Левитан. Шишкин. И Лактионов

Владимир Кошкин
       
       Я вырос с Левитаном и с Шишкиным. В юности, еще ничего не понимая в живописи как, впрочем, и в любых других искусствах, я всегда слышал: Левитан - великий художник, он умеет передать настроение. И столь же постоянно: Шишкин - бездарность, фотографии, каждый может, если мало-мальски обучился ремеслу... А мне нравилось смотреть и Шишкина и Левитана. Хотя я никак не мог понять, что это такое "настроение в картине" – у Левитана. Я потом вернусь к Левитану. Но начну с апологии Шишкина, для меня – он великий художник, и я попробую объяснить, в чем его величие.
       Сначала, в юности, мне просто НРАВИЛОСЬ рассматривать его картины. Подолгу. Тогда я вряд ли понимал причину. Но понимаем ли мы причину расположения друг к другу или причину влюбленности? Иногда нам удается cформулировать это позднее, когда взаимное расположение перерастает в дружбу, а влюбленность в любовь. Мое расположение к Шишкину давно переросло в любовь, и я готов объяснить ее причины.
Отроческое стремление к неосознанно прекрасному усилилось юношеским желанием понять принципы взаимоотношений с миром, как сказали бы сейчас, "правил игры" в жизни.
        Принципы – это обобщения, абстракции в некоем смысле. Я увидел "На севере диком" – одну из немногих символическую, совершенно реалистическую в то же время, картину Шишкина. (Эта картина сейчас в Киевском музее русского искусства). Лермонтовская сосна на диком утесе, абстрактный символ одиночества, стал у Шишкина видимым. В ранней юности у меня, как и у многих в мое время, Лермонтов был самым читаемым поэтом из прошлого.
Вот стихи Михаила Лермонтова, которые вдохновили Ивана Шишкина:

На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой она.

И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.

