Малой

Светлана Малышева
       Кто не воевал, про войну "вспоминает" по учебникам. И обязательно героически: мол, несмотря на превосходящие силы противника… после кровопролитных боёв… отошли от рубежа… А по-простому-то оно иной раз вон как бывало…

       Драпали мы. От самой границы. И те человек восемь, что от нашего взвода остались - тоже. Зима уж стояла, декабрь. Немцы наступали. И мы… наступали. На мины, для них оставленные. Таяли, как снег на стоянках от походной кухни. А когда кухня растаяла, и не заметили.
       Нагонял нас фриц. По пятам шёл, ровно зверя по следу выслеживал. Полдня сроку дал. Первым это наш взводный понял. Стоит, сам без шапки, нам воротники на шинелях поправляет. Поглаживает, похлопывает, снег отрясает. Под ноги себе глядит. Мне на ту пору девятнадцать минуло, дома мать оставалась, а больше никого и не было. Потоптался взводный возле каждого, а подле меня, так дольше других, и говорит, как прощенья просит:
       - Ну что, Вань? Малой ты у нас шустрый, безусый, по лавкам ребятню не ловишь…
       Вытянулся я:
       - Так точно!
       - … всем не уйти, сам понимаешь. Прикрыть бы надо, - продолжает, и всё снежинки с меня стряхает, как уже с покойника. – У Фёдрыча – пятеро дома, Николай Григорьич – с одной рукой, пулемётом не управится. Васильев – от контузии не отошёл. Секиров… а, ну его!
       Тут он глаза на меня подымает, а на ресницах-то лёд! Понял я. "Есть!" – говорю, хоть и не сказал он ничего боле. А я опасливо:
       - Студёно только, батя. Фляжку дашь? – и, чуть осмелев: – Да и второго… того... нумера бы. Для запасу.
       Взводного все за батьку считали, а я, так почти взаправду, потому как отца своего с малолетства не знал: матушка сказывала – подводой его задавило, как с лесу шёл. С пригорка подвода сорвалась, тяжёлая, сосной пиленной гружена была, - мужики по сторонам, а отец аккурат под обода. Я тогда не то, что под стол, под юбку мамкину без труда прятался.
       Взводный щёку отмороженную потёр, бороду серую, заиндевелую поскрёб (так и зазвенели в ней сосульки, так и посыпались) и кивнул согласно:
       - Дам.
       Второго нумера он мне сам выбрал, тот постарше был, да звали его Брёхом. Как гаркнет, бывало, спросонья, так по воздуху брёх собачий слышится: что такое, никто не знал. А боялись.
       И вот остались мы вдвоём, наши вперёд пошли, а коли по справедливости разобраться, то назад, в тыл к себе. Брёх лощину потайную выбрал, меня позвал. Бухнулись мы с ним в снег, фляжку открутили и смотрим на неё: сразу али на опосля оставить. Брёх глотнул, башкой замотал. Ну, думаю, счас как гаркнет, и фрицы тут как тут будут. На собак придут, значит. Но он только рукав обнюхал и "Хорррооош!" просипел.
       ПотЕплело маненько. А снежище-то повалил! Ёлки махровые в круг нас взяли, лапы свои тяжёлые, белые на плечи к нам, как погоны "енеральские", возложили. Не видать со стороны, коли кто живых найти захочет! Гляжу я, притих Брёх, полфляги вытянул. Дай, думаю, и я для храбрости, для тепла глоток-другой сделаю. Да махом-то баклагу и опрокинул! Не продыхнуть мне, не крикнуть! Брёха ногой пинаю, да где там! Еле отдышался: вовремя вспомнил, как второй нумер рукавом занюхивал, и сам сперва носом приложился, а уж потом зубами впился. Ну и чего? До того дня три не емши, несильно к спиртному привыкший (батя совсем-то молодым в таких токо случаях и выделял), отпал я на бок и дал храпака по-русски.
       Вот не стану врать, сколь спали. Замерзать я, видно, начал. Солнце, трава зелёная, птички щебечут. Мама на коленях передо мной сидит, голову мою гладит, волосы ерошит и плачет. И батя, взводный, рядом. Мёртвый лежит. Глаза чёрные в небо уставил, и силится сказать что-то, только губы его не слушаются – ведь помер он, батя-то! И вдруг как крикнет рот его: "Малой!!! Да что ж ты ребятню по лавкам не ловишь?! Собаки-то поедят!" И лаем воздух наполнился. Такой брёх встал, что трава пожухла и вьюга снежная началась. Тут я и очнулся.
