Сон на краю осени 2

Дитрих Хейлер
Данная история не несет в себе политического аспекта и не является провокацией существующему режиму. Это всего лишь мистическая история, вписанная в исторический контекст. Только и всего.

….
Улица. Очень узкая Берлинская улица. Здесь стоят высокие в пять этажей дома, из узкого красного кирпича. Около дома, лежит, вывороченное взрывом огромное дерево, видимо липа, обпиленное и обугленное. Такие дома строили в середине девятнадцатого века. Этот дом почти не пострадал и меня радует это.
Мне нужно зайти в дом и сделать одну, очень важную вещ. Возле перекошенной двери подъезда стоит старая проститутка с одутловатым отекшим лицом и расходящимся косоглазием выпученных водянисто-голубых глаз. Она смотрит прямо перед собой, насколько это возможно, и непрерывно орет, что-то неприличное. Все что я понимаю из этого, что: « ее девочки, бедные ее девочки, а все виноваты эти, этот фюрер, эта полиция эта война»… Мне стыдно даже перед проституткой за причиненное ей неудобство и наше поражение. Я пытаюсь извиниться и сказать, что-нибудь утешительного, но она верно не в себе, так как не замечает меня. Я пробираюсь в подъезд, мимо натянутой бельевой веревки идущей из окна первого этажа к накрененному почти лежащему фонарю, словно водоросли висят на этой веревке выцветшие не простиранные тряпки. Знаки окончания войны.
В подъезде полумрак, я бегу по лестнице наверх, на самый последний этаж, по истертым чугунным ступеням. Затем пробираюсь на чердак, по старым широким доскам лестницы, и открываю небольшую, мне приходится нагнуться, дверь.
Здесь настоящее царство сказок. Сквозь разошедшуюся черепицу сочатся лучи майского, нежного солнца, и пыль танцует в них будто частицы волшебного золота. Я заворожено смотрю на деревянные конструкции крыши, и печные трубы, в теплом, волшебном свете они обрели таинственное значение и странную красоту.
Здесь ничего не изменилось с последнего моего визита. Та же старая деревянная мебель, те же грязные доски под ногами…
Но, вспомнив, зачем я здесь, я вздрагиваю.
- Езеф?- зову я тихонько.
Дело в том, что я служу в SS, теперь, верно, уже служил…
Дело в том, что у меня есть очень старый друг, мой школьный учитель профессор лингвист.
И дело в том, что он еврей.
Но я знаю его куда дольше, чем служу в SS и слышу обо всей этой расовой политике.
Я нацист? – Вполне.
Но это ведь Езеф…
В общем, я спрятал его здесь. У меня есть, теперь уже, были, друзья среди городских полицейских, они помогли мне. Все мы были мальчишками, и почти у всех были любимые учителя.
А теперь война закончилась. Мы проиграли. И я хочу сказать об этом Езефу.
Я обещал, поклялся, прийти в любом случае. Я обещал помочь ему.
Но мне никто не отвечает.
Осматриваюсь, никого нет. Тихо. А на кровати. То, что я в начале принял за ворох тряпья… Бог мой!
Он, верно, умер давно, возможно год, или больше назад. Не знаю от чего. Он и при жизни был очень худым, а теперь кости в ворохе тряпок.
Я очень многое уже видел, и очень многое уже натворил. Но, все же, очень грустно.
Я отхожу к комоду, там, в ящиках с огромными щелями, есть одна вещица, которую он обещал мне отдать. Тогда я был совсем ребенком и вещ эта, казалась мне абсолютным сокровищем. Я не разбирался тогда в наградах, и белый восьмиконечный крест синей короной в центре, завораживал меня.
За гражданское содействие. Я так точно и не понял, за что он его получил, верно, это были какие-нибудь заслуги в науке.… Но, тогда, Езеф представлялся мне героем войны и вообще волшебником, и признаться, это очарование сохранилось и ныне.
Я роюсь в ящике среди расписок и тряпок, верхний правый ящик, старого деревянного комода.
-Друг мой, ты решил забрать обещанное?
При первых звуках голоса, я оборачиваюсь как под обстрелом, с ощущением ужаса и непонимания.
-Здравствуй Карл,- говорит Езеф. – Рад тебя видеть, жаль, что так получилось, но ты не грусти…
Я стою как контуженный, смотрю на Езефа. Вот он мой Езеф. Вполне живой, улыбающийся старик. Он говорит что-то, утешительное, и я радуюсь все сильнее, я так хотел его видеть живым. Это так здорово, через все эти безумия…
