Цветочные поля

Евгений Дюринг
      После работы на цветочных полях я испытываю блаженство. Мягкое, согревающее, всюду одинаковое, оно превращает меня в золотой шар. Оно лишает меня тела. Оно лишает меня души. Остается одно блаженство. Ни мысли, ни желания мыслить. Неподвижность камня, нагретого солнцем. И это – в стране, где не так уж много солнца, где облака постоянно напоминают о море. Мои книги пылятся. Мои бумаги грызут жуки. Портреты великих чернеют – их опаляет огонь моего блаженства. Хильда приходит вся в цветочных гирляндах. Она усыпает мою постель лепестками. Она говорит по-английски. И мы хорошо понимаем друг друга. Она зажигает свечи. Она танцует. Она была на Востоке. Ее руки – в браслетах. На груди мерцает янтарное ожерелье. Маленькое колечко – в пупке. И еще два – в мочке левого уха. Мы любим друг друга до полуночи. А днем меня снова охватывает блаженство. Хильде восемнадцать. Она расспрашивает о моих занятиях. Я отвечаю, что занимаюсь цветами. Она смеется. Ей кажется, что я что-то скрываю. Наверное, так оно и есть. Иначе зачем нужны эти книги, бумаги и компьютер? Я пишу большой труд по цветоводству. Она снова смеется. Звенят браслеты на ее запястьях. Мерцает ожерелье. Мерцают ее глаза. Что смешного, спрашиваю я. Ничего, говорит она. И продолжает смеяться. Вслед за ней начинаю смеяться и я. Цветоводство – такая смешная наука. Да и все остальные – тоже. Почему бы нам не потанцевать вместе? И мы опутываем себя цветочными гирляндами. Начинается практический курс цветоводства. Вот так мы постигаем тайны цветов. Их язык. Их мечты. А потом она уходит. Днем она учится в школе. Это смешно. Это смешнее моего цветоводства. Вовсе нет, говорит она. Это скучно. Ты придешь ко мне ночью? Я приду к тебе в полночь. Три раза ухнет филин. Три раза пропищит летучая мышь. Три раза подаст голос жаба. И я приду к тебе, мой любимый. Я делаю испуганные глаза. Хильда, я не знаю ваших голландских сказок. Я знаком только с вашей музыкой. Вильем Граф ван Вассенер, Питер Хеллендаль, Конрад Фридрих Хурлебуш. И так далее. Она снова смеется. Она украшает цветочными гирляндами мою комнату. Мы садимся вместе в машину, и я отвожу ее в город. По дороге она слушает музыку. Ее любимый диск. Ни к чему затягивать расставание – ведь завтра мы встретимся снова.

      День проходит за днем, ночь за ночью. И однажды осенью золотой шар дает трещину. Вначале она незаметна. Она ощущается как легкая неудовлетворенность. Цветы по-прежнему каждое утро раскрывают свои лепестки. Каждый вечер приходит Хильда. Но ароматы цветов и звон браслетов уже не соединяются в единое целое. Они живут сами по себе. Само по себе живет солнце. Сама по себе живет Хильда. И я тоже – сам по себе.

      Мы поехали к морю – мне захотелось посмотреть на осенние волны. Половина неба была затянута темно-серым. Слева пелена была реже; сквозь нее сияло небольшое размытое солнце. Золотой блеск лежит на волнах. Золотая дорожка начиналась у самого горизонта и кончалась вдалеке от берега. Там, в этом позолоченном мире, шла своя жизнь. Каждая волна словно бы несла на себе маленькое солнце. И я почувствовал тоску. Еще недавно мир вокруг меня был золотым, но теперь золотая жизнь шла там, вдалеке. Она казалась недостижимой.

      Всю обратную дорогу Хильда молчала. Я подвез ее к дому и потом еще два часа бродил по городу, слушая крики чаек и не пропуская ни одного кафе. Я так набрался, что забыл где оставил машину. Но в таком состоянии я все равно не мог сесть за руль. Я взял такси. На следующий день Хильда не приехала. От золотого шара остались одни осколки, и были они какого-то ржавого цвета. От этой ржавчины исходила тоска. Я вспомнил, что жил с этим чувством много лет – до тех пор, пока не растворил его в золотом блаженстве. Тоска, которую я испытывал, бродя среди осколков золотого шара, была тоской по самому себе. Мое блаженство было безличным, бесчеловечным. Это было блаженство бога или нагретого солнцем камня. Поэтому ему вскоре пришел конец.

      С тех пор я начал вести двойную жизнь. День я проводил среди цветов, а вечер и ночь – в лабиринтах своей души. Я пытался встретиться с самим собой. Это было опасным занятием. Пространство, по которому я странствовал, было заколдованным. Глухая стена превращалась в сад, сад – в пустыню, пустыня – в море. Ловушки поджидали меня на каждом шагу.