       Слышу, собаки лают. А весь залежался, не повернусь. Ногой в сторону ткнул, Брёх зашевелился. Меня так пот и прошиб: сон со второго нумера слетел, глОтка его морозца схватила, и лай собачий втрое слЫшней стал. Глядим, собаки аж к нам бегут, а следов-то никаких нету! Ни от нас – замело давно, ни от них, что и жутко-то! И немцы в лощине нашей – колонной. И деться им некуда! Переглянулись мы с Брёхом, все снегом засыпанные, пулемёт настроили, тихонько развернулись и…
       Я только удивиться и успел: собаки как добежали до ёлок, так и пропали куда-то, с визгом своим затерялись. Брёх улыбается, нехорошо так зубы скалит. Не зря его боятся, однако.
       И пошло! Я строчил, лента кончалась, Брёх гаркал и заправлял другую. Мороз стервенел и извещал об этом лаем. Немцы падали и того не понимали, что умирают. Уже лёжа пробовали стрелять по елям, но не видели, по какой им надо. Лай собачий в д р у г прекратился, напарник мой не зыкал боле. Я перевёл дух и оглянулся.
       Брёх… Лёшка Калинкин лежал на спине, руки раскинул. Рядом – не с ним уже, а с телом его – змеились пулемётные ленты. Лёшка был русый и, как дурачок Ивашка, кудрявый. Стреляные гильзы густо усыпали натвердо укатанный вокруг него снег, и казалось, что Брёх, падая, зашвырнул их салютом в небо, а они вернулись с полдороги – чтоб его похоронить.
       Я растерялся настолько, что снял шапку и закрыл не Лёшкино, а своё лицо… И так мне тоскливо стало, и жизнь его недожитую жалко, что – обозлился. Со снега поднялся и встал перед немцами – в рост. Автомат со спины перекинул – и пошёл ходить им по остаткам вражьим.
       За Брёха!.. За маму!.. За взводного! нашего! За Ро…ди…ну
       Тут дышать стало тяжко, в грудь – как ломом ударило … В глазах потемнело. Колени подогнулись, и растянулся я рядом с другом, лицом в ушанку воткнулся.
       Можа, и стыдно мне, не знаю. Видать, со страху в бесчувствие попал. А с другой стороны, кабы не морок ребячий, был бы жив, не был бы – кто скажет? Немец-то в лощине оставАлся, а уж сколь – не видал. В себя пришёл – вроде, топчется по мне кто-то. Руку сдавили, голову из шапки выкатили… Я и замычал. И вдруг слышу:
       - Господи святы! Да быть не может! Живой один!!!
       Растолкали меня, растёрли, в горло опять из фляжки чьей-то льют. Я брыкаюсь, уж больно дЫхать потом нечем. Знакомых не вижу, но хрен один – наши! Вот так по первости и ходили: то мы, то те, то снова мы. Снег перестал, верно, ещё когда Брёх на свете жил. Потому как красное всё и белым не запорошено. Да и то: морозно сильно, какой уж снег! Склоняется тут надо мной пришлый "батя": не ровнЯ нашему, что землицу годов сорок топтал, – а молодой, как я, нисколь не старше, и участливо так спрашивает:
       - Соображаешь чё?
       Я кивнул, а сам чуть-чуть набок не повалился: охмелел.
       - Вас двое было? Двое?! – я опять головой мотнул. - А знаешь ты, что вы сделали?
       Что мы сделали? Флягу заболтали на двоих – да, примёрзли малость, пока фрицев ждали. Да неужто трибунал за это?! Кровью вину смоем… Лёшка Брёх УЖЕ, а мне только на ноги подняться!..
       Чувствую, держат крепко, вырваться никак нельзя. А по голове кто-то, как мама во сне, гладит.
       - Роту вы, малой, положили! Вдвоём, роту! Ага?! На "Героя" тянет! Только живи! До лазарета – живи!
      …И провалился в беспамятство: в яму красную, как солнце – раскалённую. И услышал – оттуда, с самого низу:
      - А собак-то ровно заморозил кто! Околели чучелом! Чудно… Осподи!

       Так вот бывало. На войне-то – Великой Отечественной.