Утро Альбер-Лэди

Михаил Просперо
Мы просто стояли и ждали знак.
И это была старая площадь в столице явленных Альберихов. Я была в доспехах, черных и тяжелых. Копье тоже было черное и тяжелое. Пальцы мои побелели от холода и напряжения. Я с трудом охватывала древко копья, я опиралась на него, чтобы устоять, выдержать все это железо на плечах и все эти взгляды, наполненные презрением, самолюбием, никчемной гордостью и постыдным страхом.
Древко копья пропиталось утренней влагою. Туман был плотен, облако улеглось здесь еще ночью, накрыло своим рыхлым телом шпиль черно-белого обелиска посреди площади Альбер Леди. Мелкие капли собирались на стрельчатых окнах, скользили по слюдяным стеклам. Серые, свинцовые, эти капли казались мне тяжелее самого свинца, из которого были сделаны оконные переплеты.
«Будь мужчиной. Стой ровно. Смотри гордо. Смерть не коснется сильного», – это голос Учителя за спиной. Не голос, мысль его звучит в пустой от усталости голове.
Зачем? Я помню. Я знаю. Но уже 16 лет не могу привыкнуть к тому, что в этой жизни в зеркале напротив меня этот светловолосый малыш, мальчик, юноша. Зачем?
Мужчиной должна была быть она, черноглазая и смуглолицая великая княжна Ашкенайзе, несчастная красавица, с юных лет несущая два тяжких бремени - корону герцогини и престарелого супруга-герцога.
Всего одна жизнь отдана за мир между Альберихами и Ашкенайзе. Это небольшая цена, война стоила бы три-четыре тысячи жизней, в том числе, возможно, и жизнь самой великой княжны, моей сильной сестры Вервольфии. Она уж не усидела бы дома в дни великой охоты на людей. Но войны не было. И вся неизжитая злость кипит в жилах моей единокровной сестры.
Она бросает в толпу четкие словечки, мелкие и острые, как стрелы из детского арбалета. Она знает, что толпе нравятся эти шпильки. Она швыряет их, не глядя. А кому в глаза ей здесь смотреть? Кто осмелится? Старый князь умер. Он мог. Он многое мог. Но почему он тогда не пошел и не убил герцога, этого здоровенного мужлана, эту потную скотину, еще тогда!? Почему эту рухлядь, эту раздутую старческую немощь должна терпеть теперь возле себя цветущая сорокапятилетняя женщина? Твари, твари… Вы никогда не узнаете, о чем плакала по ночам юная невеста. Но вы узнаете другое. И смерть гаденыша с девчоночьими повадками, из-за которого я могла опять остаться без престола, будет всего лишь началом ночи длинных ножей. Одна ночь ножей за тридцать лет унижения, как же этого мало. Чертов обычай, надо отстоять эти двадцать четыре часа, чтобы принять предрешенное и сделать уже сделанное судьбой…
Толпа не слышит этих мыслей моей родной сестры о моей скорой смерти. Это не их вопрос. Для них вполголоса летят остренькие шуточки о неких шевалье, которые стали на сторону черни и швали. Всего лишь потому, что их, гордых, не позвали. А позовут? Едва ли. Лошади умнее некоторых всадников, лошади сами идут к кормушкам, полным отборного зерна. А всадника кормит война.
Толпа уже давно разделилась на два полукруга. И полукруг за спиной моей сестры становится все массивнее и шумнее, эта масса уже не шелестит, как листва в осеннем саду, она уже пыхтит, как картошка в походном котелке над костром. Устали люди. Уже заканчиваются сутки после смерти отца. Знак не пришел. Значит, властителя выберут всадники. Может быть будет бой, но небольшой. Мои знают, что всё равно ночью их тихо убьют. Поэтому они захотят умереть героями. Днём. Но я верю, что мои воины не смогут убить много своих соотечественников, просто не захотят ослабить рыцарство ради личной славы. Надо было бы уйти засветло. Но мы, если мы сыновья Ориона, мы обязаны выполнить то, чему учил Учитель Гиперборион.
- Он идет! – сказала низким грудным голосом колдунья Акассандра.
И Тишина сошла с небес. И все замерли.
Ослепительно белый круг рассеял туман над шпилем обелиска Альберихов. Луч ударился о верхушку шпиля и потек свет по обелиску. И я этого не видел, потому что свет Ориона ударил прямо мне в лицо, в грудь, в живот, в ноги, и я упал бы плашмя на спину, если бы не плечо Учителя, не его рука на моем копье, не его щит за моей спиной.
Видимо я стал выше ростом. Выпрямился после прямого удара. Колдунья Акассандра, женщина огромного роста, оказалась на голову ниже меня. Другие еще ниже. Мир раздробился и стал какой-то цветной мозаикой. Люди были прозрачными камушками, стеклышками в этих витражах. Свет сиял и слезы готовы были хлынуть из глаз моих.
Зачем же – люди – ниже?
Княжна Ашкенайзе первой подняла голову и встала с колен, и попыталась взглянуть в мои глаза, но отшатнулась, заслонилась ладонью и пошла прочь, покачиваясь, гордая и никому не нужная. И я не заплакал от жалости к ней, потому что жалость моя ушла прочь, побрела рядом с согнутыми людьми, взобралась угрюмой белой полупрозрачной мартышкой на плечо толстому старику, который, подслеповато щурясь, молча шел вслед за моей сестрой. В этой жизни я уже их не увижу, ни сестры, ни жалости. Правитель владеет людьми, не владеют Правителем человеческие слабости.
Что у меня осталось, так это только способность ясно слышать Учителя Гипербориона.
Всегда.
Он тоже пытался вернуться в этот мир, он заклинал себя:
“Прежде всего - о целостности мировосприятия. “Истина - это целое”. В сложности бытия, среди равнодушной или враждебной природы, ограждает человека от хаоса культура, она дает возможность ощутить себя частью целого - звеном цепи мироздания”.
Люди кланялись и уходили. По-разному. Так и служить будут, по-разному. Последней поднялась с колен Акассандра. Она протянула мне коробочку, продолговатый футляр из черного бархата, в котором сияла перламутровая овальная жемчужина, удлиненная, как след падающей звезды в августовском небе. Поцеловала камень и отдала мне. Мы остались одни. Я и Учитель.
Будет ли мир этому дому? Удержит ли щит Твой, о Великий Орион, всех алчущих, или меч мой отцовский вновь станет зазубрен, изломав сотни ножей мясников? Они ведь тоже люди, почему небо позволяет брату идти на брата? А если Луч Ориона ударит в каждого из них – то все будет хорошо, но тогда плохого нашего мира не будет?
И молчал Учитель Гиперборион, и заиграл на скрипке мой светлый Утешитель Лео.
А я вспомнила...
Нет - Я ВСПОМНИЛ - о письме в сером конверте, которое открывать нельзя 40 дней после смерти отца. Сломал красную королевскую печать и прочел:
“Дух мой с тобой.
Я не знаю, разразится ли “катаклизм” - это вне меня, но я знаю твердо, что если он разразится, то ты уцелеешь.
Потому что уцелеют “позванные”.
А уйдут “темные” и “высокие”, ибо ни те, ни другие не смогут начать сначала: одним не с чем - не знают, другие - знают слишком много, чтобы начать снова (побоятся либо проклянут все).
А “позванные” поверят в себя и в силы, которые их сохранили, чтобы жить.
Это им начать снова!
И ты - иже с ними!”.
Я положил записку в походный ларец. Можно было уходить. Но бледнеющее сияние по краям туч всё еще красило булыжники на площади жемчужным светом, они сияли, как радостные глаза. Нельзя ступить...