      Прежде всего я подумал об отчужденности. До того, как я узнал блаженство среди цветов, мое "я" никогда не представлялось мне золотым. Оно было бесцветным, прозрачным. Оно напоминало хрустальный шар, подвешенный в пустоте. Иногда шар казался темным, а мир – прозрачным. Но это ничего не меняло. Отчуждение от мира было полным и окончательным. Так тьма отчуждена от света, вещь – от пустоты. Но этот образ еще несет в себе следы блаженства. Прозрачность, шарообразность – это то, с чем я познакомился позже. В действительности мое "я" было текучим. Оно было плачущим; оно было торжествующим. Оно жалело себя; оно гордилось собой. Но и жалость, и гордость были смутными, потому что рождались сами собой, из ничего, у них не было корней, одна только крона. Они были похожи на облака. Они приходили неизвестно откуда и уходили неизвестно куда.

      Я пытался понять, что лежало в основе этих чувств. Может быть, страх? Страх смерти? Ощущение мимолетности. Жалость ко всему преходящему, к умирающим героям. «Учитель подошел вплотную к Юханнесу и решительно сказал: "Виктория умерла"». Смерть как последнее одиночество. Непоправимое одиночество. Героизм: жить, невзирая на страх. Я искал утешения в музыке. Моей мечтой было раствориться в музыке. Я хотел, чтобы клетки моего тела стали тактами партитуры. Но не музыку я любил, а то, о чем она говорила. Отсюда – стремление к подвигу. Смерть и одиночество побеждаются подвигом. Я верил, что мне удастся совершить что-то значительное. И гордился этим.

      Может быть, все сводится к одиночеству? Я пытался представить одиночество корнем, из которого росла вся моя жизнь. Отец – пустой взгляд, устремленный в окно. Молчание, напоминающее молчание будды. И в то же время – ощущение теплоты. Мать холоднее. Ее глаза устремлены на меня. Она говорит, говорит – и каждый обращенный ко мне вопрос, каждая просьба и каждый совет обволакивают меня чем-то липким. Я задыхаюсь, застываю, точно муха в смоле. Мысль сначала делается вялой, беспомощной, потом умирает. Я боялся матери. Может быть, я ее ненавидел – как птица ненавидит приближающегося птицелова? Это походило на правду. Я скрыто ненавидел мать. И эта ненависть делала меня смелым. Я мог решиться на одиночество. Такое одиночество, которое необходимо для занятий чем-нибудь отвлеченным – физикой, например, или астрономией. Одиночество, которое необходимо для того, чтобы совершить подвиг.

      Когда я поселился среди цветов, я думал, что мне будет достаточно самого себя. Портреты на стенах не нарушали одиночества – они были отражением моей гордости. Потом появилась Хильда. Но это, в сущности, ничего не изменило. Я стал еще увереннее в себе. Я решил, что мне будет довольно любви, что я смогу прожить без подвига. И не только прожить, но и умереть. Мне не нужно было становиться героем – я уже был богом. Цветы, небо, море, Хильда – все говорило мне, что я божественен и бессмертен.

      И вот теперь, уже не чувствуя себя богом, я спрашивал себя: эта способность ощущать бесконечное, божественное – откуда она? Все из той же гордости? Из ненависти? Может быть, эта ненависть и была той подпоркой, вокруг которой вилось мое "я"?

      Хильда приезжала еще несколько раз (в последний раз – зимой). Но она уже не сплетала гирлянды из цветов. Она больше не танцевала. И я не жалел об этом. Моя голова была занята другим. Я вспоминал свои попытки рисовать закаты. Неужели то волнующее чувство, которое я испытывал, глядя на горизонт, было лишь переодетой ненавистью? Неужели возможен такой маскарад? Я не хотел в это верить.

      Почему я ничем не мог заняться всерьез? Любое дело казалось мне нестоящим. Желание подвига соединялось во мне с уверенностью в бесполезности всех дел. Именно эта тайная уверенность и мешала мне чего-нибудь добиться. Изо всех моих увлечений ничего не вышло. Каждый раз я думал, что причина в том, что у меня нет таланта, способностей. Я считал себя несообразительным, слабым, неловким. И пытался возместить этот недостаток упорством. Я считал, что только упорство поможет ему чего-нибудь достичь. Но теперь мне стало ясно, что дело в другом – в моем нежелании быть первым. И это было странно, потому что ничего я так сильно не желал, как победы. Но, приближаясь к цели, я становился все нерешительнее; во мне росло безразличие. Я словно бы переживал свою победу заранее и разочаровывался в ней. Почему?

      Хильда больше не приезжала. Я несколько раз набирал ее номер и прерывал звонок. В сущности, я ее не любил. Она была лишь частью моего блаженства. И блаженство кончилось не потому, что я расстался с Хильдой, а наоборот – мы расстались, потому что пришел конец моему блаженству. У меня было такое чувство, что я сам разбил золотой шар. Зачем я это сделал?

