Не Бог, но язык. Дело Бродского на стихире

Борис Рубежов Четвёртая Страница
Чуть дополнено.

Подробнейшие материалы для читающих в сети
(Первого из них более чем достаточно):

http://magazines.russ.ru/neva/2004/10/gla16.html
http://sirinlyricclub.narod.ru/article14.htm
http://lit.lib.ru/g/glazunowa_o/text_0010.shtml
http://www.poezia.ru/salon.php?sid=32167
http://vz.ru/columns/2006/2/3/21121.html 
http://lingvofreaks.narod.ru/zaliznyak.htm

Эпиграфы:

1.Бродский: А почему Вы говорите про стихи "так называемые"?
Судья: Мы называем Ваши стихи "так называемые", потому что
другого понятия о них у нас нет.   
Гордин 1989 С.153
Лев Лосев. Иосиф Бродский. ЖЗЛ. М., МГ. 2008

2.“Джо Эллис считает, что в академическом мире
Бродского недолюбливали еще по одной причине:
„Он создавал то, что они изучают””13.

3. ... Рассматривать весь легион лингвистических абсурдов А.Т.Ф., разумеется, бессмысленно. Ограничимся лишь немногими. Вот рассуждение, которым авторы НХ подкрепляют свой тезис о том, что Лондон прежде стоял на Босфоре: "Мы считаем, что первоначально "рекой Темзой" назывался пролив Босфор... По поводу Темзы добавим следующее. Это название пишется как Thames. События происходят на востоке, где, в частности, арабы читают текст не слева направо, как в Европе, а справа налево. Слово "пролив" звучит так: sound. При обратном прочтении получается DNS (без огласовок), что может быть воспринималось иногда как TMS -- Темза" [НХ 2: 108].

http://www.pereplet.ru/gorm/fomenko/zaliznk.htm
ЛИНГВИСТИКА ПО А.Т.ФОМЕНКО
А.А.Зализняк

-------------

Любовь автора данного отклика к стихам И.Б., как и у многих, совершенно не связана с уважением к произведенному вокруг персоны поэта шуму, но скорее относится к его слову и образу мыслей и жизни. Слову, разумеется, прежде всего. Редкое в литературе полное совпадение личности автора с его текстом, продемонстрированное Иосифом Бродским, наводит на размышления скорее грустные, чем отрадные – а ну как и автор эссе о нём  С.В. тоже полностью совпадает? Со своим текстом? Ведь это очень печально, если так. Мелкое, буквалистское и искажающее даже слова русского языка в угоду своей точке зрения придирчивое прочтение ничего, кроме протеста, вызвать не может.

В силу упомянутых причин автор этих строк принял участие к дискуссии вокруг небольшого эссе автора стихи точка ру Сергея Вечеровского под названием  "Бродский, или памятник", http://stihi.ru/2009/07/08/2062  Материал приведён в моём дневнике (на дату помещения в дневник). Для экономии времени и сил читателя привожу только ссылку: http://stihi.ru/diary/qwesty/2009-10-31 Поводом для анализа же упомянутого выше произведения С.В. явилось продемонстрированное уважаемым С.В. непонимание элементарных вещей, которые обязан понимать литератор, пишущий по-русски. Разумеется, в подтверждение этого достаточно смелого заявления я привожу несколько ссылок, самых первых из моря существующих, которые и позволят читателю судить о том, чего стоит данный разбор стихотворения поэта И.Б., произведённый автором стихиры С.В. Подчеркну – мои претензии касаются не позиции С.В., а ужасающего литературного КАЧЕСТВА произведёного им анализа. Я не спорю о том, велик ли И.Б. и хорошо ли это его стихотворение, хотя я, допустим,  вижу, что хорошо. Я считаю разбор, произведённый С.В., неправым, буквалистским и малограмотным, причём последнее  исключительно в литературном смысле. 
 
 Мысли и оценки С.В., касающиеся поэзии, да и русского языка и значения отдельных слов или образов у меня лично ни малейшего сочувствия не вызывают.  Если огрубить суть разговора и попытаться донести его коротко, то С.В. стоит за изящество и традиционность русской поэзии, отказывая в этом качестве данному стихотворению Бродского (не буду обобщать далее для точности, хотя С.В. смело даёт  оценку всему творчеству И.Б.). Те же, кто с ним полемизирует, пытаются убедить его, что И.Б. – это некая высота (или глубина, что в данном случае равнозначно), до которой надо дорасти – вникнуть!!!. Я думаю, что труд их, и мой в том числе, для автора эссе абсолютно бесполезен. Убедить его невозможно.

Что, однако не позволяет промолчать по животрепещущей теме. За неимением времени вынужден на этом закончить и отослать читателя – надеюсь, пока только – к приведённым выше нескольким источникам, которые, при всей их подробности –  капля в море имеющейся по этому вопросу информации. Моё же личное мнение высказано в рецензии автору эссе и приведено там же, под эссе, да и в упомянутом моём дневнике на сайте.

С уважением,
Борис Рубежов.

P.S. от 3 октября 2010.
Стоит ли говорить, что данный отклик является частным и коротко выраженным, за вычетом длинных цитат, моим личным мнением о публикации другого автора сайта. Мне и в голову не приходило когда-либо браться за анализ в творчества И.Б. в целом или какого-либо его аспекта – не из священного ужаса, который отсутствует, а из-за понимания степени своей  компетентности в проблеме. Из-за того, что на такой анализ надо потратить массу времени, и два высших образования здесь ничем не помогут. Тем обиднее и печальнее читать отклики уважаемых мною людей, страдающие тем же самоуверенным верхоглядством. Вырывается из контекста строка И.Б. – и сообщается, почему она "скучна". И ей же противопоставляется что-либо из русской классики.  На улице, так сказать, дождь,  а у нас концерт. Спросим себя – вправе ли авторы обзоров это делать? Наверное. Но если из этого делаются самоуверенные выводы о стихе или о поэзии подопытного в целом – а они делаются – это уже некая искажённая критическая синекдоха! А уж пресловутые девять классов И.Б.! Помолчим, господа с дипломами и медалями вузов и конкурсов! Или прочтём внимательно несколько стихов, сами знаем чьих...

Что касается права считать чьи бы то ни было стихи или прозу «не своими», (чувствую, что совсем не моё), оно, это право, разумеется, священно. И объяснение, почему что-то не нравится – тоже имеет право на существование. Только не надо считать, что «не моё» – это и нехорошее, плохое или неудачное. Здесь есть о чём спорить. Но нет ни малейшей необходимости ни сбрасывать Пушкина с парохода современности,  ни называть именем Бродского теплоход, как это сделал в своём памфлете один известный далеко за пределами стихиры современный автор. (http://www.vz.ru/columns/2006/7/14/38282.html текст, http://www.vz.ru/columns/2006/7/14/38282.htmlотзыв)

P.P.S.
C учётом моего стихотворения-реплики, приведённого в самом конце, не могу не упомянуть, без малейшей скромности, свой опубликованный в другом месте не иронический цикл по теме. С посвящением и названием "Письма....". Никакой скромности здесь и не требуется, поскольку обращение к нашему герою носит характер личной беседы – а беседовать человек может и с Богом, и с Цветаевой, что на нашем сайте и в стихах вообще делается сплошь и рядом. Название здесь всего только суть  избитый литературный приём. Нечто вроде частушки, где первая часть – запев, а вторая – сюжет. Стоит ли приводить примеры частушек?!  Это последнее примечание написано в том числе в связи с воспоминанием о совершенно идиотских заочных, в том числе стихотворных,  упрёках в якобы имеющем место панибратстве.  
 
Dixi.

-------

 ПРИЛОЖЕНИЕ I:

Материалы по ссылкам в начале заметки:



Материалы по ссылкам:

Сирин

Поэтическая студия Светланы Кековой

http://sirinlyricclub.narod.ru/article14.htm

  Pуслан Измайлов

Язык - Время - Бог: мифология языка И. Бродского

(глава из монографии)

Опубликовано:

1. "От всего человека вам остаётся часть / речи…"
"В начале было слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог" (Иоан. 1, 1).
"Язык - начало начал. Если Бог для меня и существует, то это именно язык". [1]

Христианское благовестие и сентенция Иосифа Бродского, в сущности, стоят на разных полюсах, несмотря на внешнее сходство. Поэт пытается создать альтернативное лингвоцентрическое мировоззрение, где все исходит из языка, свершается для языка и в язык возвращается. Он создает свою мифологию языка, в которой язык - творец подлинной жизни и гарант бессмертия. И. Бродский в своём мире декларирует замещение Бога языком. Попытаемся рассмотреть и раскрыть этот миф. И здесь нужно сразу определиться с понятием мифа. Мы пользуемся этим понятием в том значении, в котором оно было раскрыто в работах А. Ф. Лосева. В работе "Диалектика мифа" ученый писал, что "миф есть наивысшая по своей конкретности, максимально интенсивная и в величайшей мере напряженная реальность. Это не выдумка, но - наиболее яркая и самая подлинная действительность. Это - совершенно необходимая категория мысли и жизни...". [2] То есть для сознания, обладающего тем или иным мифом, этот миф является подлинно жизнеустрояющим, устанавливающим свою гносеологию, аксиологию, телеологию. Именно таков языковый миф И. Бродского.
Как было показано в главе 1, "вольтова дуга" в поэтическом мире И. Бродского - противостояние поэта Времени и Пространству, которые в чистом виде есть форма небытия. Борьба ведется единственным средством - языком. А. Глушко писала: "В статьях и эссе самого Бродского Время и Пространство - категории трансцендентные, существующие как при нас, так и вне нас. (Тогда лучше говорить имманентно-трансцендентные. - Р. И.). Однако, они могут поглощаться языком, поскольку лишь язык наделен способностью не столько отражать действительность, сколько ее рождать. <…> Язык творит мир... Мир превращён Бродским в языковую стихию, захватывающую пишущего и ведущую его за собой". [3]

"Захват" пишущего языком - один из основных элементов языкового мифа. В Нобелевской лекции И. Бродский так раскрывает "механизм" стихописания: "поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он - средством языка к продолжению своего существования. <…> Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. <…> Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихосложение - колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже <…> впадает в зависимость от этого процесса. <…> Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом" (I, 14-16). А в интервью, данном И. Бродским французской славистке Анни Эпельбуэн, поэт сказал: "Когда мы хвалим того или иного поэта, мы всегда совершаем ошибку, потому что хвалить надо не поэта, а язык. Язык не средство поэзии; наоборот, поэт - средство или инструмент языка, потому что язык уже существовал до нас, до этого поэта, до этой поэзии и т.д. Язык - это самостоятельная величина, самостоятельное явление, самостоятельный феномен, который живет и развивается ... Язык - это важнее, чем Бог, важнее, чем природа, важнее, чем что бы то ни было иное...". [4]

Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
(II, 22).

Благодаря тому, что языку придается религиозный статус, становится возможной лингвистическая победа над временем. Ошеломленный ещё в молодости словами Одена, что "время боготворит язык", Иосиф Бродский сделал из этой поэтической формулы своё credo. В своей статье, посвященной Одену, он размышляет: "Если время боготворит язык, это значит, что язык больше, или старше, чем время, которое, в свою очередь, старше и больше пространства. <...> Если время - которое синонимично, нет, даже вбирает в себя божество (каким образом это происходит в рассматриваемой нами мифологии, покажем ниже - Р. И.) - боготворит язык, откуда тогда происходит язык? <...> И не является ли тогда язык хранилищем времени? <...> И не является ли песня, или стихотворение, и даже сама речь с её цезурами, паузами, спондеями и т.д. игрой, в которую язык играет, чтобы реорганизовать время? (5, 260).

Цветаевская мысль, что стихотворение есть реорганизованное время, вошла в плоть и кровь мировоззрения И. Бродского. "Время - источник ритма. Ваше стихотворение - это реорганизованное время. И чем более поэт технически разнообразен, тем интимнее его контакт со временем". [5] В другой беседе: "Метр в нем (в стихотворении - Р. И.) не просто метр, а весьма занятная штука, это разные формы нарушения хода времени. В стихотворении это смена времени. Любая песня <...> - это форма реорганизации времени". [6] В статье "Муза поэта": "То, что называется музыкой стихотворения, есть, в сущности, процесс реорганизации Времени в лингвистически неизбежную запоминающуюся конструкцию, как бы наводящую Время на резкость" (5, 38). "Запоминающаяся конструкция" - это то, что приходит в память, а память вневременна, она, по крайней мере, прошлое воскрешает в настоящем - воспоминания суть акты идеального воскресения прошедших, "умерших" событий. Поэтому "музыка стихотворения", или просодия "по сути дела, есть хранилище времени в языке". (5, 42).

Удивительно плотный контакт языка и времени. С одной стороны, язык, реорганизуя время, преодолевает его. Но, с другой стороны, И. Бродский производит и отождествление времени и языка: "Время есть буквальное послесловие ко всему на свете, и поэт, постоянно имеющий дело с самовоспроизводящейся природой языка, - первый, кто знает это. Это тождество - язык и Время" (5, 176).

Такое отождествление имеет свою внутреннюю логику. В силу того, что поэт испытывает "диктат языка", он, "начиная стихотворение <…> как правило, не знает, чем оно кончится…" (I, 15). А вот в чем сущность времени по мысли А. Ф. Лосева: "Сущность времени - в непрерывном нарастании бытия, когда совершенно, абсолютно неизвестно, что будет через секунду. <…> Время есть подлинно алогическая стихия бытия - в подлинном смысле судьба". [7] Время - это судьба, и для И. Бродского язык - это судьба, рок. Но что интересно: "Самоё слово "рок" имеет смысл темпоральный. У некоторых славянских племен оно прямо обозначает "год", "лето". В чешском языке, среди прочих значений, оно имеет и значение "определенного времени", "срока". Точно так же русское "с-рок" сохранило темпоральное значение своей основы "рок", а в современном значении это - судьба.
Происходит же слово "рок", "роковой" от "рещи", то есть означает нечто изреченное или изрекаемое; по своему конкретному значению рок - это изречение. В чешском языке слово rok даже прямо означает речь, слово…". [8]

Таким образом, мы наблюдаем действительно тождество: язык (речь, слово) ~ рок (судьба) ~ время. Кстати, устойчивая метафора воды, водной стихии как образа времени и судьбы, присущая поэзии вообще и поэзии И. Бродского в частности, тоже имеет свою внутреннюю логику, по крайней мере, для славянских языков. Мы можем построить этимологическую цепочку: рок - речь - речка. Удивительно, что "вода" со "временем" связывается через "язык" - речь. В украинском языке слова "волна" и "минута" являются однокоренными: "хвиля" и "хвилина". [9]

Итак, тождественность языка и времени (заодно и воды) установлена, причём тождественность лингвистическая. Но как тогда увязать превосходство языка над временем и тождественность языка со временем? Логически противоречие между иерархичностью и тождественностью можно снять с помощью следующего хода. При онтологической потенциальной тождественности времени и языка различение происходит в акциденциальной области, то есть, различны реализации потенции. Это как светлый ангел и падший ангел - у обоих одна и та же ангельская природа, которая реализуется в совершенно противоположных плоскостях. Так и время, и язык в языковом мифе И. Бродского: цель творчества времени - смерть, цель творчества языка - жизнь. Вечная жизнь. (Надо заметить, что в христианской онтологии у времени благая цель - тоже вечная жизнь.) Но язык, "реорганизовав" время, нейтрализует его разрушительное действие. "Реорганизация" же происходит "кенотически" - язык "умаляется" и "уподобляется" времени. Язык принимает черты времени: размеренность и монотонность. И. Бродский сам отмечал своё тяготение к монотонности стиховой речи, отмечая тяготение к амфибрахию, как к наиболее соответствующему протеканию времени размеру. [10] Поэт через язык стремится слиться со временем, чтобы зафиксировать себя в нем и актом фиксации остановить процесс распада. "Хроническое" существование языка и поэта - это жизнь "частей речи". Цикл "Часть речи" - манифестация "лингвохронизации". Как отмечал Е. Рейн, "... в стихах, "Часть речи", темперамент понижен, и сама мелодика, она довольно холодна и однообразна. В ней есть что-то схожее с тем, как протекает и утекает время". [11]

"Часть речи" - монологи после "смерти", монологи из чистого Хроноса, впрочем как и из чистого топоса, то есть из Ничто: "Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря" (II, 397). Точнее приметы времени и пространства неопределимы, хотя пространство всё-таки обретает черты континента, "держащегося на ковбоях"; но это не меняет его свойств небытия - "ниоткуда" в другом стихотворении цикла превращается... "в нигде": "Зимний вечер с вином в нигде" (II, 400). И язык без надрыва, ибо смысла надрываться нет - время вспять не повернешь, в ритме Хроноса расплетает то, что не подвластно времени - память. В слова облекаются воспоминания: "Холод меня воспитал и вложил перо / в пальцы, чтоб их согреть в горсти" (II, 388); "воспоминанье в ночной тиши..." (II, 401); "Я родился и вырос в балтийских болотах, подле / серых цинковых волн, всегда набегавших по две, / и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос, / вьющийся между ними, как мокрый волос, / если вьётся вообще" (II, 402); "Ты забыла деревню, затерянную в болотах / занесенной губернии, где чучел на огородах / отродясь не держат - не те там злаки, / и дорогой тоже всё гати да буераки" (II, 407) и т.д.
Языковая выучка холода ("вложил перо") сохраняется у поэта и "после смерти". "Цинковые волны", научившие рифмам, не дают сбоя и в "нигде". Поэзия осталась, поэтому "… Голос / старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла" (II, 402). Сам визг не фиксируется языком. Не визг, а "тихотворение":

Тихотворение моё, моё немое,
однако тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно за полночь ища глазунию
луны за шторами зажжённой спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков жёлтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
(II, 408).

