Неизвестное стихотворение Пушкина. Глава 2

Алексей Юрьевич Панфилов
ГЛАВА II. ПАМЯТНИК АНГЕЛУ




ДРУЗЬЯ-НЕДРУГИ


Помимо тех скупых и загадочных сведений, ко­торые мы находим в эпистоляриях Пушкина и Вяземского, устное предание о “поэтическом диалоге”, бытовавшее в кругу лиц, в большей или меньшей степени посвященных в тайну пушкинской мистификации, косвенно отразилось и на страницах печати. Одно из таких отражений связано с первой публикацией “ответа Филарета” в журнале “Маяк” в 1840 году.

                П.А.Корсаков – старший брат лицеиста первого выпуска Н.А.Корсакова и сам знакомый Пушкина по крайней мере с конца 1810-х годов, когда публиковал его стихотворения на страницах своего журнала “Северный наблюдатель”, – совместно с С.А.Бурачком в 1840 году начал издавать журнал “Маяк”, в котором заявил о своей особой близости к покойному Пушкину, опубликовав в 3 номере юношеское стихотворение поэта “Mon portrait” со своим примечанием. В нем он сообщает, что за два месяца до смерти поэта получил от него письмо (Пушкин просил Корсакова быть цензором романа “Капитанская дочка”), в котором тот вспоминал о начале их знакомства, и говорит, что рассматривает это письмо как “клейнод” – то есть символ авторитета в литературном мире, полученный им от Пушкина (Маяк современного просвещения и образованности. Труды ученых и литераторов, русских и иностранных. 1840, № 3. Гл. 2. Словесность. Стихотворения. С.25. - Сбой в нумерации страниц: предыдущая страница раздела по порядку пронумерована 134).


                Это обстоятельство требует осторожного отношения к тем критическим выпадам в адрес Пушкина, которые раздавались в журнале с первых же его номеров: они в таком контексте могли означать отнюдь не враждебность издателей к поэту, как это при­нято думать, а особую ревность их по отношению к его наследию, ревность, которая выражалась в нетерпимости по отношению к чужим интерпретациям Пушкина, к образу его в представлении оппонентов – а вовсе не по отношению к нему самому.

                Это касается, прежде всего, памфлета “Видение в царстве духов” в 10 номере “Маяка”. “Видение…” представляет собой разновидность публицистического жанра “разговор в царстве мертвых”; его участниками в данном случае оказываются великие европейские поэты, к тому времени ушедшие из жизни, и на первом плане – Гете и Пушкин. В составе этих своеобразных диалогов (а вовсе не в виде отдельной публикации, как может сложиться впечатление!) и появилось стихотворение “Не напрасно, не случайно…”




РУССКИЙ ПОЭТ... ГЕТЕ


Появление его сопровождалось одним обстоятельством, которое, насколько нам известно, до сих пор еще ни разу не было упомянуто ни в одном из бесчисленных обсуждений “поэтической переписки”. И это вполне понятно, поскольку обстоятельство это способно вызвать лишь изумление и, кажется, не находит себе никакого объяснения и оправдания. Некий юный поэт, живым посетивший “царство духов”, с пафосом декламирует перед Пушкиным стихотворение “Дар напрасный, дар случайный…” Пушкин (как мы знаем, выразивший свое “раскаяние” в стихотворении “В часы забав…”) конфузится, но отвечает поклоннику не он, а другой великий собеседник. В ответ на стихотворение “Дар…” звучит текст экспромта Филарета “Не напрасно, не случайно…”, но произносится он… от имени Гете! –
 
               “«…Вот бы как следовало, юноша, говорить о том, что сказал вам в минуту заблуждения брат наш Пушкин».
                И голосом сладкозвучным Гёте проговорил:

                Не напрасно, не случайно
                Жизнь от Господа дана! [и т.д.]

Радость осияла лицо Пушкина, когда Гёте кончил свою речь, и вся окрестность озарилась чудным светом…” (там же, № 10. Гл.2. Словесность. Проза. С.59).

                Какое отношение, могли бы спросить прежние читатели у исследователей и комментаторов, имеет митрополит Филарет – к Гете? Для нас это приписание, однако, уже не является большой неожиданностью: имя одного величайшего поэта, написавшего стихотворение, русского, было заменено именем другого, германца: тем самым, думается, публикаторы хотели намекнуть, что автором был вовсе не духовный сановник, как это передавала глухая молва, а именно великий поэт, уровня Гете. Но об истинном имени этого поэта, конечно, в ту пору читателям предоставлялось догадываться самим.

                В дальнейшем мы убедимся, что даже выбор имени Гете (а не Данте, скажем, или Гомера) являлся признаком хорошей осведомленности публикаторов и имел самое прямое отношение к “поэтической переписке” Пушкина и м. Филарета.