      Наконец я понял: блаженство было не для меня. Всегда и всюду я чувствовал себя чужаком, изгнанником. Где-то вдалеке была моя родина. И я тосковал по ней. Эта тоска и составляла суть моего "я". Отказавшись от блаженства, я вернулся к себе – для того, чтобы тосковать по краю, из которого был изгнан, хотя (я это ясно понимал) никогда в нем и не был. Мое желание "что-то сделать" было лишь желанием вернуться на "родину". Но вернуться я не мог; я знал: никакая победа не приблизит меня к "родине", все было напрасно.

      Это слово, "родина", стало для меня ключом ко многим открытиям; другим ключом было слово "любовь". Я понял, что жизнь для меня наполняется смыслом только тогда, когда я люблю. Тоска по родине – лишь предчувствие любви; в сущности, это – тоска по любви. Любить для меня было важнее, чем быть любимым. Когда я любил, то чувствовал себя самим собой. Я открыл, что мое "я" – это любящее "я"; неутоленная любовь – вот что составляло мою суть.

      Но что именно я любил? Не звезды, не книги, не музыку, не закаты, не девушку. Что-то иное. Во всем, что меня увлекало, меня чудилось "обещание". Мои увлечения всегда было соединены с тоской по чему-то неведомому. Звезды, закаты, книги, музыка, девушка – все это были как бы символы неведомого, посланцы далекой родины. Но где она находилась? Я этого не знал.

      Когда-то меня поразили слова Ницше: «Пусть юная душа обратит свой взор на прошлую жизнь с вопросом: что она подлинно любила доселе, что влекло ее, что владело ею и делало ее счастливой? Пусть она поставит перед собою ряд этих почитаемых предметов, и, быть может, своим существом и своей последовательностью они покажут ей закон – основной закон ее собственного "я"».

      И теперь я спросил себя: «Что я люблю?» И ответил себе: «Ничего». А что я любил? Книги, музыку, науку. Потом я научился любить цветы, облака, камни. Между этими эпохами моей жизни была еще одна, когда я любил Вселенную. Вселенная иногда представлялась мне золотым шаром, а сам я представлялся себе иногда яблоком. Я был таким же спелым, цельным, неделимым, как и вселенная.

      Однако такое представление о себе и Вселенной было нестойким – несовершенство всего сущего было очевидным. Поэтому чаще я представлял вселенную и себя в движении. Я думал, что вселенная растет, зреет, и я расту вместе с нею. Мы оба зреем, приближаясь к мгновению полной спелости; в это мгновение вселенная станет золотым шаром, а я – спелым яблоком (конечно, это случится в разное время); затем последует увядание, но этот краткий миг спелости оправдает всё – и прошлое, и будущее. Золотой шар вселенной – вот настоящий предмет моей любви, – подумал я. Когда эта мысль пришла мне в голову, я восхитился. Эта идея связала мою жизнь в единое целое. Разрозненное соединилось, необъяснимое объяснилось, случайное получило обоснование. Я любил поначалу то, что можно было увидеть, услышать, понять. Но целое не постигается ни зрением, ни слухом, ни размышлением. Оно постигается неким шестым, мистическим, чувством. Поэтому я так долго не мог понять, что же я люблю; поэтому я так долго блуждал. Но у этих блужданий была скрытая цель. Моя жизнь разворачивалась передо мной, подобно роману. В ней была завязка, развитие, вставные эпизоды, побочные линии. Но все было подчинено единому замыслу.

      И тогда я решил написать о красоте Вселенной и человека. Мне казалось, что для этого нужно поселиться в каком-нибудь красивом месте. И я нашел такое место: Кёкенхоф, на полпути между Лейденом и Харлемом. Я думал, что днем буду работать на цветочных полях, а вечерами писать. Я хотел создать из слов маленькую вселенную любви. Однако страницы, написанные ночью с пылающим, любящим сердцем, на следующий день казались холодными и пустыми. Я понял, что моя любовь нема. И тогда я сжег черновики. Я решил, что буду просто любить цветы, солнце и облака. Как бы в награду за это отречение я встретил Хильду. И бездумное блаженство стало моей привычкой. Я жил в золотом мире. Но однажды сияние погасло. Я вновь почувствовал себя изгнанником. Золотой мир любви не принял меня. Вселенная уже не осыпала меня золотой пылью. Она распалась на множество людей, цветов и камней. Я не чувствовал больше ее своей родиной. Да и само это слово, "родина", казалось мне теперь чужим. Такой же чужой казалась мне и моя собственная жизнь. Она представлялась мне похожей на кусок студня – ее можно было резать тупым ножом: части ее легко отделялись друг от друга; она делилась, делилась до бесконечности, и потому в итоге представляла собой ничто.