Шла, тихонько напевая...

Людмила Ефремова
(провинциальные поэты)

ПОСВЯЩАЮ ЭТУ КНИГУ
ВСЕМ, 
КОГО  ЛЮБИЛА,
ЛЮБЛЮ
И БУДУ ЛЮБИТЬ


Это рассказ о себе. Выражение не эгоцентризма, но нормального человеческого ''эго'', в котором преломляются время, признаки, события окружающего мира.
Я не беру на себя смелость отвечать за других, но отвечать за себя обязан каждый.
То, что я люблю и не люблю, – тоже Я.
Это люди, которыми судьба заселила мою жизнь.
Это поступки. Мысли. Фантазии. Попытка влезть в чужую шкуру и заглянуть внутрь себя.

Второй заголовок  – “Провинциальные поэты” определяет территорию, на которой будет рассматриваться заявленное “Я”. Я одна из них, но этого мало. “Провинциальные поэты” – огромное духовное пространство, не обжитое ни нашей прессой, ни нашими читателями. Это неумно и несправедливо. Однако мне было бы скучно заниматься просветительством даже и в этой области исключительно из гуманистических соображений. “Любовь моя  – вот мой туманный довод…” Вот объяснение всему, что вам захочется понять. Не ищите глубокого смысла в этой книге. Его попросту нет. Но если вы любите слушать дорожных спутников и бывших одноклассников, если вас не тяготят ни свои, ни чужие воспоминания – милости прошу…

ПРОЛОГ

Из рваной котомки потертого неба
Дожди упадали на тело планеты.
Дожди упадали на тысячи рук,
Тянувшихся в ливнем очерченный круг.

Дожди упадали на слезы и с ними
Стекали по коже, как делали снимок
С печалей… И эти печали счищали,
Как будто пылинки стирали с рояля,
Чтоб лица играли – светло, белозубо…

Дожди упадали, как бьётся посуда –
Нежданно! На счастье!

Но с возрастом, с ростом
Дожди упадали устало и просто
И шли по утрам, будто шли на работу,
Большие дожди из далекого года…


Глава первая.  ВЗДОХИ О ПРОШЕДШЕЙ ЮНОСТИ

Мы пели часто бестолково.
Мы пили часто, бестолково
По  подворотням и столовым,
Что было и тогда не ново.

Мы пили часто – пели чисто.
Овалов наших хризантемы
Светились нежно и лучисто
У пьедестала вечной темы.

И тени вечные летали,
Роняя призрачные перья,
Но мы, бравируя летами,
Стихов не сочиняли – пели!

Нам было просто, было лихо
Ронять слова, как листья в осень,
Как солнцу радужные блики
Легко ронять, не мучась вовсе.

Мы были, может быть, не правы,
Но лишь тогда, казалось, жили,
Когда умели крикнуть “браво!”
Над сочиненьями чужими.

Ах, как нам все легко давалось –
Дружилось, верилось, мечталось,
Что все мы будем гениальны,
Что поезд наш не отошел.
И даже – что в дороге дальней
Мы сядем все за общий стол…
1978—79г.г.?


КАРТИНКИ МОЕЙ ЮНОСТИ

Лето. Мы на балконе четвертого этажа, в квартире Мэтра. О, эта квартира! Она не единожды нами воспета. Нам – девятнадцать, Мэтру – двадцать один. Студенты. Мы – политеха и водного. Он – истфила. Заседание анархистско-литературного общества. Читаем и разбираем свои стихи. Сами. Без снисходительности и авторитетов. В перерыве на балконе: “О, какие ножки!” Девчонки злятся. Девчонок мало – жена Мэтра и еще одна жена. Иногда приходит Ангел-хранитель. Он тоже женского пола. А всего нас четверо – Мэтр, Милый друг, Очарование и Я – нечто, единственная из девчонок, кто здесь с другими на равной ноге в смысле творчества, но с теми же, что у жен, девичьими ножками. Жены стихов не пишут. Ангел-хранитель хоть и пишет, но предпочитает своим чужие.
Заседаем каждую субботу. Родители взволнованы – недавно в университете выявили антиправительственную группировку. Я ругаюсь, кричу, убегаю из дома. Мэтр: “Глупо. Сейчас же позвони и пригласи их сюда. Пусть увидят, что у нас все чинно.” У нас и в самом деле все чинно. Мы пьем на собранные рубли чай. Вина не пьем. Переворот замышляем только в поэзии.
“А квартирку твою на четвертом
Наши песни переживут”,–
это Милый друг.

МИЛЫЙ ДРУГ

Мое первое появление – фурор. Но я этого не вижу и не понимаю. Я многого в жизни не вижу и не понимаю вблизи. Потом мне рассказывают: “Эстеты читают свои стихи. Входишь ты – полосатая мужская рубашка, брюки и … лыжные ботинки с синими шнурками.” Милый друг через два года: “Знаешь, за что я тебя полюбил? За лыжные ботинки с синими шнурками.” Ангел-хранитель угрюмо ревнует. Но Милый друг меня не любит – он балуется. Он встречает меня с экзаменов, ходит со мной в кино, по вечерам беспомощно и безнадежно обминает меня в темном парке, но не любит, не любит… И я так страдаю!

ОЧАРОВАНИЕ

Милый друг и Очарование. Опять лето. (Не то ли же самое?) Набережная Волги у политеха. Экзамены. Страстное желание – пойти и выпить. Очарование смотрит огромными черными глазами с длиннющими ресницами и постоянно грустным коровьим взглядом. Очарование целует мне руку и обхаживает меня чисто по-братски. Я верю, что это – навек.

МЭТР

Мэтр – это загадка мне на всю жизнь. Никто так меня не чувствует и никто от меня так не далек, как он. Это сделка с собственной совестью. Это обожание с ненавистью. Это друговраг. Это мое второе, оборотное Я. Я с ним ссорюсь, он не спешит мириться. О, как я его ненавижу!

P.S. Самое ужасное – он пишет прекрасные стихи, мастерски владеет словом:
"А вдалеке – помедли же, постой! –
Прекрасная, босая, молодая,
Судьбы моей секретом обладая,
Проходишь ты по отмели пустой..."

Это то, что запомнилось. Я, как и все, буду восхищаться его "Ночлегом Дон Жуана" и "Египетской балладой", но бормотать про себя может быть очень немудреные строчки:

"Еще не сутулый в плечах,
Еще не научен печалью,
Швыряющий слово "Прощай!",
Не помнящий слова "Прощаю",

По новой созвавший на пир
Ватагу, как только проспался,
Он в скупку отнес и пропил
Кольцо с безымянного пальца..."   

Невысокий, худой, задиристый. В усиках и очечках. Никогда не откровенный. Всегда ускользающий. И все-таки выдерни его из нашей жизни – и все развалится. Он, безусловно, был крепежным стержнем и знал или чувствовал это, как собака. Когда я написала свой "Парадокс поэзии":

"Он пьяный пускает слюну,
Он рифмы бормочет невнятно,
Он требует – что? непонятно –
Зрачками упершись в луну.

И можно ль его уважать?
И можно ль пред ним преклоняться?
Да полно! Какие богатства
Хранит пропитая душа.

И он еще учит уму,
К тому неказист и невзрачен.
Но, Боже, как чист и прозрачен
Тот стих, что дается ему!" –

он с заискивающей наглостью заглядывал мне в глаза и требовал: "Ну скажи, что это про меня?!" Это было не про него. Но неважно. Я рада, что ему понравилось.
_______________________________________

Кроме лета бывает зима. Зимы все на одно лицо – темные и холодные. Темные – потому что видимся вечерами. Холодные – потому что на улицах. Я подделываю свои льдистые колючие стихи под ручьистые песенки Милого друга.
Он: "Я по тихой улочке гуляю,
        Ничего, что улочка узка,
        Но зато не ходят здесь трамваи
        И проезда нет грузовикам..."
Я: "Разбрызганный весельем,
      Разлитый в бубенцах
      Передо мною Север,
      Как рюмочка винца..."
Мэтр: "Смотри, Милый друг, она тебя переплюнет." Конфуз. Но все проходит. Все проходит. Мне никогда его не переплюнуть.

АНГЕЛ - ХРАНИТЕЛЬ

Высоченная. Худющая. Нескладная. С каким-то самоотречением перепечатывающая наши стихи и раздающая, рассылающая их всем, кому возможно. В своей влюбленности – слепая, фанатичная, готовая на все. В прозрении – строгая, подчас даже суровая. Старше нас не на годы – на девятнадцато-двадцатый век. В стихах о бабушке:
"Где ж твой боженька? 
Где ж тот камушек?"
Настоящий ангел.
Как-то набормотались строчки, очень на нее похожие, ей и посвященные:

Старый дом на четыре окошка,
К старой лестнице старый подъезд,
На заборе старинная кошка,
Старый мех у которой облез.

В этом стареньком доме старушка
Тридцати с половиной годов,
У нее есть китайская кружка
И знакомых до сотни голов.

А еще у старушки – подружка,
И не кто-нибудь вовсе, а я!
И по поводу этой петрушки
Сочиняется песня моя.

Если спросят меня, почему ж так
мне охота старушку любить,
Я отвечу им так: потому что
Ей не стыдно старушкою быть...

_________________________________________

Снова лето. Впервые в жизни не просто отпущенная, а отправленная родителями в долгое и далекое путешествие, лажу по горам Кавказа. Налазившись, добираюсь домой на перекладных. На мне узкая полоска ткани, едва прикрывающая зад, и толстый овечий свитер, купленный под залог в каком-то осетинском селении.
Август. Холодно. В кармане – рубль. Не фигурально, а самым натуральным образом. Билеты на Горький не компостируют. Родителей дома нет и теперь еще долго не будет, так что помощи ждать неоткуда. Записной книжки тоже нет. Ни одного адреса и телефона в Москве наизусть не помню. Спасает "рвач". Всю ночь трясусь на одном боку с двумя толстыми дядьками на заднем сиденье 21-ой "Волги". Десятку выношу из дома.
Дома!!!
И тут в мою не подготовленную к одиночеству жизнь вторгается жуть. Страшная сказка. Сказка, но страшная. Страшная, но сказка. Я теряю разум, рассудок, полностью ощущение реальности. И в конце концов, из сказки этой, как из дурного сна под холодную воду, – замуж...
                замуж...
                замуж...

"В ОБЩЕМ, С ЮНОСТЬЮ БЫЛО ПОКОНЧЕНО. ОДИНОКАЯ, НЕЛЕПАЯ, БЕЗРАДОСТНАЯ  МОЛОДОСТЬ СТОЯЛА У ПОРОГА."
                СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ


P.S. На этом мои давние записки обрываются, и у меня нет никакой возможности реанимировать старые переживания и желания что-нибудь к ним дописывать. Единственный шанс правдиво дополнить давно ушедшую эпоху – это покопаться в старых стихах, той замечательной мусорной корзине, из которой и по прошествии многих лет иногда удается выудить что-нибудь полезное, казалось бы безвозвратно отправленное на свалку. Ранние стихи может и нехороши по большому счету, но в них остается нечто, с годами исчезающее навсегда, – жар, пыл, страстность, смелость. Мне всегда жаль, когда такое богатство теряется под напластованием трезвости и умелости, а также приходящего с возрастом понимания "своего места". Поэтому вопреки логическим доводам я разрешаю старым стихам жить.

Все то, что было, было и прошло.
К чему трясти набитою мошною.
Исканье истины — пустое ремесло
И мало не доходное — смешное.

Устали гнуть рапиры храбрецы,
Под Дон Кихотами издохли Росинанты,
С шутами поменялись мудрецы
И колпаками и расцветкой мантий.

