письмо

Метрополитен
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Привет мои дорогие незнакомки и незнакомцы. Я думаю, вы согласитесь со мной, что взрослеть можно только в юности. Молодость – это время, когда человек становится взрослым, может, способен взрослеть. Ибо «воспитание чувств» из собственных испытаний (в том числе, заблуждений и т.д.) невозможно без раскованной и бьющей через край молодой энергии и энтузиазма юности, и тогда и юность сохраняется. Сито истории работает странным образом (парадокс человеческого бытия): в каждый данный момент господствуют идиоты и мерзавцы, а остаются… Декарт, например, сохранился, Будда, Христос, Сократ и т. д. Память человеческая и отсев, совершаемый историей, устроены совершенно противоположно тому, как протекает жизнь. В каждый данный момент ум, благородство, честь – бессильны, а в исторической памяти – все наоборот. Значит, все-таки не бессильны, так как есть органы, посредством которых мы можем себя производить (в качестве благородных, честных, умных), т. е. то, что в нашей исторической памяти сохранилось в виде экземпляров жизни и мысли – не предмет потребления, а органы, посредством которых и через которые только и может воспроизводиться наша «высшая» жизнь, в той мере, в которой она стоит того, чтобы она «жилась». Нет ничего такого, что можно было бы раз и навсегда принять как правило. И, поэтому философия будет вечно жить и говорить, казалось бы, об одном и том же. Человек находится не в ситуации абсурдного мира (как это экзистенциалисты иногда описывают), а в более ужасной ситуации, из которой вырастают все другие ЧАСТНЫЕ УЖАСЫ. Я назову этот ужас ситуации ужасом конкретности. Ужас бытия человеческого состоит в том, что ничто существенное не вытекает ни из каких правил, ни из каких законов, оно должно быть конкретно, вот здесь установлено и понято. Это каким-то чудом согласованно понимается людьми. Но и согласование – ЧУДО. Рассудите сами, ведь вы прекрасно понимаете насколько хрупко знание того, что это – «хорошо», а это – «плохо». Причем вы каждый раз знаете, что самое существенное в хорошем или плохом не есть случай приложения каких-нибудь общих правил. Каждый раз это нужно устанавливать снова. Жизнь как бы заново возобновляет перед нами все эти проблемы, потому что ничто из ничего не вытекает. Необходимо какое-то усилие, и у этого усилия должен быть аппарат, чтобы заново соотносить себя с символами пустых форм – «свободой», «совестью» - и с прояснением условия понятности вообще. Это мы делаем и в нашем творческом мышлении, будь то мышление философское или артистическое, художественное – любое.
Везде в тех разрывах, внутри которых вспыхивает акт творчества, есть этот «ужас невытекания» ни из чего другого, более высокого или низкого. Ничья жизнь не есть частный случай каких-то правил. И, тем не менее, каким-то чудом она находится в «связи человечества». Я сказал, что согласованность – чудо. И это возобновление связи человечества, которое само не «закодировано» и не может быть выведено не из каких правил, - фон и основание того, что все философские или философоподобные акты воспроизводятся примерно с одинаковыми словами и одинаковыми понятиями, но с разными решениями. Но здесь нет «проблемы», а есть то, что некоторые экзистенциалисты грамотно называли тайной. Ведь что такое тайна? Это – нечто, что в принципе хотя и может быть понято, но мы не можем понять; что-то, о чем известно, но мы не можем добраться до того места, откуда известно. В этом смысл тайны. Поэтому философы и говорят, что тайна – не проблема, а возобновляемый акт бытия, который таинственен в том смысле, что я в нем участвую. Также, когда человек поступает по совести. Вы знаете же конечно, что философское мышление и мышление религиозное противоположны одно другому. Но, дело в том, что и философия, и религия имеют одну общую точку, только после которой они радикально расходятся. И мое внутреннее ощущение убеждает меня как в наличии этой точки, так и в последующем расхождении. Какова же эта общая точка? Для меня лично она состоит в постулате или допущении некоторой другой жизни, чем жизнь текущая, повседневная. То есть я хочу сказать, что есть некая структурация жизненных проявлений, которая осуществляется человеческим существом изнутри его повседневной естественной жизни, и в той мере, в какой осуществляется, она наделена другим порядком. Это как бы жизнь человека в другом, не повседневном режиме существования. Речь идет о состоянии концентрации и сосредоточении всех человеческих сил, которые поддерживают себя вопреки