Осенние иды - 2

Горшков Олег
 Долгие сумерки

Выйди в сумерки долгие, долгие.
Поскитайся по осени волглой.
Как и прежде, ничтожной толики
Не хватает для счастья – Бога,
Слова, звука, звезды падучей,
Ускользнувшей за дебаркадер,
Да еще, чтобы шел попутчик –
Снег задумчивый, шел бы рядом,
Чтобы память укрыла, стёрла
След утрат, словно снег черноты,
Чтоб до крови саднило горло
От вобравшей полнеба ноты,
Претворяющей ночь, приблудной,
Как ворованный воздух взятой.
Да прибудет его! Пребудет
Искусителем впредь завзятым
Каждый шаг, каждый шорох веток,
В каждой капле портвейн из фляжки,
В каждом выдохе зябкий ветер,
Заползающий под рубашку…
Недомолвка или уловка,
Всё, что скрыто за смысл расхожий
Всякой вещи… гвоздь и верёвка –
Пусть и те искушают тоже
Жить, тревожиться, быть счастливым,
Пусть на скрупул, на малую толику.
Выйди в сумерки неторопливые,
В предрассветные, долгие, долгие…


 Речь изначальная

Какая всё же глубина
В звучанье изначальной речи.
Вновь облюбована она
В той златоустой, безупречной,
Силлаботонике дождей,
Которой славен акварельный
Пейзаж вечерних площадей
Работы позднего апреля.
Той речью сказан снегопад
И, следом, всходы снега – сказка,
Идущая семь дней подряд
В хореографии февральской.
Она до шороха слышна
В продрогшем трепете природы
Под ветер сыгранный сполна
Маэстро-октябрем до коды.
И эту речь несет, поправ
Гул суеты сует огульный,
Евангелие тихих трав
От поднебесного июля…


 Небесный муравей

Сквер утром ранним тих, как зал библиотеки.
Читаема печаль, но сокровенна суть
Собранья тополей от осени-Сенеки...
Сковавший сердце миг мне не перелистнуть.
Небесный муравей на крышу мира лезет –
На краешек листа по жилистой строке.
И мир имеет вкус окисшего железа.
Его легко поднять и раскрошить в руке.
Кому дано постичь за покрывалом куцей
Пылающей, как Рим Нерона, красоты
Иронию творца? – о, как всё сложно, Луций:
Влюбиться в смерть, сгореть и красной охрой стыть,
Пристав к подошве ввысь шагающего бога…
Всё путанее слог стоических письмён,
Но муравей ползет – еще совсем немного,
И он обрящет дом, уткнувшись в небосклон…


 Однажды

Ты однажды оставишь свой дом,
Угловатые улицы, город,
Эти обморочные просторы –
Им, одышливым, важно ль по ком
Бредить в промельках льдистых лучей,
Под рядном облаков безответных?..
Всё оставишь, чтоб скрыться от ветра,
Чтоб запутать ночных палачей,
Казнь бессонницей, пытку стыдом
И сомненьями длящих прилежно –
Под щемящее "Tombe la neige"
И обвальные снеги кругом…
Ты в заморскую тмутаракань
Прочь с отеческой тмутаракани
Всё ж однажды, по сумеркам ранним,
Пьяный в стельку сапожную, всклянь,
Поспешишь, чуть поспевши к гудкам…
"Пан" с "пропал" будут напополам, и
Наобум, скажем, на Алабаме,
На Лост-ривер какой-нибудь там,
На ленивой последней реке,
Где на соснах и кедрах замешан
Сонный воздух, где вдруг пересмешник
Защебечет взахлеб вдалеке,
Скажешь – «стоп!», и попробуешь быть
Будто нЕ был еще, будто можно
По-змеиному старую кожу
Сбросить разом… Нет, этой божбы
Не случалось нелепей… Так верь
Ворошителям прошлого дошлым,
Вопрошалам своим полуночным –
Никуда ты не сможешь теперь
Подеваться от них, никогда,
Где бы ни был, уставшую кожу,
К боли чуткую, сбросить не сможешь.
Время жить - не бежать ни стыда,
Ни сомнений... А дальше отбой…
И когда-нибудь, срок уж недолгий,
Ты с дождями впадешь в свою Волгу,
Испарившись из влаги земной…