ЗАБРОШЕННЫЙ ИСТОЧНИК


После этого нельзя сомневаться, что на страницах “Маяка”, особенно первых лет издания, пока из него не ушел Корсаков, рассыпана масса подобных “криптографических” сведений о Пушкине и литературной жизни предшествующих десятилетий. Между прочим, само название памфлета восходит к эпохе “арзамасских” полемик, эпохе становления творческой личности Пушкина (что органично сочетается с упомянутой публикацией его юношеского стихотворения); оно созвучно названиям “арзамасских” памфлетов тех лет – “Видение на берегах Леты” (К.Н.Батюшков), “Видение в какой-то ограде” (Д.Н.Блудов). (С литературным наследием этого кружка можно познакомиться по изданию: “Арзамас”. Сборник в 2-х кн. М., 1994.) И сам прием “криптографии”, зашифрованной передачи историко-литературной информации при публикации стихотворения Пушкина-Филарета, является не чем иным, как вполне узнаваемым отзвуком литературно-полемического языка прежних десятилетий.

                Но здесь мы сталкиваемся с прискорбным случаем почти полной неизученности содержания этого ценного литературного источника в целом. Словно бы в отместку за его “реакционность” и “одиозность”, “Маяк” упорно игнорировался исследователями на протяжении многих десятилетий. Нет почти ничего, кроме поверхностной брошюры И.И.Замотина, изданной в 1912 году Варшавским университетом (Замотин И.И. Из истории русской журналистики сороковых годов. “Маяк” и его общественная и литературная программа. Варшава, 1912). Как будто научного изучения заслуживают только “благонадежные” с точки зрения дурно понятого “прогресса” явления литературы?

                Поэтому для того, чтобы воспринять то освещение взглядов и творчества Пушкина на страницах “Маяка”, которого от него хотелось бы ждать, – должна быть еще проведена специальная исследовательская работа, посвященная не столько Пушкину, и тем более не его стихотворной переписке с м. Филаретом, а самому этому журналу. Впрочем, по ходу изложения мы будем время от времени обращаться к материалам этого издания, в той мере, в какой их значимость видна уже при самом поверхностном наблюдении.




“ЗВЕЗДОЧКА”


Имеется и другой источник текста “стихотворения Филарета”. Этот стихотворный ответ был вновь опубликован в 1848 году в детском журнале “Звездочка”. Долгое время, вплоть до академического издания писем Пушкина с комментариями Б.Л.Модзалевского в 1928 году, именно этот случай считался у исследователей его первопубликацией. И вновь: издателем журнала выступало лицо, имевшее прямую прикоснове­ность к биографии Пушкина, и так же как П.А.Корсаков – незадолго до гибели поэта. Это была та самая А.О.Ишимова, “Историю России в рассказах для детей” которой Пушкин читал в день накануне последней дуэли и к которой обращался с просьбой выполнить кое-какие переводы для своего “Современника”.

                До этой публикации было не так-то просто добраться. И дело не только в неполной сохранности комплектов старых, тем более детских, журналов, о чем сожалел уже первый биограф м. Филарета, рассказывая свою версию появления стихотворного “ответа” Пушкину:

               “…Теперь не многие знают, что указанные стансы [“В часы забав иль праздной скуки…”] внушены стихотворением митрополита и что это стихотворение сказалось ему [Пушкину? Филарету?] в ответ на стихи: «дар напрасный и проч.» Все это со временем забудется: у нас журналы, сборники, христоматии, в которых могло бы многое уцелеть, сами недолговечны” (Сушков Н.В. Записки о жизни и времени св. Филарета, митрополита московского. М., 1868. С.126).

                И действительно: номера “Звездочки” разбросаны по разным столичным библиотекам, да и то не удается составить из них полного комплекта хотя бы за 1848 год! Но и это не все затруднения.

                Дело в том, что “Звездочка” выходила в двух вариантах одновременно: для старшего и для младшего детского возраста. Стихотворение было опубликовано в первом из них, и если, не зная об особенностях издания, случайно обратиться ко второму, то никакого стихотворения в нем обнаружить нельзя.




“ПОДАРОК В ДЕНЬ ИМЯНИН”


Да и в журнале для детей старшего возраста, на первый взгляд, его не найти: стихотворение м. Филарета… отсутствует в оглавлении! Оказывается, в 1848 году, как и в 1840-м, “стихотворение Филарета” не было напечатано отдельно. Весь текст “поэтической переписки” приводится в качестве иллюстрации в статье “Несколько слов о Лермонтове и Кольцове (Письмо к И.А.К.)”, которую опубликовал таинственный незнакомец, скрывшийся за подписью “С.Николаевский” (Звездочка, журнал для детей старшего возраста, посвященный благородным воспитанницам институтов Ее Императорского величества, издаваемый Александрою Ишимовою. Год седьмой. Спб., 1848. Т.27. № 10. С.14-18;  п р и м е ч а н и е: http://www.stihi.ru/diary/alekseij/2009-04-09 ).