естественному процессу существования. Ну, ведь ясно, что на какие-то мгновения мы можем пребывать в состоянии сосредоточения, хотя естественным образом мы из них выпадаем. Помните, когда Христос просил своих апостолов не спать, а они спали, а спали они потому, что человеку естественно спать. Я возьму в этой связи высказывание Паскаля, которое одновременно является истиной религиозного сознания и отвлеченной философской истиной. Высказывание следующее: «Агония Христа будет длиться до конца Света и все это время нельзя спать». Под «агонией» в данном случае имеется в виду не событие, о котором можно сказать, что оно уже свершилось, а значимое символическое событие в душевной жизни человека. О нем нельзя сказать, что оно свершилось и находится в прошлом, позади нас. Нет, оно свершается таким образом, что человек все время должен бодрствующим образом в нем участвовать. Только тогда смысл этого события является действующей силой в человеке. Конечно, это совершенно особое восприятие мира как не готового, не заданного, это мир человеческого участия, но участия на пределе человеческих сил, которое представляет собой порядок протекания жизненного процесса иной, чем порядок текущей жизни, когда мы не можем постоянно находиться в состоянии концентрации. Либо наши силы не могут сосредоточиться, либо они не оказываются в той точке, где должны оказаться. Хотя абстрактно мы ими владеем, но именно тогда, когда они нужны, мы можем оказаться не в полноте своих сил, отсюда ностальгия, раскаяние, поскольку жизненные процессы необратимы. Хотя я знал и мог, но именно в этот момент – забыл то, что знал, именно тогда, когда нужно. В свое время Монтень называл такое состояние собранности – искусством, считая его высшим искусством жизни «кстати», т. е. высшим искусством жизни является умение жить «кстати». Ибо важно не только иметь какие-то силы и интенции, но важно еще, чтобы они были «кстати». Итак, утверждением, что «агония Христа будет длиться до конца света и в это время нельзя спать» описывается состояние какого-то другого мира, чем мир, в котором мы реально, или эмпирически живем. Сошлюсь в этой связи не на Пруста, а на человека, который жил после смерти Пруста в 22-ом году, на Антонена Арто – создателя и теоретика так называемого театра жестокости. Жак Ревьер, который был в то время редактором «Нового литературного журнала», в котором публиковались самые современные, модерные образцы прозы и поэзии, раскритиковал стихи Антонена Арто за несовершенство формы и Арто объясняет ему в письме, что перед ним стояла не задача формы, не создание поэмы, которая была бы закончена, как греческая статуя: «Не эта завершенность, законченность меня интересовала», - пишет он, «меня интересовала жизнь, я искал свое существо». Откуда оно приходит, иногда оно есть, а иногда его нет, и вся физическая мука моего существа в том, что потерян «центр существования» (под существованием Арто явно имел в виду существование вот в этом режиме другой жизни, о которой я говорил). На что Жак Ревьер в своем ответном письме обронил такую фразу: «Да, это бытие, очевидно, интермитентно». Все мировые религии, которые отличаются от этнических религий прежде всего тем, что обращены к личности, предполагают наличие в самом человеке начала и корня, который задан в нем как некоторый внутренний образ или голос. И достаточно слышать этот голос и следовать ему, оказавшись один на один с миром, не цепляясь ни за какой внешний авторитет, никакую внешнюю опеку, пользуясь лишь этим личностным источником чтобы идти, и тогда в пути Бог поможет. Он поможет только идущему. Как говорил по этому поводу один из отцов Церкви, в строгом смысле нам не нужна при этом даже такая книга, как Библия, если есть этот источник, означающий, что, в принципе, в человека ничто извне не входит, он уже должен быть внутри. В принципе, извне невозможны ни передача знания, ни управление, ибо действия, имеющие внутренний источник, они, как бы распрямляясь, подобно пружине, изнутри корреспондируют и согласуются, а не путем внешней организации. И знаем мы об этом не из книг, не из внешней нормы; это сознание не управляется внешним поучением или внешним насилием, проведением к одной мысли. Поэтому он и говорил, что нам не нужна даже такая книга, как Библия. Но, поскольку человек слабое существо, то чисто прагматически, случайно, он все же вынужден обращаться к ее тексту. Хотя в строгом смысле слова, повторяю, текст этот как бы не нужен, поскольку он сам собой существует в человеке в виде внутреннего личностного корня и источника, и ориентира.