 Запись стихотворения

Запасись на долгую ночь
сладкой брагой, хлебом орловским,
слушай в сумерках отголоски
дня, что в промельк сметен был прочь,
до заутрени разбирай
хлам его подаяний осенних –
скрежет выцветших каруселей,
оголтелый грачиный грай…
Всё скитается аквилон –
слышишь хриплый с мокротой кашель?
Растекается мутной кашей
неба слякотное стекло.
И всё чудится в сквозняке
шепот свыше, а в нем подспудный
непокой, и озноб простудный
в каждом чувствуешь позвонке.
И читаются, как псалтырь
обреченного, всхлипы ветра,
и скрипят, прогибаясь, ветви,
эти виселицы листвы.
И построчно сбиваясь ввысь
или вниз по листу, упрямо
скачет запись кардиограммы –
хлебом с брагою запасись…




 Бог – ребёнок

1.

 «Бог смерти не сотворил»
 (Прем. 1:13)

В настоящем боге есть ребенок,
А иначе, что это за бог? –
Раб, в своё бессмертье погребенный,
Застающий сам себя врасплох
Знанием того, что совершенство –
Смерть, предел, молчанье, пустота…
Бог, быть может, впасть мечтает в детство,
Не было которого, устать,
Устрашиться ветреного всхлипа
И себя почувствовать таким
Беззащитным, что, забыв рассыпать
Горстку новых звезд в подлунный дым,
Матерь божью звать в безумной жажде
Тающим утешиться теплом,
Как бы маму звал ребенок каждый,
И заплакать так же, а потом
Улыбнуться песне колыбельной,
Удивиться первому лучу,
И, забросив райские свирели,
Подражать истошному грачу,
И хотя бы миг один не помнить,
Что сулит за ним летящий вслед,
Чтоб вообразить его огромным,
И гадать: затмит он или нет
Вечность? Так гадает на ромашке –
Быть-не-быть – мальчишка, полюбив.
Так воображает мир и машет
Крыльями, приветствуя прилив,
Самый первый свой, детеныш чайки,
Гордо ковыляя по камням…
Бог – ребенок, он души не чает,
В том, что сотворил с любовью сам –
Если настоящий, сокровенный,
Только твой он… Видишь – там, в ночи
Бог сидит в песочнице вселенной
И беспечно лепит куличи…

2.

И кто-то почувствовал – это в дверях бог.
Он выдохнул небо – ах, как запахло зимой
И крымским крепленым! Он хочет застать врасплох
Женщину и младенца – себя, себя самого.
Бог долго звенит ключами от всех замков
И тайн мирозданья - от всяческих мелочей,
Еще от почтового ящика – он таков,
Никогда не находит гвоздика для ключей.
У него в кармане заначка – пригоршня звезд,
Папиросы с туманом, какая-то сумма в рэ,
Нездешняя музыка… Бог, видно, слишком прост –
Безделушки в кармане сползают к дыре, к дыре.
Но когда, отдышавшись и сбросив пальто на пол,
Он всё же решит обнаружить себя здесь, то,
Смутившись, вдруг скажет: вот черт, не туда пришел…
И навсегда растает, забыв пальто…



 Демон больничной палаты

Старый демон больничной палаты радостно встретит тебя,
Впивая скальпельные коготки в зыбкую дымку сознания,
Сотрясая выращенную тобой реальность,
Или ее видимость, если ты имел такую привычку –
Сомневаться в самом себе, сомневаться и сомневаться…
Боже, как всё это было неподобающе хрупко!
Каким непоправимым казалось бесстыжее счастье!

И вот пространство окрест тебя становится полым,
Таким бывает звук внутри бамбуковой дудочки бога.
Окинь мир замутившимся мысленным взором –
Ветер взметает песок от океана до океана…
И если эта планета еще существует, то лишь потому,
Что подвешена к твоему невесомому телу
Капельницей и десятком разноцветных трубочек.
Оборви – улетит в тартарары, сгинет в разверзшейся тьме!
Что там, Боже, за стенами кроме песка и двух океанов?
Ветер, Господи, ветер…