Перевернулся мир. Что толку в нем,
Когда на пьедестале ложь и скука,
И под могучим бронзовым конем
Лежит придавленная не змея, а муха.

Куда как громки трубы тех властей,
Куда как робки черни разговоры.
И лезут в козыри шестерки всех мастей –
Из грязи в князи — подлецы и воры.

О, как тяжел начавшийся спектакль,
И как бездарны зачастую роли.
Но бросить все? Оставить просто так?
Ну нет! У нас еще достанет воли

Все доиграть! До точки. До конца.
До тех еще неизмеримых далей,
Где сути аллегории певца
Ни зритель, ни он сам не разгадали.



СТИХИ ИЗ МУСОРНОЙ КОРЗИНЫ

Х Х Х

Будешь? Не будешь?
(Встарь или вновь?)
Что баламутишь,
Черная кровь?
Вот незадача –
Чья в том вина,
Что в неудачу
надо вина.
Синей березой
На берегу
Стыну тверезой –
Честь берегу.
Рубь берегу –
Не хожу в кабаки,
Гости мои
И трезвы и редки.
Частая гостья
Только одна...
Белые кости.
Зелень сукна.
Раньше от скуки
Пускались в кутеж.
Али попробовать?
Невтерпеж...

Х Х Х
Ах, рыжая Белочка, солнечный зайчик,
Кому вы несете свой тоненький пальчик?
Кого перламутром печальной Венеры
Коснетесь наутро с улыбкой неверной?

Кого напоите коктейлем из стопки,
Где смешаны чувства, слова и поступки,
Где пьяная вишня томится упреком...
Ах, рыжая Белочка, черное око.

Кого вы искали?
Кого вы достали?
От глаз не отходят морщинки печали,
И блекнет улыбка, как день на пределе...
Но люди не видят.
Но люди при деле.

При деле одели.
При деле раздели.
При деле заели.
При деле отпели.
При деле забыли, засыпали пылью...

Но корнем былинка срастается с былью
И тянет росток свой под солнце,
                и значит,
Живет моя Белка, мой солнечный зайчик!


ВЕСЕННЯЯ ЭЛЕГИЯ

Что происходит вокруг? Вдребадан
Тротуары пьяны от меда Феба.
Застучали ветки
                в барабан
                неба.

Я скачу по улицам на каблуках,
Суть моя просвечена капелью.
Счастье, конечно, не в пятаках –
Счастье в двух копейках!

Трубку тяжеленную снимаю с рычага,
Набираю номер, как мелодию по нотам.
Березовый веник и кочерга
За мной подглядывают...
– Кто там?
– Ах, это я. Я по адресам,
Доселе неведомым или забытым,
Собираю последние чудеса...
Вы ошиблись. Это Дом Быта.

Счастье, не отвернись от меня!
Нашариваю новые две копейки:
– О, посторонние! О, родня!
Кинотеатры! Бани и скверики!

Общество защиты гадких утят!
Кто согласится со мной быть в паре?
Но отрешенно трубки гудят:
– Вы не ту-да...
                не ту-да...
                попали...

Я поднимаюсь под облака,
Нахожу в небесах полупьяного Вакха...
Кто-то сказал потом:
– Ну, налакались!
Кто-то потом
                сочувственно ахнул.

Х Х Х

Незваный гость, явлюсь на торжество,
Где млеет стол в крахмале и фарфоре,
Где ждут гостей за этот самый стол,
А вот меня не ждут.
                Да что за горе!

Я все равно явлюсь на торжество!
В дверях оставлю сумки и сомненья,
Усядусь за прямоугольный стол,
Налью вина,
                остановлю мгновенье...

В своей затее яростно смела,
отмечу час, а может все четыре,
Среди людей, которым не смогла
Стать ближе, чем соседка по квартире.

Уйду, не разрешив, чья в том вина.
И вряд ли кто заметит между делом
В пустом фужере капельку вина
И то, как быстро время пролетело.

Х Х Х

Зачем я смеялась над другом
И дергала острым плечом,
Когда говорил он:
                – Я буду
Писать, ибо знаю о чем!

Зачем мои дерзкие губы,
Усмешку тая в уголках,
Шептали надменно:
                – Я буду
Писать, ибо ведаю как!

Зачем мы не вняли друг другу?
И вот, исправляя просчет,
Гоняем, как лошадь по кругу,
Он – как...
                Я, понятно, – о чем...


Х Х Х

Молчи, молчи. В глубинах зреет слово,
Ему еще являться не черед,
Оно еще для дела не готово –
Не дышит, не играет, не поет.

Молчи, молчи, наивный прорицатель,
До времени замкни свои уста,
Следи покуда за гаданьем капель
По розовой ладони лепестка,

Переживай зерна произрастанье
И вымиранье редкостных зверей.
Пусть не открыть – пытайся вникнуть в тайну
Всего живого на земле твоей.

Когда ж тебе привидится причина
И суть явлений высветит ясней,
Молчи, молчи… Великие мужчины
Об этом не болтают, ей же ей!


Х Х Х

Каприз капели тем и был хорош,
Что был по-детски вздорен и беспечен!
Он еле усмирял себя под вечер,
К утру ж его охватывала дрожь.

Нелепою горячностью гоним,
Он прыгал с крыш на головы прохожим,
Их щелкал по носам, хлестал по коже...
Но что они могли поделать с ним?!

Когда ж  (еще был март) зверел мороз
И гнал людей в тепло, под одеяла,
Малыш садился, не смутясь нимало,
Играть в шары оледеневших слез.


ВОСКРЕСНОЕ УТРО

Как пусто в доме. Как опрятно.
Полы оранжево чисты.
И даже солнечные пятна
Не нарушают чистоты.

Хожу по убранной квартире
Сама оранжево чиста.
Вне одержимости гордыней.
Вне ощутимости креста.


ЧЕТЫРЕ ВОЗРАСТА

Все можно, все – когда бы только знать,
Что это в утешение и радость!
Пускай бушует девственная младость –
Все можно, все – когда бы только знать.

Все можно, все – когда бы только знать,
Что верен путь и что друзья надежны,
Клинок остер и золочены ножны.
Все можно, все – когда бы только знать.

Все можно, все – когда бы только знать,
Что семафор не загляделся красным
Бесовским глазом... Пусть и без соблазна,
Но кое-что возможно – только б знать.

Все можно, все – теперь. Гляди вперед!
Твой тепловоз оставлен машинистом,
Свистит листва, и стрелочник неистов...
Все можно, все. Теперь – гляди вперед!

Х Х Х

Все будет по-прежнему –
Не доискаться
Причин невозможности
Не повторяться.
Все будет по-прежнему –
Ветер отвоет,
Снега отойдут
И суставы отноют.
И ворох сирени
Под соловьями
Согнется, как сучья
Сентябрьских яблонь.
По-прежнему кто-то
Однажды заметит,
Что с дыней чарджуйскою
Родственен месяц.
Что звезды летят,
Словно падают листья.
Что короток август
И Спас уже близко.
Что, видимо, вскоре
Закончится лето
И снова прислышится
Песенка эта:
Все будет по-прежнему...

Глава вторая.  УЧИТЕЛЬ.

Что-то выплеснет, что напророчит
К ночи исповедальная мгла?
За оградой из тысячи строчек
Я жила, как могла.

Я люблю эту прочную клетку
Больше прочих причуд.
Кто же это придумал так метко –
Жить мне так, как хочу.

Вот и майся теперь. Вот и маюсь –
День за днем позади –
От лиловых в младенчестве маек
До цепи на груди.

Вот и выросла, и повзрослела,
Вот и в тело вошла.
И опять ничего за пределом
Этих строк не нашла...

Образ, мимо которого я не смогу пройти, – образ Бориса Ефремовича Пильника, одного из старейшин нижегородской поэзии семидесятых годов. У каждого растущего человека должен быть в жизни свой учитель. Но не у каждого это случается. Нам же, молодым, крупно повезло. Три смены начинающих поэтов паслись на зеленых лужайках его мудрости под добродушным и ненавязчивым надзором патриарха. Каждую неделю по четвергам появлялся он в Доме ученых (ах, какой каламбур судьбы!), маленький, хрупкий, с ясными светлыми глазами и огромными бухгалтерскими книгами подмышкой – стихами Гумилева, Пастернака, Цветаевой, Мандельштама, переписанными от руки в пору его юности. Неловко волоча по красной ковровой дорожке парадный протез, поднимался на второй этаж, протискивался в тяжелые высокие двери, долго устраивался за большим старым столом, поудобнее располагая на паркете негнущуюся искусственную ногу, отирал вспотевший лоб под белоснежным пухом волос и черной бархатной ермолкой... О чем он говорил с нами? О жизни. Совсем ничего о своей личной и все время – о жизни несчастной русской поэзии. Он тоже разделил ее участь. Сначала ушли от него ученики – мое, третье воспитанное им поколение, купленное обещаниями выступлений и публикаций, – в новое комсомольское литобъединение. Затем жена – в мир иной. Потом кабинет – удивительная комната, больше напоминавшая внутренность гигантского книжного шкафа, с настоящей конторкой, за которую он вставал работать по ночам. Потерянную на войне ногу можно было заменить костылями. Чем можно было заменить эти потери? Э, да что там говорить...
Оставил после себя Борис Ефремович больше десятка поэтических сборников (некоторые из них выходили в Москве, большая часть – в родном Волго-Вятском книжном издательстве), несколько "случившихся" поэтов и (не знаю, вышла ли в свет) книгу воспоминаний, которую писал одержимо и торопливо в последние годы жизни. Мне же по сию пору осталась от него любовь к словарям и память – добрая и благодарная за него и горькая и стыдная за себя, не распознавшую его бережную любовь к своей неразумной ученице.
В последний раз я видела его перед отъездом в Якутск в комнатке чужой квартиры – ужатом пространстве новой жизни, куда мы пришли с моим будущим вторым мужем и тоже его учеником Михаилом Песиным. Не помню, о чем мы говорили. Помню чувство неловкости и ощущение потери, и еще – смутно – сказанное им что-то вроде "не потеряй себя".
Позже, после его смерти, Миша написал прекрасное стихотворение "Старик".  У меня же в литературе осталась юношеская попытка домыслить образ учителя в рассказе "Две жизни".