Рассказав все это, говоря о Евангелии, я определил феномен ПРОСВЕЩЕНИЯ. Того самого Просвещения, о котором Кант говорил, что эпоха Просвещения не есть некая совокупность позитивных знаний, которые можно было бы передать только через образование. Кант совершенно четко связывал его с внутренней работой души, введенное мной евангельское начало – это именно труд души. Царство Небесное в нас означает, что оно в нас как состояние, несомое трудом нашего внутреннего освобождения, возвышения над самими собой, собственного преобразования. Так вот, связывая феномен просвещения с этим внутренним трудом, трудом души, назовем его так, Кант говорил, что просвещение – это взрослое состояние человечества, когда люди способны мыслить своим собственным умом, действовать, не нуждаясь во внешних авторитетах и опеке.
Вот, что такое Просвещение! И поэтому, схватка между Просвещением и Церковью была в каком-то смысле недоразумением. Но дело в том, что вся реальная история состоит из недоразумений, к сожалению. История, конечно, может быть определена как недоразумение, но, очевидно, такое, без которого человек не может обойтись. Лишь пройдя недоразумение, называемое историей, он приходит к тому, от чего отклонился. То есть, история – это орган изменения, или поле травмы человеческой, состоящей в том, чтобы ИЗМЕНИТЬ ЕСТЕСТВЕННОЕ СКЛОНЕНИЕ. Ведь моральное состояние философами определяется как СОЗНАНИЕ ИЗМЕНЕНИЯ. Или, другими словами, преобразование того, что ему предшествовало, когда даже сознание как таковое может быть определено как некоторое изменение изменения. Скажем, временные процессы, как я показывал вам, разрушают порядок второго, особого режима жизни, и нужно всегда некое выправление естественного склонения. И в этом смысле предшествующие изменению состояния человека являются знанием, которое для философа, и для религиозного сознания является самой большой опасностью. То знание о себе, которое человек имеет к моменту, когда что-то происходит. Вот если не изменилось к этому моменту, тогда человек выпадает из человеческого сознания, свершается что-то прямо противоположное ему.
Вы, очевидно, знаете, что основа философии дана фразой Сократа. Она звучит так: «Я знаю, что я ничего не знаю». Обычно ее воспринимают чисто психологически, что человек просто напоминает себе, что он мало знает. Что мы все наделены таким сознанием, а это красивое афористическое выражение, давно знакомой эмпирической истины. Но Сократ говорил, что я ЗНАЮ, что ничего не знаю, ибо ЗНАТЬ, что я ничего не знаю, очень трудно. Религиозный мыслитель XIX века, Кьеркегор, тоже рассуждая о знании, говорил о нем как о смертельной болезни (у него и книга так называется «Смертельная болезнь»). Почему? Потому что, когда человек пал, вкусив от древа познания, то вовсе не в смысле отвержения науки, что наука его якобы отлучила от райского бытия, а в смысле очень четком, во внутреннем понимании. Какое знание здесь имеется в виду? Здесь имеется в виду самодовольное и уверенное знание о самом себе. Кто ты? и что ты? Это называл Кьеркегор «смертельной болезнью». Такое знание опасно. И именно против него предостерегал Сократ, когда говорил: «Я знаю, что я ничего не знаю», предполагая тем самым, что возможно движение души, которое должен совершить человек (а оно всегда сложнее, чем совершение любого ритуала) по отношению к любому предшествующему моменту знания о самом себе и образу, который он имеет относительно себя. Этот образ, согласно Кьеркегору, и есть смертельная болезнь, или опасность.
Вот здесь и начинается радикальное расхождение между философией и религией, или религиозным сознанием. Всем мировым религиям, скажем Христианству и Буддизму, и, тем более, Исламу, предшествовало появление философии. То есть, возникновение мировых религий было бы очевидно невозможно без совершения какого-то странного акта именно в философии, как раз и породившего сам образ и принцип личности. А это значит – то, что мелькнуло перед тобой и указало тебе на какое-то высвободившееся место, не может быть выполнено никем другим. Не будет выполнена та часть мира, которая должна была исполниться с твоим участием. Если твоего усилия не было, эта часть мира необратимым образом уйдет в небытие.
