Охранный Сокол

Сюр Гном
Настоящее является отрывком из романа "Жили-были" (часть третья, глава пятая),  публикуемого мною на Проза.ру.

http://www.proza.ru/2008/12/02/571

***


  Колодец низвергался вниз. Бездонность разумелась изначальной,  самой извечностью определённой загодя, так что любая идея о чём-то конечном, ограничивающем безмерность или как-либо иначе обуславливающем пределы, казалась немыслимой в себе. Впрочем, как и любая иная: отсутствие движения, звука, света, ощущения веса и массы, - исключало всякую предпосылку на потуги сознанья, а скорость падения  вполне сливалась с собственным исчезновеньем, где ориентиры, измытые изжитостью чертаний, давно уж уступили непроглядной незримости тла. Хотя... что-то там, всё же, проблёскивало. В слюдянистых отсверках мутной зелени угадывалась мимолётность некоего мерцающе-оранжевеющего сегмента, то и дело пронимаемого багрянцем, индиго или бледно-сиреневой поволокой, словно абрис нездешнего светила меж млечных туч. Скажи ему, что то были не более, чем блики нечаянных отражений его же зрачка, отрешившегося в достатке, дабы преломляться собою в нигде, - ни за что не поверил бы.

      Лишённому чувства времени, пространства и собственного "Я", ему казалось, будто он парит недвижимостью, едва суча паутинность пути, сотканную из провалов темени и бесплотности, парит, перебирая отмершими своими придатками, миллиардолетия вдаль, и будет парить и впредь, дальше и дальше, в безотчетном истоке всего, чему вечно отказано быть.

      Он не помнил, как шагнул, полу-скошенный, в плотоядно алкающий зев, как, безотчетно держась за бетонность прохлады,  непослушно пустился за  стеблями ног, уводящих всё дальше во чрево... Не помнил, как спуск делался всё круче и прихотливей, как бетон сменился сперва убористой кирпичною кладкой, затем грубыми каменьями, скреплёнными зеленоватым цементным раствором плесени, мха и распада, и наконец, циклопическими скальными блоками, невесть какими гигантами воздвигнутыми в стародавние времена в монолитный тоннель-лабиринт, неуклонно стремящийся ниц. Порою, изгалял он коленце, плутая  нежданным узлом, оступаясь ступенчатой падью, чешуёю базальтовых плит иль одним непомерным бугром, сокрушающим вниз, как валун-перекат под напором безудержных струй, так что не оставалось ничего иного, как сосклизнуть вдогонку, вслед последней, беспамятной капле, поиссохшей в веках...

      Тишь трепетала непорочной глубью и, не заметив, в и поселе неузнанный миг, он расцвёл её радужными шарами. Они вскружились у покорных глаз роями бестелесных тварей, сплетаясь в презатейливый узор, и он, доверчиво предавшись воскруженью, стал уводим в даль образов иных, рождающих подобие себя, вдоль верениц предчутий и предтеч, как по иссветьям лучезарных кочек во тьме болот.

      А тьма всё нагнеталась, преисподнилась,  исполнялась  излишками бездн, покуда не достигла осязаемости камня. Имея целью полонение всего и вся, подмену собою каждого клочка избытности, дабы не схоронилось и тени чего-то, что не есть сама, - тьма сочилась в него по грану бесчувственной плоти, испивая полотняности сутей, и с каждым глотком алканья, с каждым тиком отсчёта безвременья, его, и без того развоплощённого с лихвой, становилось всё меньше и истончённее, а тьмы в нём – бездонней и плотней, так что пройдя сколько-то неизбежных бренностей, он наверняка извеялся бы во всепоглотивший, бездыханно недвижимый мрак, да только вот...

      Как странны, подчас, неисповедимые пути Провиденья! Как причудливо непостижимы замыслы той Силы, что, превосходя нас во всём, всё же оставляет довольно места для лазеек сумасбродного Случая, а быть может, и чего-то много большего, предрешенного загодя и, тем не менее, свободного настолько, что позволяет себе становиться предметом и орудием применения собственной нашей воли. Иль то лишь кажется нам таковым в свете измышлений ограниченного в самопогрязании своём сознанья? Так иль иначе, видать, и вправду есть в нас некое свойство распознавать неизбывное, предвосхищая грядущее во мгле вероятностных перепутий, улавливая про меж них то, кое единственно лишь и соответствует незнанному, но безошибочно уготованному нам Замыслу.