С "тихотворением" можно жить и в "холоде небытия". Пока есть язык, слова, буквы - жизнь продолжается: "Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом, / проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом, / за бугром в чистом поле на штабель слов / пером кириллицы наколов" (II, 411).
Произнесенное или написанное слово является в рассматриваемом мифе гарантом жизни. В эссе "Поэт и проза" И. Бродский писал: "Всякое сказанное слово требует какого-то продолжения. <...> То, что сказано, никогда не конец, но край речи, за которым благодаря существованию Времени - всегда нечто следует. И то, что следует, всегда интереснее уже сказанного - но уже не благодаря Времени, а скорее вопреки ему" (5, 136). То есть опять-таки перед нами соприродность слова (языка) времени и преодоление времени словом. Произнесенное слово не позволяет поставить последнюю роковую точку. В другом эссе - "Об одном стихотворении" - И. Бродский утверждал, что "поэт - это тот, для кого всякое слово не конец, а начало мысли; кто, произнеся "Рай" или "тот свет", мысленно должен сделать следующий шаг и подобрать к ним рифму. Так возникает "край" и "отсвет", и так продлевается существование тех, чья жизнь прекратилась" (5, 186). Так начинается "вечная жизнь" в языке:

… Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
(II, 415).

"Часть речи" - это достижение "бессмертия" и полного совершенства. Если при временной жизни поэт лишь инструмент языка, то теперь полное слияние порожденного с порождающим. Оязычивание как форма обожения - телеология языкового мифа И. Бродского: "Если тем, что отличает нас от прочих представителей животного царства, является речь, то литература - и, в частности, поэзия, будучи высшей формой словесности, - представляет собой, грубо говоря, нашу видовую цель" (I, 10).

2. "Время выходит из волн…"

Языковой миф во многом миметически строится на христианской онтологии и антропологии. Конечно, мимесис этот не адекватный, скорее метафорический, но не символический. Присутствует элемент игры (но игры серьезной). В христианской антропологии, идущей от апостола Павла, человек представляет собой трихотомию: тело, душа, дух. Эти элементы находятся в иерархическом сотрудничестве: тело подчиняется душе, душа - духу. Дух же обращен к Богу. Именно дух является носителем образа и подобия Божия, и он распространяет богоподобие на низшие уровни - душу и тело. Но в силу того, что человек обладает свободой, он может отказываться от своего богоподобия и может изменить свою иерархическую структуру: поставить наверх тело и жить животными рефлексами, или - душу и жить "похотями сердца". И в том и в другом случае дух вообще изгоняется.
Что же в языковом мифе И. Бродского? "Природе искусства чужда идея равенства, и мышление любого литератора иерархично. В этой иерархии поэзия стоит выше прозы и поэт - в принципе - выше прозаика" (IV, 64). И в этом же эссе "Поэт и проза": "Поэзия это не "лучшие слова в лучшем порядке", это высшая форма существования языка. <...> это именно отрицание языком своей массы и законов тяготения, это устремление языка вверх - или в сторону - к тому началу, в котором было Слово" (IV, 71). Из дихотомии проза - поэзия мы можем логически построить и трихотомию, где нижнюю иерархическую ступеньку займет язык вообще не литературы, а разговорный, обыденный, публицистический, научный и т.д. - весь языковый пласт, не являющийся ни прозой, ни поэзией, который, с одной стороны, представляет собой, по словам Ахматовой, тот "сор", из которого "растут стихи"; с другой стороны, объект поэтического преображения, причем это преображение действует через язык и на сознание человека, улучшая его природу: "Я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительней, чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера, Бальзака, Мелвилла и т.д., то есть литературы, а не о грамотности, не об образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при этом восторг убеждения" (I, 12). При этом преображение совершается отнюдь не этическое, а эстетическое, так как, по словам И. Бродского, "язык к этическому выбору не способен" (I, 15). Язык выше этики, он принадлежит к области эстетики, речь же ведётся о литературном языке. А в рассматриваемом языковом мифе "эстетика - мать этики; понятия "хорошо" и "плохо" - понятия, прежде всего, эстетические, предваряющие категории "добра" и "зла" (I, 9). Эстетика, а значит язык - творец, создающий свои творенья и "как Творец с большой буквы, оценивающий их: "хорошо зело".
Ранее мы установили соприродность языка и времени, времени и воды. Через эту соприродность можно установить мифическую теогонию языка. Было показано этимологическое родство слов "речь" и "рок". Это выводит язык на склоны олимпийского пантеона, то есть в сферу античных богов. Но этого мало. Почему язык стремится "к тому началу, в котором было Слово"? Почему в языковом мифе столь велик христианский элемент? Конечно, из постоянного соблазна приравнять слово и Слово. Но это, так сказать, общее место для поэзии вообще. В этом её взлёты и падения. В языковом мифе И. Бродского есть причины более тонкого характера.
Вода в поэтике И. Бродского - постоянная метафора времени. Вода впитала в себя время. Но это не простое время, а Время - Бог. Вот что говорит сам поэт по этому поводу: "…И всё-таки самое потрясающее в Венеции - это именно водичка. Ведь вода, если угодно, это сгущённая форма времени. Ежели мы будем следовать Книге с большой буквы, то вспомним, что там сказано: "Дух Божий носился над водою". Если Он носился над водою, то значит отражался в ней. Он, конечно же, есть Время. Да? Или Гений времени, или Дух его. И поскольку Он отражается в воде, рано или поздно Н2О им и становится. Доотражалась, то есть. Вспомним все эти морщины на воде, складки, волны, их повторяемость… особенно когда вода - серенького цвета, то есть того именно цвета, какого и должно быть, наверное, время". [12]

Характерно, что Иосиф Бродский в атрибутации Бога-творца использует античные языческие образы - Гений времени, то есть язык не забывает о горе Олимп. Дух Божий становится богом Кроносом. Таким образом, время становится богом, а затем, вода становится богом, впитав время-бога. Но вода и время внутренне связаны с языком, соприродны ему. Значит, язык - бог.

Отождествление Духа Божия, то есть третьей ипостаси Бога со временем, конечно, с точки зрения христианства есть полный абсурд, но для поэтики И. Бродского это характерно. Несмотря на библейскую основу, такое утверждение показывает скорее языческий взгляд на время. Очень показательны в этом отношении строки из "рождественского стихотворения" "Лагуна" (II, 318):

Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стеснённого картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне - её одну.
(II, 319)

Здесь время "выходит из воды" в день Рождества - великого христианского праздника, а мы уже знаем, как оно туда попало, но выходит оно, как языческая богиня. Перед нами не Рождество, а рождение Афродиты. Так язык (ведь стихотворение - языковое творение) деформирует христианский смысл времени. Язык порождает язычество, хотя подражает христианству, так как взыскует бессмертия, но творить его хочет сам. Вспомним слова Марины Цветаевой, которая писала в "Искусстве при свете совести": "Многобожие поэта. Я бы сказала: в лучшем случае наш христианский Бог входит в сонм его богов. Никогда не атеист, всегда многобожец. С той только разницей, что высшие знают старшего (что было и у язычников). Большинство же и этого не знают и слепо чередуют Христа с Дионисом, не понимая, что одно уже сопоставление этих имен - кощунство и святотатство. Искусство было бы свято, если бы мы жили тогда или те боги теперь. Небо поэта как раз в уровень подножию Зевса: вершине Олимпа". [13] Иосиф Бродский чередует Бога с языком, отдавая предпочтение последнему, настаивая, по слову Кейса Верхейла, на "божественности или даже надбожественности языка и не различая при этом Божественный и человеческий логос". [14]

3. "Бог сохраняет всё; особенно слова…"

Итак, язык - Бог. Это не система знаков, а творческая "субстанция", созидающая реальность, творящая подлинное бытие. Пока идет творчество языка, то есть в рассматриваемом мире, пока создается стихотворение, поэту становятся доступным это подлинное бытие, он сливается с ним, он сам становится подлинным бытием. Но это не растворение "я" во всём, а предельная актуализация индивидуальности. Процесс писания и есть для поэта подлинная и единственная экзистенция индивидуальности: "Кроме того, я индивидуалист. Возможно, мне не удаётся выразить себя только на одном языке. Тем более, что на русском языке мой индивидуализм не находит аудитории. А работа на английском языке - это чисто экзистенциальный процесс. В тот момент, когда ты пишешь, ты существуешь как индивидуальность". [15] Мы не рассматриваем проблему билингвизма, но из приведенного высказывания видно, что для поэта, по сути, не важен конкретный "земной" язык; выбор языка - русского или английского - зависит от особенностей аудитории. Национальные языки суть лишь внешние формы одной сущности, одного языка - Языка: "В сущности, любой язык есть только перевод - на земной с серафического". [16]

Но всё же более органичен для такого языкового мироощущения русский язык. Говоря о Достоевском, Иосиф Бродский отрефлектировал свой языковый миф: "Прирожденный метафизик, Достоевский инстинктивно понимал: для того, чтобы исследовать бесконечность, будь то бесконечность религиозная или бесконечность человеческой души, нет орудия более дальнобойного, нежели его в высшей степени флективный, со спиральными витками синтаксиса, родной язык. Его искусство было каким угодно, но не миметическим: оно не подражало действительности, оно её создавало… " (5, 196).
Для поэта флективный язык - богатство рифм, а "спиральные витки синтаксиса" - средство как можно дольше длить высказывание - стихотворение, то есть дольше пребывать в подлинном бытии. Этому же служит и анжамбеман - он не позволяет поставить точку, толкает стихотворение дальше, оттягивая неизбежный момент, когда наступит молчание.
Молчание - смерть языка, не Языка вообще, а языка стихотворения. Но для поэта молчание - это выпадение из Языка, выпадение из бытия. А выпадение из бытия означает переход в небытие, то есть смерть. И нужно отличать молчание от тишины. В тишину поэт вслушивается, там звучит голос Музы, то есть Языка. В молчании же "ничего не тикает". Молчание - это чистый Хронос, "без примеси жизни". Александр Уланов в статье "Язык как судьба" писал: "Особое отношение Бродского к языку требует выяснения также его отношения к молчанию. В ранних стихах тишина занимает весьма важное место - именно как вслушивание. <...> Но со временем молчание становится все более томительным. <...> Молчание всё чаще связывается Бродским со смертью. <...> Молчание встает рядом с удушьем, в поздних стихах оно однозначно отрицательно…". [17]

А оригинален ли этот языковый миф? Чего в нем больше: новизны или традиционности? Надо признать, что Иосиф Бродский не первооткрыватель в подобном отношении к языку. Генеалогию можно проследить с античных времен: Платон, Аристотель, У. Оккама, Н. Кузанский, Дж. Вико, Дж. Локк, Ф. Бекон, Г. Лейбниц, В. фон Гумбольдт, М. Хайдеггер, а в русской традиции: о. Павел Флоренский, о. Сергий Булгаков, А. Ф. Лосев. Философско-лингвистические работы этих мыслителей складываются в общее (не говорим единое) онтологическое учение о языке.

Иосиф Бродский специально не занимался философско-лингвистическими штудиями, но в общем с работами Гумбольдта, Хайдеггера и, по словам Д. Ахапкина, [18] Уорфа был знаком. Конечно, не теории оказали влияние на формирование языкового мифа И. Бродского. Но они были тем культурологическим полем или средой, которая способствует, пусть и не напрямую, развитию собственных интуиций, которые находятся в рамках этого "силового" поля.

Языковой миф И. Бродского напоминает представление о языке Мартина Хайдеггера: "Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек. Мыслители и поэты - хранители этого жилища"; "Язык есть дом бытия, живя в котором, человек эк-зистирует, поскольку, оберегая истину бытия, принадлежит ей" ("Письмо о гуманизме"); по отношению к слову в поэзии: "Слово внезапно обнаруживает свою другую, высшую власть. Это уже больше не просто именующая хватка на уже представленном присутствовании, не просто средство для изображения предлежащей данности. Наоборот, само слово - даритель присутствия, то есть бытия, в котором нечто является как существующее" ("Слово"). [19] Иосиф Бродский мог под этим высказываниями подписаться с легким сердцем. Или под этими словами А. Ф. Лосева: "Если сущность - имя и слово, то, значит, и весь мир, вселенная есть имя и слово, или имена или слова. Всё бытие есть то более мёртвые, то более живые слова. Космос - лестница разной степени словесности. Человек - слово, животное - слово, неодушевлённый предмет - слово. Ибо всё это - смысл и его выражение. Мир - совокупность разных степеней жизненности или затверделости слова. Всё живёт словом и свидетельствует о нём". [20] Или под словами о. Сергия Булгакова, свидетельствующими кстати, о вневременности и внепространственности языка: " …исходная, основная, исчерпывающая форма нашей мысли (суждение - предложение - именование) свободна и от пространственности, и от временности; она есть вневременный и внечувственный акт, воспроизводящий в бесконечном отражении рождение Слова и слов". [21] Конечно, для А. Ф. Лосева и о. Сергия Булгакова язык не равен и не выше Бога, и бытие не выше Бога, но что касается их мыслей об онтологичном статусе языка, то это всё может довольно органично вписаться в языковой миф И. Бродского.

Но всё-таки традицию нужно искать не в лингвистических и философских системах. Для поэта традиция, прежде всего, хранится у поэтов, у тех, кто был прежде. И для поэта, пишущего на русском языке, - это традиция русских поэтов. Для Иосифа Бродского такими поэтами стали Марина Цветаева, Осип Мандельштам, Борис Пастернак. Их отношение к языку во многом сродни отношению Бродского, и они его "учителя". М. Цветаева в эссе "Искусство при свете совести" пишет: "Всякий поэт, так или иначе, слуга идей или стихий. Бывает - только идей. Бывает - и идей и стихий. Бывает - только стихий. Но и в этом последнем случае он всё-таки чьё-то первое низкое небо: тех же стихий, страстей. Через стихию слова, которая, единственная из всех стихий, отродясь осмысленна, то есть одухотворена". [22]
О. Мандельштам в статье "Слово и культура": "Разве вещь хозяин слова? Слово - Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, внешность, милое тело…". [23]

Б. Пастернак: "Поэт посвящает наглядное богатство своей жизни безвременному значению. Живая душа, отчуждаемая у личности в пользу свободной субъективности (то есть поэзии - Р. И.), - есть бессмертие. Итак, бессмертие есть Поэт". [24]
Бессмертие есть поэт, потому что он инструмент языка, поэтического языка - высшей формы бытия, которая равна или выше Бога. "Спасение" мира зависит от "работы" поэта, который, выполняя волю языка, облекает этот мир в языковое тело и тем самым избавляет его от оков пространства и разрушительного действия времени. И своё собственное "бессмертие" обретается на этих же путях. В этом заключается сотериологический смысл языкового мифа И. Бродского.

Но вот в чем беда. Как было показано в первой главе, языковое тело обретает мир и человека в состоянии распада, фиксируется процесс распада. В результате перед нами парадоксальное, оксюморонное явление - бессмертие, вечная жизнь распада, вечная в силу того, что стала плотью стихотворения:

Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени
под скамьёй, куда угол проникнуть лучу не даст,
и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,
в перегной, в осадок, в культурный пласт.
Замаравши совок, археолог разинет пасть
отрыгнуть; ............................
.......................................
"Падаль!" - выдохнет он, обхватив живот,
но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,
потому что падаль - свобода от клеток, свобода от
целого: апофеоз частиц.
(III, 123)

Нужно иметь колоссальную волю стоика, чтобы быть роковым творцом такой вечной жизни и не приходить в полное отчаяние. Иосиф Бродский имел такую волю. Чеслав Милош писал: "У Бродского нет талисмана веры, который предохранил бы его от отчаяния и страха смерти, и в этом он близок многим своим современникам. Смерть для него всегда ассоциируется с Небытием. Тем не менее, ему не свойственен тон резиньяции, и этим он отличается от современников… <...> Борьба с удушьем - это главное дело поэтов последних десятилетий ХХ века, где бы они ни жили… Дом поэта - язык, его прошлое, настоящее, будущее… Для защиты от отчаяния у нас имеется творчество человека, полностью сосредоточенного на своей поэзии". [25]

Но, быть может, от полного отчаяния удерживает ещё что-то? В первой и второй главе мы показали, что подлинное преодоление времени и пространства, враждебных человеку, осуществляется на путях преображения, когда и время и пространство входят в сферу священного, то есть, как мы определили, входят в иконотопос. Иосиф Бродский интуитивно и подспудно ощущал истинность такого преодоления небытия. Не принимал, но ощущал, поэтому и обращался постоянно к рождественской теме.