ДВЕ ЖИЗНИ

Мария Степановна умерла хмурым ноябрьским утром 197. года. Три дня в доме, не прекращая, хлопали двери, ходили посторонние женщины в черных платках и надолго пропадали в гостиной, где на стандартном полированном столе стоял гроб с покойной.
В день похорон погода выпала особенно скверная. Дул холодный пронизывающий ветер. Серые, беременные мелким колючим снегом тучи тяжело волочились по небу, задевая брюхом за крыши высотных домов. Подошедшие оркестранты ежились на ветру, проклиная непогоду, циклоны, антициклоны, а заодно и покойницу, умудрившуюся умереть в столь неподходящее время.
В квартире было тесно и душно. Все приходящие с грустной почтительностью подходили к невысокому худощавому старику в черной ермолке, жали руку и высказывали соболезнования по поводу смерти жены. Старик с выразительным лепным лицом, с высоким лбом, разрезанным глубокими морщинами – три вдоль, одна, над переносицей, поперек – слушал их спокойно и деловито и, отпустив кивком головы, возвращался к постоянно прерываемому разговору со стоящим рядом молодым человеком.
Николай Кузьмич был известным в городе человеком. Его картины составляли ту часть общественного достояния, которой гордится любая провинция. Не было в городе сколь-нибудь значимого заведения – от лучшей наисовременнейшей гостиницы до Дома профсоюзов, – чьи стены не украшали бы его пейзажи и натюрморты, и даже несколько раз по заказу городских властей брался он за сюжетные полотна с историческим или оптимистически современным уклоном. О нем нельзя было сказать: "Это что-то особенное!" Сиреневые стога Монэ, голубые, словно нечеткое телевизионное изображение, танцовщицы Дега и геометрические обрубки тел Пикассо, хотя и стали живописной классикой, пребывали в каком-то совершенно ином мире, никак не соприкасавшимся с его реалистической манерой письма. На его картинах, как и тысячу лет назад, светило солнце, зеленела трава, с деревьев падали груши, а в палисадниках буйствовали цветы. И все-таки было у его картин удивительное неоспоримое достоинство: они были живыми! В самом деле, грушами никак не удавалось любоваться – их немедленно хотелось съесть. Георгины в простых трехлитровых банках были чувственны, как восемнадцатилетние красавицы. Бутыли тяжелого зеленого стекла сводили с ума студенческую молодежь, а предрассветные туманы приводили в трепетный восторг стареющих мужчин и молодящихся женщин.
У Николая Кузьмича были ученики. Говорили даже о его собственной школе. Во всяком случае, молодежь относилась к нему с уважительной симпатией, и часто в маленьком кабинете раздавались их бойкие споры и размеренные монологи хозяина квартиры. Вот и сейчас Николай Кузьмич рассуждал перед молодым человеком о народном творчестве как о разветвленной корневой системе искусства, сравнивал ремесла с Пушкинской нянькой и, казалось, совершенно не понимал, где находится и что происходит.
Пробило двенадцать. Пошли выносить гроб. Сумрачные люди с траурными венками зашуршали, засеменили к выходу и выстроились там в корявую очередь. Всю дорогу до кладбища Николай Кузьмич был тих и строг, не вздыхал, не плакал, и только когда опустили гроб в могилу, сказал: "Прощай, Маша" – и бросил вслед горсть земли.
На поминках много ели и пили, водка текла рекой, и продрогшие люди не отказывались. Скоро народ опьянел, разомлел, расшумелся, разговорился. Николай Кузьмич встал и, никем не замеченный, вышел из столовой. На улице мокрый снег с дождем хлестал, как банный веник. Было сыро, холодно, сумрачно. Ноги сами отвели Николая Кузьмича туда, где всегда было сухо, тепло и уютно, куда ему особенно не хотелось сейчас идти. Он постоял у входной двери, затем отпер ее английским ключом и, не зажигая свет и не раздеваясь, побрел по коридору в свою мастерскую, которая находилась тут же, в квартире, при двух маленьких комнатах.
Вечерело. В окно мастерской вползал тягучий серый свет. "Как сахарный сироп или манная каша,"– подумалось Николаю Кузьмичу. Ему вдруг вспомнилась сказка про горшочек, который, стоило сказать: "Горшочек, вари,"– начинал варить кашу сколько душе угодно. Вот и сейчас, казалось, кто-то, шутя, запустил волшебный горшок, и тот выплескивал целые моря вязкой серой жижи, затопляющей все вокруг, подбирающейся к подъездам и окнам домов. Прохожие, кто как, пытались спастись от жуткого наводнения: прыгали в автобусы и такси, прятались под зонтиками и перебегали дорогу на красный свет и в совершенно неположенном месте.
Николай Кузьмич отвернулся от окна. Ему вдруг представилось: вот и он точно так же всю жизнь бежал от наползавшей на него серости. Обрывки мыслей блуждали в голове, он не принуждал их складываться в систему. Взгляд его упал на последние летние работы. Тучные подсолнухи и кареглазые вишни казались сейчас надуманными и неуместными.
Он подошел к сундуку, в котором хранились его не нашедшие спроса картины, и, порывшись, вынул свернутый рулоном холст. Это был старый, очень старый портрет Марии Степановны. Молодая женщина сидела в цветущем палисаднике. Упершись ладонями в скамью и вытянув вперед загорелые ноги в белых носочках и парусиновых тапочках, она улыбалась немного сердито, немного кокетливо. Солнечный свет заливал ее всю, лишь лицо оставалось в тени от клубящихся над головой цветущих вишен, и от этого она, далеко не красавица, выглядела таинственно и притягательно, словно языческая богиня.
Он вспомнил, как познакомился с ней. Это было в двадцать... каком же году? Он работал тогда (смешно говорить) бухгалтером в губернском отделении наркомпроса. Она, молоденькая учительница, пришла туда по своим делам. Потом его направили на работу в район, и они долго не виделись. Их новая встреча была случайной. Впрочем, случайной ровно настолько, насколько это возможно для двух молодых людей, посещающих одни и те же учреждения, ходящих по одним и тем же коридорам и улицам пускай даже достаточно большого города. Вскоре они поженились.
Тут в его воспоминания шумной ватагой ворвались юные вихрастые друзья – все сплошь начинающие художники и поэты. Были даже два музыканта – Миша и Гриша. Над ними еще шутили тогда: "Вон наш Гримиш идет". Конечно, это было только шуткой, они вовсе не гремели, а играли довольно сносно – один на флейте, другой на гитаре, но прозвище к ним так и прилипло.
Вспомнились тесные каморки – их временные жилища: то в подвале, то на чердаке или в каком-нибудь сарае – душные, прокуренные. Вспомнились первые уроки рисования, первые сомнения и разочарования, тайные мечты о ВХУТЕМАСе.
Вот войну он вспоминать не любил – это была грязная, жестокая работа, не имеющая никакого отношения к его любимому занятию. Четыре года легли на жизнь, как тяжелый черный сон, от которого он очнулся в Польше, в госпитале, в мае сорок пятого года.
Она ждала его. Это не было с ее стороны подвигом, как представляли иные женщины, это тоже была работа, такая же, как потом ежедневное хождение по магазинам, готовка еды, уборка квартиры. Ее искренне удивляло, когда у прилавка доводилось встречать то или иное юное дарование: "Неужели вы, Мишенька (Сашенька, Лешенька), сами ходите за картошкой (хлебом, молоком)? Что же ваша жена делает?" Постепенно ожидание стало ее сутью. И когда у них появилась своя квартира, а при ней (и не мечталось!) еще и мастерская, их миры уже были прочно разделены невидимой границей, которая пересекалась лишь во время поздних обедов-ужинов да чаепитий особенно близких знакомых и учеников. "Там" царило творчество, и хотя называлось оно реальным искусством, но к реальной, обыденной жизни имело весьма отдаленное отношение. Проблемы все ухудшающегося снабжения, починки старого постельного белья и множество других знали свое место в этом доме. Она считала это естественным: кто-то же должен обеспечивать тылы. Он относился к этому, как к само собой разумеющемуся, кажется, даже не имея представления о существовании  этой стороны жизни. У него были другие задачи и другие заботы: первая персональная выставка, первый официальный заказ, издание рисунков с фронта, вступление в Союз художников. Маша была здесь как будто бы ни при чем. Она не докучала ему ни советами, ни капризами. Если же он, мучаясь сомнениями, спрашивал ее мнение, отвечала после долгого молчания медленно и вроде бы неуверенно:
– Твоя роща здесь, как на параде, – ни сучка, ни задоринки. И небо – разве у нас такое небо? Это же Капри, а не Поволжье.
Он тут же взрывался:
– Можно подумать, ты на Капри всю жизнь провела!
– Ну, на Капри не была, это точно, а вот в Поволжье и впрямь всю жизнь.
– Ты ничего не понимаешь! – сердито бросал он, и, громко топая, надолго уходил в мастерскую.
Она приучила себя не обижаться на него в эти минуты, но отступить от самой себя не могла, и в следующий раз все повторялось сначала.
– Помнишь, Коленька, – говорила она задумчиво, продолжая гладить белье или вытирать посуду, – когда мы прошлым летом были в Матвеевке, выдался удивительно жаркий солнечный день. Над землей висело марево, как туго натянутая кисея. Воздух прямо-таки звенел от напряжения.
– Что ты хочешь этим сказать? – настораживался он.
– Я хочу сказать, что у тебя этого нет, – обреченно вздыхала она.
Далее следовало привычное "ты ничего не понимаешь!", но через два дня на картине скорее ощущалась, чем виделась бывшая в то лето совершенно сумасшедшая жара.
Но сейчас он думал не об этом. Десятилетия мучительных поисков, сомнений, подминания реальности (порой, совершенно жуткой) под себя и в конечном счете созидания своего и только своего собственного мира не оставили в его памяти заметного следа. Никакого следа не оставили в памяти ежедневные изменения своего (а Машиного?) лица, фигуры, походки, привычек. Только вехи, только итоги красными датами метили календарь его жизни. А сама жизнь шаркала за дверью больными ногами и спрашивала дрожащим Машиным голосом: "Коленька, обедать сейчас будешь?"
Он с удивлением посмотрел на старый портрет: разве это Маша? Молодая женщина улыбалась легко и насмешливо. Он не помнил ее такой. Вдруг неожиданная мысль пронзила его: Маши – больше – нет. Нет больше старой, больной ровесницы, подруги. Осталась только вот эта молодая, посторонняя (потусторонняя – по привычке закаламбурил мозг) женщина. "Господи!.. Маша!.." – страх внезапно накатил на него. Он уже не вспоминал, не рассуждал. Ужас одиночества вцепился в него мертвой хваткой. "Маша... Машенька... Как же я теперь... Один... Я же стар, Маша! Мне поздно начинать новую жизнь... Без тебя... Ты умерла слишком поздно, Маша!!!..." Зловещий, кощунственный смысл этих слов не доходил до его сознания. Он продолжал твердить: "Поздно... Поздно... Слишком поздно..."
Давно стемнело. Из мрака проступали белые пятна картины – платье, туфельки, носочки, цветущая вишня. Рядом в лунном свете белела низко опущенная голова. Второй раз за день пробило двенадцать. Новая, неведомая жизнь зачиналась в темноте, холоде, сырости под мерное шарканье часов: "Позд-но... Позд-но... Слиш-ком позд-но..."


Глава третья.  ИСТОРИИ

Я не права, конечно,
Ах, как я не права!
Мне мячики черешни
Ныряли в рукава.

И в ямочке ключицы,
Где дрема их свела,
Им снилось, будто птица
Там гнездышко свила.

А может быть, им снились
Два листика-крыла...
Я не права, мой милый?
Я снова не права.

Я не права, конечно,
Есть в жизни больший толк,
Чем ягоды черешни,
Чем тела смуглый ствол.

Чем в прошлогодней почте
Забытые слова...
Но что им до того, что
Я вечно
               не права!

Описывать процесс написания стихов – занятие бесполезное и неблагодарное. К тому же вряд ли у настоящего поэта существует какой-то определенный метод творчества. Но то, что у некоторых произведений бывает своя биография – совершенно точно. Если говорить о стихах, то такие истории не только питают читательское любопытство – кому и по какому поводу написано, но и являются своеобразной лабораторией стиха. Я вспомню несколько. На мой взгляд, они придают стихам некий колорит – эдакую окраску интимности и доверительности в отношениях с читателями.

"МЫ ШЛИ ДРУГ К ДРУГУ..."

Мир тесен, а судьба порой выделывает такие коленца, что только диву даешься, как это у нее получается.
Идем мы как-то с Мэтром по Свердловке, центральной улице тогдашнего города Горького, и друг перед другом бахвалимся своим детством – у кого оно труднее было. И вдруг выясняется, что жили мы в двух шагах друг от друга, и где – на самом краю земли, в Мурманске! Оказывается, и родители наши были знакомы, но вот поворот – мои-то теперь здесь, рядом со мной, а его – в Севастополе, в Горький же его сдали на воспитание бабушке. И вот спустя много лет идем мы рядом, и не просто так идем, а обсуждаем общие наши проблемы, стихи друг у друга читаем. Раньше казалось – само по себе счастье в полуторамиллионном городе найти единомышленника, а тут оказывается товарищество с биографией.
Я вообще дамочка впечатлительная, а тогда, в двадцать с небольшим, меня это открытие прямо-таки потрясло. Как скоро написались стихи – не помню, однако с ними произошла неожиданная метаморфоза. Писались они о вполне конкретной ситуации, а в характеристику героя влез совершенно другой тип, занимавший в то время мое воображение. Впрочем, стихи это, кажется, не испортило. Тип в герое себя узнал и страшно сам себе понравился. А стихотворение – вот оно.