      Не от того ли и здесь, в преддверьи Преисподней, и сотворило сознание его спасительный балансир, – шаткий мостик, дарующий хрупкую, неосмыссленную надежду на избежание не менее бездумной погибели во имя... бесцельного, нескончаемого прозябанья? извечного бреденья по несчетным, без края чередующимся мирам - непостижным хлябям таинств бытия?

      Кружилось радужье шаров, высверкивало зернистые крупицы мрака, тешилось тщетою путеводности, надеждило, манило... И зарницы взвихрялись нечаянной светью, и всякий сполох, словно отсвет нежданности, даровал быстротечную дольку струенья, как заверение в том, что потеряно ещё не всё и не сполна...

      А он всё падал.

      У самой окаёмки бытия, там, где светильник занялся мерцать, словно был он оплывшей свечою, издарившей себя под ветрами ночей, - закат паденья загустел канвою, доколь не замер вовсе, обомлев, в сомнительном изножии недвижья. Сравнительно незыблемая твердь отозвалась утяжеленной ступью, и стебли ног исполнились собой, как если бы и впрямь познали боль самозабвенья в оголеньи плоти...

      Истленная избыточностью, тьма ещё сучилась в перелетье далей, но... всё слабее, исхудалее, безвидней, обузой ставши для себя самой, покуда ветхий свет не превозмог того, что прежде непроглядностью сулилось. Испятнанный светами полумрак, взметнулся, было, кружевом теней, изобличая призрак пришлеца, но тот час  замерев подслеповато... Мало помалу, нехотя, едва, в нём затеплились контуры вещей, неслышно обрастая друг за другом, и норовя нечаянно постичь зависимости форм от очертаний, покуда не означились в себе во  всезаконченном объёме величин. Узрев ороговелости оборки, время ощупало за пядью пядь всё то, что истомилось погодя, в надежде эфемерной схорониться недозамеченным для света, но, скоропостижно обнажась врасплох, избрало путь смиренного затишья, личиною невозмутимости прикрыв смятенье чувств в тенетах небытья. Помедлив чуть, и выждав малый миг, коснулось время абрисов померкших, тем самым вызволяя их извне и подавая потаенный повод соитья с тем, что где-нибудь, быть может, ещё зовётся жизнью.

     Долгий "ооххх" прошелестел кромешностью каменьев... и отлетел ошметьем дальних эх...

*

      Когда, в поседевшей от прожити тьме разверзается большая тьма неуёмным провалом в бездонность, - не заглядеться на неё нельзя, она манит, зовёт и притягает, за нитку взора ухватившись загодя, и вожделенно волочит в себя, гася в зародыше малейшие сомненья...

      Едва осмыслив обретение опоры и отклик тела на зовущий зов - он ощутил довление оков и, глянув раз, – не в силах стал отринуть. И вновь, как встарь, представилось ему всепожирающее зево тьмы, что низвергает в опадение без донца, роняя плоть от времени и прочь, безоговорочно, неистощимо, властно, порабощая волю и порыв  во устрашение его и на отстрастку. Будь в нём хоть отголосок прежних "Я"  в тщедушном облачении субъекта, - он сей же час изгинулся бы тьмой, весь, без остатка,  с кровожадьем бездны, не помнящей ни что, что отстоит на малый  гран за всплеском  от себя. Но... в нём уж не было и грана "Я".

      С проявлением первых песчинок обезнеженной временем тьмы, многоцветье шаров преломилось протестующим сполохом и, обрекая стремглав восвоясь мириады сверкающих смыслов, проницало пространственный иссверк запоздалым познаньем себя. Тонколетия доли секунды, изначально потребного тьме на изжитие светочей чуждых, оказалось довольно вполне для  фатального преображенья, - да, ещё одного в череде воспарения в топи... И вновь, как за миг до того истончилась круговерть световыми шарами, - так теперь истончался он сам, словно с каждым из них, светозарных, распылялось по бликам сознанье, словно хрупкая  ипостась,  отмирая по капельке всуе, умаляла дозволенность сутей, опрометчиво вздумавших стать... Так, погибель истаянных следствий, безутешным, отмеренным жестом возвещает кончину причин, и на место изжитых личин, -  эфемерностей мерклого света, - заступает исконность пучин, погружая в  извечную темень, где подобье подобья бежит, утвержденье равно отрицанью, а присутствовать, - значит: не быть.