В 18-20 веках от русской молодежи (это касается и всего остального мира), государство, церковь, интеллигенция, родители, и т. д. требовали, чтобы она трудилась благолепно: образовывалась, читала книги. Вопреки, так сказать, принципам просвещения. Просвещение ведь утверждает, что из книг ничего не переходит, так как учиться можно, лишь самому проходя путь и уже имея поле ответственности, на котором последствия твоего труда и твоих поступков к тебе возвращаются. Молодым же не давали такого поля: им или давали в руки книгу, или предлагали труд, но труд, конечно, назначенный. Не тот, в котором есть риск свободного труда. Иначе он ничего не создает, не формирует. То есть, другими словами, взрослые видели в молодежи прежде всего ОБРАЗ САМИХ СЕБЯ и требовали от нее воспроизведения этого ЗЕРКАЛЬНОГО ОБРАЗА лишенных чувства ответственности, никогда не имевших поля, на котором что-то случалось бы, и они за это отвечали бы. Нет, они предпочитали ИЖДИВЕНЦЕВ, чтобы молодежь отсылала им их ОБРАЗ САМИХ СЕБЯ – ИНФАНТИЛЬНЫХ ПЕРЕРОСТКОВ.
И когда я говорил о неудаче просвещения на Руси, о том, что что-то не удалось с распространением Христианства на Руси, то я имел в виду следующую вещь – к ХХ веку, если действительно до конца провести жестокий акт рефлексии, не останавливаясь на жалости и почтении, можно видеть, что, в общем-то, Евангелие не перепахало до полной глубины, изнутри народную, русскую массу. Я уже не говорю, о слишком тесном сплетении Русской Православной Церкви с государством, приведшем к тому, что потом за грехи государства расплачивалась и Церковь; она была сплетена с ним, и это позволило неистраченную религиозную энергию, всегда существующую у людей, переключить на другие формально не религиозные объекты. Например, на Сталина. Скажем, совсем, казалось бы, дьявольский предмет, но, тем не менее, культ его являлся частично результатом именно переключения на него нереализованных специфически религиозных энергий российского населения.
Значит, говоря о радикальном различении между тем миром и этим миром, (между Западом и Россией), как оно задано в самой идеологии православного христианства, можно сказать, что из нее выпала идея ДЕЯТЕЛЬНОГО СОСТОЯНИЯ СОЗНАНИЯ. То есть такого, которое одновременно является и ВОПЛОЩЕННЫМ СОЗНАНИЕМ, пусть в частной форме, но воплощенным. (Помнишь Марина, я все время говорил тебе, что мои мысли, не просто мысли, а воплощенные в мою плоть мысли, мысли получившие тело и потому они так опасны для окружающих меня людей). Или идея возможности того, что и у высшего и бесконечного могут быть конкретные, практические носители. Речь идет о слабой проработке идеи воплощения. Приведу такой пример, чтобы пояснить, что я имею в виду. Это – пример из восстания Декабристов. Сергей Муравьев-Апостол, (когда уже восстание было подавлено, и двинулся Черниговский полк), обратился с воззванием к населению, рассчитывая на то, что войска, посланные этому полку навстречу, будут переходить на его сторону. Эта авантюра, как ему казалось, была не совсем безнадежна. И он написал воззвание в возвышенном тоне, раскаленной метафорики первичных библейских возгласов и обращений. То есть языком, который наверняка привел бы в движение любую европейскую крестьянскую массу XV или XVI века. Потому что это была масса, в общем уже перепаханная изнутри Евангелием, и обращение такого рода к внутреннему слову в человеке как инстанции, знающей, что Царство Небесное в нас, и способной из себя действовать и требовать, нашло бы отклик. А в условиях России оно кануло, как в какой-то бездонный колодец, без какого-либо ответа в душах несчастных и угнетенных людей. Полная глухота. Стена. Что является трагедией, конечно, и признаком неудачи христианства. А вот на идею истинного царя – потом уже сообразил Апостол – масса бы, видимо откликнулась.