Мы шли друг к другу, выбирая путь
По компасу, по карте, по указке,
Но тут один из нас решил махнуть
На все. И укатил на Каспий.

И компас тот подвох не раскусил –
С ферритовой упорностью кретина
Тащил меня на Север, что есть сил,
И с картой, впрочем, та ж была картина.

Конечно, мы не встретились тогда,
И друга всяк нашел себе другого.
Не раз места сменились и года,
И вот однажды прихожу к знакомым.

Гляжу, сидит какой-то явный шиз –
Небритый, в волосах гуляет ветер.
– Вы извините, – говорит, – не из...?
– Из...! Из...! – спешу ему ответить.

Он засиял, как новый медный таз,
Захохотал заливисто и сочно:
– А я давно разыскиваю вас,
Вот рассчитал, и что ж – довольно точно!

Мы тут же в дружбе поклялись навек,
Он занял рубль, слетал до магазина...
Ну что сказать – хороший человек.
А он украдкой посмотрел на сына:

– Однако, все могло бы быть не так...
Забормотал.
                Завсхлипывал.
                Заплакал.
И только потный солнечный пятак
Все тискал в мощных, заскорузлых лапах.

 КЛЮЧИЦА

Все началось с Дня печати. Ни один уважающий себя журналист не пропустит этот праздник. Однако в тот год уже свирепствовал небезызвестный Указ, и ребята из якутской "молодежки" решили скрыться с глаз подальше. Было решено отправиться на загородную дачу попить, попеть, пожарить шашлыки. Загрузили в редакторскую "Волгу" женщин с детьми, впереди, рядом с шофером, сел Валера Скрябин, ответственный секретарь, отвечавший на этот раз за коньяк и лимонад. Загрузили в багажник ящик водки, стали рассаживаться, и вдруг меня, словно пробку от шампанского, вышвырнуло из машины. Трижды меня уговаривали сесть на место, дважды я упорно отказывалась и рвалась ехать с остальной компанией на автобусе. Наконец сдалась, и мы тронулись.
Как выскочил из-за поворота МАЗ, не помню. Не помню, конечно, и то, как наш шофер (умница!) развернул "Волгу" на сто восемьдесят градусов и подставил под удар багажник. То, что машина пролетела пятнадцать метров по воздуху, прежде чем оказаться в кювете, думаю, врут, но поскольку сама этого опять не помню, оспаривать не буду. Очнулась я на асфальте с переломанной ключицей, сотрясением мозга и другими ранами и ушибами. Все остальные члены нашего экипажа отделались лишь мелкими царапинами от разлетевшихся вдрызг стекол, да разлетевшихся так, что Миша неделю вытряхивал потом осколки из колготок сына, одетого в теплый комбинезон на молнии. Коньяк и лимонад, естественно, тоже разлетелись вдребезги. А вот водке, замечательной нашей русской водке, принявшей на себя удар умопомрачительной силы, хоть бы хны! Впрочем, это мне тоже рассказали много позже. Меня отправили в больницу, а ребята, плюнув на все предосторожности, вернулись в редакцию, где и устроили нечто среднее между гулянкой и панихидой.
Я очень люблю рассказывать эту историю. Она возвышает меня в собственных глазах. Она утверждает мое геройство и силу интуиции. Однако к стихам все происшедшее пока не имело никакого отношения.
Выйдя из больницы, я была поставлена перед фактом – с квартиры, приютившей нас в Якутске на два года, надо съезжать, предварительно сделав ремонт. На мой призыв о помощи откликнулся только один человек – друг и поэт Володя Фролов (вот и тебе, Володечка, памятник). Отправив наши семьи "на материк", мы рьяно взялись за дело. Вовка раскрашивал убогую кухню-вагон "под камушки", а я, с тоской взирая на его творчество, втихушку прилаживала к загипсованному плечу щетку на длинной палке и пыталась белить потолки. Вскоре все это нам здорово надоело. Мало того, разболелся перелом, и я поняла, что одной левой рукой даже обслужить себя мне не под силу. Как-то ненавязчиво я все чаще и надольше оседала во фроловской хибаре – мерзостной, убогой деревяшке, стоявшей почти в центре города на болоте, где меня, однако, регулярно подкармливали. В качестве платы за гостеприимство читала вслух жизнеутверждающие пьесы Рязанова и Брагинского, пока хозяин растапливал печку, готовил ужин или варил белье, и упивалась нежданно свалившимся на меня бездельем.
Вот тут-то и пошли стихи. То ли подействовали раскованные, живые диалоги героев пьес, то ли возникло неизбежное при долгом общении соперничество двух поэтов, только незаметно втянулись мы в игру, по условиям которой, уходя из дома, каждый должен был оставить новое стихотворение. Фролову это было легко – у него и так за каждую ночь от пяти до двадцати стихотворений написывалось. По утру он "со скромной гордостью" брал кипу исписанных листов и, завывая, обрушивал на мою голову поток бесконечных мыслей, чувств и интонаций. Я пишу редко, медленно, долго собираясь с силами, но тут обстановочка, видно, влияла. Выслушав его тираду, я доставала из-за спины свою единственную страничку и, нисколько не менее бахвалясь, прочитывала собственное гениальное произведение.
Как-то, желая поддеть своего друга-соперника, я написала коротенькое стихотворение:

Шла, тихонько напевая,
Башмачками топоча,
На везенье уповая,
Оглянулась сгоряча.

Не поспешна, не безгрешна,
Но наивна испокон,
Спелой ягодой-черешней
Закатилась на огонь.

Погостила, погрустила,
Обсушила два крыла,
Свет неслышно погасила
И ушла, как не была.

Ушла из дома и оставила его на столе. Возвращаюсь, вижу: сидит Вова на кухне и тупо смотрит в мой листок. Заметил меня и как закричит: "Я те уйду! Я те уйду! Ишь, че придумала!" – и шмыг в дальнюю комнату. Все ясно, пошел писать мне в отместку.
Чтобы закончить эту тему, надо сказать, что в то же лето, после моего отъезда, Вовкина халабуда сгорела. Меня почему-то потрясло это известие, хотя ребятам дали квартиру получше, да и жили они так бедно, что жалеть, в общем-то, было не о чем. Но тут, видно, сошлось все воедино: и старая-престарая моя песенка про мячики черешни, уснувшие в ямочке ключицы, и перелом этот дурацкий, и невольный обыгрыш обеих этих тем. И вот все сгорело, остались лишь головешки да стихи, написанные по такому случаю.

Сгорел у друга дом –
И дом-то был неважным,
И было, в основном,
Имущество бумажным.
И дали для семьи
Квартиру лучше прежней
И повод, чтоб сменить
Постылые одежды.

Что ж плакать? Времена
Бывали и почище.
Но, что ни день, жена
Идет на пепелище
И бродит по углам
Обугленного сруба,
Где с пеплом пополам
Воспоминаний груда.

Ах, этот старый дом...
Он слишком много знает.
Он слишком скопидом,
Чтобы делиться с вами.
Душа его черна –
Куда чернее лона,
Зачем же ты, жена,
Кладешь ему поклоны?

Чего ты ищешь тут?
Каких таких видений?
Обрывки ссор и смут –
Черта его владений.
Пусть в черных потолках
Уже не видно грязи,
Ты, двери потолкав,
Вернешься восвояси.

А он замрет во тьме,
Развесив ставни-уши,
Обрыдлевший тебе,
Осточертевший мужу.
Ненужный, как тапер
со сломанной ключицей...
С ним ничего теперь
Дурного не случится.

 ИСТОРИЯ СОВСЕМ КОРОТКАЯ

Хожу на девятом месяце. Вот-вот рожать. Просыпаюсь ночью оттого, что приснилось стихотворение. Вставать лень. Рассказываю его про себя несколько раз, чтобы не забыть, и засыпаю. Через два дня узнаю: от Милого друга ушла жена. Казалось бы, давно между нами ничего нет – и семьи, и жизни разные. А вот на тебе – что-то сработало...

Нет ни обиды, ни тоски,
Так просто женщина уходит.
На стуле в сумерках находит
Сорочку, платье и чулки.

Через минуту всхлипнет дверь,
Когда она, поправив стрижку,
Сбежит по лестнице вприпрыжку
И тихо спросит: "Что ж теперь?"

Но прочь сомнения! Пинком
Дверь настежь! Ничего, что больно.
Зато как безысходно вольно
Поставить точку каблуком!

Глава четвертая.   СТУКНУТЫЕ
или
К чему приводит ряд ассоциаций

Надоедают звонки телефонные,
Не увлекает игра.
Снова хожу по исхоженной комнате,
Как привиденье, стара.

Тень роковая за каждою малостью,
Годы видны наперед.
Даже того, с кем обнималась ты,
Холод и ужас проймет.

В мире, где правят сон и усталость,
Лишь поклоненье судьбе –
Все, что осталось,
                все, что осталось,
Все, что осталось тебе...

Когда мы жили в Якутске, в наших кругах ходила мрачноватая шутка. Дескать, каждый, кого отметил Бог в смысле творчества, в конечном счете должен получить "по башке". Основу этой теории заложил Володя Фролов. Выпускник филологического факультета Якутского университета, он несколько лет пытался вытащить свою семью из нищеты на жалкие журналистские заработки. В конце концов, Вовка плюнул на престиж и ушел в банно-прачечный трест. Конечно, филолог Фролов стал не простым банщиком, он стал мастером и даже, кажется, старшим. С присущей ему неукротимой энергией Вовка взялся за реорганизацию банно-прачечного дела в городе. Первым его достижением стало открытие первой прачечной самообслуживания. Потом были еще какие-то подвиги, и наконец масштаб Володиных дерзаний дорос до преобразования одной из двух занюханных городских бань в помывочный дворец. Вовка с утра до ночи носился по городу, доставал финский кафель, бранился со строителями, уговаривал проектантов, а ночью сидел над бухгалтерскими документами и лишь под утро на два часа окунался в мир поэзии, выписывая свои бесконечные философские раздумья в бесконечных стихах.
Не помню, зачем ему понадобилось идти на этот склад. Кажется, для строительства нужны были трубы, их долго не завозили, и Володя сам пошел наводить ревизию. В тот момент, когда он с тщательным усердием рылся в хитросплетениях водопроводно-канализационного кишечника, труба, скатившаяся со стеллажа под потолком, со всей предписанной ей Ньютоном силой вломила ему по затылку.
Дело было в канун Вовкиного дня рождения. Мы пришли с букетом и традиционным продуктовым набором для выздоравливающего. Такого унижения Вовка стерпеть не мог. Он категорически отказался лечь в больницу и устроил нам грандиозную попойку, после чего, по его утверждению, стал чувствовать себя значительно лучше и написал кучу прекрасных стихотворений.
Вторым избранником роковой любви Евтерпы и Эрато стал Володя Федоров. Возвращаясь домой после работы поздним, мрачным и ужасно холодным зимним вечером, он подвергся нападению двух подвыпивших юнцов. Налетев из-за угла, один попытался свалить светило молодой якутской поэзии на землю, а второй нанес ему сокрушающий удар по голове велосипедной цепью. Меховая шапка в какой-то мере самортизировала удар, тем не менее, высокий лоб восходящей звезды оказался рассечен чуть не до кости, и жуткий кроваво вздувшийся шрам, по фроловской теории, объективно причислил Федорова к разряду избранных.
Позднее Володя стал редактором толстого журнала, человеком серьезным, более того – нашим кормильцем, и мне не совсем удобно вписывать его в эту историю, но из песни слова не выкинешь. Так что, когда Карлу отрубили нос, мы восприняли это известие с возвышающей обреченностью.
Карл Сергучев не был поэтом. Он был выпускником Щепкинского училища и музыкальным режиссером Якутского театра драмы. Но он входил в то время в круг наших друзей, и законы круга имели над ним полную силу. Однако "проверка на вшивость", выпавшая на его долю, была самой нелепой и невероятной.
Карл вместе с компанией возвращался домой из гостей. Дело было то ли утром, то ли летом, когда в Якутске и ночью светло, но малолюдно. Видимо, уже начинавшееся похмелье завело его в чужой двор, где мужик колол дрова. Карл попросил воды. Мужику это не понравилось. То ли лицо нечаянного гостя показалось ему "не таким", то ли манера поведения театрала, вольная и задиристая, не пришлась по вкусу, то ли сам он был в подпитии, только после длинных препирательств мужик взмахнул топором, и ... Карл едва успел откачнуться. Но нос, маленький якутский нос, который ну никак нельзя было назвать самой выдающейся частью тела, отвалился и висел на тонкой межноздревой перепонке. Карл приставил нос обратно и помчался в "скорую". Нос пришили на место, а мы, обмывая еще одно приобщение, напряженно посмеивались и вспоминали Гоголя.
Можно как угодно относится к фроловскому пророчеству, однако никто из нас не избежал предсказанной участи. Поскользнувшись на ковровой редакционной дорожке, упал на рабочий стол Миша Песин, получив трещину ребра. Ну, а моя автокатастрофа стала настоящим апофеозом  всеобщей нашей "стукнутости".