Приходящая медсестра не ведает, что лучится!
Зато, она каждое утро без передышки лепит слова,
Не имеющие, как правило, ни малейшего смысла:
Всё какие-то небылицы о неких набитых трамваях,
Воробьях, собаках, пацанах в Демидовском сквере,
Уличном музыканте, подбирающим звуки к глазам прохожих –
Боже, что за неведомые странные существа,
О чем щебечет беспечная девочка в белом,
Когда за стенами ветер взметает песок от океана до океана?..
Ветер, Господи, ветер…

А ты лежишь, удерживая подвешенный на тонких трубочках мир.
Он переливается в тебя целиком – капля за каплей.
Капля за каплей…
Кап-кап…


 ***
Ты в этот заговор зимы
Как будто посвящен немного.
Ленивый снег и бог – в подмогу,
И непочатый день взаймы.
Хвостами птицы заметут
Плутавший след… Без остановки,
Смущая улиц немоту
Своим присутствием неловким,
Шагами меряй утро, сквер,
Даль тишины, размах печали,
Вскрой семь нетронутых печатей,
Хранивших с истиной конверт.
И прочитав в себе затем
Всю глубь подтекстов неответа,
Безмолвный разговор затей
Со снегом, Богом, веком, ветром,
Который пьет сквозь лед река,
И всё, что полагал ты знаньем
Вдруг станет прахом от касанья
Тончайшей ветки о рукав.
Благословляя шар земной,
Ты вновь родишься в одночасье -
Он в каждом шорохе связной
И в каждом вдохе соучастник.
Он этой утренней порой
Сам, отрешившись от земного,
Тебе нашептывает слово
Стихотворенья, как пароль…




 Шерстистый куросава

Погружены в себя – стол колченогий, чай,
Что стынет на столе в полупустом стакане.
На шахматной доске который день ничья
Оставлена стоять в забывчивой нирване.
Оставлен и ничей – на тапках дремлет кот.
Верней, он сам себе, как прежде, предоставлен.
Он тоже погружен в густое молоко
Своих видений, он – шерстистый куросава.
И стрелки на часах застыли без пяти…
А без пяти чего теперь не так уж важно.
И время не летит – оно в себя уйти,
Укрывшись в плащ из дат, стремится – волокна же
Достанет для него: и белого – метель,
И красного в отлив – когда сгорают листья,
И прочего… Всё спит пушистый бунюэль,
И дождь бубнит своё с упрямством аутиста…



 Византийская эклога

И вдруг поймешь – уже не опоздать,
Куда б ни мчал вслед тени оголтелой…
Нет, дальше только белое на белом -
Обещанное свыше «аз воздам»…

Срединных лет, стремящих жизнь в излет,
Всё невесомей, глубже ощущенье.
Всё ближе к самой сути – «мне отмщенье»,
Всё призрачнее божий бич и гнет.

Как будто бы и не было нужды
Уловками рассудок свой морочить.
Сезам не отворится, грустный кормчий
Освобождает сердце от вражды

С неуязвимой сутью… Не-из-беж…
Давай же, договаривай по слогу
Сухую византийскую эклогу,
Сбывай тщету несбывшихся надежд

Забвению: бессонница за пять
Неловких строк, в которых всё превратно,
Как всякий счет, когда он счет обратный,
Как всякое движение, но вспять,

Заучивай молитвенный букварь,
И ты заметишь в дрогнувших картинках
Сквозящих дат тиражную рутину
Шестого дня, и подпись –

Бог, эсквайр…




 Пасторалька

Ты тронешь лады, а в ладонях ни звука -
Лишь воздух, откуда неведомым трюком
Сцедили всю музыку: пчел, колоколен,
Скрипучих качелей... И ты обездолен,
Усталый, глухой созерцатель застывших
В реке отражений - не глубже, не выше.
Сюжеты изучены. Фабулы сжаты.
Растянуто время в летучие даты.
И в этом подобье застывшего мига
Лишь чудо, пожалуй, завяжет интригу...

В купели востока восходит, взрастает,
Светает, лучится... И выпорхнут стаи,
Поэты, собачки, художники, дамы...
Вот вам пастораль с мошкарой, пилорамой,
С заброшенным прудом, со сплетнями, дремой...
Круг замкнут, и может ли быть по-другому?
И ты повторяешь урок, что был пройден.
И чувствуешь меру подвоха в природе.
Всё в ней для тебя предрешилось, как будто.
И тянутся в плясе безумном минуты...
Закат. Слышен благовест дальнего храма.
Весь мир необъятный вмещается в раму
С наброском графическим автопортрета,
В строфу о своем, о туманном, поэта,
Во взгляды собак, заскуливших под вечер
О доле собачьей... Гармония... Вечность...

