Ирина Жиленко. Лето с осенним взором

Д.И.
ЛЕТО С ОСЕННИМ ВЗОРОМ
Цикл

1. МОТЫЛЁК НА РУКЕ

Отзвенели, отцвели сады по взгорьям,
и нарциссы отлетели к синю морю,
травы угодили под косу,
растеряли светлую росу.
Отцветут на днях акации и грозы…
Время уж не катит тихим возом –
будто кони вскачь его несут.
Будто только обручились зорькой тихою,
а уже в вечерней хате свадьбы свет.
Не вчера ли пчёлы тешились гречихою?
Нынче рады даже падалкам в траве.
И в варенье нашем розы аромат,
и жасмины насушили мы для чая.
Багрянеют винограды вдоль веранд –
собираются в дороженьку печальную.
Что ж стоит так долго дочка пред окном…
Не кричат ли ласточки ей : “Может, с нами?”
Как осеннее гнездо, притих наш дом,
и боится скрипнуть он дверями.
Маленький зелёный музыкант
знай, сверчит… И на веранде синей
всё диктую сыну я диктант,
пока дождик сеет на малину.
Дождик сеет, а сынок растёт.
Побыстрей бы! Я уже старею…
День, как век. Но верно же и то,
что и век, как день.
                Прохладно. Вечереет.

Подрастай скорее, мой родной!
Я диктую: “Дождик серый-серый…”
Сын смеётся, в серое не веря,
и упрямо пишет: “Золотой…”
Сеет дождик. Серенький. Простой
(ах, простите, – не простой, а золотой).
Скоро осень. И светлеет добрый сад,
чтобы легче оглянуться мне назад –
в лето юное, и далее – в весну…
Мотылёк, большой, мохнатый и цветастый
сел мне на руку, доверчиво заснул.
Не спугнуть,
не погасить бы это счастье!


2. ДЕНЬ АСТР

Уходит август. Уж соседи
купили малышу букварь.
А у крылечка астра светит –
высокий голубой фонарь.
Ночами – дождь, но ясно утром.
Роскошно ловятся сомы.
И пахнут терпко и уютно
над огородами дымы.
То по грибы, то по лещину
(какой зимою будет пир!)
Иль невзначай отыщем с сыном
тропинку в незнакомый мир.
А у колодца – гром ведёрный.
Там бабы всласть судачат вздорно
о том, о сём – свербит в ушах.
Того зубами перетёрли,
ту – понесли на языках.
Мол, ни стыда, ни срама нету.
Мол, ей уж больше сорока,
а только схоронила деда –
глядь, привечает примака.
– Да был бы хоть мужик путёвый,
а то – залатанный пиджак,
какой-то квёлый, хлипкий… Словом,
наверно, пьянь.
– Наверно, так.
А тучки лёгкие – как храмы.
Печаль касается щеки
росою, дымом и грибами,
и счастьем, чьи уста горьки.
Таким убогим, поздним счастьем,
что, проходя через село,
жалея Катрю, Ганну, Настю,
руками грустно развело.
И засветило астры синью,
и бабам скинуло с руки
листы осенние сухие
в подолы, словно медяки.

3. ОСЕНЬЮ ВСЕГО МНЕ ЖАЛЬ…*

Листьев первая коснулась ржа.
Крик гусиный – как зимы предтеча.
Ранней осенью всего мне жаль:
пчёл, цветов, притихших дач и речек.

Впрочем, у природы всё пригоже.
Птицам – перья, рыбам – чешуя.
Да людей жалею я, о Боже! –
коль уходит из-под ног земля.

Всё не так, непросто и невлад.
Там нехватка, там – на латке латка.
Жизнь несёт нас, как в телеге шаткой
и не сдаст хотя б чуть-чуть назад.

Жизнь несёт нас, гонит и морочит,
даже оглянуться не даёт.
Торба с сеном заслоняет очи,
запах сена остро в ноздри бьёт.

С хламом бытия бредём приниженно.
Нас, как клёны, обжигает ржа.
Жаль мне всех – и дальнего, и ближнего.
И себя меж ними – ох, как жаль!


4. СМЕРТЬ

Жаль старушку Соньку. Умирает…
Грешницей жила… Пришла пора.
Умирает и себя карает
так, как и Господь бы не карал.

А сосед у Соньки нрава строгого.
Всю-то жизнь плевал бродяжке вслед.
А теперь жалеет он убогую,
как Господь не мог бы пожалеть.

Гонит он от бабки бедолашной
сов, нетопырей – исчадий зла.
Держит за руку – чтобы нестрашно.
…Вспомнилось, как в детстве бесшабашном
гнали с ней коров – гроза была!


5. ОДИНОЧЕСТВО

Ганну жаль. Нет вдовьей доли злее.
Одинокой – ох, страшна зима.
«Зиму, – говорит, – не одолею.
Удавлюсь. Я не могу одна.