То же самое с языком. Так же подспудно он ощущал истинную иерархию языка и Бога. Порой это выговаривалось (проговаривалось) напрямую. Так, в интервью Н. Горбаневской Иосиф Бродский сказал: "Язык, который нам дан, он таков, что мы оказываемся в положении детей, получивших дар. Дар, как правило, всегда меньше Дарителя, и это указывает на природу языка". [26] Здесь явно поэт говорит, что язык нам дарован Богом, дарован как откровение, как чудо. Это тот талант, который нельзя зарывать в землю, так как потом взыщется. И что это, как не "диктат языка"?

И в самих стихах, то есть там, где царит максимальный "диктат языка", поэт тоже порой проговаривается:
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос -
Бог сохраняет всё; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос
(III, 178)

Голос поэта - не его голос, а Бога. Бог через поэта, как через пророка, говорит посредством дарованного человеку языка. И, быть может, именно это и является главной причиной, что языковый миф И. Бродского строится во многом по принципу христианской онтологии.
Здесь мы видим удивительное (а может и не удивительное) сближение воззрений на язык И. Бродского с воззрениями О. Мандельштама. Один из крупнейших исследователей творчества Мандельштама Никита Струве в своей монографии пишет, что О. Мандельштам уверяет, что русский язык обладает особой статью, особым статусом, и приводит следующие слова поэта: "В силу целого ряда исторических условий живые силы эллинской культуры, уступив Запад латинским влияниям и не надолго загащиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью". [27] Эту особенность русского языка Н. Струве определяет, исходя из Мандельштама, как "онтологическую сущность", которая роднит язык с "таинством Воплощения и наделяет его (язык - Р. И) особым местом в земном граде". [28]

И. Бродский, как и О. Мандельштам, "вырастает" из дефиниции Артура Когена, в которой тот обобщил главную интуицию всех поэтов: "Нация поэта - его язык; у поэта нет выбора: он должен стать языком, на котором говорит; и если по несчастью, он велик в употреблении этого языка, он его изменяет насколько это возможно". [29]

Роднит поэтов и ощущение времени. Н. Струве в своём исследовании пишет: "Мало кто, как Мандельштам, воспринимал с такою силой амбивалентность времени; мало кто так ясно видел катастрофическую его сторону, мало кто с таким пылом пытался противоборствовать этой катастрофичности". [30]

Но есть важное отличие. Хотя И. Бродский часто проходит очень близко от того, что для О. Мандельштама было важнейшим, главнейшим откровением в понимании искусства, в понимании поэзии. О. Мандельштам в статье "Пушкин и Скрябин" так определял своё понимание искусства, понимание столь глубокое, что осознать его во всей полноте ещё предстоит и поэтам, и читателям: "… Христианское искусство (а для Мандельштама всё современное искусство христианское. - Р. И.) всегда действие, основанное на великой идее искупления. Это - бесконечно разнообразное в своих проявлениях "подражание Христу", вечное возвращение к единственному творческому акту, положившему начало нашей исторической эре. Христианское искусство свободно. <…> Никакая необходимость, даже самая высокая, не омрачает его светлой внутренней свободы, ибо прообраз его, то, чему оно подражает, есть само искупление мира Христом. <…> Вся наша двухтысячелетняя культура, благодаря чудесной милости христианства, есть отпущение мира на свободу для игры, для духовного веселья, для свободного "подражания Христу" [31]

Именно этого радостного понимания и принятия искупления Христа как краеугольного камня искусства и жизни у И. Бродского не было, хотя, ещё раз повторим, порой он очень близко подходит к этому пределу.

Но в целом языковый миф исходит из того, что язык является Богом, залогом вечности - "действительным залогом вечности", осмысляющим, дающим голос пространству - тем самым оно уже становится не формой небытия, а пространством стихотворения. Пространство именно этого и ожидает от языка и поэта: "… пространство, которому, кажется, ничего / не нужно, на самом деле нуждается сильно во / взгляде со стороны, в критерии пустоты. / И сослужить эту службу способен только ты" (III, 133). И язык реорганизует время, нейтрализует его разрушительный, всепоглощающий ход. Мир и человек обретают подлинное бытие во вневременном и внепространственном языковом теле вселенной.

Итак, для И. Бродского не Бог, а язык становится онтологической, аксиологической и сотериологической основой бытия. Поэт, выполняя "диктат" языка, облекает всё сущее в языковое тело, тем самым избавляет его от тупиковости, косности пространства и от разрушительного действия времени. Подлинная жизнь возможна лишь в форме языка, в форме слова. Разницы между Логосом и логосом в "языковом мифе" И. Бродского нет. Но вне этого мифа есть. Поэтому трагизм мировосприятия сохраняется, так как в реальности слово не в состоянии отменить вовлечённость человека в поток распада и разрушения. Каждое стихотворение есть вхождение в "языковой миф", где спасение есть, но точка в конце каждого стихотворения ввергает человека в "хронотоп смерти".
________________________________________

1. Бродский И. Большая книга интервью. - М., 2000. С. 95.
2. Лосев А. Диалектика мифа // Лосев А. Миф - Число - Сущность. - М., 1994. С. 9.
3. Глушко А. Лингводицея Иосифа Бродского // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. - СПб., 1998. С. 143-144.
4. Бродский И. Большая книга интервью. - М., 2000. С. 143.
5. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. - М., 1998. С. 45.
6. Бродский И. Большая книга интервью. - М., 2000. С. 386.
7. Лосев А. Диалектика мифа // Лосев А. Миф - Число - Сущность. - М., 1994. С. 163.
8. Флоренский П. Столп и утверждение истины. - М., 1990. С. 531-532.
9. О родстве "темпоральной" и "водной" лексики см. работу: Мурьянов М. Время (понятие и слово) // Вопросы языкознания. 1978. № 2. С. 14-21.
10. Бродский И. Большая книга интервью. - М., 2000. С. 552.
11. Полухина В. Бродский глазами современников. - СПб., 1997. С. 20.
12. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. - М., 1998. С. 205-206.
13. Цветаева М. Об искусстве. - М., 1991. С. 90.
14. Верхейл К. Кальвинизм, поэзия и живопись // Верхейл К. Танец вокруг мира. - СПб., 2002. С. 153.
15. Бродский И. "Чаще всего в жизни я руководствуюсь нюхом и слухом, зрением…" // Старое литературное обозрение. 2002. № 2. С. 90.
16. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. - М., 2000. С. 243.
17. Уланов А. Язык как судьба // Иосиф Бродский и мир. - СПб., 2000. С. 279.
18. Ахапкин Д. Иосиф Бродский - поэзия грамматики // Иосиф Бродский и мир. - СПб., 2000. С. 272.
19. Хайдеггер М. Время и бытие. - М., 1993. С. 192, 193; 306.
20. Лосев А. Философия имени // Лосев А. Бытие - имя - космос. - М., 1994. С. 734-735.
21. Булгаков С. Философия имени. - СПб., 1998. С. 146.
22. Цветаева М. Искусство при свете совести // Цветаева М. Об искусстве. - М., 1991. С. 87.
23. Мандельштам О. Слово и культура // Мандельштам О. Об искусстве. - М., 1995. С. 205.
24. Пастернак Б. Символизм и бессмертие // Пастернак Б. Об искусстве. - М., 1990. С. 256.
25. Милош Ч. Борьба с удушьем // Иосиф Бродский: Труды и дни. - М., 1998. С. 244-246.
26. Бродский И. Большая книга интервью - М., 2000. С. 237.
27. Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. - М., 1991. Т. 2. С. 245.
28. Струве Н. Осип Мандельштам. - London, 1990. C. 155.
29. Цит. по: Струве Н. Осип Мандельштам. - London, 1990. С. 113.
30. Там же. С. 159.
31. Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. - М., 1991. Т. 2. С. 314-315.
1. © 2006. Pуслан Измайлов
2. © 2006. Сирин. При использовании данного материала ссылка на сайт обязательна

-----------

http://magazines.russ.ru/neva/2004/10/gla16.html
 
Опубликовано в журнале:

«Нева» 2004, №10

ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА

Ольга Глазунова

Клетки и райские кущи
 
Ольга Игоревна Глазунова — кандидат филологических наук, доцент,
работает на филологическом факультете СПбГУ. Автор ряда работ по литературоведению и лингвистике.
О стихотворении Иосифа Бродского “Я входил вместо дикого зверя в клетку”
О поэзии Иосифа Бродского написано много. Пожалуй, даже слишком много, учитывая тот факт, что смысл и проблематика его эмиграционных стихов до сих пор остаются загадкой для исследователей. Работы западных литературоведов полны оптимизма и несокрушимой веры в светлый миф об американской мечте, счастливо воплотившейся в судьбе лауреата Нобелевской премии. Однако в России подобные оценки могут найти отклик разве только у неискушенного читателя, потому что даже при поверхностном сопоставлении творческого наследия поэта с интерпретациями зарубежных коллег становится очевидной их полная эмоциональная несовместимость.

Можно было бы, конечно, не обращать внимания на “неточности”, не в первый и не в последний раз такое случается в нашей жизни, но в отношении Бродского подобная позиция представляется недопустимой, потому что теория благополучного существования поэта в эмиграции не только не способствует разрешению многочисленных вопросов, возникающих у читателей относительно его стихотворений, но часто становится причиной трагического непонимания, а порой и полного отрицания его творчества.
К своему сорокалетию Бродский пишет стихотворение “Я входил вместо дикого зверя в клетку”, в котором подводит итоги жизни и говорит о своем отношении к настоящему и будущему. По свидетельству Валентины Полухиной, “это одно из самых любимых поэтом стихотворений ‹…› Чаще любого другого он читал его на фестивалях и поэтических выступлениях”1.

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя, что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
24 мая 1980

“Я входил вместо дикого зверя в клетку” открывает изданный на английском языке сборник стихов Бродского “То Urania” (Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980), а также третьи тома его “Collected Works” и “Сочинений Иосифа Бродского” (СПб.: Пушкинский фонд, 1994). В сборнике “То Urania” стихотворение дается в переводе Бродского. В английском варианте статьи Валентина Полухина приводит свой собственный перевод стихотворения, выполненный совместно с Крисом Джонсом, отмечая, что перевод Бродского вызвал нарекания со стороны некоторых англий¬ских поэтов2.
Надо сказать, что не только перевод, но и само стихотворение, которое поэт, несомненно, рассматривал как этапное в своем творчестве, вызывало крайне противоречивые оценки критиков. Александр Солженицын назвал его “преувеличенно грозным”, объясняя свое негативное восприятие первой строки “детским” “по гулаговским масштабам сроком”, который отсидел Бродский в тюрьме и ссылке: мол, если бы не 17 месяцев, а больше, — тогда еще можно было бы драматизировать3. (Если исходить из этой аргументации, то и Ахматовой, вероятно, не следовало бы в “Реквиеме” преувеличивать свое положение: “Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был”, раз уж не выпало на ее долю отбывать срок ни в тюрьме, ни в лагере.)

В. Полухина4 сравнивает стихотворение Бродского с “Памятниками” Горация, Державина, Пушкина на том основании, что в нем подводятся итоги и излагаются взгляды на жизнь. Нельзя не отметить, что отношение самого Бродского к подобным представлениям о своем творчестве всегда было резко отрицательным. (Сравните описание собственного “монумента” в “Элегии” 1986 года или строчку из “Рим¬ских элегий”: “Я не воздвиг уходящей к тучам / каменной вещи для их острастки”.) С другой стороны, если бы стихотворение Бродского нуждалось в заглавии, логичнее было бы, исходя из содержания, отнести его к разряду руин, а не памятников, — так много в нем горечи и так мало удовлетворения, самолюбования и надежды на будущее.

Мысль о монументальности может возникнуть под влиянием неторопливо-размеренного звучания первых двенадцати строк стихотворения, в которых поэт вспоминает наиболее важные события в своей жизни — события, надо сказать, далекие от триумфа: тюремное заключение (“Я входил вместо дикого зверя в клетку”), ссылку (“выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке”), эмиграцию (“играл в рулетку, / обедал черт знает с кем во фраке. / С высоты ледника я озирал полмира”) и свое отношение к ней (“Бросил страну, что меня вскормила. /Из забывших меня можно составить город”, “покрывал черной толью гумна”5), попытки забыться (“и не пил только сухую воду”).
Из всего того, о чем сообщает поэт, к разряду нейтральных можно отнести лишь несколько фактов: “жил у моря”, “надевал на себя, что сызнова входит в моду” и “сеял рожь”. Принимая во внимание противоречие между формой стихотворения и его содержанием, можно предположить, что за торжественным строем первой части скрывается лишь одно — отсутствие сожаления, что само по себе указывает на наступление нового этапа в жизни автора. Максимализм свойствен юности, с возрастом человек принимает жизнь таковой, какова она есть, и не предъявляет к ней повышенных требований, чтобы не было причин для разочарования.

Все, что произошло в жизни, поэт воспринимает как само собой разумеющееся. Этот факт отмечен и в статье Валентины Полухиной: “С самой первой строчки стихотворения судьба рассматривается (Бродским. — О. Г.) как нечто заслуженное”. Однако с представлениями поэта о своей судьбе автор статьи согласиться не может, отмечая, что фраза Бродского “Бросил страну, что меня вскормила” не соответствует действительности, “так как на самом деле именно страна заставила его эмигрировать”6.

Вряд ли есть основания подвергать сомнениям точку зрения автора, тем более что в эмиграции Бродскому не раз приходилось давать объяснения по поводу отъезда; например, в интервью 1981 года Белле Езерской он комментирует это событие следующим образом:

Б. Е.: Говорят, вы очень не хотели уезжать?
И. Б.: Я не очень хотел уезжать. Дело в том, что у меня долгое время сохранялась иллюзия, что, несмотря на все, я все же представляю собой некую ценность… для государства, что ли. Что ИМ выгоднее будет меня оставить, сохранить, нежели выгнать. Глупо, конечно. Я себе дурил голову этими иллюзиями. Пока они у меня были, я не собирался уезжать. Но 10 мая 1972 года меня вызвали в ОВиР и сказали, что им известно, что у меня есть израильский вызов. И что мне лучше уехать, иначе у меня начнутся неприятные времена. Вот так и сказали. Через три дня, когда я зашел за документами, все было готово. Я подумал, что, если я не уеду теперь, все, что мне останется, это тюрьма, психушка, ссылка. Но я уже через это прошел, все это уже не дало бы мне ничего нового в смысле опыта. И я уехал7.

Ответ Бродского на вопрос журналиста абсолютно нейтрален — в нем нет ни раздражения, ни обиды, ни обвинений: уехал, потому что на тот момент посчитал это целесообразным. Конечно, выбор был сделан им под давлением угроз, но угроз, согласно комментариям Бродского, довольно неопределенных.

Во второй части стихотворения от описания биографических событий поэт переходит к рассказу о творчестве:

Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.

Обратимся к первой строке приведенного выше отрывка. Сны неподвластны воле человека, они развиваются по неведомым ему сценариям, следовательно, впустить что-либо или запретить что-либо в сновидениях невозможно, хотя попытки проникнуть в область бессознательного предпринимаются. Вспоминая фразу А. Ахматовой: “Италия — это сон, который возвращается до конца ваших дней”, Бродский писал: “…в течение всех семнадцати лет я пытался обеспечить повторяемость этого сна, обращаясь с моим сверх-я не менее жестоко, чем с моим бессознательным. Грубо говоря, скорее я возвращался к этому сну, чем наоборот” (“Fondamenta degli incurabili”, 1989). При воспроизведении сна на сознательном уровне он теряет свою самостоятельность, становится частью творчества. К тому же нельзя не учитывать то обстоятельство, что впускать в свои сновидения неприятные воспоминания — дуло пистолета и глазок тюремной камеры (“вороненый зрачок конвоя”) — противоречит природе человеческого сознания.