Ты тронешь лады, а в ладонях ни звука -
Лишь воздух...




Над корзинкой цветков герберы

 Из цикла "Шепоты Мертвого моря"


...Смолк прибой. Ветер тих и кроток
Над тягучей толщей воды –
Будто призрак из Кариота
В лоб целует тебя. И ты
Где-то в облацех ищешь берег,
Упиваясь последним днем,
Над корзинкой цветков герберы
Жизнь чирикаешь воробьем,
Быть торопишься, всё предвидишь –
Потому и мгновенье длишь,
Вспоминаешь прабабкин идиш
И стишков тарабарский, лишь
Не припомнишь, какой ты веры
И каких небес звездочет…
Над корзинкой цветов герберы
Время замерло…
Жизнь течет…



 ***
Долгое тихое шествие невесть куда...
Как сумасшествие… Дудочка всхлипнет в футляре –
Больно на слух, да и слышишь в мертвецком угаре…
Отзвуки молкнут… и кажется, что навсегда…
Ветер с наскока на стекла, в ослепшем окне
Лампочка тусклая… будто душа выгорает,
Теплится чуть на пороге кромешного рая…
Что-то подобное, помнится, тлело во мне…
Тихое шествие… к вести, которой не ждешь,
Но ощущаешь внезапно, на мякоти пальцев –
В пальцах задумчивых листья ольхи разомнешь
И обомлеешь, захочешь побыть постояльцем
Этой весны, чьи усталые звуки глухи,
В этом дворе, где чуть булькает жизнь в черных лужах…
Жизнь это химия… В легких продрогшей ольхи
Чахнет скворец, наглотавшийся нефти и стужи…
Он, как и дудка, способен на всхлип да на вскрик –
Хриплый, простуженный, непоправимо прощальный…
Трудно дышать – так на музыку мы обнищали.
Вся и надежда на темный, невнятный язык
Вести нежданной, всё длящей планиду вперед,
Всё не дарующей трезвости строгой рассудку.
Жизнь это все же алхимия, магия, дудка
Змей заклинателя, что еле слышно поёт…


 Стать молчаньем…

Однажды Чжуанцзы приснилось, что он - бабочка,
весело порхающая бабочка. Он наслаждался от
души и не сознавал, что он - Чжуанцзы. Но вдруг
проснулся, удивился, что он - Чжуанцзы, и не
мог понять: снилось ли Чжуанцзы, что он - бабочка,
или бабочке снится, что она - Чжуанцзы. Это и
называют превращением вещей, тогда как между
мною, Чжуанцзы, и бабочкой непременно существует
различие".

Даосская притча


Стать молчаньем… Спросонок пташка
Щедрым щебетом развела
Мглистый воздух. Вино по чашкам
По фарфоровым разливать
Винным чайником, не заботясь
Ни о чем, что взыскует слов –
Подан знак. Вот и желтый лотос
Засветился поверх голов.
Лечь в траву… Стать травой, броженьем
Жадно жаждущих жизни жил
И прожилок, пыльцой, движеньем
Соков, звуков, стрекозьих крыл,
Теплых запахов – прелых, пряных,
Вырастать из земли, дрожать
Каждой нотой нектаром пьяных
Пчел и жужелиц, дорожа
Сном, в котором опять приснится –
В мои травы идут косцы,
И на лунной лучистой спице
Бьется бабочка Чжуанцзы…




 ***

 Саше Брятову

Бабочек порхающие тени
кружат землю – кружат легче, чем
порошит пыльцою сновидений
бог Морфей… Нет, жизнь не в толчее
улочек, где каждый третий летчик-
истребитель, прущий на таран,
не в кофейне, где наброски строчек
не ложатся в рифму до утра,
и, прости мне Господи, не в храме,
где невыносим укор в глазах
лика Твоего, где я вихрами
непокорность чувствую... Назад,
за врата, за дверь кофейни дымной,
с улочек, из города бегу –
нет, не там мой дом странноприимный,
он на нелюдимом берегу
речки, с позабывшимся названьем,
змейкою ползущей в дебрях трав…
Если стану гостем здесь незваным,
Господи, как буду я не прав.
Как смогу прожить хотя бы день и
всё еще дышать и быть собой,
если перестану видеть тени
Бабочек, что кружат шар земной...