Х Х Х

Ничего не понимаю,
Ничего не говорю...
В поле бабочка летает,
Лето клонит к сентябрю.

Я валяюсь на спине,
Я кусаю колосок.
Солнце ползает по мне,
Золотит седой висок.

Муравей залез в рукав,
Муравей пускай не прав –
Мне не хочется сердиться,
Я на равных среди трав.

Я такая же букашка
Или клевер, или кашка,
Или даже зверобой –
Все равно горжусь собой!

Я не лошадь, не батрак,
Мне не страшен ваш бардак.
Я валяюсь среди поля
В эту среду
                просто так!
 ХХХ

Писать бы мне сирень-цветочки,
Ведь это ценится друзьями,
А я выкатываю строчки,
Как бочки с тучными язями.
И получаю оплеухи
За то, что, вечно двуедина,
Я половиной – сею слухи
И разум сею – половиной.

Х Х Х

Я так люблю моих друзей,
Что иногда во снах
Встречаю их, и праздник сей
Пьянит, как ысыах*.

Я с ними пьяно говорю
И рьяно пью вино,
А если что и натворю,
То с ними заодно.

Мои друзья, как на подбор,
Злы, веселы, умны,
Мне скажут: "Что за разговор!
Мы тоже видим сны.

Где зла, умна и весела –
Что лучше, не поймешь –
Ты без кормила и весла
По улице гребешь."

И мы вот так поговорим
И разойдемся вновь
Друг другу заполнять гарем
Цветных, тягучих снов.
.........................................
О, стая диких обезьян!
О, пламенные львы!
Мои давнишние друзья,
Приснившиеся мне друзья,
Да, право, есть ли вы?..
___________
* ысыах – якутский праздник встречи лета.

ПОРТРЕТ МОЕГО ЗНАКОМОГО

                А.П.
От площади Горького до Маяковки,
Минуя Почайну, срезая углы,
Шагает прохожий без остановки –
Прохожий, похоже, во власти игры.

То что-то бормочет он, то напевает,
То глазом прищуренным зыркнет на миг.
И пятятся о-то-ро-пе-ло трамваи,
Когда переходит он линию им.

Прохожий угрюм и  к тому ж хромоножка.
Потерт пиджачишко и брюки стары.
Но в маленьких глазках зияют подложно
Зрачки – не зрачки, а две черных дыры.

Там бестии водят свои хороводы,
Там вьюги беснуются навеселе,
И музыка сфер от вершин небосвода
С рыданием ливней спадает к земле.

Прохожий идет, как ни в чем не бывало,
Набив до оскомины звуками рот.
А солнце над ним полковым запевалой
В поту и пыли одурело орет...

Х Х Х
Мы приходим к вам с бутылкой,
Наши умные друзья,
Экзотической посылкой
Из чужой страны вранья.

Из чужой. далекой, чуждой –
Каламбуров, песен, рифм,
Где в дворцах из всякой чуши
Каждый сам себе калиф.

Наши искренние страхи
Вам до коликов смешны,
И последние рубахи
Наши –
             вашим не нужны.

Но сойдясь двумя волнами
За обеденным столом,
Мы поймем, что между нами
Не достроен волнолом.

Потому что с равной болью
Наши сны и ваша явь
По утрам у изголовья
Одинаково стоят.


Х Х Х

О, ты, мой местный гений,
Моя мирская блажь,
Без права вдохновений
Судьбу мою уважь.

Пропой тугим фальцетом,
Аккордом заглуши
Тоску жены поэта
В холодной злой глуши.

И я себя припомню,
И стану горевать,
И свой ничтожный подвиг
Геройством называть.

И лампа среди ночи,
И сон в зените дня
Покажутся не очень
Постыдны для меня.


Глава пятая. ОБРАЗЫ

Впереди – четыре долгих месяца,
Позади – коротенькая жизнь...
Коромысло смысла перевесилось,
Знай себе, за краешек держись.

И хожу ль по разночинным улицам,
По чиновным лестницам всхожу –
Все шепчу себе: "Ну, что за умница!
Ишь как равновесие держу."

Поэт творит образы. Образы творят поэта. Они лепят его жизнь по иным законам, нежели у других людей. Поэт может построить воздушный замок и начать его обустраивать с прилежанием, достойным самого почтительного подражания. Он соберет воздушный стол, взрастит воздушный сад, из вполне реальных грешников сделает друзей чистых, как придуманный воздух.
Поэт изменяет мир – каждый в силу своего таланта. Один – больше, другой – меньше. И люди, однажды втянутые в орбиту его творчества, поневоле начинают думать и жить по-другому. Но стоит поэту ослабить свою волю, обессилеть, как придуманный мир начинает рассыпаться, словно замороженное стекло.
Но оставим пока окружающих. Это больной и долгий разговор – о девушках, на всю жизнь обманутых феерией "Блистающего мира" и "Алых парусов", о юношах, возомнивших себя не гайдаровскими тимурами, но истинными тамерланами. Оставим их пока в стороне. Поговорим о самом поэте. Ведь и у него случаются в жизни моменты протрезвления...

С ЧЕГО ВСЕ ЭТО НАЧАЛОСЬ?

Не помню, с чего все это началось. Сам по себе тривиальный факт приезда в глухомань столичного специалиста немного значит. Давно, давно уже провинция перестала быть дурочкой, которая со сладким ужасом восклицает: "К нам едет ревизор!" Виной ли тому всеобщее поумнение или какая-то особая особенность нашего города, но только, пятнадцать лет назад вгрызшийся в чахлое тело южно-якутской тайги и на девяносто девять и девять десятых наполненный приезжей жизнью, он по духу своему остался младшим братом столпов культуры и индустрии, покинутых своими рванувшими в дальние веси гражданами. Очень скоро, как водится, младший перерос старших и нахрапистостью, и леностью, и капризами, и жутким самомнением – в общем, всеми дурными наклонностями, свойственными человеческому характеру. Одной из них было явное безрассудство. Высокая зарплата, в общем-то, не обеспечивала северянам истинного благополучия. Живя в балках и бараках, не имея для жизни зачастую самого необходимого, почти каждый житель города считал само собой разумеющимся тратить деньги на приобретение автомобилей по особой, льготной, "бамовской" очереди (у иных было по три-четыре машины. И где на них ездить-то – в тайге, что ли?), покупку бриллиантов, дорогих натуральных шуб и обязательно – на длинные куражные северные отпуска.
Но была у города и еще одна отличительная черта. Худо-бедно, а здешняя интеллигенция, вернее те, кого нынешнее время приспособилось обозначать этим словом, чувствовала себя в гораздо большей связи с центром, чем, например, горьковчане или владимирцы. При современных средствах транспорта и связи расстояния играют незначительную роль, зато принадлежность целого города к двум могущественным союзным министерствам так или иначе выводила на многочисленные, частые и тесные контакты со столицей. Фраза: "Я только что из Москвы," – стала настолько расхожей, что в приличных кругах предпочитали ее не произносить, а высказывать собственное мнение, отличающееся вольнодумством и не наказываемой безответственностью.
 К чести горожан, их развлекали не только столичные сплетни, о которых они были наслышаны, порой, лучше москвичей. Город собрал в себе множество интеллектуалов, выброшенных за борт прежней жизни по причине разводов, размолвок с начальством или молодого тщеславия и служебного рвения. Эти люди, впрочем, как и все остальное население, много пили, но не спивались, много читали, выписывали толстые журналы, а во время служебных командировок и отпусков бывали в театрах, музеях и прочих центрах культуры чаще, чем иные столичные жители.
И все-таки пребывание в местах «не столь отдаленных» чем-то напоминало лагерную жизнь. Замкнутость человеческого и территориального пространства рождала неосознанную тоску, отчаянность поступков  и повышенный интерес к новым лицам.
Я пила с сапожниками, летала на Колыму, ходила по болотам на охоту с бывшим уголовником, проваливалась под лед, перлась на красный свет, дружила до той черты, которая обозначается не трещинкой на асфальте, а обрывом в пропасть и полетом в тартарары.
И устала... Душа моя износилась и стала похожа на бесформенную тряпицу когда-то веселого и яркого воздушного шарика. Я устала. Все чаще меня окружали конфликты и сплетни. У меня не было сил с ними бороться. Едва-едва хватало их на то, чтобы как-то растить детей и иногда, на короткое время, зажигаться очередной идеей, из которой опять же не вырастало ничего, кроме чахлых, нежизнеспособных уродцев, подобных черным, словно обгоревшим, остовам лиственниц на бескрайнем пустынном снежном просторе.
И вот на тебе... Так с чего ж все это началось? Может быть, со сна? Сны мне снятся удивительные. Яркие, красочные, чувственные. Они уже настолько натренировались жить по законам собственной жизни, что стали гораздо лучше, насыщенней и правдашней повседневной реальности. На этот раз приснилось, что я иду мимо прилавков, выстроившихся в длинную вереницу вдоль дороги. Прилавков много, а продавцов мало – холодно. Но каждый зазывает покупателей на свой лад. И тут появляется провожатый и сочувственно так говорит: "Чего ж ты тут бродишь? Тебе не сюда." Действительно, за неуклюжими деревянными постройками стоит стеклянное здание.  В нем тепло, людно, шумно, множество красок, запахов, звуков. "Дальше," – говорит провожатый и ведет в небольшой полутемный зал – пустынный и тихий. В одном углу переговариваются музыканты, тут же, на большом экране идет цветное кино. Провожатый подводит меня к столику, за которым уже сидят несколько человек, и исчезает. Тихо. Удивительно тихо и спокойно. И разговор, и музыка, и свет – все в полутонах. Я не чувствую ни стеснения, ни неловкости. Рядом со мной сидит человек. Он сразу выделяется среди других. Сначала непонятно чем. Ничего особенного. Но в том, как он слушает, как сидит вполоборота, как редко произносит фразы, заложена такая уверенность, такая сила, такая полнота жизни, что вдруг... Да, пожалуй, вот тут-то и начинается "вдруг", потому что даже во сне меня словно пробивает током – Боже, как хорошо, как счастливо, как спокойно. И уже во сне я понимаю: влюбилась. Так влюбилась, как никогда в жизни. С первого взгляда, бездумно, целиком. Мне не хочется ни власти, на самоутверждения, ни нахлестывающей кнутом страсти, а только вот так сидеть рядом и ощущать, как наполняется энергией доселе безжизненная левая половина тела. Просыпаюсь я впервые за последние годы с улыбкой – огромной, гигантской улыбкой. Она охватывает меня всю, словно мыльный пузырь, в котором уместилось и окно, и стена дома, и даже деревья, растущие у подъезда...
В тот день я, конечно, никак не связала свой сон с появлением незнакомца. Мы мило болтали. Как приглашенный консультант он терпеливо выслушивал наши наивные профессиональные вопросы и дилетантские споры. Пожалуй, единственное, что в нем удивило – он ничего не рассказывал о себе, не поучал и при этом не сторонился новых компаний, в которые мы каждый вечер пытались его затащить.  Вот улыбался он и вправду хорошо. Я очень люблю, когда так улыбаются – полуулыбкой, с какой-то потаенной печалью и обязательно глядя прямо в глаза. А может быть, все началось с улыбки?
Мы шли по темной вечерней улице. Октябрьский мороз прихватывал до минус пятнадцати. Мы еще не успели сменить осеннюю одежду на зимнюю и слегка задрагивали, особенно когда из-за угла налетал разбойный ветер и тщился достать липкой ледяной лапой до ушей и лица, залезть за пазуху и, извините, под дамские юбки. Хотелось есть и опять искали выпить. (Эта тема особая в моей жизни. Она, как крест, тащится за пером на голгофу страницы аж со студенческих времен. Что делать? Мы выросли под эту колыбельную песенку русской, да и не только русской, литературы, где пьянство и нигилизм были синонимами работы души и ума и возводились в абсолют. Мы были согласны на преследования и непризнанность, желательно непризнанность громогласную, нежели на нарушение своих цеховых канонов, которые определяли границу между "МЫ" и «ОНИ», границу, которая, как нам казалось, надежно оберегала творческую индивидуальность от посягательств социума. Таково было наше представление о жизни, и мы честно пытались ему соответствовать.) И улыбаться было, в общем-то, нечему. Но мы пришли в дом. Согрелись. Что-то приготовили. Сели за стол и ... начали улыбаться.
Я действительно люблю, когда улыбаются. Помню, первое, что меня поразило по приезде в Якутск – то, как мало там улыбаются. Я понимаю – холод, особенности национального характера... А может, во мне играл рецидив детства? Но я до сих пор свято верю, что и самые серьезные дела, если только это дела добрые, можно делать с улыбкой. Конечно, улыбки тоже бывают разные. Я говорю о тех, что хоть чуть-чуть приоткрывают душу. Это как в нудный серый день вдруг проглянет солнце, и веришь – жизнь еще не окончена.
По этому поводу было у меня шаловливое юношеское стихотворение, за которое очень гнобили маститые. Но тут оно пришлось бы к месту.