Повторяю, исходный, первичный язык, который сердцу европейскому говорил что-то, в России ничего не говорил, а говорила совершенно другая накрученная российская проблема, тоже традиционная к сожалению, но проблема истинного царя, отличаемого от царя-самозванца. Царя, который будет раздавать благо. (Так было в России в 15 веке, в 16, 17, 18, 19 и в конце 20-ого века произошло тоже самое, когда русские ожидали долларового счастья от Ельцина, а в начале 21-ого века ожидают того же от Путина.
Кстати, обращаясь к текстам русских философов «Серебряного века» видишь, что им не хватает только одного – опыта самого автора, некоего невербального состояния внутреннего слова, на котором все проверялось бы. Одно умное утверждение, другое. Все одинаково умные. И в итоге образуется то, что я называю НЕВНЯТНОСТЬЮ безупречно правильного религиозного языка. Потому что сделать шаг в сторону невербального корня, чтобы он стал критерием, – ОЧЕНЬ ЖЕСТОКИЙ ШАГ. Он под силу, простите меня, лишь НАСТОЯЩИМ МУЖЧИНАМ. А кругом, в России, была разлита какая-то женственность, излишняя пластичность, тяга к тому, чтобы раствориться с большими, чем ты сам, стихиями, а стихия – ведь это парафраз определенных свойств хозяина, который неожиданно тебя милует или наказует. Так что, такой хозяин не случайно появился из мистической дали, ведь никто Сталина почти не видел. Действительно, из мистической, непроглядываемой дали выпадают то милости, то наказания.
И в Европе, например, предшествующая Декарту онтология мышления была во многом дохристианской, натуралистически заимствованной из греческой философии, а перелопатил ее, охристианизировал мышление – Декарт, поскольку сам по себе религиозный язык НЕВНЯТЕН В ПРИНЦИПЕ, если не совершается переход к другому языку, а именно К ФИЛОСОФСКОМУ. И эта невнятность, привнесенная в него схоластикой, как раз и присутствует в работах русских религиозных философов. Русский человек не уважает себя, а не уважает себя потому, что не потрудился, т. е. не проделал работу души, о которой я говорил, – это одно из первых христианских требований. Не развил самой почвы, на которой бы основывалось его уважение к себе, и последствием чего было бы уважение к другим. Русские крестьяне говорили так: «Вот я на моей земле, и небо равно всех покрывает, земля принадлежит Богу, и тем самым она мне принадлежит». Но философы здесь добавили бы: «Земля принадлежит тебе, если ты любишь землю, если ты научишься на ней трудиться, если ты развился как инициативный и самостоятельный работник. А если нет этого, то сегодня эта земля есть, а завтра она может и не быть у тебя». Что, кстати и случилось. И одна из причин, почему это случилось, - именно вот эта. Приведу по этому случаю мою любимейшую французскую поговорку: «НЕ ВАЖНО, ИМЕЕШЬ ИЛИ НЕ ИМЕЕШЬ ТУ ВЕЩЬ, КОТОРУЮ ЛЮБИШЬ, ЕЕ НУЖНО ЗАСЛУЖИТЬ, И ТО, ЧТО ЗАСЛУЖИЛ, НИКОГДА НЕ РАЗРУШИШЬ!!!!!» Вы только вдумайтесь в эту поговорку, если у тебя есть что-то ценное, что ты любишь, как дар от Бога, и ты эту ценность только потребляешь ничего не отдавая взамен, не совершая ни каких трат сил тела и души, то знай, у тебя эту вещь не отнимут, нет, а ты сам разрушишь, уничтожишь ее…Поэтому у философов есть такое выражение – Бог может устать освещать черного человека, который не открыл сам себя, не создал просветленное пространство, чтобы вошел в него Божий голос, не развил в себе почву, на которую могли бы падать семена.
БОГ МОЖЕТ УСТАТЬ И ОТВЕРНУТЬСЯ. И вот русский человек всегда ожидает помощи извне, всегда ему нужен наставник, авторитет внешний, тот, кто делал бы за него всю тяжелую, сложную работу и т. д., и для оправдания себя русский человек даже изобрел свою русскую, особую духовность, которой нет у других народов, что немец, конечно, - колбаса, Мерседесы и так далее, делает предметы, но они бездушны, и, только милостиво соглашаясь употреблять эти предметы, русский человек вдыхает в них душу. Что лекарства он, русский человек, ходит покупать во французские, швейцарские и т. д. магазины, но это тоже не имеет значения, вообще не имеет значения что-то уметь производить, нет, мы – русские, во все это душу вдыхаем (одухотворяем заграничные товары) и извлекаем из этого сознание своего особого превосходства и преимущества. А когда с русскими Апокалипсис случился, из-за их неуважения к себе, не способности трудиться, держания за внешние авторитеты они начинают кричать, как в 19 году Розанов выражался: «Возопила Россия Христу, и Христос не помог».