 Птенец

Длись, длись, не дай в себя прийти,
Не дай опомниться, очнуться…
Речь непочатая мне чудится,
Что задыхалась взаперти,
В запрете, в коме немоты,
Вином в пыли подвалов брошенных.
Но, перечеркивая прошлое,
Весь монолог с рефреном: “Ты –
Почти что глух для жизни!”, вдруг,
Как из откупоренной амфоры,
Прольется темною метафорой
Сквозящий, зыбкий, первый звук.
И вместе с ним язык иной,
Не разлагаемый на дроби
Ответов или их подобий,
Лукавой скрытых пеленой,
Прольется словом и дождем,
И звонаря усмешкой гулкой,
И рыб пузырящейся музыкой,
И трав предложным падежом
С их шелестением – «о чем?»,
И целованьем пчел с пыльцою,
Усталым, дышащим с ленцою
Больничным садом, и грачом,
Уже свивающим гнездо –
Всем бормотанием живого.
Всё в эту речь вместилось – слово,
Дождь, рыбы, травы, сада вздох,
Гнездо грача, пчела, пыльца,
Звонарь и звонница, и город,
Его укромности, просторы –
Всё от начала до конца.
…И, тишины своей кузнец,
Замру, чтоб слушать с жадным жаром,
Как из гнезда земного шара
Он всё щебечет, мой птенец…



 ***
Вольтерьянство маленькой кофейни
В тысячах разбросано улик.
Предрассветный час, а ей до фени:
Раздувает докрасна угли,
Потчует мотивчиком опальным
И паленым «Розовым» в розлив.
Мы с тобой здесь без вести пропали
Ядовитой истины вкусив,
Смешанной с отравой заблуждений,
Спутав, как всегда, одно с другим…
Дождь по стеклам. Всё окрест в дожде, и
Сквозь стекло и стелющийся дым,
Посмотри, как мир размыт и глянцев,
Так размыт, что чудится под джаз
Будто это «малые голландцы»
Выдохнули призрачный пейзаж.
И пока расписывают скрипки
Прошлое и будущее нам
Бормотаньем музык этих зыбких
Живы будем... с горем пополам…


 ***
На пешеходной мостовой,
Как заблудившийся апостол,
Грустит нездешний, в доску свой,
Не похмеленный, пьяный вдосталь,
Ловец невнятных слов, толмач,
Искатель истины помятый.
В его груди, что сдутый мяч
С почти истертою заплатой,
Всё глуше бьется сердце, он
И жив-то, кажется, дыханьем
Рот в рот в простуженный тромбон…
Окрест, в укутанной мехами,
Плывущей день-деньской вотще,
Толпе, взыскующей вещичек,
Запечатлен весь ход вещей,
Весь беспорядок их, весь хичкок
Безумной фильмы с титром «жить».
Толпа плывет к своим полтавам –
Бежать, сражаться и сложить
Опять под серп бессонниц главы…
Поток сметает вся и всех,
Но в нем самом заметна немочь.
Он исторгает брань и смех,
И даже кой-какую мелочь
В уже заснеженный футляр.
Но отрешен, почти безгрешен,
С небес берущий ноту ля,
Зимы апостол безутешный.
Он всё трубит протяжно, всласть,
И если вдруг мундштук отнимет
От губ, то, кажется, упасть
Он может замертво в пустыне –
Средь улья улочки кривой.
Но он трубит, он пьяный вдосталь
Своей печалью – в доску свой,
Не похмелившийся апостол…