Кажется, уже схожу с ума я.
Страшно и от лампы отойти.
Под кроватью будто кто вздыхает,
сверху птица чёрная летит.

Как ни натоплю – а холод, холод…
Сколько ни варю – а голод, голод.
Мир пропал, в туман ушли подворья.
Нет ни поля, ни деревни нет.
Скажете, мол, есть же люди добрые…
Есть-то есть, да не идут ко мне.

Всяк, своей заботою томим,
кинет слово – и проходит мимо
к хате с голубым уютным дымом.
Над моим же домом нелюбимым
нелюдимый,
                чёрный,
                мёртвый дым».


6. ТЕНЁТА

Жаль мне и молоденькую Ульку.
Ведь дитя! А уж качает люльку.
Не стерпелась свекруха с невесткою,
с городскою, чужою, не местною.
И грызёт, и грызёт её косточки
целый день, да с утра спозараночку.
Щедро капают светлые слёзыньки
то в тарелку, то в детскую ванночку.
А свекровь на посиделках
                брызгает слюною:
“То-то Бог послал невестку,
“счастьице” такое.
Ни очей, ни плечей. Неловка, нескладна.
Всё, видать, не по ней, ничему не рада.

Её руки – как щепки,
                не завяжет и кошке хвоста.
Что пришьёт – так некрепко,
                залатает – не так.
Всё молчит и молчит, хитрая змеюка.
Губы сквасит и сидит
и слезами борщ солит.
                Вот такая штука”.
И сердился сын, и ругался,
да к губам не приставить ворот.
И с женой он тихонько шептался
на крылечке, коль час выдавался
посидеть с ней, как двое сирот.
“Что ж худеешь ты, моя козочка?
Только оченьки, только косточки…”
А она отвечает тоскливо:
“Не до жиру тут,
                быть бы живу…”

Сколько зим, сколько вёсен и лет
ей трудиться, молчать и терпеть…
Ведь хозяйство! Кроли. Боровок.
Куры, гуси, да два огорода.
Да свекруха гадючьего рода.
Ох, завяз коготок – и молчок.


7. УТРАТЫ

Жалко пасечника, деда Гната,
у которого лишь он, да кот,
да огромная пустая хата –
скажешь слово – улетит куда-то,
а вернётся эхом через год.

А семью когда-то не вмещала,
как рубашка тесная, трещала.
Сыновей лелеяла она.
Четырёх… а их взяла война.

Время лечит… Может быть, и так.
Время терпеливо, кто же спорит…
Только баба не смогла никак
времени отдать седого горя.

Время, как вода, и камень точит,
заметает скорби, словно снег.
А она все дни ждала лишь ночи,
чтоб сынов увидеть хоть во сне.

Чтобы хоть во сне услышать: “Мама…”
Наконец, слезами изошла.
И пошла она вслед за сынами,
и травой могилка поросла.

Ну а дед впал в детство. Тут и там
семенил он – то к Днепру, то к саду,
к пчёлам, снегу, и к дождю, и граду –
будто бы к жене и сыновьям.

То учил их, как что делать надо,
то просил у них совета сам.
Вслушивался в шелест листопада,
улыбался, приласкать был рад он
наишелудивейшего пса.

Каждый день к сельмагу топал старый,
покупал гостинцы неустанно,
ребятишкам встречным раздавал,
всех детей внучками называл.

Осенью светился мёд янтарный.
И светлела деда голова.


8. ЧИСТЫЙ ЧЕТВЕРГ

Что за день? Откуда же досталась
мне щемящая такая жалость,
что разлита светом голубым
по стогам и мёртвым бурьянам,
что течёт и стелется, как дым,
по притихшим к осени холмам?

День открытых жалости дверей,
видно, нынче. Как осиным жалом,
сквозняком с пустеющих полей
жалит сердце мировая жалость.

Это взял над всеми днями верх
и пришёл в предутреннем ознобе
чистый-чистый, как роса, четверг,
чтоб омыть нас в радости и скорби.

Как звезда, над сердцем он встаёт,
укоряет, мучит и тревожит.
Ни один на свете звездочёт
эту ношу снять с меня не сможет.



9. НА СОЛНЫШКЕ

А зима придёт – не заставит ждать.
Да и старость не за горой.
Люди с ближними делят радости.
Люди к людям идут с бедой.

Был бы повод – хоть важный, хоть мелкий,
или так – по хорошей погоде,
а уже, глядишь – посиделки
собирают досужий народец.

А над ними (аж небо в искринку)
метушится народец крылатый.
И, как ветер в дырявой кринке,
тёплый улей гудит за хатой.

Блох проворно на лоне природы
разношерстые ловят народы.
И тихонечко тучки качает
тот народ, что уже опадает.