Ах, какой Он не хороший, нас, таких духовных не защитил. Жалость должна остановить меня, чтобы я не дошел до нехороших слов. Но, не дойдя до заключения, я нарушил бы правила и структуру философского мышления.
Ведь проблема России – это проблема победных сил ума и конкретного дела. Это и есть просвещение. Чтобы мысли входили в систему мысли не как перекомбинация уже имеющихся мыслительных элементов, а опосредуясь реальным опытом и невербальным состоянием ответственно–яйнной очевидности в таком опыте, без чего понимание невозможно и что не заложено в самой организации религиозного языка. Поэтому эмоциональные состояния духовной воспаренности русских так же легко улетучиваются, как легко и испытываются. Ведь еще Платон говорил: «Все великое – столь же редко, сколь и трудно». А мы предаемся высоким состояниям, не оставляющим в конечном счете следа, поскольку он не подкреплены внутренней работой души, органом которой и является история и РЕАЛЬНОЕ УЧАСТИЕ в истории. Состояние же, которые русские сейчас переживают, являются внеисторическими, они не получают форму, чтобы войти в историю и быть актом истории. Они, скорее всего, похожи на «ласточек» Мандельштама, если вы помните, как он говорил: «…Я слова не нашел, что я хотел сказать». Вот эти ласточки в «чертоге теней» - сколько было их у российских мыслителей таких состояний, которые возвращались в «чертог теней»? Почему? Потому что не нашли слова, то есть формы, (жестокого слова), посредством которой они могли бы войти в историческое существование. Потому, я сказал бы, что в какой-то мере законы реальности существуют только для свободных существ, а не свободные – живут вне законов, испытывая на себе последствия их неотменимого существования. То есть законы сказываются на них лишь своими негативными ударами, негативными последствиями.
В Евангелии от Иоанна часто повторяется такой парадоксальный мотив; там сказано примерно так: «Наступит время, и вот оно уже». То есть явно имеется в виду будущее, потому что говорится о воскрешении. Страшный суд – это будущее, на котором предстанут наши души и тут же фраза - «это сейчас». Следовательно, структура исторического деяния такова, что, если ты не воскрес при жизни, ты не воскреснешь и после смерти. Так как в действительности образ Страшного суда указывает на структуру действия ЗДЕСЬ, просто это отвлеченный его момент, умозрительно ухватываемый, и поэтому он нуждается в такой символике, иначе эмпирию эту высказать невозможно, кроме как отвлеченным языком. Что исполняться нужно сейчас, а не завтра или послезавтра. И вот один французский философ нашего века – Алэн, обратил на это внимание и как-то сказал, что Страшный суд – это Бог каждого момента. Не то, что случится потом, после жизни, а нечто, что происходит сейчас.