Если, следуя Бродскому, рассматривать “сон” как метафорический образ, соотносящийся с поэтическим творчеством, “вороненый зрачок конвоя” может соответствовать самоцензуре. Однако причины ее в этом случае нельзя объяснить бессознательным стремлением поэта к языковому совершенству — негативное значение метафоры указывает на принудительный характер контроля со стороны автора. С данной интерпретацией согласуется и следующая за рассматриваемой строкой фраза: “Позволял своим связкам все звуки, помимо воя”, то есть “не позволял себе выть”. Глагол с отрицанием “не позволял” указывает на сознательное подавление субъектом возникающего желания, а предыдущая строка “жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок” (то есть испытал все тяготы изгнания до конца), с одной стороны, объясняет, почему желание выть возникало, а с другой — указывает на его интенсивность. В этих условиях поэту, вероятно, приходилось строго контролировать проявление своих чувств, чтобы “вой” не был услышан. Вспоминая строчки Маяковского о том, как он “себя смирял, становясь на горло собственной песне”, невольно приходишь к выводу, что у поэта революции и поэта-эмигранта не так уж мало общего.

С учетом приведенного выше разбора следующая фраза “перешел на шепот” может объясняться не столько отсутствием физических сил, сколько мерами предосторожности.
В последней, третьей части стихотворения поэт подводит итоги жизни:

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

Надо отметить, что окончание стихотворения вызывает больше всего вопросов. Валентина Полухина трактует его весьма прямолинейно: “Он не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе? Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце („бывал распорот”) и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения”8.

В приведенном выше списке, предписывающем, за что поэту следует благодарить судьбу, вызывает недоумение отсутствие одного немаловажного события: в 1980 году Бродский стал гражданином США. Конечно, церемония получения гражданства могла состояться и после его дня рождения, но к тому моменту поэт должен был знать, что это произойдет, и, следовательно, у него были все основания для того, чтобы начать испытывать благодарность. Трудно поверить в то, что можно было просто “забыть” об этом факте.
Обратимся к тексту. Сравнивая две последние строки стихотворения, нельзя не отметить их стилистическое несоответствие: сниженно-разговорный стиль при описании собственной смерти (“забить рот глиной”) подразумевает насилие по отношению к субъекту и не может сопровождаться выражением им чувства “благодарности”. Диссонанс между первой и второй частью сложноподчиненного предложения настолько ярко обозначен, что за ним прочитывается даже не ирония, а сарказм со стороны поэта по отношению к своим действиям.

Нельзя не отметить связь приведенного выше отрывка с известными строчками из стихотворения Мандельштама “1 января 1924”: “Еще немного — оборвут / Простую песенку о глиняных обидах / И губы оловом зальют”. “Зальют” — “забьют”: губы, “залитые оловом”, или рот, “забитый глиной” (сравните: “глиняные обиды”), не ассоциируются с естественной смертью, а подразумевают воздействие со стороны государства. У Мандельштама использован более страшный, чем в стихотворении Бродского, образ, но надо сказать, что и ситуацию в России после революции нельзя сравнить с жизнью в Америке в конце XX века.

Однако если Бродский решился на такое сопоставление, у него были на то причины. В интервью журналисту “Москов¬ских новостей” поэт говорит об особенностях американской политики в области идеологии и о внедрении ее в сферу образования и культуры:
И. Б.: Сегодня в Америке все большая тенденция от индивидуализма к коллективизму, вернее, к групповщине. Меня беспокоит агрессивность групп: ассоциация негров, ассоциация белых, партии, общины — весь этот поиск общего знаменателя. Этот массовый феномен внедряется и в культуру.

М. Н: Каким образом?
И. Б.: Значительная часть моей жизни проходит в университетах, и они сейчас бурлят от всякого рода движений и групп, особенно среди преподавателей, которым сам Бог велел стоять от этого в стороне. Они становятся заложниками феномена политической корректности. Вы не должны говорить определенных вещей, вы должны следить, чтобы не обидеть ни одну из групп. И однажды утром вы просыпаетесь, понимая, что вообще боитесь говорить. Не скажу, чтобы я лично страдал от этого — они ко мне относятся как к чудаку, поэтому каждый раз к моим высказываниям проявляется снисхождение (подчеркивание. — О. Г.)9.

Слово “чудак”, которое использует Бродский, описывая отношение к себе американских коллег, тоже вызывает определенные ассоциации: как к поэту-чудаку, человеку не от мира сего относились и к Мандельштаму. Присутствующие в стихотворениях Бродского образы одиночки, завоевателя, Миклухо-Маклая, обломка неведомой цивилизации, свидетельствуют о том, что поэт чувствовал себя неуютно среди окружающей его идеологической мишуры.
Приведем отрывок из статьи Константина Плешакова, составленной на основе воспоминаний друзей Бродского, в ко¬тором описывается этот аспект амери¬канской жизни Бродского: “Термин „по¬литическая корректность” утвердился в ¬Америке около десяти лет назад. Многие американцы пребывают от него в совершеннейшем бешенстве. В самом деле, термин достаточно зловещ. Он словно взят из романа Оруэлла „1984”. В сущности, политическая корректность — доведенный до абсурда либерализм.

Концепция политической корректности зиждется на том интересном положении, что некоторые некогда угнетенные группы теперь должны находиться в привилегированном положении. В первую очередь политическая корректность касается женщин и черных. Однако и другие меньшинства не забыты. Слова „негр”, „инвалид”, „толстяк” в приличном обществе недопустимы. ‹…›

Политическая корректность в американских кампусах принимает вообще дикие формы. Этнические меньшинства — в первую очередь черные — должны зачисляться в вузы вне конкурса. Студентки превратились в хрустальные вазы, которые можно осквернить даже взглядом. Многие профессора принимают их, только распахнув дверь кабинета настежь, — случаи шантажа и многомиллионных судебных исков за якобы имевшие место сексуальные домогательства у всех на слуху. Черным студентам часто завышаются оценки — чтобы предотвратить обвинения в расовой дискриминации. Назвать студентку „girl” невозможно. Они теперь все — „young women”. Дистанция между студентами и профессорами не более чем пережиток прошлого. Надо обращаться друг к другу по имени. Упрекать студентов нужно нежно и ласково. ‹…›

Последствия неутешительные. ‹…› Социальная жизнь как подразумевала сегрегацию, так и подразумевает. Даже у самых ярых поборников политкорректности черных друзей практически нет. Профессура затерроризирована. Все оценки в среднем завышаются на балл”10.
Весьма грустные комментарии. Государственной системе как таковой можно противостоять. Даже репрессии с ее стороны свидетельствует о том, что она серьезно воспринимает своих противников и применяет против них ответные меры, потому что боится распространения вольнодумства. С глупостью бороться трудно: никто не поймет и не оценит ваших усилий, и сама мысль о возможности иной точки зрения вызовет недоумение, а если и не вызовет, то дальше частного мнения не пойдет. Государство в США с отеческой заботой относится к своим гражданам, но не воспринимает их слишком серьезно. В середине 20-х годов отец американского машиностроения Генри Форд произнес знаменитую фразу: “Вы можете выбрать машину любого цвета, если только этот цвет черный” (“You can paint it any color, so long as it’s black”). Тот факт, что фраза жива до сих пор, свидетельствует, что заложенный в ней смысл относится не только к выбору цвета при покупке машины. Идеологические проповеди, щедро льющиеся с телеэкранов, закладывают в головы граждан стереотипы, не предполагающие возможность выбора.

Американский лингвист, политолог и диссидент Ноам Хомский, известный в России как автор генеративной грамматики, в своих работах и выступлениях постоянно критикует американскую демократию как в отношении внутренней, так и внешней политики. Наибольшее негодование у Хомского вызывает отношение государственных и идеологических структур США к собственному населению. Отмечая тот факт, что здравый смысл американцев раскрывается исключительно в спорте или в обсуждении сериалов и практически не работает в серьезных вопросах, связанных, например, с государственным устройством, внутренней или внешней политикой США, Хомский пишет: “…я думаю, что концентрация внимания людей на таких темах, как спорт, имеет вполне определенный смысл. Система создана таким образом, что люди фактически ничего не могут сделать (во всяком случае, без некоторой степени организации, которая находится далеко за пределами того, что существует в настоящем), чтобы повлиять на события реального мира. Они могут жить в мире иллюзий, что они фактически и делают. Я уверен, что они используют свой здравый смысл и интеллектуальные способности, но в области, которая не имеет значения и которая, вероятно, и процветает, поскольку она не имеет значения, в качестве альтернативы серьезным проблемам, на которые люди не в состоянии повлиять и в которых они ничего изменить не могут в силу того, что власть их обманывает”11.

Подобное положение дел приводило Бродского в бешенство, и это не могло не повлечь за собой ответную реакцию со стороны его коллег и студентов. По свидетельству очевидцев, “резкость Бродского вообще вызывала нарекания”. Он не считал нужным скрывать свое мнение и не старался смягчить его в комментариях. Многие считали, что Бродский груб. “Студенты его „либо любили, либо ненавидели”. Надо сказать, что и Бродский в свою очередь тоже испытывал сильные эмоции. Его приводило в ужас кошмарное невежество молодежи. Однажды выяснилось, что никто в классе не читал Овидия. „Боже мой, — вздохнул Бродский, — как вас обманули!””12 “Джо Эллис считает, что в академическом мире Бродского недолюбливали еще по одной причине: „Он создавал то, что они изучают””13.

В своей англоязычной прозе Бродский тоже не скрывал сарказма по отношению к излишнему американскому простодушию. Например, в эссе “Скорбь и разум” (1994), сравнивая европейское и американское восприятие окружающего мира, Бродский приводит цитату из статьи англо-американского поэта Уистена Хью Одена, которого считал “величайшим умом двадцатого века”: “У. X. Оден в своем коротком очерке о Фросте говорит что-то в таком роде: „…когда европеец желает встретиться с природой, он выходит из своего коттеджа или маленькой гостиницы, наполненной либо друзьями, либо домочадцами, и устремляется на вечернюю прогулку. Если ему встречается дерево, это дерево знакомо ему по истории, которой оно было свидетелем. Под ним сидел тот или иной король, измышляя тот или иной закон, — что-нибудь в таком духе. Дерево стоит там, шелестя, так сказать, аллюзиями. ‹…› Когда же из дома выходит американец и встречает дерево, это встреча равных. Человек и дерево сталкиваются в своей первородной мощи, свободные от коннотаций: ни у того, ни у другого нет прошлого, а чье будущее больше — бабушка надвое сказала. В сущности, это встреча эпидермы с корой””.

Можно было бы, конечно, не замечать того, что происходит вокруг, сосредоточиться на творчестве и просидеть все эти годы за семью замками этаким “мичиганским отшельником”, обозревая вселенную с высоты Нобелевской премии, или, например, порыться на задворках собственного “я” и выпустить что-нибудь очень неприличное, что позволило бы сразу обратить на себя внимание американской публики и обеспечило бы автору безбедное существование на чужбине. Причем чем больше в этом неприличии будет физиологии, тем лучше: отсутствие коннотаций делает американского обывателя нечувствительным, так что бить приходится наверняка.

А чудак Бродский искал, переживал, мучился. И стихи переводил, чтобы дать возможность американскому читателю познакомиться с русской поэзией в хорошем качестве; и пропагандировал его же поэзию, о которой он (читатель) не имел или не хотел иметь представление; и преподавал, хотя особого удовольствия в этом, как видно, не было; и речи писал на англий¬ском языке для американской молодежи, и эссе; и выступал с напутственным словом перед выпускниками университетов. И, надо сказать, его усилия не остались незамеченными. Энн Лонсбери пишет: “Самый замечательный результат забот Бродского о его аудитории — грандиозный, продолжающийся по сей день и действительно успешный (по крайней мере, отчасти) проект, цель которого — печатание и распространение дешевых томиков американской поэзии среди американцев, которые никаким иным способом, вероятно, не смогли бы познакомиться с ней (проект „Американская поэзия и грамотность” продолжается и сегодня. Его возглавляет некий Андрю Кэррол, который в 1998 году объехал на грузовике всю страну, раздавая бесплатные поэтические антологии)”14.
Испытывал ли поэт благодарность к стране, которая дала ему возможность жить и работать? Конечно. В интервью он не раз говорил об этом: “Те пятнадцать лет, что я провел в США, были для меня необыкновенными, потому что все оставили меня в покое. Я вел такую жизнь, какую, полагаю, и должен вести поэт, — не уступая публичным соблазнам, живя в уединении. Может быть, изгнание и есть естественное условие существования поэта, в отличие от романиста, который должен находиться внутри структур описываемого им общества”15.
Но вместе с тем нельзя забывать, что покой является пределом мечтаний обычного человека; для поэта, если он настоящий поэт, покой губителен. Опасения по этому поводу возникли у Бродского сразу после отъезда. Отвечая на вопрос Дэвиду Монтенегро в 1987 году, поэт говорит об этом:

Д. М.: Когда вы впервые приехали в США в 1972 году, вы сказали, что вами владеет страх: что вашей работе грозит что-то вроде паралича, потому что придется жить вне сферы родного языка. Но на самом деле вы много писали. Как отразилась жизнь здесь на вашей поэзии?

И. Б.: ‹…› Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасения потерять свое “я” и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен — да и не очень уверен сегодня, — что не отупею, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России. И действительно, в конечном счете некоторые мои инстинкты, видимо, притупились. Но, с другой стороны, испытывая страх, стараешься навострить свой ум. Пожалуй, это уравновешивает. Кончаешь невротиком, да это случилось бы в любом случае. Только быстрее, хотя и в этом нельзя быть до конца уверенным16.

Обратите внимание на то, что ответ Бродского о причинах страха не соответствует заданному вопросу. Дэвид Монтенегро высказывает опасения по поводу жизни вне языка, Бродский акцентирует внимание на жизни без усилий, которая в конечном счете приводит к притуплению инстинкта восприятия. Итогом безмятежного существования, по мнению поэта, может стать обезличивание и потеря самоуважения.

С другой стороны, нельзя не учитывать двойственность положения, в котором Бродский оказался в эмиграции. В американском обществе, где покой является естественным состоянием, в равной степени желаемым и возможным, опасения поэта по поводу счастливого в нем пребывания просто не могли быть восприняты. Человек, для которого удары судьбы, “изощренные каждодневные испытания” являются понятиями, далекими от реальности, не в состоянии представить, что подобная жизнь может вызывать “ностальгию” у того, кто с ней благополучно расстался. Удовлетворение и благодарность — это не только естественная, но и единственно возможная, с точки зрения окружающих, реакция на перемену в судьбе поэта. С другой стороны, те, кто в свое время выслали поэта из Советского Союза, а не сгноили его в тюрьме или психиатрической лечебнице, тоже, вероятно, рассчитывали на свою долю признательности. Кто знает, возможно, подобными ожиданиями объясняется сарказм, присутствующий в последних строках стихотворения. Заверяя читателей, что только благодарность будет “раздаваться” из его рта до тех пор, пока его не забьют глиной, Бродский употребляет глагол, указывающий на действие, а не на состояние, избегая тем самым разговоров о том, какие чувства он будет при этом “испытывать”.

Итоги, к которым приходит поэт, весьма неутешительны: “Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. / Только с горем я чувствую солидарность”. Жизнь представляется человеку “длинной” только в том случае, если ничто его в ней больше не радует. В авторском переводе стихотворения на английский язык поэт выражает свои чувства гораздо более жестко: “What should I say about life? That it’s long and abhors transparence. / Broken eggs make me grieve; the omelette, though, makes me vomit”17 (“Что сказать мне о жизни? Что длинна и не выносит ясности. Разбитые яйца вселяют грусть, а омлет вызывает рвоту”). Согласитесь, содержание стихотворения весьма далеко от благостной монументальности.

Тысяча девятьсот восемьдесят седьмым годом — годом получения Нобелевской премии — датировано стихотворение Бродского, которое начинается следующими строками: “Чем больше черных глаз, тем больше переносиц, / а там до стука в дверь уже подать рукой. / Ты сам себе теперь дымящий миноносец / и синий горизонт, и в бурях есть покой”. Образ привыкшего к бурям одинокого боевого корабля, противостоящего враждебности окружающей стихии, далек от триумфа, его трудно соотнести с благополучной жизнью нобелевского лауреата. Окончание стихотворения тоже наводит на грустные размышления: “Питомец Балтики предпочитает Морзе! / Для спасшейся души — естественней петит! / И с уст моих в ответ на зимнее по морде / сквозь минные поля эх яблочко летит”. Если есть “зимнее по морде”, то должно быть и весеннее, и летнее, и осеннее “по морде”, в противном случае использование прилагательного теряет смысл. Что же скрывается за отчаянно-бравурным тоном стихотворения 1987 года и элегически-размеренным звучанием стихотворения 1980 года? Удовлетворение? Покой? Или раздражение?