 Алхимия одиночества

Чувство одиночества схоже, наверное, с чувством женщины:
В уголках темных губ что-то лучится, играет, плещется –
Золотистые рыбки предзнаний… Между ним и тобой родство.
Ты читаешь в нем ожидание, робость, усмешку, некий призыв…
С ним легко. С ним, ты, в шутку, конечно, пока на «вы»,
Но всё ближе и ближе это юное, угловатое существо.
Ты уже его любишь, идешь за его чуть слышной свирелью.
Тишина в свирели так прихотлива, так неразборчива, так
Разговорчива с богом, повторяющим себе самому – не верю…
Оно еще помнит о чем-то многажды большем, чем
Всё то, что вберет с нуля. Оно забралось на чердак
И живет там с тобой, и читает Песни великого царства Чэнь,
И курит украдкой, подбирает для звезд китайские имена,
Пахнет рыбацкой сетью, книжной пылью, мятой, луком-севком
И, конечно, счастьем, если у счастья имеется некий запах.
Вот такое оно поначалу. Или, можно сказать, такая она…
А дальше ты вдруг обнаруживаешь, что был не знаком
С нею совсем. Как, впрочем, и сам с собой. И как будто залпом
Пушечным сотрясет давно обживаемую тишину.
И с неба вниз головою, светясь, посыплются боги, боги.
И падет великое царство Чэнь, как срезанный в жатву колос.
И ты будешь слушать, как дождевые капли стучат по дну
Жестяного ведра в старой мазанке, в домике у дороги –
Ты провалишься в детство, ты услышишь отцовский голос,
Звук его скрипки, норовящий тучу прошить насквозь,
Ты станешь легче, чем водомерка, прочней, чем ось,
На которой вращается влажной осенью шар земной.
Увидишь, как небо отворяется в сумерках женским лоном.
Одиночество станет жизнью, рождением, смертью, судьбой,
Твоей Магдалиной, твоей Марией с чудотворной Казанской иконы.
Ты разглядишь в пылинках узорность желтых диатомей,
Ты поймешь, что возможность быть с целым миром наедине
Не метафора вовсе – для этого нужен всего лишь чайник,
Закипающий, дождь за окном, какой-то мотив печальный
Из старенькой радиолы, какая-то детская блажь в уме
И еще искусство не сожалеть о мелькнувшем, как всполох, дне,
Об ускользающем времени – дар начисто забывать о нём
И предаваться всецело жизни, заполонившей воздух,
Впрыснутой в чай с бергамотом, в музыку, в кончики пальцев,
Пропитавшей табак в папиросах, сквозняк напустившей в дом,
Впустившей все одиночества мира в качестве постояльцев,
И ты уверишься, что по образу и подобию своему был создан,
Ты станешь богом своего одиночества и его рабом,
Гением, сумасшедшим, последней ничтожной тварью,
Чистой природой, голой абстракцией, дышащей пустотой,
Фауст, проснувшись в тебе, закричит в этот миг: «Постой,
Остановись мгновение, ты»… Ты не ведаешь, чем потом
Обернется мгновенье, какой ледяной опоит отравой
Возлюбленное одиночество, став безумной Ксантиппой,
Чудовищем, пожирающим алчно вместе с самим собою
Того, кто искал в нем покоя, прибежища, избавленья
Всякий раз, когда умирал от вины и слепящей боли…
И хотелось вина и почти уже смертной какой-то лени…
Тебя прощали, и ты, виноватый, их всех простить бы,
Наверное, мог и просить прощенья у всех бы должен
У матери, друга, жены, мотылька, лепестка, травинки,
У сына, который один у тебя – за то, что так одиноки
Мы все от рожденья… Но, Боже, сколько страданья в лике
Казанской твоей… Или это всего лишь играют блики
Свечей, и тщетные ожиданья лукаво всё множат, множат,
И голос знакомый зовет тебя в путь далекий…




 Церквушки, голубятни, каланча...

 Леониду Цветкову

Церквушки, голубятни, каланча…
Всей тяжестью камней вмурован город
в янтарь бескрайней осени, и скоро
истлеет сталь закатного луча.
Чем ближе к храму, тем всё дальше в лес…
Нет – в дебри искушающего сада…
Антоновкой полным-полна мансарда.
Как в сердцевину яблочную, влез
червь в средоточье помыслов, в их суть –
там всё уже источено сомненьем
невыносимо вяжущим, осенним –
до горечи источено. Плеснуть
в стакан вина, напиться пустоты,
забвения дремучего, глухого,
и заблудиться в улицах, и снова
найтись, быть может…
Звуки так густы…
В еще не претворившуюся тьму,
взыскующую бога и начала,
льет колокол свет нежный и печальный.
Осталось лишь довериться ему…