      Преображенье преисполнилось сполна... и чуткое, изменчивое "Я", лишь чудом пребывавшее во плоти, отозвалось единственно возможным: распадом... самого себя.

      Сияющая златом венценосность Фолленруха, трясинно-зеленная - хлябей Букаша Придворного и густо-бордовая, бархатная – Красного Сокола, - лишь недавно сплетённые в гармонично-условное целое, - принялись измельчаться по швам, трепетать на изгибе излёта, доколь не провисли тряпьем первобытной канвы надо вновь распахнувшейся зевом вселенской воронкой. Как единая, пусть и сколь угодно противоестественная личность, Кармус прекратил быть.

      Кто бы мог подумать, что именно это и спасло ему жизнь.

      - Свяяуушшш..., - запоздало взмолился Букаш.

      - Ааахххх, - полу-стонно исторг Фолленрух.

      - Иииирк! – свиркнул Сокол последним изломом.


      Пасть ему бы тряпичным узлом в обветшалое ложево тлена, обернуться бы прахом замшелым, - не истомнись он сумрачной мглой, схоронившейся в нём, пустотелом, и от времени и от светов. Полоненный побегами тьмы, пригвожден натяжением взгляда, отрешенный от сознанной дали, растерявший и яви и сны, - он застыл, недвижим, невесом, - обезлюдивший слепок пространства, тень пейзажа в объятиях транса, отзвук эха, простертый в Простор...

      А затем тело сделало шаг, одинокий, доверчивый, кроткий  в средоточье кромешности топкой, и ещё, и ещё, всё полней полагаясь на зов, изо мрака зовущий, - доколь та не отверзлась изнанкою мглы вездесущей, что ни свет есть, ни тьма... Но иное.

      И пронцало Иное его, вселишенного вся, и на миг опалило незнанным, словно мать, излелеяв насквозь...

      И вобрало в себя.


      *

      Над входом в низкий грот, ровным, густым, тёмно-багровым свечением, томился факел, - столь органично и безусловно, что казался порождением самих скал и, как они, - извечным. Факел был слева, а справа стоял штандарт. Высокий, исчерна прокопченного  древка с подпалинами, он возвышался неподкупным стражем и, хоть и не преграждал путь, ощущался необоримой преградою всяк непрошеному. Штандарт венчался... Воспринимай он себя и окружающее – увидел бы: на высоте в полтора человеческих роста на окончание древка был насажен сокол. Красный Сокол. Точнее, его голова. Бесконечные пролежни лет сделали её неразъемлемой частию целого, так что древко виделось естественным продолжением тела того, кто давно уж не стал быть, собственно, птицею, претворившись в условно мёртвое, квази-живое воплощение Силы, персонификацию Символа и Воли, подобно грозному терафиму или камню-оракулу. Но Сокол безмолствовал. Лишь гранатовый глаз его зрился на пришлеца беспощадным пронцающим взором, то и дело посверкивая упреждающим блеском.

      Уловив движение сгустка пространства, Сокол чуть склонил закостенелую главу и вперился в то, что могло бы служить источником движенья, будь носитель его существом самостоятельным и разумным. Натяжение влачащего прежде взгляда обогатилось привнесенным гудом и новым, сложно вибрирующим аккордом, как вплетением новых струн в неохватных размеров арфу. Хотя, нет, не новых, - древних, необычайно древних, настоенных на самом времени, но не сделавшимися от того ветхими, напротив, - обретшими неуязвимую ни чем внешним суть, и настолько герметичными в себе, что сподобились... бессмертья. Вот он - секрет причащения к Вечному: в неизменности! Следует лишь докопаться до собственного ядрышка сути, намертно укрепиться в нём, непроницаемом для всего, что не есть оно, и тогда...