                Нам известны под именем “С.Николаевского” также воспоминания о Н.М.Языкове в 25 томе той же “Звездочки” (старш. возраста) 1848 года и в “Ярославском литературном сборнике” 1850 года и книга “Стихотворения”, изданная в 1858 году. Любопытно отметить, что накануне появления этого имени в “Звездочке”, в соседней с Ярославлем Вологде состоялась следующая публикация: Прот[оиерей] Николаевский. Исторические сведения об иконе Божией Матери “всех скорбящих радости”, что в Вологодском Тюремном замке // Вологодские губернские ведомости, 1847, № 44 (см.: Дилакторский П.А. Опыт указателя литературы по Северному краю с 1766 до 1904 года. Вологда, 1921. С.25). Не отсюда ли заимствован интересующий нас псевдоним? Сама тема газетной заметки связана с Пушкиным: в петербургский храм “всех скорбящих” идет Самсон Вырин, узнав о судьбе дочери Дуни, в повести “Станционный смотритель”.

                Статья С.Николаевского, в первой своей части, продолжает “анти-лермонтовские” выступления знакомого нам уже “Маяка” (столь же проблематичные в своем пафосе, как и “анти-пушкинские”!) и, таким образом, служит показателем преемственности между событиями публикации “переписки” в 1840 и 1848 годах.

                Несмотря на свою громкую славу в пушкинистике, лермонтовская статья “Звездочки” до сих пор оставалась “невидимкой” и не вошла даже в новейшую академическую библиографию литературы о жизни и творчестве Лермонтова (Миллер О.В. Литература о жизни и творчестве М.Ю.Лермонтова. Библиографический указатель. 1825-1916. / Под ред. Г.Б.Бахаревой и В.Э.Вацуро. Л., 1990. С.33-34). Однако статьи С.Николаевского о Языкове известны биографам поэта. Остается только надеяться, что когда-нибудь обратятся к ее изучению как таковой. Мы же теперь рассмотрим окружающие публикации с точки зрения интересующих нас пушкинских стихотворений.

                Попасть в “ловушку”, устроенную для искателей “переписки” Пушкина с Филаретом, было, однако, небесполезно. Параллельное издание двух вариантов журнала не только запутывало, но и оказалось на редкость удачной формой, которая позволила публикаторам (а в их числе, как теперь уже не приходится сомневаться, была не только Ишимова) создать в ряде номеров того же, 1848 года трудноуловимый, но именно поэтому чрезвычайно насыщенный информацией комментирующий фон, слегка приоткрывающий перед нами тайну пушкинской мистификации. И именно с этим фоном сталкивается разыскатель, напавший “не на тот” вариант журнала “Звездочка”! Этот своеобразный “комментарий” достаточно компактен (насколько можно судить при отсутствии ряда номеров), чтобы его можно было оценить без дальнейшего исследования всего содержания журнала и творчества его издательницы Ишимовой.

                Стихи Пушкина, как указывает их заглавие, были написаны поэтом на свой день рождения 1828 года. Это и служит признаком для обнаружения “комментирующего фона” в параллельном варианте журнала, так как 12 номер для детей младшего возраста был Рождественским: в нем мы находим материалы, посвященные этому церковному празднику, а кроме того комедию в одном действии под названием “Подарок в день имянин”, подписанную псевдонимом “Пехотинский”. Этот же псевдоним несколько раз встречается и на страницах “Маяка” (как сообщается в “Указателе статей, помещенных в Маяке и фамилий гг. сотрудников Маяка за пять лет” /Спб., 1844/, в журнале напечатаны пять статей за подписью “Гр. [Граф? Григорий?] Пехотинский”. Однако первые две из них подписаны лишь криптонимом “Гр. П-iй”). И это свидетельствует о преемственности, если не тождестве, публикаторов стихотворений пушкинской “трилогии” в том и другом случае.

                В соотношении с пушкинской стихотворной “трилогией” обнаруживается, что эта невинная детская пьеска имеет подспудный замысел. Маленького героя ее зовут так же, как звали грустно отметившего свой день рождения адресата послания м. Филарета: Александр. Этим, видимо, мотивирован и выбор псевдонима автора пьесы – “Пехотинский”, что соответствует… “артиллерийской” фамилии Пушкина. Мальчика все считают бездельником и шалуном, но самое удивительное то, что он специально, планомерно совершает поступки, призванные уверить окружающих в этом!