Основу сборника “То Urania” составили стихотворения, написанные Бродским с конца семидесятых годов до 1987 года, когда сборник был напечатан. Если творчество Бродского в эмиграции (1972–1996) условно разделить на три части, данный этап можно обозначить как период зрелости. Отсюда — особый интерес к тому, что было создано в то время. Остановимся на некоторых фактах, свидетельствующих об отношении самого поэта к своему творчеству.
На экземпляре “Урании”18, подаренном автором Евгению Рейну, рукой Бродского сделаны записи — на обороте обложки сверху красными чернилами написано: “Прислушайся: картавый двигатель / поет о внутреннем сгорании, / а не о том, куда он выкатил, / об упражненье в умирании — / вот содержание „Урании””.

Под этим крупно нарисован кот — тотем Бродского, записывающий нечто в раскрытую тетрадь. В левой лапе у него зажата не то авторучка, не то дымящаяся сигарета. Кот полосат, сияющие его глаза прорисованы особо тщательно, за котом — флаг Соединенных Штатов. Чтобы не было сомнения, что это американский кот, над ним написано “звезды и полосы”, и стрелки указывают на глаза и полосатые спинку и хвост. На спине кота значится его имя — Миссисипи (кстати, реальный кот Бродского, этот самый Миссисипи, дремлет тут же на дальнем конце стола, до отвала наевшись вместе с нами сладкой корейской курятины). В центре страницы крупно выведено: И. Б.”19.

Кот в русском сознании традиционно ассоциируется с независимостью поведения, а “американский” окрас, указывающий на принадлежность его к США (к этому моменту Бродский был гражданином этой страны), и сигарета-ручка в его руке-лапе позволяет сопоставить этот образ с самим поэтом. Что хотел сказать Бродский своим рисунком? Возможно, что “кот”, несмотря на свою принадлежность, “гуляет сам по себе” на фоне американского флага.
Оценка Бродским своего творчества как “упражненья в умирании” предопределяет присутствующие в его поэзии тех лет пессимистические образы и “упаднические” настроения, за которые ему доставалось и достается от приверженцев жизнеутверждающего начала в русской классической литературе.

На форзаце подаренного Рейну сборника рукой Бродского выведено еще одно обращение к другу: “Женюре, знавшему заранее / возможности мадам Урании20”. За незнание всегда приходится расплачиваться. Поэзия Бродского эмиграционного периода — это отражение горького опыта человека, который не смог приспособиться, переделать себя с учетом потребностей новой системы и нового мировоззрения. Лейтмотив “старения”, возникший сразу после отъезда в стихотворении “1972 год”, завершился темами “оледенения”, “смерти”, “небытия”, превращения живого человека в подобие статуи в лирике восьмидесятых годов.

1 Полухина В. “Я входил вместо дикого зверя в клетку…”. В сб.: Как работает стихотворение Бродского. М.: НЛО, 2002, с. 133.
2 См.: Polukhina V. “I, Instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, ed. By L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 69. В статье даются ссылки на рецензию Кристофера Рейда (Reid Christopher, “Great American Disaster”, London Review of Books, vol. 10, (8 December 1988) no. 22, p. 17–18), посвященную третьему изданию собрания сочинений Иосифа Бродского на английском языке, и на статью Крэга Рейна (Craig Raine. “A Reputation Subject to Inflation”, The Financial Times Weekend (16 and 17 November 1996), p. XIX).
3 А. Солженицын. Иосиф Бродский — избранные стихи // Новый мир, 1999, № 12, с. 182.
4 Сравните: “Являясь неотъемлемой частью его (Бродского. — О. Г.) творчества, это стихотворение продолжает традицию стихотворений-памятников Горация, Державина и Пушкина” (“Organically of a piece with the rest of his work, this poem follows in the footsteps of Horace, Derzhavin and Pushkin as a poem-monumentum”) (Polukhina V. “I, Instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, ed. by L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 71). Здесь и далее, если перевод статьи В. Полухиной на русский язык не соответствует оригиналу, приводятся цитаты из английского издания.
5 В английском варианте стихотворения эта строка звучит следующим образом: “…planted rye, tarred the roofs of pigsties and stables” (“…сеял рожь, мазал дегтем крыши свинарней и конюшен”). При переводе автором стихотворения на английский язык был изменен смысл и первой строки, которая стала звучать как “I have braved, for want of wild beasts, steel cages” (“За недостатком диких зверей я бросал вызов железным клеткам”. Здесь и далее при воспроизведении в сноске английского варианта — перевод О. Г.) (Brodsky J. То Urania. Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980, p. 3).
6 Сравните: “From the very first line of the poem fate is seen as just”; “when, in actual fact, it was the country that drove him into exile” (Polukhina V. “I, instead of a Wild Beast…” in Joseph Brodsky: the art of a poem, edited by L. Loseff and V. Polukhina. NY, St. Martin’s Press, Inc., 1999, p. 74).
7 Если хочешь понять поэта… (интервью И. Бродского Б. Езерской). В кн.: Б. Езерская. Мастера. Michigan, Hermitage, 1982, с. 107.
8 Полухина В. “Я входил вместо дикого зверя в клетку…”. В сб.: Как работает стихотворение Бродского. М.: НЛО, 2002, с. 136.
Сборник стихотворений Бродского на русском языке, выпущенный в 1987 году американским издательством “Ардис”.
9 Дмитрий Радышевский. Интервью с Иосифом Бродским для “МН” // Московские новости, № 50, 23–30 июля 1995 года.
10 Плешаков К. Бродский в Маунт-Холиоке // Дружба народов, 2001, № 3, с. 182–183.
11 The Chomsky Reader by Noam Chomsky, ed. by James Peck. Pantheon books. New York, 1987, p. 33: “I think that this concentration on such topics as sports makes a certain degree of sense. The way the system is set up, there is virtually nothing people can do anyway, without a degree of organization that’s far beyond anything that exists now, to influence the real world. They might as well live in a fantasy world, and that’s in fact what they do. I’m sure they are using their common sense and intellectual skills, but in an area which has no meaning and probably thrives because it has no meaning, as a displacement from the serious problems which one cannot influence and affect because the power happens to lie elsewhere”.
12 Плешаков К. Бродский в Маунт-Холиоке // Дружба народов, 2001, № 3, с. 179.
13 Там же, с. 183.
14 Лонсбери Э. Государственная служба: Иосиф Бродский как американский поэт-лауреат / НЛО, 2002, № 4 (56), с. 207.
15 Идеальный собеседник поэту не человек, а ангел (интервью И. Бродского Дж. Буттафа (ж-л “L’Expresso”, 6 декабря 1987)). В сб. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000, с. 278.
16 Поэт боготворит только язык (интервью И. Бродского Д. Монтенегро (ж-л “Partisan Review”, 1987, № 4)). В сб. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000, с. 263.
17 Brodsky J. To Urania. Farrar, Straus and Giroux, NY, 1980, p. 3.
18 Сборник стихотворений Бродского на русском языке, выпущенный в 1987 году американским издательством “Ардис”.
19 Рейн Е. Б. Мне скучно без Довлатова. Новые сцены из жизни московской богемы. СПб.: Лимбус-Пресс, 1997, с. 190.
20 Урания — муза утраты в поэзии И. Брод¬ского.
© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте

-----------------

http://www.poezia.ru/salon.php?sid=32167

Тема: Парамонов. Лосев. Бродский

Автор: Станислав Минаков | Дата: 2007-01-29 16:38:20 | Тип: Сообщение

Борис Парамонов: «Книга Льва Лосева вызывает чувства однозначной
 радости и признательности. Это подлинный памятник Бродскому»

Среди важнейших книжных новинок этого года следует назвать книгу об Иосифе Бродском, вышедшую в серии «Жизнь замечательных людей» издательства Молодая Гвардия. Автор книги — Лев Лосев, замечательный поэт и серьезный ученый-литературовед, работающий в американском Дартмунд-Колледже, штат Нью Хэмпшир. Для суждения о книге важно еще то, что Лев Владимирович не только лучший, пожалуй, знаток творчества Бродского, но и близкий ему человек, давний его друг. Все эти обстоятельства определили самый жанр его книги: это одновременно и биография, и серьезное исследование творчества Бродского, дающее читателю необходимую и, я бы сказал, принципиальную ориентацию в этом творчестве. Читателю в этом смысле повезло: книга о Бродском отличается всеми мыслимыми достоинствами как научного, так и биографического порядка. Это серьезно — и это достоверно.

Книга, повторяю, построена как биография, с каноническим началом: «Иосиф Александрович Бродский родился 24 мая 1940 года в Ленинграде…» Но этой жанровой интродукции предшествует другая — в которой автор сразу же выдвигает главный смысловой тезис: Бродский как гений. Самая первая главка называется «О гениальности». Приводится высказывание об этом Цветаевой, очень совпадающее с тем, что писал о природе гения Бердяев. Я процитирую Бердяева, из книги «Смысл творчества»:

В гениальности нет ничего специального, она всегда есть универсальное восприятие вещей, универсальный прорыв к иному бытию. Гениальность есть целостное бытие, универсальное качество. Гениальность всегда есть качество человека, а не только художника, ученого, мыслителя, общественного деятеля и т.д. Гениальность есть особая напряженность целостного духа человека, а не специальный дар.

В том-то и дело, что Бродский обладал специальным даром: он был великий поэт. Но все знавшие поэта, даже только мимолетно встречавшиеся с ним сразу же ощущали в нем крупную личность, великий характер, вот этот целостный дух. И книга Лосева тем хороша, что позволяет не просто проследить жизнь Бродского в биографическом ее развороте, но и дает ясное представление о духовном его облике. Книга Лосева — это, так сказать, «феноменология духа» Бродского. Темы его творчества — это его духовные грани.

Все читавшие Бродского легко определяют его темы. Это прежде всего тема всепобеждающего времени и тесно с нею связанная тема смертности человека и культур — а у Бродского то еще своеобразие, что культуры предстают у него единой, универсальной культурой, которой грозит гибель как таковой именно в нашу эпоху. «Конец прекрасной эпохи» у Бродского (название одной из его книг) — это, если угодно, закат человечества: именно человечества, а не Европы, как у Шпенглера, и не России, как у русских поэтов начала двадцатого века. Этой, так сказать, универсальной гибели у Бродского предстоит одинокий поэт — сильная, осознавшая свою ценность, а потому и ответственность индивидуальность. И тут же, в теснейшей и необходимейшей корреляции — тема поглощения личность и культуры громадными массами нового человечества, «восстание масс», как сказал бы Ортега. Бродский — глубоко пессимистический или, лучше сказать, трагический поэт. И коли трагедия по определению требует катарсиса, то находит его Бродский в творчестве, в орудии поэзии — языке, этой важнейшей детерминанты человека и истории.

У Бродского есть мощный текст — предисловие к роману Платонова «Котлован». Величие Платонова он видит в том, что он показал зависимость утопии от языка, о подчинении истории грамматике, о языковых абсурдах, определяющих мышление и жизнь. И далее:
Никакая другая форма бытия не детерминирует сознание так, как это делает язык… Не эгоцентрические индивидуумы, которым сам Бог и литературная традиция обеспечивают кризисное сознание, но представители традиционно неодушевленной массы являются у Платонова выразителями философии абсурда, благодаря чему философия эта становится куда более убедительной и совершенно нестерпимой по своему масштабу.

Бродский увидел трагедию современности и трагедию истории — как трагедию человеческого духа, как экзистенциальную проблему. Обладая несомненным общественным темпераментом — и это очень убедительно показывает и доказывает Лосев, — Бродский в то же время любые нынешние, злободневные проблемы ставил в самый крупный из возможных масштаб. Лосев:
Аполитичность его проявлялась не в том, что он избегал острых политических сюжетов, а в том, что он отказывался рассматривать их иначе, нежели с точки зрения вечности. Проявления добра и зла в общественной жизни — для него только частные случаи манихейского конфликта, заложенного в природу человека.

Лосев не только выделяет все эти темы, но и дает проникновенные их анализы. Например, он устанавливает источник одного мотива поэмы Бродского «Сидя в тени»: о мальчишке, бросающем камни в птиц. У Бродского:

Сидя в тени
I

Я смотрю на детей,
бегающих в саду.

II
Свирепость их резвых игр,
их безутешный плач
смутили б грядущий мир,
если бы он был зряч.

XIV

Уличный херувим,
впившийся в леденец,
из рогатки в саду
целясь по воробью,
не думает — «попаду»,
но убежден — «убью».

Комментарий Лосева:

Маленький оборванец у Одена совершает бессмысленно злой поступок, потому что родился и вырос в мире нищеты и порожденной ею жестокости. У Бродского то же делает не оборванец, а сорванец с леденцом за щекой, резвящийся в парке. Бродский говорил, что строфу Одена «следует высечь на вратах всех существующих государств и вообще на вратах всего нашего мира», но, как мы видим, переосмыслил ее: зло в ребенке обусловлено не социально-экономическими факторами, а антропологическими.
В этой же поэме, как все ее читавшие помнят (и в параллельном ей эссе «О тирании»), рисуется страшная картина апокалиптических бедствий, порожденных самим фактом рождения: непрерывным размножением человеческой икры. Икры стало больше, чем рыбы, и больше, чем ангелов-хранителей. Зло — это сама множественность, дурная бесконечность арифметического возрастания. В эссе Бродский писал: мир погибнет не от меча, а от детородного органа. В стихах это звучит так:

Сидя в тени

XII
Дело столь многих рук
гибнет не от меча,
но от дешевых брюк,
скинутых сгоряча.
XIII
Будущее черно,
но от людей, а не
от того, что оно
черным кажется мне.

И Бродский находит противоядие:
Надежнейшая защита от зла — это предельный индивидуализм, самостоятельность мышления, оригинальность, даже, если угодно, эксцентричность.

И еще:

Жизнь — так, как она есть, — не борьба между Плохим и Хорошим, но между Плохим и Ужасным. И человеческий выбор на сегодняшний день лежит не между Добром и Злом, а скорее между Злом и Ужасом. Человеческая задача сегодня сводится к тому, чтобы остаться добрым в царстве Зла, а не стать самому его, Зла, носителем.

Это нескрываемая — а к чему скрывать? — метафизическая установка, мышление в абсолютных категориях. И это не так уж парадоксально роднит Бродского с Солженицыным, который однажды печатно осуждал Бродского за его «западничество». Бродский тоже не всегда жаловал Солженицына; я знаю, что в одном разговоре он назвал его «рязанский артиллерист». Но, повторяю, общее было в самой этой напряженной этической установке. Отсюда — возникал некоторый не декларированный, но ощутимый конфликт Бродского с американскими левыми либералами, задающими тон в американских университетских кампусах. Современные либералы — и не только американские — любят взвешенные, сбалансированные суждения, так сказать, воздают всем сестрам по серьгам, готовы сравнивать зло коммунизма, скажем, с консерватиыной политикой того или иного президента. Абсолютный масштаб ими утерян, вообще не признается, в этом смысл всяческого постмодернизма. Такие абберации исправляются только опытом, которого у них, слава Богу, нет, а у Бродского и Солженицына — был. Но вот разница — Лосев пишет:

Бродский, который и внешне, и манерой держаться выглядит как нью-йоркский, вуди-алленовский интеллигент, не проповедует, а размышляет вслух, постоянно подчеркивает, что выражает свое частное мнение, не претендуя на знание абсолютной истины. Так образом, он доносит до западной аудитории практически то же антитоталитарное послание, что и Солженицын, но куда убедительнее для этой публики.
Этический пафос Бродского — вот что менее всего замечают в его творчестве. Сам он давал повод к недоразумением, неоднократно заявляя, что эстетика выше этики, что «эстетика — мать этики». Лосев внес необходимую ясность в этот вопрос. Мысль Бродского та, что
искусство, высшим проявлением которого является поэзия, есть воспитание чувств оно исправляет нравы, делает человека лучше и дает ему силы сопротивляться враждебным, нивелирующим личность силам истории… Оно — антропологично, ибо изменят самое природу человека как вида. Только homo legens, человек читающий, по Бродскому, способен быть индивидуумом и альтруистом в отличие от массового стадного человеческого существа. Бродский как бы предлагает свой вариант эволюции человека.
Лосев говорит, что эта мысль у Бродского далеко не нова, и указывает некоторые исторические параллели, в частности вспоминает Аполлона Григорьева. Но можно пойти дальше: это, конечно, Шиллер, его идея «прекрасной души», сформулированная в «Письмах об эстетическом воспитании». По Шиллеру, искусство, эстетическая деятельность дает синтез разума и воли, «чистого» и «практического» разума, в терминах Канта, то есть создает гармонического человека. Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать знание школьных истин, а потому, что в этой ассоциации «Бродский — Шиллер» неожиданно ярко освещается трагизм европейской культурной истории: представьте себе Шиллера, певца свободы, живущим в тоталитарном мире. Это и есть ситуация Бродского. И она говорит не только о Бродском, но и о нашем времени.