      Но ничего такого ему, конечно же, не подумалось, да и как? – ведь его не было... А там, внутри, в завихреньях изнанной воронки, что отверзлась на месте вместилища бывшей души, - что-то окончательно надломилось, хрустнуло, всколыхнулось нездешним крылом,  замерещив на йоту пронзительной звёздной сиренью... и беззвучно опало в обжигающий хладом сокольего сверка провальный коллапс. Вот теперь, впервые, только-то и стал он пуст по-настоящему, стерилизован и выскоблен почище безвоздушного пространства.

      "Да", - утвердительно кивнул Сокол , - и пропустил пустотность.

*

      Во гроте обретался сивый мрак. Гремучий, запорошенный темью веков, он был тягучим, вязким, и настолько всепроникающим, что казалось:  исчезни он вдруг, - исчезнет всё - и тяжкие своды Святилища, и оно само, и гнездящийся в нём дух Изначалья. Ибо то была именно Его обитель, Его прибежище и оплот.

      Пещера пребывала первозданной, лишь чьи-то руки тронули едва усилия к преображенью формы. Глубинности тонули в полутьме, ни чуть  не умаляя ощущенья пространства, обращенного к себе и сжатого охранным ограненьем пустой породы, как драгая брошь, что камнем редкостным бездонно затерялась  в исподьи недр. Казалось, сам замшелый мрак сучится отраженным недосветом, в котором, притаившись, занялось плескание глухое, где-то там, во чреве средоточья... Шалый глаз приноровлялся к игрищам теней, свивающим обличья очертаний в рисунок прихотливостей... Тогда пред ним  приотворяла створки мгла и видел: по ту стороннюю изменчивость от входа, едва угадываясь про меж стылых глыб, произростала... Жаба. Даже так, столетьями расплющенная ниц, она превосходила человека, и каждый  тела изобильного извив, - покатый лоб, оплывшие бока, чудовищные ляжки, брызжи, веки, - всё испещряли наросты, прыщи, нарывы, бородавки, гнойники, - постылой вечности губительные вехи. По странной прихоти тенистые побеги высвечивали вещие черты: вот зевится полуночная пасть с пропахшим чернью языком наружу, вот -  два провала погребенных глаз, - два омута, омытые удушьем... из пасти источается  слюна... она стекает застекленной нитью куда-то вниз... Заиндевелый взгляд,  следя во след за плесневелой слизью, как и она, стекает в никуда и опадает в...

      ...реликтовая мгла, связуя нитью млечной сгустки теми, как пуповиной сочетает бремя зачатия со временем, когда, быть может, всё ещё слыло иначе: свобода выбора испить иную чашу иль не касаться вовсе... но века слюну застыли, и незыблемостью следствий спаяли верх и низ... С тех пор лишь тени свободой наслаждаются сполна, как стражи темные... церберы сохраненья...

      Проникновенье Нечто породило истошное брожение теней. Они взметнулись долгожданным взвеем, стремясь навстречу сворой гончих псов, гонимых гладом к безответной жертве, накинулись и, - скопом, - рыскать впрок, в позыве истерзать... Но, как на зло, глодать им было нечего: всё то, что мрилось вожделенным телом, сказалось на повер бездушной тлой, а ведь один лишь дух и был нуждой... Не отыскав и проблеска помимо самих себя да тусклых отсветов изнаночных светов, - что, всё ж, не смели величаться тьмою, - они подвигнули его вперёд собой, к немому непроглядью.

      
      И он предстал, не ведая, у края того, что, - будь осознаваемым, как  сам, - прозвал бы Окоёмом. Ибо как ещё назвать бельмо полыньей прорвы, что зевьим оком истемнилось перед ним исконно заповеданным Болотом? Оно взобралось на поверхность плит, как в обрамленьи кладезя колодца, каменьями ладоней окружа. В него-то и стекали слюнной нитью издержки Жабьей сути, - то ль суля Болоту причащение к величью, то ли черпая силы в потьмах для... самих себя. Так иль иначе, Окоём не походил ни чем на прежде приближенные подобья, как не похож рожденный ручеёк на Океана дикую безбрежь. А ведь и был всего-то лишь окошком, чуть бдящим промельком, сощуренным едва до капельки слезы, но! – настоящим!