АЛЕКСАНДР*** НА ПЕРЕКРЕСТКЕ МНЕНИЙ


Недоразумения начинаются с первой же сцены. К отцу Александра приходит с признательностью дряхлый старик Горин, за которым мальчик ухаживал во время болезни, и крестьянин Петр – чтобы поблагодарить за то, что Александр обучил грамоте его сына Мишу. Барские слуги Алексей и Степан, которых они встречают, в один голос уверяют их, что этого не может быть и что у мальчика очень дурной характер. Приведем, с большими пропусками, наиболее характерные места их диалогов, чтобы не лишить читателя возможности судить не только о раскрываемом нами подтексте, но и о внешнем, стилистическом облике этой пьесы:
 

“Я В Л Е Н И Е   I. […]

Г о р и н.  Какое прекрасное утро! Кажется, сам Бог благословляет сегодняшний день. О, как я радостно встречаю его, и сердце мне говорит: таков и должен быть день, в кот­рый должна выразиться моя благодарность доброму и милому Александру. Благодарю Тебя, Всемогущий, за милосердие Твое ко мне – слабому ничтожному старику! Благодарю, что Ты благословил меня дождаться желанного дня! Я чувствую какую-то особенную бодрость, когда представляю себе, что иду поздравить доброго отца и подарю его добром, которое не покупается ценою золота; но много, много драгоценнее его. Я ему скажу: поверь моим сединам, что ты имеешь сына, которого должен считать особенным благословением Божиим; он сокровище у тебя, он Ангел! […]
 

Я В Л Е Н И Е   II. […]

А л е к с е й.  Не трудись, старик. Нашего барина есть кому подарить и есть кому поздравить.

Г о р и н.  Да никто не принесет ему столько добрых вестей об его Александре Григорьевиче, сколько я.

А л е к с е й.  Ну, старик, когда ты идешь говорить об Александре Григорьевиче, то уж, верно, жаловаться на его проказы, а если твои вести, в самом деле, не дурные, то их и не услышит барин из-за сотни жалоб от других. Так не лучше ли тебе пожаловать тогда, как будет много березы, а сегодня это блюдо [то есть “березовая каша”, розги] очень не у места, да оно на имянинах нигде не подается.

Г о р и н.  Да чем же Александр Григорьевич так худ?

А л е к с е й.  Как чем? Уж нечего говорить о прежнем, а то вчера и третьего дня выжил было учителя из дому; а барышни-бедняжки и  теперь плачут оттого, что не могут его упросить, чтоб оставил свои шалости хоть ради отцовских имянин […] Он такое строит, что не приведи Господи! Вчера, хоть бы мне, что он сделал! – Я собрался на охоту и, приготовляя что нужно к тому, задремал, а он где не возмись, да – хвать и насыпал табаку туда, где был порох, а где была дробь – можжевельнику […]

Г о р и н.  Э! дружок, все так, да не так! Вы все его не понимаете и не знаете.


А л е к с е й.  Да и знать-то нечего. Прощай, старик! Я иду так издали присматривать, что делает наш проказник […]

Г о р и н.  Да разве тебе Григорий Александрович приказал за ним смотреть?

А л е к с е й.  Нет […] мне, видишь, барышни заказали ходить за ним тенью, и как только он что-нибудь затеет – ту ж минуту дать им знать. […]


Я В Л Е Н И Е   III. […]

Г о р и н.  Ошибаетесь вы все в Александре. […] О, я, умирая, буду прославлять милого Александра и произносить его имя вместе с именем Ангела, которому поручу свою душу!


Я В Л Е Н И Е   IV. […]

М и ш а.  Это вы все говорите об Александре Григорьевиче? О! он такой душенька, я его так люблю! Прибил бы того вот этак кулаком, кто его побранил бы. […]

Г о р и н.  Я слыхал однакож, что его в доме что-то не любят.

П е т р.  […] У этих господ не поймешь: кто у них хорош, и кто худ! Вот вишь, доброму Александру Григорьевичу достается за то, что он ко мне бегает. Да пошли, Господи, всем так бегать! […]

Г о р и н.  Мне сказывали, что он в самом деле был большой проказник прежде; но что с некоторого времени он совершенно переродился. Мне это говорил наш священник.

П е т р.  Нет, все это неправда. Уж если бы он любил проказничать, то верно научил бы этому и моего Мишу, а то что он из него сделал? Чудо! что за мальчик стал! […]

Г о р и н.  Счастлив ты, Миша, что любишь доброго молоденького барина. Ты будешь много знать.