Я улыбаюсь, делая шаг навстречу. – Как ты? – спрашиваю я поверив.
- была холодная зима, я простудился, вот, ну ничего. Я прожил хорошую жизнь. Спасибо тебе. Жаль, что так случилось с тобой. Зря ты так, хотя, наверное, и к лучшему…
Я не понимаю, но ужас уже заплетает мое сознание липкой сетью. Я смотрю и, и вижу сквозь знакомые черты Езефа, сквозь его морщины, седые волосы, жидкую бородку, проступают другие знакомые мне очертания, очертания смерти – пустые глазницы, сморщенная съеденная разложением кожа.
Ужас! Я не выдерживаю и прыгаю мимо него к маленькой дверке, скатываюсь по ступенькам вниз на площадку. Обернувшись, вижу в дверном проеме Езефа. Он выглядит совсем нормально, но я четко понимаю, что передо мной призрак. Свет, сочащийся сквозь прорехи в черепице, проходит его насквозь. Я бегу, отчего-то я все не могу найти выход из этого ужасного дома и все возвращаюсь к чердачной двери. Я слышу, как ходит там Езеф, листает книги, вздыхает, зовет меня…
- мальчик, идем же!
Но у меня паника, такая сильная, что была только раз, я тогда разобрал втулку на папином велосипеде и не мог собрать, мне, наверное, было лет десять…
Наконец, я влетаю в какую то квартиру. Длинный коридор, большая комната со старой, когда-то очень дорогой мебелью, запыленной и в стиле барокко. Но теперь зеленая шелковая обивка стульев совсем истерта и засалена, темное дерево выщерблено. Большие окна заклеены газетами и недостающие стекла затянуты, какой то тканью или закрыты картоном. Мельком смотрюсь в круглое зеркало с темной деревянной рамой. Расчесываю пальцами челку. Вот он я, Карл Бёмер. Худое бледное лицо в шрамах, различного происхождения и давности, уродливые следы от ожогов, на правой скуле и шее. Черная куртка, от разного рода грязи, кажется серой, или скорее пятнистой. И очень, очень, прозрачные зелено-голубые глаза. Самому жутко. Я уже давно не видел себя в зеркало такого размера, даже не могу понять насколько. Все время вижу себя кусочками в маленьком походном зеркальце, когда бреюсь, но и это было давно. Выгляжу очень жалким и испуганным. Хмурюсь самому себе и иду дальше.
На кухне моется женщина, гремит чем-то, поет. Заглядываю за ширму, привстав на цыпочки. Высокая, полная, с собранными в узел не затылке длинными темными волосами. Ей, наверное, лет пятьдесят. Не смотрит вокруг, трет свою снежно белую грудь и поет стоя в большом тазу, очень хорошо поет. Думаю, она оперная певица и это ее фотографии висят на стенах в зале. Но кому сейчас это важно…
Вдруг, я осознаю свои действия, и мне становится стыдно. За эту войну я привык входить без стука в чужие двери и не спрашивать разрешения у гражданских лиц. Я в смущении удаляюсь. От волнения я провожу пальцами по правому виску, и на коротких волосах чувствую струпья, толи грязь, толи кровь? Рассматриваю свою перчатку и тихо иду к зеркалу.
Мой правый висок, а там маленькое аккуратное входное отверстие, с черными бугорками запекшейся крови по краям. Откуда оно там?
Поворачиваюсь в фас и вижу неаккуратное выходное, обломки височной кости, провал вместо левой глазницы. Я отшатываюсь от зеркала, так что падаю на пол.
И только тут я вспоминаю…
Сейчас верно конец мая, или середина или, не знаю…
Карл? Ты стрелял себе в голову? Но, ты обещал прийти сюда, в любом случае?
Так…
Карл? Ты мертв?
Я встаю и вновь подхожу к зеркалу. Смотрю, забавно, я вижу свое лицо, уставшие прозрачные глаза, худые грязные щеки. Но, начиная вглядываться, вижу, пустую черную глазницу, рваную кожу и другие подробности.
Да, а я определенно стрелял себе в голову. Я это помню!
Как я мог забыть? Дерьмо! А как обидно-то перепугался! Как я мог забыть? Теперь ясно, отчего меня не замечают не американцы, не русские!
Я мертв! Я призрак среди руин павшего города!
Ладно, пойду, поговорю с Езефом, он то знает, что теперь делать…


Мы вновь уходим навсегда,
Мы вновь растеряны как дети.
Мы покалено в быстрой Лете,
Где грязь и кровь несет вода.
Остатки горстки из руин.
В цветущие сады и травы.
Мой бог, правитель мой лукавый,
Моих расстрелов господин.
Я жажду милости твоей,
Как праздника и всепрощенья.
И верю, капля из теченья,
Мы встретимся в итоге дней…