В книге Лосева есть один сюжет, ранее мне не встречавшийся. Я не знал слов Бродского — скорее шутливых, говорит Лосев, — о том, что он видит в себе кальвиниста. Кальвинизм, то есть учение о предопределенности человека к гибели или спасению, — предельно мрачная религиозная установка, обрекающая человека на пожизненные муки морального неведения и обрекающая его на постоянную борьбу с собой вне какой-либо ясной перспективы. Бродский, может быть, и шутил, но в литературе о нем появились работы, берущие его именно в этом плане. И надо признать, что общий тон поэзии Бродского отличается именно безысходной мрачностью (за исключением, на которое указывает опять же Лосев, — «Римские элегии»). Но если и оставить кальвинизм, то бесспорной остается в целом протестантский тип духовности у Бродского, акцентирующий личное усилие как истину и путь. Лосев касается в сущности той же темы, когда говорит, что Бродского можно моделировать по образу Сизифа, обреченного на нескончаемый труд, но и готового к нему. Тут, однако, можно вспомнить концовку «Мифа о Сизифе» Альбера Камю: Сизифа следует видеть счастливым.

Я помню одно мероприятие в Нью-Йорке, на котором группа русских олигархов (именно так) представляла проект памятника Бродскому в Петербурге. Эта инициатива вызывала смешанные чувства. Книга Льва Лосева вызывает чувства однозначной радости и признательности. Это подлинный памятник Бродскому.

Радио СВОБОДА

-----------------

http://vz.ru/columns/2006/2/3/21121.html

Деловая газета «Взгляд»

http://www.vz.ru/columns/2006/2/3/21121.html

Виктор Топоров: Девять кругов. После Бродского

3 февраля 2006, 22:44

Едва ли не на другой день после смерти Бродского в эфире прозвучало истерически бесстыдное: «Солнце русской поэзии закатилось!» Сейчас 10 лет спустя, можно констатировать, что слова «Бродский – наше все!» были бы, пожалуй, уместнее.

Остается, правда, уточнить, чье именно «наше». Этих «мы» наберется не менее десятка – и у каждого своя печаль, да и интерес, разумеется, тоже свой.

Первый круг – «ближний» – прижизненный (хотя бы ненадолго), пожизненный и вот уже второе десятилетие посмертный. Занятно, что все в этом кругу, в котором Бродский был младшим, живы и более-менее здоровы.

«Учитель поэзии» Евгений Рейн, удостоенный Гос- и прочих премий, увенчанный публичными лаврами и уличенный в печатном вранье, объехавший за последние годы полмира и лажанувшийся в неприглядно среднеазиатской истории с Туркменбаши, потому что иначе ему «не хватало на пельмени», – смешной, безобидный, местами (как это ни парадоксально) поэтически не бездарный и даже славный. Вот только не след ему ездить в одной лодочке с Бродским по каналам центрального телевидения, доказывая, что вовсе не он утонул. Вот поэтому и не утонул!

«Наказ Ельцина десятилетней давности – выпустить Бродского полумиллионным тиражом – так и остался нереализованным, но суммарный тираж в сотню тысяч, думаю, разошелся» Вечный соперник Рейна (и только Рейна) Анатолий Найман написал о нем паскудную пьесу. И паскудную прозу – не только о нем. И опубликовал паскудные мемуары о Бродском. И опаскудил имя Ахматовой. Но он воцерковленный православный – крест надел, трусы – нет, – так что Бог ему судья, а не я.

Дмитрий Бобышев, или, как он порой подписывается, граф Шампанский, – персонаж и вовсе анекдотический. Ахматова (истинное дитя своего времени) назначила его – единственного русского среди «сирот» – старостой домашнего поэтического кружка, – и ему запомнилось на всю жизнь. Тоже сочинил паскудные мемуары, но у него хотя бы имелась на то причина: Бродский сознательно и целеустремленно давил его, как клопа, и в Ленинграде, и в США.

Александр Кушнер – не «сирота», но тоже с какого-то боку припека. Погнал было после смерти поэта волну о равновеликости двух дарований: сравнил Бродского с пальцем! Год назад интриговал, выклянчивая себе Нобелевскую премию, но утешился специально под него, унылого строчкогона, сработанным «Поэтом».

Второй круг плавно перетекает в первый (и наоборот) – бродсковеды. Бродсковеды смыкаются с набокововедами и довлатововедами. Все три профессии имеют приятное общее качество: конвертируемость. Конвертируемость, понятно, постепенно сходит на нет, но тем не менее…

В цитадели конвертируемого литературоведения – петербургском журнале «Звезда» – чуть ли не ежевечерне пьют за упокой «кормильцев». Знакомая иностранка, побывав в «Звезде» на 55-летии Бродского, в ужасе спросила у меня: «Они что, так же будут отмечать и шестьдесят лет? И шестьдесят пять?» – «Ты не врубилась, – ответил я ей. – Так они будут отмечать пятьдесят шесть. И пятьдесят семь тоже. И пятьдесят восемь…»

Значительная часть бродсковедов принадлежит хотя бы номинально к прекрасному полу и, соответственно, проходит по разряду «подруг и товарок», а это уже отдельный – третий – круг. О них не будем из деликатности. Чуть ли не главную из них – писательницу и мемуаристку – я помню чуть ли не с колыбели. Хотя и не помню, чтобы она ее мне качала.

Четвертый круг – петербургские (а точнее, понятно, ленинградские) поэты двух-трех поколений. Бродский высосал их, как две-три дюжины устриц, а они и не пикнули. Пара-тройка обмолвились было, что с уходом Бродского им и дышится легче, и пишется лучше, – но куда там! Пишут, в порядке моральной компенсации, под Бродского – и вечно уличают в этом друг дружку.

Пятый круг – поэты советские, антисоветские и постсоветские. Советские и антисоветские вместе с властью сошли на нет; постсоветские вынужденно освоили прикладные ремесла: правдорубство, одностишья, пастиши, «кикимору» и прочую лабуду. «Поедальщик» питерской поэзии, Бродский стал и могильщиком московской; возможные возражения прикормленной и/или «патриотической» критики в рассмотрение не принимаются.

Шестой круг – читатели Бродского (особый подвид – чтецы-декламаторы: этим нужно оторвать то, за что их нужно повесить): городская интеллигентная публика; контингент небольшой, но стойкий: здесь родители прививают любовь к Бродскому своим детям, а те в свою очередь своим. Наказ Ельцина десятилетней давности – выпустить Бродского полумиллионным тиражом – так и остался нереализованным, но суммарный тираж в сотню тысяч, думаю, разошелся. Да и сейчас, выйди Бродский в «Библиотеке поэта», разойдется еще тысяч пять-семь. Вот только что тут сработает – любовь к стихам или раскрученный бренд, я не знаю.

Седьмой круг – читатели поэзии (вообще поэзии, а не стихов Бродского; кстати, читатель стихов Бродского совершенно не обязательно интересуется поэзией как таковой). Читателей поэзии сегодня нет: есть читатели поэтической классики и нехотя читающие друг друга стихотворцы и как бы стихотворцы, имя которым по-прежнему легион. Бродский интересен читателям классики – и читают его как классика, как последнего классика, и, может быть, вообще как последнего поэта. Восьмой круг – издатели; но они, как ясно из вышеизложенного, выбирают пепси.

Тот же президент Ельцин, спрошенный в 1999 году о Пушкине, ответил, что это его любимый литературный герой. По-видимому, Борис Николаевич любит Хармса, но юбилей последнего уже позади. Сегодня мы говорим о Бродском.

Есть, увы, такое подозрение, что и Бродский интересен сегодня по преимуществу как литературный герой. Как персонаж. И даже не обязательно литературный, а просто медийный. Первый канал показал 30 января в цикле «Гении и злодеи» фильм «Иосиф Бродский: история побега»: ляп на ляпе, ошибка на ошибке, но тем симптоматичнее. А известный режиссер снимает нынче игровой фильм о Бродском – и я вроде бы оказался единственным, кто отказался от предложенной роли (оставив тем самым за собой право беспристрастно отрецензировать кинокартину по ее выходе).

Девятый круг – круг особый – Александр Исаевич Солженицын. Бродского он прочитал с карандашом, как поэт поэта, – и покойный поэт сильно не понравился здравствующему.

Поэзия маргинализовалась лет сорок назад и окончательно выпала в осадок тому лет двенадцать – современная поэзия в первую очередь. И не согласны с этим только сами стихотворцы (круги с четвертого по пятый и, разумеется, девятый). А я буду только рад, если время, опровергнув мои построения, докажет их правоту.

 ---------------
 http://lingvofreaks.narod.ru/zaliznyak.htm 

Горько плачет лингвофрик:
- Вырван грешный мой язык!
- Кто ж тебя уделал так?
- Академик Зализняк!
crusoe

Лекция А.А. Зализняка
"О профессиональной и любительской лингвистике"
на фестивале науки в МГУ 11 октября 2008

Свобода печати и появление Интернета – великие достижения нашей эпохи. Но у любых шагов прогресса есть также и свои теневые стороны. Ныне такой теневой стороной оказалось бурное развитие дилетантизма и падение престижа профессионализма. Любительство в области рассуждений о языке распространено шире, чем в других сферах, из-за иллюзии, что здесь никаких специальных знаний не требуется. Все знают, что есть такие науки, как физика или химия, а о том, что есть и наука о языке – лингвистика – слишком многие и не подозревают. Попробуйте вообразить любительскую книгу о небесных светилах, где обсуждался бы вопрос, какого размера Луна, с тарелку или с планету. Между тем любительские сочинения о языке совершенно такого же уровня циркулируют в немалом количестве, и охотно читаются и принимаются всерьез довольно широкой аудиторией. Особенно печальным показателем нашего образования является то, что и в числе авторов любительских сочинений о языке, и в числе их читателей и поклонников мы встречаем вполне образованных людей, и даже носителей высоких научных степеней (разумеется, – других наук).

Я должен предупредить, что мне придется сегодня излагать многое такое, что для лингвистов является прописной истиной, азами профессии. Если бы в подобной лекции кто-то вздумал излагать азы математики, или физики, или химии – это было бы нелепо, поскольку каждый знакомился с ними уже в школе. Но, к несчастью, в школе не проходят никаких азов исторической лингвистики, и о них почти ничего неизвестно людям других профессий.

Я предпочитаю не называть конкретные имена лингвистов-любителей, тем более что многие из них только того и хотят, чтобы их упоминали, хотя бы и в осуждение, чтобы выглядеть серьезными оппонентами, с которыми спорят. Я пытаюсь противостоять не конкретным авторам, а целому любительскому направлению, в сущности, довольно однообразному в своих декларациях и в своем способе действия. В качестве исключения все же назову имя самого известного из таких авторов, имя академика, математика, Анатолия Тимофеевича Фоменко, выступления которого в роли лингвиста-любителя мне уже доводилось печатно критиковать. Безусловно, большинству тех, кто знаком с так называемой «новой хронологией» Фоменко, известны отнюдь не его математические работы, а книги по истории самых разных стран – России, Англии, Рима, Греции, Египта и т.д., которые в изображении Фоменко не имеют ничего общего с привычными представлениями. Но все его рассказы о том, какой же была история этих стран, отличная от наших представлений, не имеют никакого отношения к математике, а практически целиком основаны на рассуждениях о словах, географических названиях и именах людей. И, увы, эти рассуждения, содержат точно те же грубейшие и наивнейшие ошибки, что и у любителей без степеней и званий, т.е. целиком и полностью относятся к сфере любительской лингвистики. Правда, сейчас фантазии Фоменко на тему истории уже тонут в потоке других печатных и телевизионных выступлений такого же рода, безудержно перекраивающих, каждый раз по-своему, историю России и всего мира. Но все же прискорбно, особенно для научной, университетской среды, что в ряду безответственных фантазеров оказался человек высокого научного университетского статуса.

Для большинства людей язык, на котором они говорят, представляет собой не только необходимый для практической жизни инструмент, но, по крайней мере, в какие-то моменты, также и объект живого бескорыстного интереса. Люди самых разных жизненных занятий и уровня образования время от времени задаются вопросами, связанными с языком. Чаще всего, это вопросы о том, что правильнее в тех или иных встречающихся в речи вариантах, например, как правильно: прОдал или продАл, Эксперт или экспЕрт, везде, где бы он НЕ был или везде, где бы он НИ был и т.п. В этих случаях ответы могут иметь некоторую значимость и для практической жизни. Но часто возникают и вопросы, так сказать, бескорыстные, порожденные чистой любознательностью. Например, что в точности означает слово аляповатый, откуда оно произошло, когда оно появилось? Есть ли какая-нибудь связь, скажем, между словами мятый и мята? Или суд и судно? Или калий и кальций? Или укусить и покуситься? И т.д. Школьная традиция, к сожалению, такова, что все такие вопросы остаются за рамками обучения.

В школе обучают грамматике и орфографии родного языка и элементам иностранного, но не дают даже самых первоначальных представлений о том, как языки изменяются во времени. В результате для удовлетворения живого интереса к вопросам, связанным с языком, большинству людей приходится довольствоваться случайными сведениями, которые довелось прочесть или услышать по радио и телевидению. Многие же пытаются получить ответ на эти вопросы путем собственного размышления и догадок. Свободное владение родным языком порождает у них ощущение, что все необходимое знание о предмете тем самым уже дано и остается только немного подумать, чтобы получить правильные ответы. Именно так рождается то, что можно назвать любительской лингвистикой.

Нельзя не признать, что часть вины за такое положение вещей лежит на самих лингвистах, которые мало заботятся о популяризации своей науки. В частности, этимологические словари, которые призваны служить основным собранием сведений о происхождении слов, существуют только в научном варианте, где терминология и аппарат часто оказываются труднодоступными для непрофессионального читателя. Напротив, лингвисты-любители подкупают своих читателей внешней простотой своих рассуждений. Читателю импонирует то, что судя по простодушному характеру этих рассуждений, никакой особой хитрости в таком занятии нет, и он и сам может успешно в нем участвовать.

Основное содержание любительской лингвистики – это рассуждения о происхождении слов. Тут следует заметить, что часто люди просто играют со словами, например, обыгрывают в шутках внешнее сходство двух слов. В этих случаях они не претендуют ни на какие филологические открытия. Они хотят только того, чтобы получилось забавно и остроумно. Всем известны, например, такие игры со словами, как ребусы и шарады. Еще одна подобная игра, популярная в частности у филологов, носит название «Почему не говорят». В этой игре, как и в шарадах, слово разбивается на части, равные каким-то словам, а затем эти слова заменяются на близкие по смыслу. Вот прекрасный пример: Почему не говорят: Красна чья рожа? Ответ подразумевается следующий: Потому что говорят: Ал-кого-лик.

Лингвист с удовольствием поиграет в игру типа Ал-кого-лик, а вот любитель легко может поверить в то, что он открыл таким образом происхождение слова алкоголик. А заглядывать в этимологический словарь, из которого легко узнать, что слово алкоголь пришло из арабского, любитель не сочтет нужным, он больше верит своим принципам. И вот мы уже слышим от любителей, например, что первый слог в слове разум и конец слова хандра – это имя египетского бога Ра.

Пока человек осознает и признает, что он просто играет со словами или получает чисто эстетическое удовольствие от их созвучия, - это не любительская лингвистика. Это одна из нормальных функций языка. Любительская лингвистика начинается там, где автор заявляет, что он разгадал истинное происхождение слова. Типовое действие любителя состоит в том, что заметив некоторое сходство слов А и Б, заявить: «слово А произошло от слова Б». При этом любителю не важно, принадлежат ли слова одному и тому же языку или разным, являются ли эти языки родственными или неродственными, расположены ли они рядом или в разных концах земного шара. Допустим, заметив, что англ. poop «корма» сходно с рус. пуп, любитель задумается, в чем тут дело. И вот его осенило: английское слово, конечно, произошло из русского, ведь если посмотреть на корабль сзади, то корма где-то посредине его высоты, примерно как пуп. Это объяснения выдуманные, но много других невыдуманных.

Любитель не осознает того, что случаи близкого сходства или даже совпадения внешних оболочек каких-то слов из разных языков не составляют ничего исключительного, особенно если слова короткие. Напротив, с точки зрения теории вероятности, было бы крайне удивительно, если бы это было не так, если бы таких слов не было. Ведь число фонем в любом языке сравнительно невелико, несколько десятков. В буквенных письменностях букв примерно столько же, сколько фонем в языке. А в идеальной письменности каждой фонеме соответствует одна буква. Полистайте, например, английский словарь и вы найдете десятки слов, сходных по звучанию с какими-то из русских слов. Скажем, breast (Брест), beach (бич), boy (бой), bread (бред), plot (плот) и т.д.

Пусть имеется какая-нибудь пара языков, например, такие два родственных языка, как английский и русский. Созвучие английского и русского слова может иметь два принципиально разных источника:
1) наличие исторической связи между этими двумя словами;
2) случайность.