М и ш а.  О! я и теперь много знаю. Как начнет добренький барин рассказывать мне про Царя Давида, про Саула, или про Моисея и Иосифа, так вот как будто он наш родной брат. […]”




ГОВОРЯЩИЕ ЦЫФРЫ


В этом явлении дифирамбы, расточаемые нашему Александру, идут крещендо. Приведем образчики восторженных монологов спасенного старика и облагодетельствованного крестьянина:

 
“Г о р и н.  […] Я заболел – старость и бедность сошлись вместе и смерть казалась мне неизбежною. Я жестоко страдал. Ты знаешь, прислужить мне было некому, – бедняка кто захочет призреть, кроме Бога и ангелов Его? Но в это время прибежал ко мне сынок Григория Александровича Словина, и с тех пор не оставлял уже меня. Он сам носил мне пищу, сам хлопотал обо всем для меня, привел нашего подлекаря и стараниями его мне сделалось лучше: молоденький барин между тем, с помощию священника, к которому он во всем откровенен, приговорил соседку-старуху прислуживать мне, и я, как видишь, воскрес. О, я не желаю ни от кого скрывать, что я, несмотря на старость, хотел выздороветь, именно для того, чтоб не унести моей благодарности в гроб […]

П е т р.  […] Когда я стану, бывало, благодарить за то, что он трудится над мужичонком, то он, сердечный, так жалко вздыхает и даже слезки чуть-чуть не капнут, – а потом скажет: «Если я в самом деле что-нибудь сделал для тебя, Петр, то молись за моего папеньку и благодари его, а не меня». […]”
 

                Обратим внимание на совпадение: основная часть этой сцены в журнальном томе располагается на страницах 136 – 137, то есть содержащих те же цифры, что и последние годы жизни Пушкина. Одна из предшествующих страниц пронумерована ошибочно: следуют подряд две 134-е страницы вместо 133 и 134. А это уже делает “совпадение” похожим на закономерность – намеренный сигнал, призванный указать читателю на содержательную значимость нумерации; тем более, что, как мы знаем, издательница журнала общалась с Пушкиным именно в последние месяцы его жизни.

                В этой сцене можно заметить, как намечается известный сюжет пушкинской мифологии, представляющий “духовный путь” поэта в виде постепенного обращения от вольнодумства к религии. Однако интрига с тайными благодеяниями, расточаемыми маленьким Александром, опрокидывает этот сюжет: ведь если его поступки были тайными, то почему же Пушкин не мог казаться “вольнодумцем”, не переставая быть глубоко религиозным человеком?

                Отметим также появление в речах персонажей этой сцены сельского священника – фигуры, родственной митрополиту Филарету, автору-персонажу стихотворения, напечатанного во втором варианте журнала. Любопытной неожиданностью оказывается и содержание уроков, преподаваемых Александром крестьянскому сыну: отец думает, что он учит его “читать и писать”, а самому мальчику прежде всего запомнились рассказы из библейской истории. Эти темы образуют параллель духовному содержанию переписки между поэтом и “русским епископом”.




СМЕРТЬ ШПИОНАМ!


И вот наконец, после того как мы познакомились со всеми этими противоречивыми толками о главном герое, на сцене появляется сам Александр. Первый его монолог окрашен в те же тона нравоучительного лубка, который в приведенных сценах, как нам кажется, был беспорядочно перемешан с вполне живым и естественным разговором:

 
“Я В Л Е Н И Е   VI. […]

А л е к с а н д р.  Я так весел сегодня, как будто в Светло-Христово Воскресенье! На сердце так хорошо, что я забываю свое горе – и какое-то радостное чувство так и разливается во мне. Вот только сегодня солнышко как будто ленится и не скоро всходит. – Я уж так давно встал, а еще до сих пор нет 8 часов. […] Мне еще надо бы немножко подшутить над нашим Алексеем, чтоб он не занимался шпионством на мой счет. Я поставил ему западню, да вот беда: он не отойдет от меня. […]


Я В Л Е Н И Е   VIII. […]

А л е к с а н д р.  Ах, как бы хорошо было, если б он пошел! Попал бы голубчик в сетку: он неприятно выкупается. […]
 

Я В Л Е Н И Е   XII. […]

А л е к с а н д р.  Что это с тобой, Алексей?

А л е к с е й.  Да что, сударь, чуть шеи не свернул. Проклятая доска, стыдно и сказать! Там, что возле сада на этой дрянной речонке, стал я переходить, и только что ступил, а она, как мышеловка, так и кувыркнулась подо мною, и я, как лягушка, плюснул в воду.

А л е к с а н д р.  Ах, бедненький! – ты ушибся! […]

А л е к с е й.  Да помилуйте, сударь, там кажется и ушибаться-то негде, а вот только чорт подмостил эту поганую доску.

А л е к с а н д р  (в сторону). Не черт, а я. […]


Я В Л Е Н И Е   XIII. […]

А л е к с е й.  […] Да нет, барышни, не Александр Григорьевич упал, а я.