Перезимуем, и зима пройдет,
И будут солнце, и тепло, и птицы.
И, верно, будет нам к чему стремиться,
Лишь переждать снега и гололед.

А там уж что-нибудь произойдет –
Объявится приятелей орава,
И будет литься сладкая отрава
Вина, стихотворений и острот.

Я оживу на месяц или два,
Иль даже три, покуда длится лето,
Чтоб в сентябре с улыбкой вспомнить это
И пережить тоску и холода.

Вот за это игриво-снисходительное "иль даже три..." да еще "с улыбкой" и досталось мне в свое время от мэтров.
А у нашего командировочного была как раз такая улыбка – умная и немного снисходительная. Тонкая штучка, как говорил Жванецкий, но кто поймет, получит большое удовольствие. И действительно, от нее было дивно хорошо, кажется, даже уши расцветали. Впрочем, об ушах отдельная история, и одно могу сказать точно – с ушей ЭТО не начиналось.
        Так с чего же? Всё такие мелочи – тоска повседневная, сны фантастические, трактат об улыбках... С чего?.. С чего?.. "С чего начинается Родина? С картинки в твоем букваре. С хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе..." Может, здесь кроется подсказка? В чем-нибудь основополагающем, в чувстве родства, например? Так, начнем по порядку. Картинки те явно подкачали. Никак и никогда не могла выбрать, какая из них моя. Родилась в Средней Азии, детство прошло в Мурманске, на отрочество и юность выпал Нижний Новгород, а теперь еще в Якутию занесло. Терпеть не могу морозы и полжизни живу на севере. "Космополитка ты, Милка, – вздыхала моя здешняя начальница, – безродная космополитка." И была права. "Мой адрес не дом и не улица..."
И с товарищами не повезло. Никак не могу понять, почему это "хорошие и верные" живут обязательно в соседнем дворе. У меня так разбросаны по городам, временам и возрастам, но прописаны в моем сердце навечно с равными правами на жилплощадь. А вот единственную школьную подругу, доставшуюся мне со второго класса, я все-таки потеряла в бесчисленных переездах.
Вот так, зачастую, рассуждения делают виток, пытаясь в ассоциациях найти разгадку больной проблемы, и сбиваются, может быть, и не на мелочи, но на малозначащие подробности, так ничего и не найдя, не докопавшись до сути. Поневоле возникает вопрос: а был ли мальчик? И все-таки с чего-то это началось... Так значит, задача поставлена неверно – что ЭТО?
          В последний вечер мы снова пришли к друзьям. Сначала действие разворачивалось по привычной схеме. Голодные, усталые, раздраженные мы выпили по одной рюмке, второй, третьей... И вот ленивый, небрежный разговор сменился всеобщим возбуждением. На помощь пришла музыка. Ах, эти танцы в подвыпившей компании! Что только не увидит в них наблюдательный и трезвый глаз. Я не была трезвой и, следовательно, видела то, что хотела видеть. Прежде всего, женщин. Танец преображал их всех, без исключения, руки становились грациозными и ленивыми, бедра – плавными и подвижными, ноги – стройными и свободными. Все движения – вольные, расслабленные – происходили естественно, без малейших усилий и с единственной целью совершались – выпустить на свободу внутреннее "я", стать полным, абсолютным отражением сущности, которая в обычной жизни так надежно запрятана, что и сама хозяйка о ней, порой, не догадывается.
Мы танцевали. Не помню, как рядом оказался наш незнакомец. Но он вдруг протянул руку и как будто через пространство дотянулся до меня. Прикоснулся. Поверил, что можно подойти ближе. Подошел. Посмотрел в глаза. Положил мои руки себе на плечи. Обхватил  лопатки, крепко прижал к себе и вдруг мягко и доверчиво уткнулся губами в углубление ключицы.
Вот и все... Через мгновение мой бесстрастный мозг зафиксировал: случилось. Еще не ясно было что, но что-то случилось. Душа фейерверком взлетела ввысь, и только потом пришло осознание: произошло невероятное. Случилось, наконец, узнавание, которое годами подкарауливалось в воздушном замке:

...Мне мячики черешен
Ныряли в рукава.
И в ямочке ключицы,
Где дрема их свела,
Им снилось, будто птица
Там гнездышко свила...

Утро было тяжелым и трезвым. Уже не хватало сил на улыбку. Похмелье давило голову, неизбежная разлука – душу. Болело сердце и опять отнималась левая рука. Невкусный ужин, холодная квартира. Все, все валилось из рук, и ничего нельзя было ни объяснить, ни изменить. "Ничего, – по какому-то наитию сказал мой незнакомец, – вот я уеду, и все у вас войдет в норму." Наверно, он прав. Моя славная, добрая подруга утешает меня тем же: "Влюбилась? Уехал? Это пройдет." Я и сама знаю, что ЭТО пройдет. Я прожила в своих стихах столько жизней, что ничему уже не удивляюсь. Разве что случится невероятное, и придуманный образ воплотится в незнакомом тебе человеке. Вот тогда действительно ошалеешь и опустишь руки. Потому что одно дело жить в построенном самой себе воздушном замке, а попадет в него осколок реальности да, как на грех, совпадет по всем параметрам с твоей фантазией – один шанс из тысячи тысяч, и будешь стоять, тупо глядя в пространство, не понимая, в каком из миров находишься. Вроде бы получила ответ, который так долго и мучительно искала, но ни как его растолковать, ни что с ним делать, так и не узнаешь...



Х Х Х

Успокойся, дружок, успокойся.
Все, что надо, еще впереди.
Есть несчастья особого свойства,
Если жарко и жадно в груди.

Эта старая дева – надежда,
Эта глупая баба – мечта
Никогда не наденут одежду,
Под которой горит нагота.

Не по ним эта царская схима,
Не для них золотые врата.
Успокойся и выпрями спину –
Ты не с ними,
                ты вовсе не та.

Между утренним сном и вечерним
На исходе московской зари
Ты еще обернешься свеченьем,
Как Тунгусский метеорит.


ВСЕГО И БЫЛО...

 1.
Душа заплакала, проснувшись,
Ей было холодно и сиро.
В тоске о празднике минувшем
Сох на столе кусочек сыра.

Душа ребенком пятилетним
Закутывалась в одеяло.
Шел снег, и долго в небе бледном
Над миром солнце не вставало.

Вползал в окно тягучий сумрак –
Уныло и обыкновенно...
Душа пригрелась и уснула,
И стала счастлива, наверно.

2.
Весь день проспать. Лишь к сумеркам проснуться,
Лениво, долго приходя в себя.
Очнувшись, потянуться, улыбнуться,
Пустую простынь рядом теребя.

Пойти на кухню и поставить чайник.
В темнеющем окне ослабить взгляд.
Побыть всего возможностью случайной
Без до-мажора для минора-ля.

Побыть ничем – всего самой собою,
Стаканом, не наполненным питьем,
Беспомощной, заигранной трубою
На паперти
                с футлярчиком вдвоем.

Без ожидания звонка в прихожей,
Без нудной телефонной болтовни...
Всего лишь день.
                О, дай мне силы, Боже,
Прожить иначе остальные дни.

3.
Всего и было – неохота
Обозначать и то, и это.
Лишь беспричинная забота
Ловила мысль в свои тенета.

И с темнотой сливались тени.
И было просто непонятно,
Зачем наивник и бездельник
Толкает время течь обратно.
Будильники впадали в ярость,
Отсчитывая вспять столетья,
Но ничего не изменялось:
Ни мор, ни глад, ни лихолетья.

По-прежнему в пустой квартире
Бродили брошенные мысли,
Вода карабкалась в сортире,
В шкафу, скучая, вещи висли.

И пустота огромным оком
Охватывала твердь пространства...
Всего и было – неохота
Ни перемен, ни постоянства.

ХХХ

Еще не прирастают звуки слов
К сознанию, что странствует по телу,
Как лодочник, забросивший весло,
Плывущий наугад в тумане белом.

Сокрыты поволокой небеса,
И не видеть ей ни конца, ни края.
Ах, лодочник, в седых твоих усах
Не золотая рыбка ли играет?

Эй, лодочник, пройдемся по песку.
Возьмем с собой измученное тело,
Нальем вина, разгоним грусть-тоску...
Ну что тебе искать в тумане белом?