В исторической связи есть два варианта:
1) историческое родство, т.е. происхождение из одного и того же слова того языка, который был общим предком взятых языков. Для английского и русского таким общим предком является праиндоевропейский язык.
2) Заимствование, т.е. тот факт, что либо русское слово было заимствовано из английского языка, либо наоборот.

Например, англ. three и рус. три. (родство)
Англ. dog > рус. дог. (заимствование)
Англ. czar < рус. царь. (заимствование)
Англ. poop и рус. пуп. (совпадение)

Понятно, что чем ближе родство двух языков, тем чаще будут встречаться пары исторически родственных слов, скажем, сходные слова русского и украинского языков в подавляющем большинстве случаев принадлежат именно к первой категории. Напротив, при относительно дальнем родстве, как между английским и русским, доля таких пар невелика. В случае неродственных языков их, естественно, не будет вообще.
Для нашего разбора существенно то, что практически всегда имеются пары со случайным сходством, причем как в родственных, так и в неродственных языках. Конечно, внешние совпадения случаются в тех случаях, когда сравниваемые отрезки короткие. Но могут совпадать и более длинные единицы.

Например, фр. cabane «хижина»
Итал. perina «маленькая груша»
Перс. baran «дождь»
Тур. durak «остановка»

И эта замечательная пара дурак-остановка привлекла внимание И. Бродского и он обыграл ее в эссе о Стамбуле.

Приведенные примеры демонстрируют возможность совпадения целых слов, точнее – целых словоформ. Но представляют интерес также и те случаи, когда созвучны не только словоформы, но также и их корни. Корни, в отличие от слов, не бывают особенно длинными. В любых языках корень слова обычно состоит из 3-5 фонем. Как более короткие, так и более длинные корни малочисленны. Число корней может быть в разных языках различно, но чаще всего – порядка 2-3 тыс. В этой ситуации даже в рамках одного и того же языка практически всегда бывают случаи внешнего совпадения разных корней. Например, в рус. пол (настил), половина, полый и прополка представлены четыре разных корня пол-.

Для лингвиста, разумеется, это наивнейшие примеры, но я в данном случае хотел бы быть понятым не только лингвистами.

При сравнении разных языков случайное созвучие корней – это уже массовое явление, особенно если корень состоит из широко распространенных в языках мира фонем. Возьмем корень рус. мена, менять и посмотрим нет ли в других языках созвучных корней, т.е. таких, которые в русской транскрипции выглядели бы мен или мэн. Ответ довольно ясен: не просто такие корни легко найти в разных языках, более того, оказывается, трудно найти язык, в котором бы не было корня мен с каким-то значением. Вопрос в том, много ли дает, если вы нашли в другом языке корень, который также звучит. Фактически почти ничего.

Случайное совпадение внешних оболочек двух слов может соединиться со случайным совпадением их значений, особенно если под совпадением значения иметь в виду что-то достаточно не точное и понимать значение широко. Случайных созвучий в языках так много, что по элементарным законам теории вероятности в какой-то их доле непременно окажутся близкими также и значения созвучных слов. Таких примеров, когда случайно сходны одновременно и форма, и значение, не слишком много, но они существуют. Примеры, где сходство есть, но никакой исторической связи нет: итал. strano «странный» и рус. странный. Итал. strano < лат. extra, extractus, а странный – это то же, что сторона и т.д. Никакой древней связи нет.….Чеш. vule «воля», и новогреч. vuli «воля». Никакой связи исторической между ними нет, они происходят из совершенно разных источников. Эти примеры показывают что игра чистых вероятностей при больших величинах фонда, из которого это избирается, всегда даст некоторое количество таких пар. Само по себе такое сходство еще не является свидетельством какой бы то ни было исторической связи между словами.

Ответить на вопрос о том, есть ли такая связь или нет, можно только с помощью профессионального лингвистического анализа, который требует учета гораздо большего количества данных, чем просто внешний вид сравниваемых слов, а именно – требует обширных сведений об истории обоих рассматриваемых языков.

Практический вывод: нельзя принимать всерьез никакое сочинение, в котором какие бы то ни было утверждения основаны только на том, что два слова созвучны без более глубокого анализа источников.

За время существования исторической лингвистики в этой науке было сделано два главных открытия: открытие самого факта, что языки со временем изменяются, и открытие самого принципа их изменения. Первое люди в какой-то мере осознали давно, замечая в частности сходство диалектов или близкородственных языков.

Ныне мы знаем, что в ходе истории любого языка происходят постепенные изменения на всех его уровнях: фонетике, грамматике, значении слов. Конкретный характер этих изменений в разных языках и в разные эпохи различен. Различна скорость этих изменений. Но неизменным не остается ни один живой язык. Только мертвые языки. Внешний облик слова в ходе истории может меняться чрезвычайно сильно, вплоть до полной неузнаваемости.

Лат. calidus «горячий» в современном французском языке превратилось в то, что пишется вот так chaud, а реально состоит из двух фонем, в транскрипции это [шо]. Вот во что превратилось слово за 2000 лет.

Другой пример. Древнеангл. hlafweard, сложное слово, первое слово – hlaf, то же самое, что русское хлеб, славянское хлеб заимствовано из этого германского слова. Второе weard «хранитель», букв. «хлебохранитель». Через 1000 лет, срок весьма небольшой для языков, это дает англ. lord. Вот примеры разительного изменения (настолько, что между calidus и chaud нет ни одной общей фонемы) того, что может происходить со временем с некоторым словом.

Основной принцип изменения в языке был открыт лишь в 19 веке. И это самое великое достижение исторической лингвистики. И его значение для этой науки не меньшее, чем, скажем, открытие закона всемирного тяготения для физики. Этот принцип состоит в том, что внешняя форма слов языка меняется не индивидуальным образом для каждого слова, а в силу процессов так называемых фонетических изменений или иначе – фонетических переходов, охватывающих в данном языке в данную эпоху все без исключения слова, где имеются определенные фонемы или определенные сочетания фонем. Это и есть основополагающий принцип исторической лингвистики. Даже самая диковинная трансформация облика слова в ходе истории – это результат не случайной индивидуальной замены звуков, а последовательно реализованных во всей лексике языка фонетических изменений, происходивших в данном языке в определенный момент в прошлом.

Например, эволюция, которая привела от лат. calidus «горячий» в к франц. chaud может быть представлена в разложении по времени в виде следующей цепи: calidus [калидус] > caldus [кальдус] > cald [кальд] > cald [чальд] > chald [шальд] > chaud [шод] > chaud [шо]. Вот хорошо прослеженная и видимая по памятникам французского языка история этого слова в переходе от этапа к этапу, из чего видно, каким образом может произойти такое чудо, что слово типа [калидус] превращается в слово, звучащее как [шо]. Что существенно здесь: конечно, сами по себе изменения могут казаться более или менее естественными, но главное в том, что они коснулись вовсе не только слова calidus, а на каждом этапе каждый шаг представляет собой изменения, которые произошло во всех словах латинского и, соответственно, - старофранцузского языка, в которых было соответствующее сочетание. Переход, скажем calidus [калидус] > caldus [кальдус] есть не просто переход одной единицы в другую, а есть переход, который постиг всякое i в сочетании между двумя соседними одиночными согласными. Переход caldus [кальдус] > cald [кальд] есть не случайное выпадение us в одном этом слове, а выпадение us во всех решительно словах, которые имели такую слоговую структуру и т.д. Это и есть реализация капитального принципа всеобщности фонетических изменений.

Откуда лингвисты получают сведения о прежнем состоянии языка? Источников здесь два. Прямой источник, возможный для языков, имеющих письменную традицию – это показания письменных памятников того же языка, дошедших от прежних веков. Другой источник логически более сложный, но ныне уже обрабатываемый по детально разработанной строгой методике, это так называемый сравнительно-исторический анализ, т.е. сравнение данного языка с родственными языками с целью восстановления того общего состояния, из которого развились эти языки.

Этот метод пригоден также для бесписьменных языков. Как итог двух веков интенсивного применения этих инструментов исследования, для наиболее изученных языков известна вся их фонетическая история на протяжении большего или меньшего числа веков. Она выглядит всегда как мощная цепь фонетических изменений (своя для каждого языка), расположенных в порядке относительной хронологии, т.е. с точным указанием того, какое изменение произошло раньше, какое – позже.

В результате задачи типа: во что превратилось латинское слово А в современном французском языке, и наоборот: как выглядело латинское слово, из которого произошло французское слово Б, задачи такого типа решаются в современной исторической лингвистике с той же точностью, что и, например, уравнения в алгебре. И то же верно для любых других хорошо изученных языков, например, для современного русского в его соотношении с древнерусским.

Поскольку в каждом языке цепь фонетических изменений своя, между родственными языками имеются закономерные фонетические соответствия. Скажем, в русском языке праиндоевропейское начальное П сохранилось, а в английском в какой-то момент его предыстории перешло в Ф. И поэтому в родственных словах этих двух языков имеет место соответствие начальное рус. П – начальное англ. Ф. Но поскольку родственных слов у английского и русского языков не так много, то это не так наглядно. Для родственных языков примеров было бы гораздо больше. Здесь и дальше хочу предупредить: иллюстрации даются только ради первой фонемы.

Например, рус. пять, англ. five
рус. плыву, англ. flow
рус. полный, англ full
рус. пена, англ foam
рус. паром, англ ferry.

Это соответствие рус. П – англ. Ф является прямым следствием того, что цепи фонетических изменений в этих двух языках были разные.

По этим причинам родственные слова двух разных языков почти всегда внешне чем-то различаются, совпадения редки, чем-то различаются, а не совпадают полностью. Внешние различия при этом могут быть весьма глубокими. Иногда то, что идеально соответствует друг другу с точки зрения истории, совершенно не соответствует друг другу в разных языках на уровне современного наблюдения.

Например, рус. зуб, нем. Kamm «гребень»

А как раз полное совпадение двух слов по этим причинам может стать не чем иным, как прямым свидетельством неродственности. Если вы сравниваете рус. пуп и англ. poop, то сам факт, что у них совпадают начальные П уже показывает, что это слова неродственные. Совпадение является аргументом за их неродственность, противоположно тому, как нормально рассуждает любитель. Отсюда ясно, как мало шансов имеет любитель, ничего не знающий обо всех этих цепях фонетических изменений, и видящий только нынешние облики слов, раскрыть истинное происхождение слова.

Но действительно ли принцип всеобщности фонетического изменения действует столь строго и не имеет исключений? Следует признать, на уровне первичного наблюдения отклонения от этого принципа встречаются. Однако опыт исторической лингвистики показал, что такие отклонения не случайны и не хаотичны. При более глубоком исследовании они практически всегда оказываются результатом действия ранее неизвестных, более частных правил, тоже вполне строгих, уточняющих условия действия основного фонетического изменения. Здесь можно привести такой классический пример, как знаменитая статья Карла Вернера, 1877 год, под чрезвычайно показательным названием – «Одно исключение из первого передвижения согласных». Первым передвижением согласных, или законом Гримма по имени первооткрывателя, называют правило фонетического изменения праиндоевропейских согласных в прагерманском языке. Из правила первого передвижения согласных было наблюдено некоторое число исключений. Так вот Вернер открыл, что эти исключения не случайны и не хаотичны, а подчиняются более частному правилу, состоящему в том, что при определенном положении ударения возникал иной фонетический эффект, чем по закону Гримма, но тоже строго определенный. И вот ныне это правило, получившее уже славное имя закона Вернера, стало одним из фундаментальных положений исторической фонетики европейских языков. Это образцовый пример того, что бывает с тем, что сперва выглядит как нарушение регулярности.

Другим источником кажущегося нарушения принципа всеобщности являются случаи заимствования слова из родственного языка или диалекта. Например, рус. благо внешне нарушает определенное правило из истории русского языка. По этому правилу должно было получиться не благо, а болого. Но дело здесь в том, что слово благо пришло в современный язык, не из живого древнерусского языка, где действительно было слово болого, откуда название города Бологое, а из церковнославянского. А для церковнославянского фонетическим результатом было именно благо.

За рамками этих двух типовых ситуаций остается лишь совершенно незначительное число случаев видимого нарушения указанного принципа. Следует предполагать, что для них пока еще не выявлены те частные правила, в силу которых они возникли.

В итоге: для чисто случайных замен одного звука на другой, не являющихся частью никаких других более общих процессов, т.е. замен того типа, которые на каждом шагу предполагает любитель, в исторической лингвистике вообще не остается места. Так вот этого фундаментального принципа фонетической эволюции лингвисты-любители не знают. Более того, они и не хотят его знать, даже если им его сформулировать и разъяснить, просто потому что он немедленно становится непреодолимым препятствием на пути их фантазерства.

Любители обычно подают свои фантазии как что-то новое в изучении языка. В действительности же они просто в точности повторяют наивные занятия своих предшественников 18 века. Их просто никак не коснулись великие открытия 19 века в области исторической лингвистики, они об этом ничего не знают. Представьте себе человека, рассуждающего о веществах, которые он встречает в окружающем мире, не подозревая, что у этих веществ есть химический состав – нечто, недоступное глазу, осязанию и обонянию, открывающееся только с помощью выработанных целыми поколениями исследователей профессиональных приемов анализа. Понятно, что именно в таком положении находились люди в древности, но теперь такой наивный естествоиспытатель не вызовет ничего, кроме усмешки. Увы, не так с языком. Здесь рассуждения точно такой же степени наивности многими принимаются с доверием, хотя ситуация в действительности вполне аналогичная: языкознание трудами поколений исследователей выработало профессиональные приемы изучения истории слов, истории в большинстве случаев совершенно скрытой от того, кто знает только современный вид слова.

Любитель из всей этой проблематики усваивает только то, что фонетический состав слова может изменяться. Это вдохновляет его на то, что для любого слова можно предположить нужную для его идеи замену одного звука на другой. Допустим, предположить, что слово флот – это слово плот, в котором произошел переход П в Ф. В самом деле, у любого любителя есть заявления типа того, что Т может вообще превращаться в Д, или Б может вообще превращаться в В и т.д. Эти заявления совершенно того же свойства, как у любителя природы, который сообщил бы нам, что вода иногда может принимать форму пара, а иногда – форму льда, но без всякой мысли о том, что эти события происходят лишь при совершенно определенных условиях и без всяких попыток эти условия выяснить. И если современная историческая лингвистика похожа на алгебру с ее строгими методами решения уравнений, то лингвиста-любителя можно сравнить с человеком, который смотрит на уравнение, не зная ни методов решения уравнения, ни способов его проверки, и говорит: «Я думаю, что Х равен 10. Я встречал некоторые уравнения, где Х был равен 10.»

Характерным свойством лингвиста-любителя является принципиальная нестрогость всего, что он делает, в отличие от профессионала, который считает себя обязанным при анализе происхождения некоторого слова дать точное объяснение каждой фонеме в его составе, лингвист-любитель никогда не проявляет подобной требовательности к себе. Например, он считает вполне допустимым, что вместо ожидаемого Б в разбираемом слове будет В или Ф. Соответственно, вместо Т будет Д, или Ц, или С, или З, или Ш, или Ж. Я не преувеличиваю, это буквально из реальных примеров.

При сравнении слов какие-то буквы он считает возможным отбрасывать, т.е. не принимать во внимание. Какие-то другие, напротив, - домысливать. Он допускает перестановку букв и т.п. Ясно, что при таких безбрежных степенях свободы у любителя нет никаких препятствий к тому, чтобы сравнивать и отождествлять практически что угодно с чем угодно.

Скажем, пилот и полет, саван и зипун, сатир и задира и т.д. (смех в зале) Лингвист-любитель катастрофически не замечает того, что его способы действия позволяют дать не только то решение, которое он предлагает, но и множество других, его совершенно не устраивающих, но столь же допустимых с точки зрения его методики. Никакого ответа на вопрос: почему он выбрал именно это решение среди десятков возможных, кроме как: я так вижу, или: это я угадал.

Вообще любителям чужд главный принцип науки как таковой: требование доказать выдвигаемое утверждение или по крайней мере предъявить веские аргументы в его пользу, которые показали бы предпочтительность этого утверждения перед конкурирующими версиями. Любителю совершенно достаточно того, что по его мнению так могло быть.

Среди лингвистов-любителей широко распространен ряд совершенно фантастических, не опирающихся ни на какие реальные факты идей относительно свойств языка, которые можно назвать мифами любительской лингвистики. Первый из таких мифов – это то, что гласные можно вообще не принимать во внимание, достаточно взять так называемый «костяк» согласных. Тут наши любители ничем не отличаются от любителей 18 века, над которыми издевался еще Вольтер, говоря, что вся их наука сводится к тому, что гласные не весят ничего, а согласные – очень мало. Замечу, кстати, что мало кто из любителей удерживается от ссылки, не имеющей никакого отношения к делу и к тому же еще и неверной, что якобы в древних письменностях гласные никогда не писались. Понятно, что этот миф на порядок расширяет возможности для полета фантазии. Например, ничто не мешает любителю объявить первоначально тождественными слова мир, мэр, мера, море, мор, умора, амур, эмир, юмор, что угодно. (смех в зале) М и Р сохраняются, а гласные не имеют значения. В действительности, изменения гласных подчинены столь же строгим закономерностям, что и у согласных, но только более сложно организованным, обычно с более дробной дифференциацией по позициям.