В е р а.  Что это за уродина! Ха! ха! ха!

Ю л и я.  Что это за Тунгус? Ха! ха! ха! […]

А л е к с е й.  Что ж тут смешного? Ну, упал в воду и все тут!

В е р а.  Так верно это тебя Русалки окрасили? […]


Я В Л Е Н И Е   XIV.

А л е к с а н д р  (один). Ну вот и конец шпионству! Те­перь его облепят шпанскими мухами и уложат в постель. Посмеюсь же я им! […]”

 
                Можно предположить, что содержание этой первой проказы мальчика Александра, показанной нам на сцене, заключает аллю­зию на полицейский надзор, под которым большую часть своей жизни провел Пушкин. В воспоминаниях кишиневского знакомого Пушкина И.П.Липранди, выполнявшего секретную миссию в Париже сразу после разгрома Наполеона, можно прочитать, что в то время во французском языке слово “муха” (“mouche”, “mouchard”) было жаргонным обозначением полицейского шпиона (Замечания на Воспоминания Ф.Ф.Вигеля из дневных записок И.П.Липранди. М., 1873. С.112).

                Поэтому-то, наверное, по воле автора, и забавляется стрельбой... в мух Сильвио – персонаж повести Пушкина “Выстрел”. Эта повесть, как показал Л.П.Гроссман, тесно связана с обстановкой политического заговора и шпионажа первой половины 1820-х годов на юге России, которую Пушкин наблюдал во время своей кишиневской ссылки, а в самом Сильвио исследователь узнал изображение Липранди (Гроссман Л.П. Исторический фон “Выстрела”: К истории политических обществ и тайной полиции 20-х годов // Новый мир, 1929, № 5). По этой же причине, надо полагать, и в пьесе обезвреженного “шпиона” “облепливают мухами”. В этих словах – “шпанские мухи”, – таким образом, содержится каламбур: “шпанские мухи” – то же самое, что “шпанские шпионы”, то есть шпионящие за “шпаной”, маленьким проказником Александром.




ИЗНАНКА НАЛИЦО


В репликах персонажей его образ предстает колеблющимся между “Ангелом” и “чортом”. Характерна также отповедь героя пьесы другому слуге, пытавшемуся научить его уму-разуму, – здесь мы слышим отголосок хрестоматийно известных наставлений даже ближайших друзей Пушкина, которым казалось, что они лучше знают, как подобает себя вести поэту в общественной жизни и даже… распоряжаться своим творческим даром:

 
“Я В Л Е Н И Е   XX. […]

А л е к с а н д р.  Спасибо, брат, за твои уроки, они мне и в классе надоели. Выучу их после; а теперь иди скорее к Алексею, пускай он скажет тебе, хорошо ли быть надзирателем? (Степан, покачав головой, уходит». [sic!]”

 
                И наконец, нас встречает забавно-неуклюжий диалог отца, удрученного поведением сына, со своим наперсником – домашним учителем Смысловским, который открывает ему истинное лицо Александра. Мы называем этот диалог забавным, потому что в нем сделана шутливая попытка, не отягощая себя бременем доказательств и объяснений, примирить общеизвестный облик Пушкина с его “изнаночной” стороной, известной, по-видимому, автору (или авторам) пьесы, скрывающимся за псевдонимом “Пехотинский”. Получающийся при этом “портрет” исполнен противоречий:


Я В Л Е Н И Е   XV.

С л о в и н.  […] Боже! накажи меня чем Тебе угодно, но пощади меня в одном: спаси меня от горького несчастия вид­еть сына моего недостойным.
 

Я В Л Е Н И Е   XVI. […]

С м ы с л о в с к и й.  Александр ваш давно уже переменился и с раскаянием исправился. […]

С л о в и н.  А разве выгнать из дому учителя значит раскаяние?

С м ы с л о в с к и й.  Нет – он в этом не виноват […] Когда я решился было оставить ваш дом, то пришел к священнику, чтоб пожить там пока, но тут прибежал ко мне Александр – бледный, встревоженный, бросился предо мною на колени и, заливаясь слезами, умолял не оставлять вашего дома. За рыданиями своими он не мог говорить и почтенный священник взялся быть посредником между нами. И представьте, что я от него узнал?... […] Что сын ваш решился подарить вас сегодня своим исправлением и притворялся только [!] проказником, чтоб тем яснее показать свое раскаяние [!!].

С л о в и н.  А проказы над приготовлениями к моим имянинам прочих детей, о чем вы мне сами говорили, разве его исправление?