Молчание. Размыты корни слов.
Из влаги проступает абрис лодки.
Эх, лодочник, забросивший весло,
Куда то ляжет путь твой некороткий...
                29 марта 1997г.
ХХХ

За
все,
за все меня прости
за мысль, зажатую в горсти
за нервный окрик "отпусти"
Прости
за
все
что было "там"
Но я вовеки не отдам
свой упоительный бедлам
страстей

За-
чем же
качаясь
то вправо
то влево
вращаясь на пару
с чужим кавалером
как снег прошлогодний
пожалуй, еще бледней
все медленней
мед-ленней
мед-лен-ней
мед-
лен-
ней
Мне в жизнь опускаться...

За все, за все меня прости.
Согрей сочувствием собрата.
И между прочим погрусти:
Она ни в чем не виновата.



Глава шестая.  СЕВЕР

Несмотря на то, что многие события, описанные в этой книге, происходили на Севере, он сам по себе заслуживает отдельного слова. Мне, южанке, мерзлячке, с трудом переносящей холод, пришлось полжизни прожить на северах: в детстве – у Баренцева моря, во взрослые годы – в Якутии. Север подарил мне многое – любовь, друзей, замечательную работу, утверждение и осознание себя. Но и расплата за обвальное счастье открытий и переживаний была соответственной...

ХХХ
                "Да разве знают дети юга..."
                И.Эренбург

Не целуй меня так страстно,
Не люби меня так жалко.
Юность скрылась безвозвратно,
Словно праздник без подарка.

В серых сумерках февральских,
В ледяной ноябрьской стуже
Только голосочек ангельский
Все плачется и тужит.
.........................................
За тройной оконной рамой
В белых улицах мерзейших
Разыгралась личной драмой
Жизнь интеллигентов здешних.

Х Х Х

Ничего-то мне нынче не нравится,
Ни о чем не трепещет душа.
Жизнь идет по канонам и правилам,
Оттого, знать, и нехороша.

Серый Север измучил простудами,
Ожиданием, смертной тоской.
"Вам туда?" – говорят. "Нет, оттуда мне," –
И машу на прощанье рукой.

Тараканьего счастья не вестница,
Отчего ж так отчаянно мучаюсь
Подступающей бессловесностью –
Этой самой блаженною участью...



ХХ Х

Я сижу в своем медвежьем углу
И реву в своем медвежьем углу:
Что же я в своем медвежьем углу
Быть довольною ничем не могу?

И сменялась я на лисью нору,
Не смеялась ране – ныне ору:
Что же это я и в лисьей норе
Прозябаю, как в последней дыре?

И тогда я упросила дрозда
Поделиться половиной гнезда.
Хоть и странно это было дрозду,
Но пустил меня за скромную мзду.

Вот сидим мы вдвоем,
На два голоса поем,
Хорошо ль, плохо ли –
Весело живем.

Только стала я порой уставать:
Что ни песню петь – ему подпевать.
Знать, не голос – подголосок у меня,
И не я ему, а он мне родня.

И сижу-то я в дроздином гнезде,
И реву-то я в дроздином гнезде...

Х Х Х

Ржавая хвоя
на черной земле.
Все в твоей воле –
Лги обо мне.

Пегой травы
Прошлогодние сны –
Вот и начало новой весны.

По нерюнгринской
                жиже угля
Истово брызнет
                свет хрусталя,
Чтобы,
             с высоким солнцем в связи,
К полдню растаять
                в черной грязи...


Х Х Х

То-то будет вольному воля,
То-то будет нищему доля,
То-то будет и мне наука
Петь без голоса и без слуха.

И в далекой чужой Сибири
Водку пить, словно эль с имбирем,
Чтобы к ночи, очнувшись графом,
Полстраны будить телеграфом.

Золотой-то дождь хрусть червонцем...
Погляди-тка, Мила, в оконце –
Там луна, словно мятый стольник,
Там Якутск вместо первопрестольной.

Х Х Х

Снежные розы цвели на скамейке,
С веток свисали снежные гроздья,
Снежность вилась золотистою змейкой
В царстве асфальтов и черных морозов.

Вот и гостиницы каменный бункер.
Мимо скользнуть за стеклянною дверью
Мимо администраторши-буки
Под африканский пальмовый веер.

Размежевать все что было и стало.
Стало – отметить оранжевым светом.
Было – губой, примороженной к стали,
Болью ответить на память об этом.

И на холодных казенных простынках
Лежа бессонно в затхлом уюте,
Тщетно надеяться – сердце остынет,
Разум смирится... Что еще будет?

Х Х Х
                А.П.

Я не думаю о тебе,
не думаю.
Я придумываю про тебя,
придумываю.
Я подумываю,
что немного спятила,
Если каждый сон –
сон под пятницу.

Все сбывается в моих снах –
все сбывается,
И на мелочи
не сбивается.
Даже сон предвечерний –
правдашний,
Даже друг мой далекий
рядышком.

Здравствуй, друг мой далекий!
Здравствуйте.
Поутру будет много
радости
Оттого, что примчался
издали
Ты меня из неволи
вызволить.

Я  иду-свищу,
руки за спину.
В небесах будто кто
разбросал кутью.
И бредет конвоирчик
заспанный
От меня к тебе
сквозь Якутию...

Х Х Х

Сыро в доме, сыро.
Пусто в доме, пусто.
Ни кусочка сыра,
Ни листа капусты.
Не пыхтят кастрюли,
Не горланят дети.
Льют и льют в июле
Ливни на рассвете.

Глава седьмая.  А ЕСЛИ И ЛЮБОВЬ...

И снова тянет вернуться туда, к самой себе прежней. Вспомнить, как много было фантазий и чувств в неокрепшей душе. Так много, так хотелось их все перечувствовать, что иные не успевали обретать плоть и кровь и роились, словно фантомы. Но упорное желание их видеть уплотняло метафизические образы до вполне реалистических ощущений. "Придуманная" любовь имела крепкие корни в виде готовности души к страданию, жертвенности, самоотдаче.
Взять хотя бы "Автобусные стихи", написанные в двадцатилетнем возрасте.
"Чья ты? Откуда ты? Кто ты такая?
Милая девушка – пена морская...
Из боттичеллевых что ли полотен
Модным течением к нам занесло тебя?.."
Откуда, если следовать сентенциям реализма, знать мне, что чувствует по отношению к молоденькой девушке немолодой мужчина? Ведь напридумывала. Но видели бы вы, как от этих стихов балдеют мужики!
 Так что "правда – не правда" – разговор бессмысленный. А вот влезание в образ – интереснейшая штука, хоть и опасная. Стоит сильно увлечься человеком, как начинаешь перенимать не только его строй мысли, но и манеры, и разговорные интонации. В этом, кстати, яро обвиняли меня маститые. Дескать, нет своего лица – все маски, маски.  А теперь я об этом горюю – собственное лицо что-то ужасно приелось, а запаса души уже не хватает прочувствовать другого как себя или себя как другого.
В общем, стихи, выделенные в этой главке, – не только реальные переживания, но и мои представления о любви, да еще отчасти – многолетней давности. Их почему-то не пускали на печатные страницы, а мне жаль. И если эта глава оказалась обширнее других – так ведь за то и живем.


Х Х Х

Любовью пахнет по весне,
Листвою прелой и корою,
И незаконною, второю,
Любовью пахнет по весне.

Любовью пахнет по весне –
Сам воздух нежностью пропитан,
И в роще каждая тропинка
Любовью пахнет по весне.


АВТОБУСНЫЕ СТИХИ

Чья ты? Откуда ты? Кто ты такая?
Милая девушка – пена морская...
Из боттичеллевых что ли полотен
Модным течением к нам занесло тебя?

Как я искал тебя!
В каждой прохожей
Что-то похуже,
Что-то похоже,
Что-то уж вовсе прекрасно,
И все же
Не обдавало морозом по коже.

Медноволосая, ты-то откуда?
В гаме автобусном бледное чудо.
Провинциальное чадо Венеры,
Раны душевной отсвет неверный.

Солнце давно мое за облаками.
Только глазами тебя обласкаю,
Только губами твой выдох поймаю.
Что со мной, милая?
Не понимаю...

Х Х Х

А если и любовь –
                то все одна и та же.
А если и печаль –
                то только о тебе.
А если и мечты –
                то не мечтаю даже,
Я не хочу измен
                в простой своей судьбе.
И если этот мир
                положен мне в награду,
И если этот мир
                тавром мне на плечо
Возложен палачом –
                иного мне не надо,
Хоть со слезами, но...
                Еще, – спрошу. – Еще!
Великая судьба
                иль горькая судьбина –
Года произведут
                свой точный пересчет.
Но даже если я
                твой светлый рай покину,
И на пороге в ад
                Еще, – спрошу. – Еще!

Х Х Х

Не надо меня тиранить,
Не надо со мной злословить,
Не надо трескучей тирадой
Винить неуютность условий.

А надо меня любить,
Как розовый куст за оградой,
Где свил паучок свою нить
Под маятник летнего сада.

Вот так же, прицелившись метко
и шаг рассчитав под ветер,
Качаться к шипам на ветке
и ласковости соцветий.

Х Х Х

Ничего не будет, слышишь?
Будет так же, как всегда,
Тот же ветер биться в крышу,
Замыкая провода.

Те же вымокшие сени,
Перекошенный венец,
И любовь – из опасенья
Не отчаяться вконец.


Х Х Х

От чужой судьбы согреюсь,
От своей не отвернусь.
Тайна Дориана Грея
Мне известна наизусть.

За обнявшею рукою,
За распахнутым плечом
Не америку открою –
Разгадаю, что почем.

Многолетнее броженье –
Вот и сделалось вино,
Где до головокруженья
Прикасание одно.

В КАФЕ "У КАМИНА"

В кафе "У камина"
тепло от камина,
но греет мне спину
не жаром огня.
В кафе "У камина"
сидит некто милый
и с грустною миной
глядит на меня.

А мимо камина
в сиянье карминном
летит его милая –
вечность в глазах.
И пахнет малиной
цветок  розмарина
в курчавых ее
золотых волосах.

Ах, мне б эти очи!
Ах, мне  б эти встречи!
Ах, мне б эту вечность
в ночных небесах!
Но кто там бормочет?
И кто там перечит?
Ах, мне бы...
Ах, небо...
Ах, не было б...
Ах...

Х Х Х

Любовь моя, не покидай меня
В пути моем, слепом и быстротечном!
И даже если ты беды предтеча,
Любовь моя, не покидай меня!

В какие ни захочешь времена,
В какие ни припомнишь из столетий,
Вся из восторгов, вся из междометий,
Любовь моя, не покидай меня!

Ведь даже если горя семена
Обронишь ты со зла иль ненароком,
Мне и тогда не избежать порока
Кричать вослед: "Не покидай меня!"


Х Х Х

Блестящими ролями
И глубиною глаз
Над бездною рояля
Вы покоряли нас.

Потом встречались чаще,
И, "Вы" на "ты" сменяв,
О Боже, что за счастье! –
Ты покорил меня.

Но время пролетело,
Сомненье проросло:
Постой-ка, неужели
И это ремесло?


Х Х Х

В сугробах коченел речной вокзал.
Бесстыжие скамейки вверх ногами
Себя безрезультатно предлагали...
– Здесь негде сесть, – ты горестно сказал.
– Мне все равно, – я повела плечом
и оперлась о зябкие перила.
И вдруг мою ладонь твоя накрыла
Так яростно, так горячо.

А после был нетопленный подъезд,
Таращивший на свет слепое рыльце,
Ступеньки выбитые, шаткие перильца...
Предлога не было, предложный был падеж.

И был, конечно, первый поцелуй.
Ах, первый поцелуй, когда за тридцать,
Не раз целованы, и нечего стыдиться,
Казалось бы...
Но жался лоб к стеклу,
И пряталась от губ твоих рука...

Кто знает, чем закончилось бы это,
Когда бы не февраль, и я одета
На пять застежек до воротника.
                1983г.

