Автобиография

Неисцелимый
Было такое время, что я
не брился, не пил, не писал стихов.
Знал, что куда сильней муравья,
знал, что всегда и на всё готов.
Верил, что мудрость во мне живёт,
верил, что мне себя не сберечь.
И репетировал перед сном
прощальную,
          самую яркую речь.

И время пошло как батальон,
пыль завертелась, щурился глаз.
Я так хотел быть обречён
на одиночества пьяный экстаз.
Если бы кто вселенскую боль,
вытряс бы из моей головы,
там бы осталась морская соль
и имена тех,
           кто были правы.

Из корешков состоявшихся книг
Сделал десяток забористых фраз.
И, если мне не хватало интриг,
рот раскрывал – и интрига бралась.
О, как я верил, что если больней,
значит – любимей! Значит – моё!
Ну, а всего это было верней,
если над сердцем
               кружит вороньё.

                Я просто устал,
                прежде, чем понял, над чем тружусь.
                Я раньше времени вставил запал.
                Я просто не знал
                где эта чёртова дверь,
                впрочем, не знаю того и теперь

Было такое время, что я
взял и ушёл, никого не спросясь.
Сам говорил себе, что свинья,
ну, так пойдём и поищем грязь!
Как же я верил в то, что ищу,
зная теперь, что потерял.
И, как садовник, злобу ращу,
душу забив,
           как прикладом в подвал.

А города сменялись и мне
чаще казаться стало, что путь
мой бесконечный подобен стене,
что не перепрыгнуть, не обогнуть.
Взмахи весла, грохот камней,
мокрого солнца всевидящий глаз.
И раздражение на людей,
тех, кто похожи
                до боли на нас.

И всё летели навстречу дожди,
тучи, похожие на старух.
Кто-то кричал мне вслед: «Подожди!»,
не понимая, что я ещё глух.
Кто-то меня благословлял,
может, поэтому я ещё цел.
И понемногу всё составлял
слов вереницы.
            О, как я хотел!

Как я вымаливал у судьбы,
к небу полярному обратясь,
крепость весла, мудрость тропы,
и сильных слов тончайшую связь.
И простирая ладони к костру,
и проходя по застывшей росе,
я всё писал на холодном ветру:
«Господи, дай мне
                быть не как все!»

                Гор седая гортань
                харкала снегом в злое лицо,
                я разбудил небеса в кромешную рань.
                И встав не с той ноги
                сонный господь заявил мне: «Беги»
                и наложил на уста горящую длань

Было и так, вернувшись домой,
я замолчал на четыреста дней.
Как дезертир с передовой,
в тень, от небес и от людей.
И возлелеял, выходил боль,
и полюбил пистолета зрачок.
Город был пуст. Был голый король.
Только скрипела
                душа, как сверчок.

Зрела гортань, работал стакан,
руки метались в этом бреду.
И старомодный, словно наган,
ангел мой стал неспособен к труду.
Он поседел и одичал.
Он стал похож на осеннюю смерть.
Я не молился уже, а кричал:
«Господи, где ты!
                Дай умереть!»

                Но знали бы вы -
                нету страшнее движенья к ножу.
                Я хоть и знаю, но словом, увы, не скажу.
                Ибо гордая спесь
                лёгкие рвёт, как кошка в воде
                и клокочут слова,
                вырываясь навстречу беде.

Я уж не знаю, что не сбылось,
что получилось из этих речей.
Что переплавилось и растеклось
из этих дней и этих ночей.
Кто это чувствовал, тот поймёт,
а кто не чувствовал – тот не судья.
Только вот сердце уже не поёт.
Сердце болит,
           ноет, как я.

Круг замыкается, твёрже рука,
Жёстче слова на тетрадном листке,
всё меньше света дарует строка
и повисает на волоске.
Ушлый цинизм, романтики труп –
верный редактор сел у стола…
Где же ты, звон серебряных струн?
Где же мои святые дела?

                Где, где эта дверь?
                Руки ободраны, сердце стучит,
                взгляд мечется в небе, как загнанный зверь.
                Дождь не смоет лица,
                море угрюмо молчит.
                И это молчание слушать мне до конца.
                Что ж, пусть помолчит.