С м ы с л о в с к и й.  В этом-то и главная моя ошибка, а его удивительная тонкость соображений! Немецкой речи не захотел он учить потому, что она не его произведения, и не его труд, а между тем он желает доставить радость вашему племяннику, который сам ничего не может приготовить к имянинам и очень желал сказать вам Немецкую речь. Сверх того, желая, чтоб Евграф мог также порадовать вас и соб­ственною работою, – он сам трудился с ним над рисунком, испачкав его прежний, ничего не стоявший. Дочери ваши хотели было сшить вам кое-что; он испортил узоры их, для того, чтобы заменить их лучшими, которые он достал с уменьем и по совету друзей. Володю – он заохотил к учению и выучил его сказать вам сегодня стихи своего собственного сочинения. Словом: все, что вы сегодня встретите в приветствиях детей ваших, все это дело Александра, и все это ведено так искусно, что он до этой минуты считается нечувствительным к вашему празднику […]”

 
                Противоречие между попытками учителя уверить отца в “исправлении” сына и недоумением собеседника, почему это “исправление” выражается в тех же хулиганских поступках, что и раньше, – придает особый комизм этой “диковинно и топорно” (по выражению одного из читателей нашей работы) изложенной сцене. Здесь с наибольшей ясностью проявляется тот конфликт между мифологизированной “духовной биографией” Пушкина и его истинным поведением, – конфликт, о котором мы упоминали, рассматривая первые сцены комедии, и который, конечно, не мог быть разрешен, но только очерчен, публикацией в детском журнале.




ГРАФ И ЕВГРАФ


После состоявшегося разъяснения запутанного смысла происходящих событий и мотивировок поступков героя, одна за другой следуют сцены, показывающие его проказы, в которых мы теперь можем легко разобраться и рассудить “правых” и “виноватых” (а заодно, например, попробовать разглядеть в двоюродном брате Александра Евграфе – графа, т.е. графа Бенкендорфа, ревнующего к милости Пушкина у царя…):

 
“Я В Л Е НИ Е   XIX. […]

Е в  г р а ф.  […] Хотелось бы мне знать, что наш республиканец думает? […] Не может быть, чтоб ему не хотелось перещеголять меня! Мне кажется, что он все проказы делает из досады, что не так хорош, как я. […]”
 

Именно после этого монолога следует сцена с приведенной уже нами отповедью Александра “надзирателю” Степану.


 “Я ВЛ Е Н И Е   XXI.

А л е к с а н д р  (один). Ну, теперь Евграф на инспекторском смотру у Смысловского. […] Мне, право, жаль его. Он мальчик добрый, да вот есть что-то, не умею как это назвать, что-то несносное. Ведь беда, если с такими причудами выростет. Бедняжка! – Он обо мне хлопочет, чтоб я исправился; но я сегодня же и баста – конец всему! а из него едва ли и двадцать Смысловских сделают что-нибудь. […]
 

Я В Л Е Н И Е   XXIII. […]

В е р а.  Что ж ты смеешься, что ли, над нами, несносный?

А л е к с а н д р.  Слушаю-с, г-жа Сносная!

Ю л и я.  Это совершенное дерево.

А л е к с а н д р.  Слушаю-с, г-жа Лилия!

В е р а.  Ах, Господи! Что нам делать с этим бесчувственным?

А л е к с а н д р.  Что делать?... Не угодно ли прокатиться на палочке. [- Насколько мы понимаем, шутка совсем не детская!] Бесчувственный может ли выдумать что-нибудь лучше? […]

В е р а.  Боже! что нам делать? (Шепчет на ухо Юлии и потом становятся на колени. Умоляем тебя, братец, сжалься над нами!...

А л е к с а н д р  (с важностию). Встаньте, преступницы, я вас прощаю. (Вера и Юлия встают – бросаются к Александру и дерут его за уши, приговаривая): Несносный, несносный! долго ли ты будешь нас мучить?...

А л е к с а н д р.  Ай-ай-ай! Как же я буду в такой день! [- Срв. шуточное восклицание Пушкина в письме Кюхельбекеру от 1-6 декабря 1825 года: “князь Шихматов, несмотря на твой разбор и смотря на твой разбор, бездушный, холодный, надутый, скучный пустомеля… ай, ай, больше не буду! не бей меня”] […] (хочет бежать).

В е р а.  Постой, постой! Саша миленький!

Ю л и я.  Хоть на одно слово, душенька, братец!

А л е к с а н д р.  Ну что еще? Верно хотите поцарапать нос. Этакие кошки! […]

В е р а  (почти сквозь слезы). Неужели в самом деле ты такой жестокий, что сегодняшний день превратишь в день слез и печали?

А л е к с а н д р.  Неужели в самом деле вы будете столько чувствительны, что, оборвав мне уши, пожелаете показать еще большую нежность, оцарапав и нос? […] Желал бы я знать, чем вы такие красавицы, что считаете себя украшением сегодняшнего дня?