      Неси в себе он хоть крупицу "Я", - сей час бы отрешился от сознанья, на этот раз – от вони: смрад был невыносим, такое просто не имело места быть в пределах обитанья тварной жизни. Истемна бурое, зловонное, дурное, оно натужно корчилось в себе, грузнело пропадью, взбухало, изводилось промойной прихотью перебродивших бульб, пупырчило, отрыгивало гнилью, кишечнило... отрыгивало вновь... И с каждой корчью испускало газы, - один отравнее и смертоноснее другого. Будь он живым... Но он им не был. А то, что смертоносно для живых, для прочих  - несказанно благотворно. И будь он нежитью – исполнился б с лихвой энергиями смерти и распада, ни в чём не уступающими тем, что движут жизнью, но – с обратным знаком.

      Но он, увы, и нежитью не был. Ни тень, ни свет, ни жизнь и ни смерть, - столь же далёк от всякого отсутья, сколь близок вездесущему Ничто, потусторонний и чужой всему, что есть и нет, - он лишь застыл, бездушен, невесом, индиферентен нежити и жизни, и то, что одному дарует смерть, иному – воскресение в не-быть, - ему лишь прибавляло глубины в то, что, за неименьем имени субъекта и отрицания любого небытья, - нельзя назвать...



      Что есмь беспредельность? без-конечность? без... Всего-то лишь отсутствие конца, с началом сопряженного причиной? Или, быть может, нечто большее, что, - пусть не до конца определимо, непознаваемо, неведомо, не..., - но! – единственно одно необходимо для пребыванья и отсутствия всего, что есть и нет в просторах Бытия... и за просторами... И если так, тогда... ужели в нём – источники и силы, дарящие свободу небытью и иллюзорность всякой бренной жизни?! И если это "что-то" всё же есть, - а коль есть следствия, то, значит, и причины! – не означает ли, что... всё обречено? - и свет, и тьма, и.....

      ...и сколько бы не виделись противны два полюса самим себе, - в сравненьи с тем, Иным, - они как братья-близнецы неразличимы: и свет, и тьма, и жизнь, и нежизнь, - роднятся меж собою многосильней, нежель отличны пред лицем того, что по ту сторону любых отличий. Да, то, Иное, что за гранию всего избытного, - и движило им втайне,  лишь оно и было в состояньи воссоздать начальные условья проницанья крупиц ничтожных самостей. Ещё не свет, не тьма, (они излишне крайни, слишком спелы и черезчур зациклены в себе, на самоутвержденьи), - но... нечно среднее, предшедшее всему, что есть и нет, бесполое зачатие причины всех причин, задолго до явленья первоследствий. Вот, что пустот вобрало глубину, вот что взялось исполнить насыщеньем бездушие бездонности того, что прежде, некогда, в безвинно прошлой жизни, звалось "душой"...

      Одна безмерность  в силах утолить бездонности неиссякаемую жажду...
 
      В миг Первый, - лишь воронка стала свёртывать себя в спираль бутона будущих зачатий, - то, непостижное, "ни свет-ни-тьма", нашло в себе возможность для приятья и принялось обозначаться в том, что предрекалось местом обретенья. Не потревожив чьей-то пустоты, не посягнув и на подобье покушенья, оно взялось овеивать черты пространства на предмет координат, что предпочтительно очертят запределья и обозначат безграничности концы, дабы иллюзию свободы соблюсти до допустимого отсутсвия пределов...

      ...Она была ещё безвидна и пуста, когда наитье подтолкнуло невзначай к определению исходных очертаний, конфигурациям деталей и текстур, кристаллизациям зачаточных структур, - всего, что в будущем послужит основаньем для предпосылок бытности собой. И то был миг Второй.

      Миг Третий обозначился началом полнения пространства веществом, - всем тем, что, - при наличьи прочих данных, - быть может, и сумеет чем-то стать, коли суметь посмеет. Наконец, окольцевав пределы дерзновений и общие параметры предтеч, оно застыло в ожидании. За сим его работа завершилась.

      Ни-свет-ни-тьма созрело распадаться на одномерные субстанции себя – квази-мужские-женские начала, всё явственней при том преодоляя близняшную неотличимость. Разделяясь, те образовывали пары – пред-антиномные зачатья бытия, пред-атомы с двойными полюсами: плюсами-минусами, образующими "Я".