А осеннее – так себе счастье –
всё в прорехах, всё в латках цветастых,
обходя людские дворы,
всем по клинышку делит – бери!

Этот – бабе, а тот – молодице –
на скатёрку иль на рушник.
А не хватит – то, может, сгодится
хоть сынишке надставить штаны.

Вот и дедушке Гнату – нате! –
вроде жизнь постучалась в дом.
Попросились в дедову хату
молодые с малым дитём.

Надо ж деду теперь крутиться,
то агукать, то двор заметать.
Будто вновь довелось родиться.
А малец оседлал кота.

Кот со страху удрал за поленья.
А мучитель как заревёт!
Подхватил его дед на колени,
несуразное что-то несёт:

“Тупу-тупу-цыть-цыть!
В хате муха гудит,
и комарик поёт –
гнида замуж идёт.
А вошь радуется –
будет добрый зятёк…”

Где-то, слышно, зима идёт…
И, как клонится к печке плечо,
человек к человеку льнёт.
А к кому же ещё?…


10. РОЗОВОЕ ПОЛЕ

Бежит сынок мой в розовой рубашке
к закату солнца розовым привольем.
А я к орешнику в степном овражке
сошла с лукошком. Остывает поле.

И в запах жита древний, изначальный
вплетает тонкий аромат тимьян.
И, чтобы душу освежить печалью,
над полем легкий стелется туман.

Грустят о лете поздние ромашки.
Гусиный крик тревожен и высок.
Бежит сынок мой в розовой рубашке,
мой поздний,
                мой осенний
                светлячок.

Хоть так несоразмерны в мире нашем
дитя и небо, мальчик и Земля —
бежит сынок мой в розовой рубашке,
ко мне руками небо наклоня.

И, открывая за дверями двери
в пространства дней неведомой красы,
мчит покоритель временных империй
стернею, голубою от росы.

И даль, и ширь, и глубину просторов —
объемлю все. Я вхожа, Я своя.
Мой маленький сынок, мой аистенок
приблизил небо, чтоб смогла и я
идти за ним с корзинкою орехов,
с охапкой солнечных духмяных трав
туда, в страну любви, добра и смеха,
где смерть отныне не имеет прав.

Кивают солнцу сонные ромашки.
И прямо в небо, словно светлый стяг,
бежит сынок мой в розовой рубашке.
Не разберёшь, где солнце, где дитя.


11. ВЕЧЕР С СЕРЕБРЯНОЙ ГОЛУБКОЮ

Под вечер мы пошли за молоком.
Густели сумерки, и в темноте светлела
дорога пыльная. И стала белой-белой,
и радовала глаз – то лопухом
в серебряной росе, или ежом,
что проползал дорогу перед нами.
Светились вдоль дороги овсюги.
А в хате Ганны пахло пирогами.
И над столом – голубка из фольги.
Примак был, как начищенный медяк,
наряженый, отмытый и побритый.
Аж удивлялся сам себе примак,
что человек теперь такой он видный.
А Ганна любовалась примаком,
как песней, что сама же и сложила,
как образом, который сотворила,
как командир любуется полком.
И чарка ей легка, она взлетает –
О высота! – над горем, над летами.
Голубка пьёт из чарки серебро.
Звенит голубка, и звенит хрусталь.
А очи Ганны светятся добром,
и в хату дверь – как райские врата.

– Ну вот, и я уже не сирота.
То слово скажет, то цветок подарит.
Какой ни есть, а всё не пустота,
и есть кому блинков нажарить.

И усмехнулся в чёрный ус Мамай
с картинки стародавней.
                Поднял чарку
и крикнул: “Ну, Ганнуся, наливай,
да выпьем, чтоб чертям аж стало жарко!”

Примак сказал: “Поставим мы у входа
в наш двор скамейку, чтобы на заре
смотреть вдвоём на Днепр, на пароходы
и вместе потихонечку стареть”.

Ну что сказал он как бы и не в лад?
Простое слово – грош ему цена.
Но будто бы раздвинулась стена,
и стало видно всё – и двор, и сад,
и белый шлях через ржаное поле,
и всё смеётся, светится, поёт…
Взошёл над светлым миром месяц полный,
и серебро с него голубка пьёт.
Стояла ночь. С горы сойдя в долину,
на вдовий дом из темени степной
мы оглянулись. Как кораблик, плыл он
меж туч вслед за мерцающей звездой.

Светились окна юно, яснооко.
И белый шлях светился среди тьмы.
Пришёл покой. И в тишине глубокой
уже не страшно было нам зимы.