В е р а.  Тем, что мы любим более тебя папеньку.

Ю л и я.  И более тебя радуемся дню его имянин.

А л е к с а н д р.  Чем вы это докажете? Бисером да канвою? Это все вздор! Это все папенькины же деньги! […]

(Вера и Юлия танцуют па-де-де).

А л е к с а н д р.  Браво, браво, фора! браво! Веру и Юлию на сцену.

 
Я В Л Е Н И Е   XXIV. […]

Е в г р а ф.  Что вы это делаете? Разве вы не видите, что он над вами смеется, дурачит вас? […]

А л е к с а н д р.  Это правда, ваше будущее превосходительство, – что я смеялся с сестрицами; но смотря на тебя, так мне плакать хочется. […]

Е в г р а ф.  […] Ты и не подумаешь ни о чем; того и смотри, что отправишься к столяру, чтоб с его сыном разорять гнезда и драть платье.

А л е к с а н д р.  Не беспокойтесь, благородный молодой педантик, я и сам сделал вещь пречудесную, гораздо лучше твоей русской речи.

В е р а.  Где же она, братец?

Ю л и я.  Покажи, голубчик!

А л е к с а н д р.  Ни за что (отступается к беседке).

В е р а.  А! верно в беседке. Пойдем, Юлия, туда.

А л е к с а н д р.  Ни с места, сударыни. […] Ни с места, говорю тебе!

Е в г р а ф.  Извольте видеть, что я вас не боюсь (бежит в беседку, а Александр в ту ж минуту запирает дверь). […]


Я В Л Е Н И Е   XXVII. […]

В е р а.  Ради Бога, Василий Иванович, привяжите его, что ли!

Ю л и я.  Ах, как мы несчастливы! О! противное создание!

С м ы с л о в с к и й.  Полно, полно! Пойдем! мы все уладим! Честное мое слово, что вы чрез четверть часа назовете Александра Ангелом! (Уходят).”

 
                Как и следовало ожидать, имя “учителя” Смысловского оказывается Василий (напомним, что Василий Андреевич Жуковский называл себя “побежденным учителем” Пушкина); добавим к этому, что Вера, которая из двух сестер одна только почти и говорит, – имя супруги еще одного ближайшего друга Пушкина, П.А.Вяземского. Таким образом, одна из особенностей этой “детской” пьесы состоит в том, что под масками ее персонажей скрываются реальные исторические лица, при жизни окружавшие Пушкина.




“ОБНИМИТЕ ЭТОГО АНГЕЛА!..”


И теперь пьеса завершается пышным апофеозом: являются люди, облагодетельствованные Александром, рассказывают о его добродетелях, и его отец торжественно, во всеуслышание провозглашает его Ангелом:

 
“Я В Л Е Н И Е   П О С Л Е Д Н Е Е.

Все действующие лица.

 
С л о в и н.  Обнимите все этого Ангела, расцелуйте его, – а потом я приму ваши приветствия! (Все стараются изъявить свои ласки Александру.) […]”

 
                Эта сцена выглядит пародией на несостоявшийся апофеоз Пушкина в Зимнем дворце с участием пораженного его открывшимися добродетелями императора Николая I. “Титул”, которым награждают героя пьесы в финале и который, как мы видели, звучал в устах народной молвы с самого начала ее, – аллюзия на известное прозвище другого пушкинского тезки – императора Александра I, старшего брата царствовавшего в 1848 году Николая. Прозвище это воплотилось в крылатой фигуре Александровской колонны, наделенной портретным сходством с покойным императором, – быть может, отсюда и все разговоры о некоем “празднестве”, которым вызывающе манкирует маленький Александр, или дне “имянин”.

                В этом случае имеются в виду торжества по случаю открытия Александровской колонны в 1834 году (напомним, что “опечатка” в нумерации страниц указывает именно на эти цифры!), на которых Пушкин должен был присутствовать по своему статусу придворного и с которых он демонстративно сбежал:

                “Я ничего не записывал в течение трех месяцев [сообщал Пушкин в дневнике 28 ноября 1834 года]. Я был в отсутствии – выехал из П.Б. за 5 дней до открытия Александровской Колонны чтоб не присутствовать при церемонии вместе с Камер-юнкерами – моими товарищами” (Дневник А.С.Пушкина. 1833-1835. М., 1997. С. 21. Добавим, что эта церемония была вдохновенно описана в очерке “прототипа” Смысловского – В.А.Жуковского “Воспоминание о торжестве 30-го августа 1834 года”).
 
                Открытие колонны состоялось как раз в день имянин Александра, 30 августа.



Продолжение следует: http://www.stihi.ru/2009/03/23/1421 .