      Настало время выбора, - свободного настолько, насколько не является свобода плодами вымысла,  насколько то предчувствует сама.

      В нём было вдоволь всех и всех сполна – светов и теменей, мужских и женских ядер... Избрав одно – другому оставлял он роль подчинённой тени и слуги. Как больно свету наряжаться в облик тени! Как тьме претит вершить добра круги! Не в том ли мудрость пополам с плененьем? Не в этом ли трагедия души?


      Свобода выбора, - коль вправду непритворна, - несёт в себе ловушку для слепца, поскольку всё, что пробуждает силу воли, предполагает роль поводыря, способного познать и сопоставить альтернативы, коим несть числа. И сделать выбор. Куда как проще быть слепцом ведомым, не ведая дилемм добра и зла... и тягот выбора. Не от того ли мы так бежим прельстительных свобод, страшась в единой мере и безволья и силы воли, застигающих врасплох...

      Но он впустил и запахи и звуки, и кромке полоумного зрачка позволил пригубить из-под тишка чудные сочетанья и цвета, ещё не ведая: что чем определять, что – зрение, что – слух, а что – иное, потустороннее, незнанное, чужое, для коего ни органов, ни чувств, - одно лишь таинство недорожденных душ, ведомых в мир предчутьями гонимы, - бездомные, слепые пилигримы, паломники приговоренные на Путь...

      И мир, в себя вобравший всё по крохе, изринулся в него сквозь бреши чувств: и свет и тьма, и зло и благодать, красоты безупречных дисгармоний, и гнусности сиятельная мразь, - всего по крохе... В том мире, где ему случилось быть, свет обитался  много меньше тьмы, но всё ж, достаточно вполне, дабы постичь природу их и истинную суть.

      Проникновенье в жизнь чревато шоком. Его стошнило. Едким кислым соком исторгнулась зловонная струя в зеницу святости, в чертоги божества. Ответив тот час благосклонным вдохом, оно приняло принесенный дар, как безусловную, естественную дань ничтожного Великому. Преподношенье было изволено признать благим: родное с радостью слияется с родным...

      Ещё не осознав, не сделав выбор, не сопоставив, не изведав, не испив, - он стал своим. Он причастился тьмы. Она объяла жарким и пахучим, так что былая вонь стала влекущим, чарующим, исполненным красы эквивалентом... дома. Родины. Судьбы.

      Что-то, нежданно пробудившееся вновь, повеяло сиреневым крылом, едва пробившись, звёздами маяча, в отчаянной надежде достучаться... О! сколь враждебным может оказаться то, что когда-то виделось добром и целью...

      Он преклонил стопы. Пред ним, зовя глубинной темью, простерлось Око. Среди всех Вселенных, меж всех несчетных хлябей Бытия, он выбрал эту. Выбрал? – нет, был избран ею, был призван по закону тождества, и никогда ещё не чуял он сродства полнейшего. Он понял, кто он есть, и кем он был во всех несметных жизнях – недовостребованный, презираемый изгой, чужой среди чужих... Но нет, уже не боле! Он пришёл домой!

      Прильнув к Болоту, стоя на коленях, он погрузился в гнилостную топь и начал пить – безудержно, смурно, неутолимо, – так скряга загребает золотые, так, в жажде умирающий в пустыне пьёт воду... Его опять стошнило, он отрыгнул и причастился вновь. Какая-то неведомая сила осмелилась едва предостеречь, чуть слышно пробудивши омерзенье..., - он и её срыгнул, как прочее, и с ней – сомнения последние. Он пил, пока не пропитался весь, до мозговых костей, до атомов эфира, что звались некогда бесполою душой, покуда сам не стал болотной тиной, прокляв навечно и на век отринув отжившее былое естество.

      "Я – часть той силы, что творит Добро", - прошелестело слабым дуновеньем. Он рухнул оземь. Где-то, высоко, в нём реял Сокол. Слишком высоко, чтоб дотянуться.

      Тьма поглотила всё.


      Не всяк допущенный в чертоги неофит распознавал, отринув потрясенье, что Жаба была... каменной. Или закаменевший эолы лет тому, - то ли  изваянная чудом изначально, то ль чудом сохранившая саму себя живую и в смерти, временем  нетронутой.... Впрочем, какая, право, разница?...

      

***