12. НОЧЬ ЛИВНЕЙ

Уснули муж и дочь, и сын.
А на столе моём коренья
и травы спали: девясил,
душица, мята, подмаренник…
Так пахло! И казалось мне,
что души трав вокруг ходили,
по всей квартире наследили.
И дождик крапал в тишине.
И разум мой уснуть был рад.
Но в этой тишине пугливой
вдруг ошалел наш старый сад
за окнами. И грянул ливень!
Я не узнала дом. А впрочем,
то был другой, не этот дом.
Метнулась птица за окном,
и тень её, чернее ночи,
в полёте быстром отсекла
полкомнаты своим крылом,
и из волшебного стекла
как будто стену возвела,
ту половину налила
она весёлым серебром.
А там, за хрусталём звенящим,
с тяжёлых книг смывая пыль,
струился ливень, аж слепящий
и белый свет меня любил.
Допытывался о здоровье
и в изголовье травы клал.
Ведь мир любил меня любовью
людей, с которыми жила.
О, сколько музыки в безмолвье
дождя в мерцаньи полуночном!
И я любила мир любовью
супруги, матери и дочки.
И знала я, что все дороги
ведут нас только к человеку.
Во всех утратах и тревогах
взывай хоть к морю, к небу, к Богу, –
сам Бог установил навеки,
всегда так было, есть и будет –
тебе помогут только люди.
И с ними – травы, ливни, птицы,
и столько смысла и красы –
аж сердцу больно, и не спится,
и в сладком сне смеётся сын.
Дождь лил… Белели овсюги.
В моей душе звенело счастье.
А с ним – голубка из фольги.
И с нею – в палисаде астры.
Дворцом серебряно-хрустальным
стояла в ливнях эта ночь.
В ночном лесу грибы не спали –
они, как водится, росли.
Дожди не спали – они шли.
И мне уснуть было невмочь.






13. ПРОЩАНЬЕ, ПРОЩАНЬЕ, ПРОЩАНЬЕ…

Прощанье,
прощанье,
прощанье
в заботах и радостях дня.
Прощай, моё лето гречаное,
и ты доцвело, дозвучало,
дозрело и ты до зерна.

Цветы твои, пчёлы и дети
остались, остались на дне.
Чуть-чуть – и заснёт моё лето
в своём сокровенном зерне.

Прощанье, прощанье, прощанье,
к прощанью зовут небеса.
Синеют озёра печально,
и каждое – Божья слеза.

И листьям осеннего сада,
и всем нам – дорога одна.
Прощай, моя светлая радость,
допела и ты, домечталась,
дозрела ты – аж до зерна.

Твой дом, твои праздники, войны
остались, остались на дне.
Чуть-чуть – и заснёшь ты спокойно
в своём сокровенном зерне.

Прощаюсь, прощаю, прощенья
прошу у земли и людей.
Душа наполняется звенью
и светлой девчушкой весенней
танцует на тёмной воде.

Мы встретимся, горы и реки!
Не плачьте, не плачьте по мне.
Я лишь на минуточку веки
сомкну в своём тёплом зерне.

Зайду на минутку в осоку,
и в жито, и меж лебедей…
Всё будет – и небо высокое,
и горе, и счастье нелёгкое,
и танец души синеокой
на тёмной озёрной воде.


От переводчика.

*В оригинале после стихотворения ДЕНЬ АЙСТР следует стихотворение «ЩОСЬ СТРАШНЕ…». Я счёл его перевод невозможным ввиду того, что здесь сама фактура живой украинской речи едва ли менее важна, чем сюжет, композиция и поэтика стиха.
Поэтому беру на себя грех и без спроса у автора привожу его в оригинале.

«ЩОСЬ СТРАШНЕ…»

– Якщо хлопчик – вередун,
не приходить Кiт-Баюн.
Але спускається с горища
Котище Вирячи Очища.

Вiдхилить вiн вiконну раму
і шасть…
               Не вiриш?  Сам простеж…
– А я тодi гукну: «Мамо!» –
і ти його проженешь.

…Оченятами iскриться
і нiчого не боїться.

Та коли глухой паркан
нам трапляється, то чимось
вiн лякає хлопчака,
аж дитя росте очима…

«Що там? Що?» – пита мене.
Страх мале сердечко тисне.
А паркан зловiсно висне.
«Що там? Що? Таке страшне…»

«Щось страшне» ходило двором
то в комору, то з комори,
тупцювало, статкувало,
гроши в глечиках ховало.

Та все нишком, та бочком,
та до вищих – лисачком,
п’ятиличне, двоязичне,
ще й линяло на день тричи.

У вiйну старостувало,
і, вiдбувши десять лiт,
знов воно гараздувало,
гендлювало, шапкувало,
лютовало на весь свiт.

Павутиннячко снувало
тишком-нишком, лисачком,
пантрувало – жерло, рвало
і ковтало з тельбушком.

«Щось страшне» було страшне
тим, що не було одне…