Х Х Х

Идет – один из миллионов,
И я – одна из миллионов,
И мы – одни из миллионов
Идем друг к другу наугад.
Но он – один из миллионов,
И я – одна из миллионов,
Мы среди этих миллионов
Вдвоем не встретимся никак.

Он заклинает: "Боже правый!"
Я повторяю: "Боже левый!"
Ну что тебе, голубчик, стоит
Свести два страждущих пути?
Но Боже, правый или левый,
Не слышит наших уговоров.
Ему, конечно, безразлично,
Куда  кому зачем идти.

Я проплываю теплоходом,
Он проезжает тепловозом,
И в тот момент, когда две тени
Соединяются в одну,
Вослед ему машу платочком
И ровно через обращенье
Едва заметить успеваю
Навстречь летящий белый флаг.

А Бог из глубины Вселенной
Глядит на две кружащих точки
И думает: Что за настырный,
Смешной и вычурный народ...

Х Х Х

Оживаю постепенно,
Выхожу из виража
По заплеванным ступеням,
Где не дремлют сторожа.

Выхожу на божий сумрак
В свет зачавшегося дня,
Снивелирована суммой
Разновсяческих меня.

Поклонясь чужому зною,
Что, истратив страстный пыл,
Примирил меня со мною
И на волю отпустил.

МОЕ ПОНИМАНИЕ ЛЮБВИ

Нет ничего хуже, когда ноют зубы.
Нет ничего паскудней, когда болит голова.
Нет ничего банальней, когда мои губы
Воспринимают просто, как дважды два.

А ведь любовь – это не алгебра и даже не высшая математика!
Это полет фантазии в такие миры,
Где голова под крышей медного тазика
Прекрасней Аполлона Бельведерского
                и всякой прочей муры.

А впрочем, я не против классических пропорций,
Мне даже нравятся мышцы, выпирающие изнутри,
И потому в душе моей рождается некий консорциум
Ранней утренней зорьки
                и зернистой икры.

Если хотите, это и есть мое понимание любви,
А все остальное – лишь краткое предисловие
К ранениям сердца бескровнее пулевых,
Но крайне опасных для любого здоровья.

И потому я говорю сегодня: Вани, Пети, Сережи,
Вам все-таки удалось поймать меня на крючок,
Если я, свободная до последней клеточки кожи
Верещу, как последний запечный сверчок!

Но лишь до той поры, пока опять не заноют зубы,
Пока паскудно и нудно не заболит голова,
Пока мои роскошные, мои любвеобильные губы
Не будут понимать просто, как дважды два!


Х Х Х

Живи, любовь, живи!
Пусть в этом сердце тесно,
Пусть мало в нем удобств
И много суеты.
Но где еще тебе
Так будет интересно?
И где еще найдешь
Такое сердце ты?

Живи. любовь, живи!
Не придавай значенья
Тем алчущим иным,
Что выстроились в ряд.
Ты столько в шутовском
Ходила облаченье,
Что миг разоблаченья
Смутит тебя навряд!

А мы с тобой с утра
Заварим крепкий кофе
И выйдем на балкон
Спокойно покурить,
Чтоб сверху посмотреть,
Как сумерки уходят,
И новый светлый день
Еще раз повторить!

Х Х Х

Никогда,
                никому,
                ни о чем.
Ты ведь знала, что так оно будет –
Это он о тебе не забудет,
А тебе будет все нипочем.

Заструится рука от плеча,
Ты махнешь, и как будто прилежно,
Но уже расстоянье безбрежно,
И вчерашнее не с чем сличать.

Годы-горы,
                века-облака,
Даже солнце – и то между вами.
Ты стоишь, попирая ногами
Даль, что он подпирает слегка.

СМЕЛЫЙ БЛЮЗ

Наперекор календарю
Я все равно тебя люблю,
Тепло своих колен дарю
И под шуршанье смены блуз
Пою тихонько смелый блюз:
Любовь моя, моя печаль,
Прощай...прощай...прощай...прощай...

Ты входишь в дом,
Снимаешь плащ,
Ты говоришь в ответ:
Не плачь...
В окне затихнет злая мгла,
На диск опустится игла,
Вздохнет свеча,
Остынет чай...
Прощай...прощай...прощай...прощай...


Глава восьмая. О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ

"Жизнь имеет смысл, когда есть за что ее отдать."
                И.Левин, философ

Наше поколение обвиняют в безверии. За что обвинять? Мы от этого ужасно мучаемся, ужасно. Живем, осознавая, что делаем это поневоле – ни для чего, ни для кого. Живем бездарно, потому что и дар наш никому не нужен.
Мое предназначение свыше – отдавать себя с максимальной пользой. Что я от этого чувствую? Счастье? Радость? Благодарность Всевышнему за его просветляющий дар? Нет! Ежедневные муки своей бесполезности, невостребованности.
Вы скажете: любовь, друзья, дети. Не то, не то. Этот ряд можно продолжать без конца: родители, семья, работа... То есть – все, что в нас нуждается, и в чем – бытово – нуждаемся мы сами. Но нет свободы! Нет полета! Нет безграничного, радостного, неосмысленного отдавания себя.
Особенно четко сформировалось это понимание в Москве в три августовских дня девяносто первого. Первое ощущение от столицы – пришибленной и одновременно собравшейся, сжавшейся в кулак: слава Богу, вот он, звездный час твоей жизни. Вот он, миг, который не кадрируется никакими рамками. Не надо ни: взвешивать, рассуждать, мучиться проблемой выбора, думать о завтрашнем дне, об отношениях с окружающими. Надо действовать: немедленно, решительно и определенно.
Воля-то какая! Вот она, свобода...
И после победы – надо бы радоваться, а навалилось такое опустошение, такая безысходная тяжесть: опять все то же самое, опять все сначала.
Русский народ только и умеет проявить себя в партизанах да в папанинцах. Отсюда и геройство наше, и пословицы: на миру и смерть красна. Грудью на амбразуру – это ж просто праздник! А вот изо дня в день мостить дорогу к "светлому будущему" – это скучно. Это не смысл жизни.
Ох, как трудно найти себя в себе самом...

Х Х Х

Мы будем еще жить – отчаянно и трудно,
Навязчиво и трубно нас будет звать судьба.
И просыпаться вновь холодным серым утром,
И по дорогам вскользь лететь невесть куда.

Мы будем еще быть. Метаться и ломаться,
Ключицы паковать во влажные бинты.
И снова призывать друзей объединяться,
И биться в стену лбом, не видя пустоты.

Мы будем еще петь в своем гражданском раже:
Товарищ, не молчи! – как совесть нам прикажет.
И не заметим миг, где еле различим
Возникнет в пустоте какой-то странный голос...
Колосс не упадет, и не созреет колос
К тому не обнаружив видимых причин.

Но безо всяких нас... Ах, как это у Блока –
Все так же высоко и так же одиноко
Тот голос будет, нет, не звать, не призывать,
Но литься просто так! Дробиться и струиться
Свободно и легко, как нам и не приснится,
И в самом честном сне
                покоя не давать!


Х Х Х

Я знаю высшую свободу –
свободу мыслить и молчать,
И правде суетной в угоду
Поспешных гимнов не кричать.

Но верить истово и слепо
Ее высоким миражам,
Где то же солнце, то же небо
И во сто крат светлей душа!

ВАМ

За мелкие нелепости судьбы,
За вечные просчеты и обиды –
Все, обо что вы разбивали лбы,
и чем бывали пуганы и биты,

Вам вынесен последний приговор –
Топить слепых, давить кровососущих,
Чтоб вы надменно поднимали взор,
Опущенный страданьем предыдущих.

Рабы всегда. Рабы во всем. Рабы
Самих себя, обмана и испуга.
Безликие орудия борьбы,
Судьбою загнанные в безысходность круга.

О, как я ненавижу, Боже мой,
Ваш бедный ум, ничтожное коварство.
И кто посмеет говорить со мной
Об узах дружбы, равенства и братства?!

Я продираюсь через рев толпы,
С себя сдирая узнаванья кожу.
Я не позволю вам топить слепых!
И зрячих бить вам не позволю тоже!

Оболгана. Раздавлена. Разбита.
Сторгована друзьями и детьми,
Я доберусь до вашего корыта,
Чтобы в орущей глотке встать костьми!

ХХХ

Мария... Анна... Свет в окне.
Тяжелый предрассветный сумрак.
Мария, помни обо мне,
Покуда я еще не умер.

Ах, Анна, Анна, не забудь
Шаги на вытертых ступенях,
Когда я отправляюсь в путь
На ловлю звонких светотеней.

Вглядись в меня. Морское дно
Не знает бури и глумленья.
Мария, Анна – все одно
В исходе безысходной лени.

Еще не вписана строка,
И никому не объяснимо,
Что жизнь горька,
И смерть легка,
И обе пролетают мимо.
                1992–1993г.г.


ЭПИЛОГ

Вот свет, за которым кончается дом.
И дом, за которым кончается свет.
И нам говорить уже можно о том,
Чего нет в помине и в памяти нет.

Там черным асфальтом застыла река.
Там в каменном небе висят облака.
Там мертвою хваткой сжимает рука
Века.

Но ты, за которым кончается жизнь,
И жизнь, за которой окончишься ты, –
Всего лишь томление сжатых пружин?
Всего лишь могильные в лентах цветы?

Пусть солнце устало сойдет в облака.
Пусть так же бессильно повиснет рука.
Но кто-то ж поднимет заздравный бокал!
Пусть так!

А ты, за которым кончается жизнь,
В дому, за которым кончается свет,
Возьми себя в руки
                и продержись.
Привет!
                1995г.


Ну вот и все, мой милый. Книга готова. Обещание, данное много лет назад, выполнено. Осталась ненаписанной одна глава, может быть, самая главная. Но сегодня нет сил за нее браться. Утешает лишь то, что вместе с книгой жизнь не кончается. Даст Бог, когда-нибудь и она напишется...

Итак, пришел черед весны.
Движение неумолимо.
Пока ты мирно смотришь сны,
Она, глядишь, проскочит мимо.

Приходится ночей не спать,
Чтоб караулить вдох и выдох,
Оставив теплую кровать,
Бежать, искать то вход, то выход.

Забыв семью и ремесло,
Восторгов торг, пределы дела,
Следить за тем, как разнесло
Ее божественное тело,

Чтоб невзначай не упустить
Таинственный момент рожденья,
Когда ложится на листы
Зеленое стихотворенье.

                31 марта – 1апреля 1997г.
























Моя бесконечная благодарность всем, кто помог мне в создании и издании этой книги. Это мои друзья:
Александр Перфильев, подавший идею,
Нина Дюшкова, нашедшая редактора,
Игорь Грач, тонко и грамотно отредактировавший текст;
Лена Баутина, подарившая для книги свои рисунки.
Это
Нина Семенова, актриса государственного Санкт-Петербургского Академического Малого драматического театра Европы, год назад предложившая нашим общим друзьям сложиться на столь необычный подарок к моему дню рождения.
Это актрисы того же театра
Люда Моторная и Наташа Калинина, знакомство с которыми сделало меня богаче на двух прекрасных отзывчивых людей.
Это славная наша компания:
Таня Дривень, Наташа Калинина, Таня Мильнер, Лена и Паша Лужковы, Ира и Андрей Худины, Юра и Наташа Ларины, – благодаря которой пролежавшая несколько лет в ящике стола рукопись превратилась в книгу.
Это нижегородский предприниматель
Андрей Родионов, поддержавший меня финансово и психологически в трудный период жизни.
Это мой муж
Михаил Песин, терпеливо сносивший мои  жизненные и творческие коллизии.
Это мои близкие:
Мама, папа, брат, дети, всегда верившие в меня.
          Это герои, населившие книгу.          
          Это все, кому она посвящена.