       Наверное, главным для меня в том возрасте было найти собственную УСТОЙЧИВОСТЬ в юношеском одиночестве. И даже не прекрасную пальму – символ жарко женского для юноши, сопоставлявшего себя с северной сосной. Одинокая Шишкинская сосна в люто морозной ночи. Ни мороз, ни тяжелый снег на ветках не сломит. Для молодого человека – это почти символ веры. Скажу сейчас – тогда, в юности, я, вероятно, побоялся даже самому себе признаться: Шишкин был сильнее Лермонтова по воздействию на меня.
       Но Шишкин – совсем не эта картина, по крайней мере, не только эта. Шишкин – фотограф? Да, фотограф! И может быть, именно от Шишкина нужно начинать историю ЭМОЦИОНАЛЬНОЙ фотографии, художественной фотографии, которая стала ветвью искусства. В чем смысл ее? В том, мне кажется, что автор ВЫБИРАЕТ такие жизненные сюжеты и такие их ракурсы, которые раскрывают и интеллектуальную и эмоциональную сущность. Шишкин – гений в этом искусстве: найти эмоциональное в обыденном жизненном пейзаже. И показать это нам.
       Значительно позднее я понял, что такое "настроение в пейзаже".
       В те времена, когда я начал интересоваться живописью, в середине пятидесятых годов, когда наступала хрущевская "оттепель", все от мала до велика объевшиеся "социалистическим реализмом", отвергали все, что казалось похожим на него, отвергали все то, что было "санкционировано" режимом (а Шишкин вполне удовлетворял официозным канонам). И открывали для себя французское и русское искусство конца девятнадцатого – начала двадцатого века.
       Как поносили "фотографического" Лактионова – в середине пятидесятых! Что касается публичных искусствоведов, то сейчас мне кажется понятным их пафос. Это был писк протеста, но в пределах, но в пределах... Ведь это была первая оттепель после кровавой сталинской зимы, и интеллектуалы демонстрировали "фронду", мне кажется, больше всего для самих себя…. Все еще, как мы знаем, не без оснований, опасаясь последствий. Рассуждения о живописи почти безобидны, пробный камень...
        Я и сейчас любуюсь и живописью, и композицией, и сюжетом – и настроением великой картины Александра Лактионова "Письмо с фронта", за которую он получил Сталинскую премию. Чего стоит солнечное сияние в волосах девушки, только у Констана Тройона я видел что-то такое в его утренних пейзажах. А чего стоит ее взгляд – к фронтовику, выздоравливающему. А его папироса... А немолодая женщина, прислонившаяся к дверному косяку – наверное, мать солдата, от которого давно нет вестей… Фотография? Красивости? Нет, это высокое искусство, способное передать мне, зрителю ОЩУЩЕНИЕ атмосферы, смысла повествования без слов. Эту атмосферу я знал – ребенком. Эта картина Лактионова для меня – почти как икона. Если наши потомки захотят понять, что значила для нас, даже детей тогда, Великая Отечественная война – пусть посмотрят «Письмо с фронта» Лактионова и «Оборону Севастополя» Дейнеки.
        Как и все близкие мне по духу, я искал что-то совершенно новое для нас, хмелея от впервые увиденных импрессионистов, и стараясь постичь "абстракции" Фернана Леже и Пабло Пикассо, "художников-коммунистов", произведения которых были разрешены к показу уже в первые после-сталинские годы. Но до сих пор я горжусь тем, что имел смелость говорить моим друзьям, людям из моей "референтной группы", что люблю и Шишкина, и Лактионова.
Итак, я не понимал, что такое "передать настроение"– у Левитана. Он был мне приятен, но не больше. И уже взрослым "любителем живописи", когда музеи стали для меня храмами, когда встречи с картинами превратились в общение с художниками, я не понимал Левитана (только "Над вечным покоем", в которой видел скорее символы, а не настроение). Однажды, уже в семидесятые годы, будучи в командировке в Москве, я, как всегда, отправился в Третьяковку. Там оказалась в это время огромная выставка Левитана, к какому-то его юбилею. Я пошел сначала к моим любимым Серову, Головину, Серебряковой, пообщался с Врубелем, поговорил с Нестеровым и Кориным, поклонился Репину, перекинулся взглядом с Цыганкой Кипренского, послушал Иоанна Крестителя с этюда Александра Иванова... Разумеется, я намеревался зайти на выставку Левитана, на полчасика, в конце, просто отдохнуть в приятных пейзажах. Именно отдохнуть, потому что после двух–трех часов в музее в эмоциональном и напряженном для меня разговоре с любимыми картинами уже нехватает душевных сил, наступает эмоциональная усталость.
        И вот я в залах Левитана. Узнаю с удовольствием, многое всегда перед глазами, приятно, много вещей, которых раньше не знал, тоже симпатично.… И вдруг – большое полотно, вертикальное, метр на два с половиной примерно, не помню точно названия, "Овраг", кажется... Но до сего дня, через тридцать лет, что я прожил после того, что увидел, эта картина у меня в глазах, не только в глазах – в душе.
        Искусство – в недосказанности, в присутствии ТАЙНЫ, в возможности для читателя, слушателя или зрителя найти свое решение или ЕЩЕ БОЛЬШЕ – найти свою загадку, здесь, в этой картине. Искусство – это вызов чувству.
Зелено, неярко, ветерок, дерево на переднем плане... А там, внизу, в зеленой глубине – тайна, то, что я никогда не находил у Левитана. Тайна в живописи – то место, куда стремится взгляд и чувство, тайна создает СТРЕМЛЕНИЕ, динамику восприятия, тайна рождает ЖЕЛАНИЕ, в этом притягательная сила любого искусства. Именно создание ТАЙНЫ – набедренная повязка святой Турброзы из "Острова пингвинов" Анатоля Франса, сделало из самки Женщину, а из самца – Поэта.
        Я осознал ТАЙНУ в "Овраге" Левитана. И мне открылась тайна прощания в "Осенней аллее" с одинокой женской фигурой в черном, и тайна спокойной радости в солнечных бликах, рассыпанных по березовой поляне. Мне открылась и тайна ожидания в предвечернем "Золотом плесе", и тайна предстоящей грозы в "Вечном покое". Я не стану даже пытаться описать словами, ЧТО ЖЕ именно стало для меня волнующим, но я ПОНЯЛ Левитана. Я смотрел теперь картины, которые знал с детства совсем иначе, ЕГО глазами... Я пробыл на выставке полтора часа, до самого звонка. И на следующий день пришел снова – к моему любимому Исааку Левитану. Теперь я понимаю все, что он говорит мне.
Когда зритель сознает, что понял художника, то речь идет совсем не о том, что он (зритель) "расшифровал" картину, обнаружил, так сказать, ее оригинал. Совсем не так! Наслаждаясь словами "Я помню чудное мгновенье…", я не воспроизвожу в памяти портрет "раскрасавицы Керн, болярыни Анны" – ни из памяти Александра Пушкина, ни из баллады Павла Антокольского. В моей памяти – совсем другие, мои собственные образы воспоминаний. Понять художника – это значит проникнуться его чувствами, а не образами, которые послужили художнику поводом для его чувств. Я нахожу в себе похожие чувства – в моих собственных жизненных сюжетах.
        Вот некое самонаблюдение. Вероятно, читатель снисходительно или (в лучшем случае) сочувственно вздохнет. "Но вы, к моей - такой уж – доле, хоть каплю жалости храня, вы не осудите меня" (такой "римейк" известных стихов). Постоянное общение с живописью оказало на меня настолько сильное воздействие, что бывая на природе, ловлю себя на том, что вижу живые пейзажи глазами художников, которых я полюбил. Это волнующееся поле – как у Аполлинария Васнецова в Киевском музее, этот мрачный ствол над рекой – Якоб Рейсдаль, холодный и прозрачный воздух – это Рылов, "Свежий ветер", со стаей гусей в полете. Начало осени – это Остроухов, начало весны – Головин, Грицай или Ромадин, море в разных ипостасях – Айвазовский или Марке, а сельский пейзаж – Милле или Пластов….
Конечно, это понимание действительности нельзя назвать естественным. Но кто из нас, читатель, не сравнивает людей, которых мы встречаем в жизни, с персонажами Шекспира, Толстого, Бальзака или Достоевского? В этом, вероятно, и состоит высокое призвание искусства – влиять на наше восприятие жизни.