и высота.
Поскольку нам, увы, достались роли
двух перекладин одного креста.
И пусть, отбросив собственную парность,
мы повторяем старый парафраз,
простим судьбу за перпендикулярность,
силком пересекающую нас.

СЛУЧАЙНЫ ВСТРЕЧИ НА БЕГУ…
***18 августа 1996-го
Случайны встречи на бегу.
Да, каждый день, я знаю точно,
с тобой встречаться не смогу.
Но, может, можно
каждой ночью?

Я В ЧЁМ-ТО, ВИДИМО, ГЛУПЛЮ…
***12 сентября 1996-го
Я в чём-то, видимо, глуплю.
Но — не со зла, и не в обиду.
По той причине, что люблю
запой, как форму суицида.

ЧТО Ж, ЕСЛИ ВСЁ, КАК НОЧЬ, ПРОЙДЁТ…
***27 декабря 1996-го
Что ж, если всё, как ночь, пройдёт,
и утром запах твой растает,
то там, где завтра встанет лёд
безрезультатности, и стая
озябших птиц твоих взлетит
и, развернувшись с криком к югу,
за росчерком шальных обид
исчезнет точкою, и вьюга
падёт на грязь и мусор слов,
укрыв порошей гарь истерик,
из дряни окаянных снов
я гордо выползу на берег
реки, которой в картах нет.
И, разбивая вдрызг оковы,
рванусь по снежности на свет
отчаянно чужого крова
и буду целину тропить,
как ты мечтала: в одиночку, —
упорно стягивая нить
своих следов в скупые строчки.

РОЖДЕСТВЕНСКОЕ
***7 января 1997-го
Зима в пустыне. Полночь. Ветер. Волк
угрюмо ловит сочный пряный запах
костра вдали.
В кругу огня внезапно
качнётся тень:
проснувшись, встанет волхв.
Мелькнёт звезда,
волк потрусит на запад:
волхвы и волки в звёздах знают толк.
Звезда же, небосвод перечертя,
свой выбор завершит на Вифлиеме.
Там старый плотник тащит дров беремя
в пещеру,
где Мария
и Дитя,
а мир ещё не ведает, что Время
надломится               
мгновение
спустя…

И БЕЛОЕ, И ЧЁРНОЕ ЕСТЬ ЛОЖЬ…
***24 января 1997-го
И белое, и чёрное есть ложь,
неправда в ранге выдумки природы,
скрывающая сущности. Ну что ж,
когда так повелось? И год от года
снег искренне утрирует ландшафт,
сводя его к двоичности, к дуплету
цветов, поднявших мир на брудершафт
и затянувших поцелуй до лета.
Но это, впрочем, за городом. Там —
извечный фетиш: тяга к простодушью,
к отчётливости сути. По холстам
порош мазки набрасывая тушью,
зима, спеша в решении своём,
чернит леса, выбеливает плоскость,
разравнивая напрочь окоём
до степени просторного погоста.
Другое дело — город. В городах —
перемешенье слов, грехов и связей
приводит к разномнению в следах,
сдвигая население по фазе.
Да что тут говорить: сама зима,
запутавшись в календарях и числах,
сидит порой в грязи, сойдя с ума
от процедуры обретенья смысла.
Мы тож, без исключенья, таковы,
дробя мечты на «да» и «нет», как будто
других тонов в природе чувств, увы,
не существует боле. Это — путы.
А суть свободы, видно, в том и есть,
чтоб, окрылясь всерьёз полетом птичьим,
из крайностей «прощение» и «месть»
без колебаний выбрать «безразличье».

ДЕНЬ ИСТЕКАЛ, НО ТАК ИСТОШНО…
***8 февраля 1997-го
Инессе Басс
День истекал, но так истошно,
так взбалмошно,
так — не с руки,
что в суматохе снежных крошек
ни выдоха,
ни полстроки,
не слышно было, и стихи
случились просто, как оплошность,
как оговорка,
как во сне
бредово брошенное слово,
как полуявь,
полуоснова
какого-то шального не-
доразумения. Но, впрочем,
бесспорно в стиле февраля,
они закончились на ночи,
всё начинающей
с нуля…

МОЛЬБА
***4 июня 1997-го
Мужскому естеству в угоду
позволю несколько слогов:
спаси нас, Боже, от рогов,
не предусмотренных природой.

НАБЕРЕЖНАЯ. НЕБРЕЖНО…
***26 июля 1997-го
Набережная. Небрежно —
ветерок, Кама, Танечка.
На Танечке — нежная
фенечка из одуванчиков.
Венок — не роскошен,
но иного не надо.
Главное, хороший
человек — рядом.

РАССТРЕЛУ ПЕРМСКОГО ОМОНА
***3 марта 2000-го
Привычно! Проснешься — и в горы!
Привычно… Саднящие выси…
Привычен, увы, лязг затвора…
Плюс — в накрест ему — просвист гильзы.
Упор не надежен, но прочен.
И мчатся свинцовые строчки,
житейскую блажь многоточий
дробя на прицельные точки.
Да, смерть — слишком горький соавтор.
Но всё ж, прозревая в отчаянии,
не спрашивай, что будет завтра.
Хотя бы — в минуту молчания.

С НЕБЕС ВОДА ЛЕДЯЧИТ…
***30 октября 2009-го
С небес вода ледячит
бескомпромиссно как-то.
В лес уж не тянет, значит,
буду глазеть на кактус.
Дома, как в Мехико, сухо.
Кактус цветёт — пригретый.
И поминает муху,
пришпиленную
им летом.

НЕ ВЫПУСКАЙ ПЛАНШЕТ ИЗ РУК…
***8 октября 2011-го
Не выпускай планшет из рук,
шли сообщенья снова, снова.
Мысль изречённая есть звук.
Мысль начертАнная есть слово.
С благоволения АйТи
и шестикрыла Серафима
мысль укрепляется в Сети,
в Сети она — неукротима.
Секрет метаморфозы прост,
её природа безупречна:
мысль начертАнная есть пост,
мысль перепощенная — вечна.

МАРАТУ ГЕЛЬМАНУ
***27 июня 2012-го
В океане — либо-либо,
зазевался — жди беды.
Потому чем мельче рыбы,
тем теснее их ряды.

ОПОЛЧЕНЕЦ
***26 июля 2014-го
Две тысячи четырнадцать. Донбасс.
В ладони жёстко — ложе автомата.
Ты должен снова в бой идти сейчас.
Как дед когда-то.
Плечом к плечу — кацапы и хохлы.
И те же — во врагах, а это гадко —
когда браты друг другу не милы
до смертной схватки.
Но он настиг-таки — разлучный час.
Идут бои, и льётся кровь рекою.
Оставьте же, оставьте же Донбасс
и нас — в покое.
Будь проклята гражданская война,
ракеты, танки, пули и гранаты.
Вот если бы наладить хунту на…,
и всем — до хаты.
Избавим Новороссию от пут —
настанет мир, и минут дни лихие.
Но если жить спокойно не дадут —
посмотрим Киев…

ОТКРОЮ РИФМОЧКУ КОНСЕРВНУЮ…
***02.05.15
Открою рифмочку консервную
в затишье суеты сует:
мозги у всех на свете — серые,
и лишь у мыслей — разный цвет.

ПОРОКИ НАШИ, КАК ПОРОГИ…
***07.08.15
Пороки наши, как пороги.
Поправ которые в пути,
мы спотыкаемся, в итоге.
И расшибаемся — в утиль.