И все это имеет прямое отношение к судьбе. Кстати, меня часто спрашивают, как я отношусь к судьбе; что такое судьба? Я должен быть очень благодарен Денису за то, что он просто тем, что он есть на этом свете, то есть фактом своего существования помог еще раз мне перелистать эту тему в моих мыслях, тему судьбы, и заново ее переосмыслить. Не знаю, чисто так сказать побытийно, я не мог бы этого объяснить, хотя эмоционально слово это мне близко. Например, я знаю, что если БЫТЬ, то только ЧЕЛОВЕКОМ СУДЬБЫ, НО ЧЕЛОВЕКОМ СУДЬБЫ БЫТЬ ОЧЕНЬ ТРУДНО. Приведу простой и одновременно сложный пример. Ну, скажем, элементом солдатского ремесла, солдатской службы, которую с честью пронес мой Денис в Израиле, является то, что против тебя может воевать мирное население. Это в высшей степени неприятно, драматично и так далее. Но тот солдат является солдатом судьбы, который не переходит при этом к выжиганию сел в виде мести за то, что убили его близкого друга коварным образом (а нековарного партизанства, как известно не бывает), не начинает уничтожать детей, женщин, стариков. Это СОЛДАТСКОЕ СОЗНАНИЕ, несущее судьбу, СУДЬБУ СОЛДАТА. Такому человеку быть человеком судьбы – ЭТО ДРАМА, конечно. Ты можешь погибнуть, но принимаешь это как часть своего удела, своей судьбы. Это частный пример, но его можно расширить и перенести на то, к чему применимо понятие исторической судьбы и т. д. Во всяком случае, свою судьбу найти очень трудно, потому что она означает ЖИТЬ СВОЮ ЖИЗНЬ И УМИРАТЬ СВОЕЙ СМЕРТЬЮ. БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ СУДЬБЫ ОЗНАЧАЕТ БЫТЬ ПРОСТО ЧЕЛОВЕКОМ. В одной суре Корана говорится, что Бог сотворил человека единственно для испытания. Я говорю то же самое. Когда мы хотим судить о добре и зле, что хорошо, что плохо, мы не должны забывать, что мы сами существа, для испытания созданные, только риском существующие и абсолютно без каких-либо гарантий. И мы все время должны быть или свидетелями, или доказывать свое существование перед Богом, перед лицом Бытия. Конечно мы для этого созданы. Сознание нашей испытательности, нашей конечности ОЧЕНЬ ПОМОГАЕТ ЖИТЬ. В России очень часто любят задавать вопрос: «Нравственны ли, допустимы ли человеческие жертвы во имя даже самых светлых идей, или человеческая жизнь наиценнейшая?» Скажу, что ужас и состоит в том, что делается ради идеи, ради социального дела, например, - это разрушительная машина, потому что действительное устройство мира оборачивается нам своей отрицательной стороной. В мире нет даже дела Христова, есть Христос. А если мы думаем, что есть дело Христово, тогда мы будем вести себя как Иуда, то есть спасать Христа от него самого. И подобными вещами мы часто занимаемся. То есть мы как отрицательный образ проигрываем действительное устройство мира, в котором нет такого дела, нет таких идей, ради которых и следует жертвовать. Но надо сказать, что в соотнесении «человек-идея» не определяется ни нравственность, ни дух человеческий. Нельзя найти дорогу определению, ориентации, что нравственно, что безнравственно.
А с другой стороны, конечно, вся история состоит из того, что люди шли на жертвы. Здесь единственно можно сказать, что на жертвы имеет право только сам человек, ЕСЛИ ОН ЖЕРТВУЕТ СОБОЙ. АБСОЛЮТНО ЗАПРЕЩЕНО, В ФИЛОСОФСКОМ СМЫСЛЕ ЗАПРЕЩЕНО, ЖЕРТВОВАТЬ ЖИЗНЬЮ ДРУГОГО ЧЕЛОВЕКА. А почему запрещено? Да по одной простой причине – для жертвы другим человеком есть всегда причина, например, он болен – лучше ему умереть, или он калека, или он настолько несчастен. Ты решил, пожертвовать им, и не заметил, что ты НЕ ПОЖЕРТВОВАЛ САМИМ СОБОЙ, потому что все неделимо – ТЫ ОТРИЦАЕШЬ СВОЕ ПРАВО НА НЕСЧАСТЬЕ, ТЫ ОТРИЦАЕШЬ СВОЕ ПРАВО НА БОЛЕЗНЬ, СВОЕ ПРАВО НА ТО, ЧТО ИЗ НЕСЧАСТЬЯ, ИЗ БОЛЕЗНИ И ИЗ КАЛЕЧЕСТВА МОЖНО ИЗВЛЕЧЬ БОЖЬЮ ИСКРУ, ИЗВЛЕЧЬ МЫСЛЬ, СЧАСТЬЕ, ЧТО УГОДНО МОЖНО ИЗВЛЕЧЬ. Все неделимо, потому что если ты относительно другого на этих основаниях решил, что им можно пожертвовать, значит, ты за собой отрицаешь право (а это неотчуждаемое право) на несчастье, на болезнь, право человека на то, чтобы быть калекой. У Пришвина есть такая формулировка: «Что такое высшая нравственность? Это сознательная жертва человека во имя общего. Что такое высшая безнравственность? Это когда общество жертвует человеком во имя своего блага».