Следующий миф любительской лингвистики – это приоритет письма перед звучащей речью. Для любителя написание первично, а звучание вторично. Это якобы то, как прочли слово. Многие слова, по мнению любителей, возникли из того, что кто-то неправильно прочел некоторое другое слово. Любитель настолько привык к своему умению читать и к своей жизни среди письменных текстов, что он уже не в состоянии осознать, что в истории человечества письменность была уделом совершенно ничтожной части умеющих говорить. Любой живой язык – это средство устного общения, тогда как письменные формы на протяжении последних 4000 лет за вычетом последних двух веков, существовали никак не более чем для одной сотой части языков, а доля грамотных людей в составе человечества была, вероятно, еще в 1000 раз меньше. Представления о приоритете письменного языка над устным – яркий пример того, насколько независим лингвист-любитель от фактов.

На представлении о приоритете написания основан один из самых невежественных. Однако чрезвычайно распространенных мифов любительской лингвистики – миф о так называемом «обратном прочтении» слов. Нет, вероятно, ни одного любительского лингвистического сочинения, где не была бы использована эта идея. Миф состоит здесь в том, что кто-то может прочесть слово задом наперед, и результат может войти в язык в качестве нового слова. Допустим, вместо собака появится акабос, вместо Тула – Алут, вместо Мадрид – Дирдам и т.п. Как заверяют нас любители, такое легко может случиться, например, с арабом или этруском, поскольку в их письменностях слова читаются справа налево. Например, араб читает запись Тула и читает привычным для себя способом – Алут. И таким путем якобы может возникнуть новое слово Алут, которое и будет употребляться как новое название города. Невероятно, правда? Но ведь всякий, кто читал эти сочинения, непременно наталкивался на некоторое количество объяснений именно таких. Подобный рассказ отражает столь младенческое понимание того, что такое письмо и чтение, что в первый момент просто невозможно поверить в серьезность тех, кто нам это преподносит. Но преподносят многократно, стократно, большими тиражами.

Каким образом араб вообще может увидеть написанное слово Тула? Если это слово записал другой араб, то он сделал это естественно арабскими буквами и в арабском порядке, т.е. справа налево, и никакому обратному прочтению в этом случае неоткуда взяться. Если это слово написал русский, то он написал его кириллицей, а если, скажем, англичанин, то он написал его латиницей. В обоих случаях, разумеется, – слева направо. Но ведь простой араб не знает кириллицы и латиницы. А если он не простой араб, а такой который обучался кириллице или латинице, то его, естественно, должны были обучить также и тому, в каком направлении они читаются. Единственный персонаж, который бы устроил нашего любителя, это такой араб, который выучил кириллические и латинские буквы, но не подозревает о том, что они читаются слева направо. (смех в зале) Реален ли такой персонаж? Практически, конечно, нет. Но давайте все же допустим, что в качестве редчайшего отклонении от нормы один такой человек на миллион арабов все же найдется. И вот именно этот недоучка однажды увидел где-то написанное по-русски слово Тула и прочел его как Алут. Но он при всей своей недоученности все-таки каким-то образом понял, что это не что-нибудь, а название города. И вот это-то его прочтение и было принято и усвоено миллионами арабов, ближних и дальних, грамотных и неграмотных, простых и образованных. (смех в зале, аплодисменты) Кто может поверить в такую сказочку? Здравомыслящий человек не может. Но для лингвиста-любителя контроль здравым смыслом необязателен.

В рассуждениях лингвистов-любителей обратное прочтение – это событие, которое на каждом шагу происходит в истории слов и порождает в языке слова-перевертыши. И весьма примечательно, что любители очень быстро перестают прикрывать обратные прочтения апелляцией к восточным языкам, а начинают использовать эту операцию просто как удобный рабочий инструмент везде, где им нужно получить для слова другой внешний вид. Например, точно такое же обратное прочтение у них постоянно случается в рамках русского языка или в рамках английского. В реальной жизни обратное прочтение – это операция, которая может встретиться только в словесных играх. Некоторые авторы фантастических повестей действительно любят давать свои героям имена, полученные обратным прочтением. Но в реальной истории языков неизвестно ни единого примера того, чтобы слово, вошедшее в живой язык, происходило из обратного прочтения чего бы то ни было. Замечательно, что абсолютное отсутствие таких фактов нисколько не смущает любителя, он из ума решил, что такое должно происходить, и часто во всех языках это использует.

Обратное прочтение как источник появления слов есть абсурд в квадрате, поскольку, во-первых, слова не читают задом наперед, во-вторых, слова живого языка вообще не возникают из письменного источника. Речь может идти только о научных терминах нынешнего времени.

Вывод: Если в некотором сочинении хотя бы об одном слове сказано, что оно произошло из обратного прочтения, знайте, что это фирменный знак дилетантства.

Приведу теперь некоторые примеры из числа любительских этимологий, т.е. объяснений происхождения слова, в изобилии встречающихся в различных публикациях, в Интернете. Ссылаться на конкретных изобретателей не буду, это бессмысленно. Свобода в замене одних звуков на другие сочетается в них с поразительно нелепыми выдумками о том, как возник смысл того или иного слова. По-видимому, просто нет таких двух слов, чтобы любитель не смог придумать, как из смысла первого вывести смысл второго. Например, мы читаем, что слово маска произведено от глагола мазать, это якобы нечто, намазанное на лицо. Хотя достаточно заглянуть в этимологический словарь Фасмера, чтобы узнать, что слово маска пришло в русский язык из нем. Maske или франц. masque. Но как я уже говорил, любитель не заглядывает в словарь. К глаголу мазать любитель также возводит слово помада, поскольку по его утверждению имелся и переход З в Д. Хотя из того же словаря Фасмера нетрудно узнать, что слово было заимствовано через немецкое посредство из французского pomade. Тут, правда, можно услышать такое выражение: ну и что из того, что в словаре Фасмера про слово помада сказано именно так? У Фасмера одна гипотеза, а здесь перед нами другая. Чем она хуже? Это чрезвычайно характерное возражение со стороны тех, кому кажется, что по любому вопросу ничего нельзя сказать, кроме того, что есть такое мнение, а есть другое мнение. Поэтому разберу этот пример в качестве образца подробно. Во французском языке слово pomade прозрачнейшим образом делится на корень pomme «яблоко» и суффикс -ade, тоже часто встречающийся. Ясен первоначальный смысл: паста, полученная из яблок. Известно, что в начале данный вид мази изготавливался именно из яблок. При заимствовании в русский язык французского слова такого фонетического состава, судя по другим словам с аналогичной историей, например, баллада, блокада, баррикада, рулада, или другой ряд: мармелад, маскарад и т.д. должно было получиться или помада, или помад. Один из этих двух вариантов мы реально и видим. Таким образом, объяснение Фасмера находится в согласии с ситуацией как во французском, так и в русском языке.

Сравним с этим гипотезу любителя о том, что слово помада – это слово русского происхождения с корнем маз-. Начнем с того, что заявление о том, что имелся переход З в Д просто ложно. Такого перехода в русском языке не было. Замену воображаемого помаза на помада можно оценивать только как уникальное искажение, не имеющее никаких аналогий и никакого объяснения. Далее. При принятии данной версии франц. pomade придется объяснять либо как поразительную случайность, либо как заимствование из русского. Если же это заимствование из русского, то придется признать, что в данном случае заимствованное слово шло не в том хорошо известном направлении, в котором распространялись в Европе новшества косметики, а в противоположном. Впрочем, такие гипотезы часто высказываются по разному поводу. Во-вторых, ничем, кроме некоей фантасмагорической случайности невозможно объяснить, почему взятое из русского языка слово стало легко членимым на французский корень и французский суффикс, да еще при этом корень pomme совпал с названием того плода, из которого помада реально изготавливалась. Как мы видим, версия любителя в каждом из звеньев основана на предположении о том, что произошло нечто случайное, имеющее вероятность, близкую к нулю. Таков ответ на вопрос, почему объяснение, данное в этимологическом словаре, и объяснение любителя – это не просто два разных мнения, а одно из них столь высоко вероятно, что на практическом уровне может быть признано верным, а другое полностью фантастично.

Вот еще несколько примеров любительских этимологий:

Солнце < сон неси, т.е несущее силу

Заметим, что сон и сила – это не одно и то же звучание, неси и -нце – это тоже не одно и то же звучание, но это для любителя мелочи.

Другая этимология: Солнце < со + лн + це , нечто маленькое (уменьшительный суффикс -це), нечто совместное (приставка со-) с луной (лн). (смех в зале, аплодисменты)

Бразилия < брез/брег + или, т.е. берег илистый

Венесуэла < совершенно русское слово венец великий, -икий отброшено.

Молоко – то, что мелют. Доводят до состояния, когда оно мелкое. Как мелют молоко, это интересно. А когда это мелкое кладут в воду, получают млеко, т.е. молоко.

Один из авторов утверждает, что в корне лон- был заключен смысл «жидкость, вода», что видно, по его мнению из слов Лена (река), во-лн-а (прибыль воды), лен (растение, погруженное в воду при отбеливании) и наконец – лень (состояние приятной расслабленности от погружения в воду) (смех в зале, аплодисменты).

Увы, это не злая пародия. Все это реальные примеры, которые я привожу из реальных любительских текстов, рядовые из сотен подобных, потому что тиражи этих сочинений и их объемы баснословны и поразительны.

Особый интерес лингвисты-любители проявляют к именам собственным. Как известно, немало иностранных имен собственных совпадает с теми или иными русскими словами, например, личные имена Боб, Дон, Люк, Кнут, названия городов Вена, Рига, Киль, в Эфиопии есть город Горе, под Ливерпулем река Морда. Эти изыскания дают сотни находок. Все по тем же причинам – фонем мало, их сочетания ограничены.

Лингвист-любитель чрезвычайно склонен к тому, чтобы рассматривать такие совпадения как глубоко знаменательные и пытаться разгадать пути, по которым русские названия пришли на иностранные земли. Как видите, это уже небезобидно в социальном отношении. Ему не приходит в голову, что не меньший успех ожидал бы иностранного лингвиста-любителя, который бы захотел отыскать свои родные слова на карте России. Например, испанский любитель быстро бы сообразил, что Кама и Ока – это испанские слова Cama «кровать» и Oca «гусыня». Итальянец догадался бы, что река Пьяная – это итал. piano «тихая», турок догадался бы, что река Дон – это тур. don «мороз», а река Нева – это тур. neva «богатство» и т.д. Но замечательно, что это забава, а целые книги выходят хорошими тиражами, где только это и составляет их содержание, но только не со стороны турок в нашу сторону, а наоборот – с нашей стороны в турецкую, испанскую, венесуэльскую и т.д.

Я приводил здесь только точные звуковые соответствия. Мне было важно показать, что даже при таком жестком условии соответствий обнаруживается очень много. Но как уже говорилось, любители в действительности никогда не ограничиваются одними лишь точными соответствиями, они легко позволяют себе заменять буквы, или переставлять их, или отбрасывать, или добавлять. Иначе говоря, вместо точного звукового соответствия любитель вполне удовлетворяется тем, что он сам субъективно оценивает как сходство. Понятно, что при таких слабых и неопределенных требований к понятию соответствие, число случаев соответствия возрастает почти неограниченно. Например, могут быть признанными соответствующими слова Цюрих и царек, Лондон и ладонь, это реальные примеры, Перу и первый, Бразилия и поросль, Мексика и Москва. Видимо, москвичи туда пришли и основали Мексику. При этом всегда можно найти не одно русское соответствие, а несколько, и свободно выбирать между ними. Например, для города Берн можно подобрать баран, или бревно, или перина, или Перун. Для слова Кельн можно взять клен, или клин, или колено, или калина, вы же знаете, что гласные не имеют значения, или глина, или холеный, и согласные можно легко менять. Но любитель тем и отличается от научного исследователя, что его совершенно не смущает субъективность и произвольность сделанного им вывода. Ему кажется просто, что он угадал. И вот он с энтузиазмом рассказывает или пишет, что название Кельн произошло от русского слова клен.

Лингвист-любитель охотно погружается в обсуждение письменных памятников прошлого, совершенно забывая или просто ничего не зная, что в прошлом знакомый ему язык был совершенно не таким, каким он его знает.

Вы видели, что для chaud старое состояние могло быть calidus. Так, немало отечественных любителей делают попытки прочесть по-русски, на современном русском языке те или иные надписи или другие тексты, относящиеся к различным векам до нашей эры или к ранним векам нашей эры, причем, совершенно необязательно на территории России. Например, надписи на этрусских или критских монументах и сосудах. Ни одно из таких прочтений не имеет никаких шансов оказаться верным уже по той простой причине, что 25 или 20 веков язык наших предков был до неузнаваемости непохож на современный русский. Например, любитель, увлеченный «чтением» этрусских надписей по-русски, вполне может «прочесть» некоторый отрезок 5 в. до н.э., как русскую словоформу целый, а другой отрезок – как словосочетание в начале. Между тем, сравнительно-историческое языкознание позволяет с достаточной надежностью утверждать, что 25 веков тому назад, в этрусское время язык, на котором говорили предки современных русских, имел в качестве предка нынешнего слова целый реконструируемую форму *kailu-, а начало звучало как *naken-/*nakon-. По чудовищности анахронизма и по степени невежественности рассказ о том, что 25 веков назад где-то звучало русское слово целый, ничем не отличается от рассказа о том, что в ту же эпоху некий мореплаватель прошел в Тихий океан через Панамский канал.

Такова пропасть отделяющая любительские «прочтения» такого рода от всего того, что позволительно всерьез рассматривать как варианты расшифровки. Конечно, попытки этого рода делаются не только в России, но и в других странах. Ту же древнюю надпись, которую российский любитель пытается прочесть по-русски, немецкий любитель попытается прочесть по-немецки, армянский – по-армянски и т.д. Везде с одинаковым шансом на успех.

Среди лингвистов с давнего времени бытует шутка: этруски – это русские. А что? Буквально так, особенно если быстро произнести. А вот у лингвистов-любителей это совсем не шутка. У них это важнейший научный постулат. Мало из нынешних любителей, у кого я не нашел бы в качестве очевидной эту мысль. Для людей, далеких от лингвистики, наверное, не лишне пояснить, почему приравнивание слова этруски к фразе это русские может быть только шуткой. Разумеется, совершенно произвольно само допущение, что предки русских в древности каким-то образом оказались в Италии. Можно об этом даже не говорить, достаточно чисто лингвистических соображений. Прежде всего, слово, к которому восходит нынешнее слово русский, в 1-м тысячелетии н.э. в славянском мире практически наверняка не существовало вообще. А если бы оно даже существовало, то оно должно было иметь вид *rouziskos. С другой, стороны основным названием этрусков у латинян было слово tusci, от которого происходит слово Тоскана. Далее. Слова это русские – это не наименование, это целое предложение, а не существует никаких примеров того, чтобы наименование народа строилось как предложение. Все это помимо того кардинального факта, что у тех этрусских слов, значение которых удалось надежно установить, нет никакого сходства ни с современным русским, ни с тем его предком, который существовал 25 веков назад.

Увлечение любительской лингвистикой в принципе может быть проявлением чистой любознательности. Но, к сожалению, чаще приходится сталкиваться с такой любительской лингвистикой, которая пронизана стремлением обосновать некую более общую идею, обычно некоторую версию происхождения истории целого народа. Практически всегда это версия, приукрашивающая, героизирующая или обеляющая историю собственного народа. Так, например, лингвисты-любители, вдохновляющиеся идеей этрусско-русского тождества, не только смело читают этрусские надписи по-русски, но и очень охотно используют эти свои прочтения в качестве обоснования тезиса о широкой экспансии русских в древности. В частности, в одном из таких сочинений мы читаем: «Из этих надписей следует, что Москва существовала не только до Рима, но именно по ее приказу этруски воздвигли этот город и назвали его в духе русских традиций Мир. Другое дело, что слово Мир, написанное в русской традиции, согласно этрусским правилам следовало читать в обратном направлении, и он стал вычитываться как Рим. В Риме, созданном этрусками, для которых родным был русский язык, а неким солдатским жаргоном – язык этрусский, следовательно, довольно долго звучала русская речь. И лишь много позже, когда в Рим стали переселяться латины, они исказили его, приспособив под свою фонетику и грамматику». Вот довольно типичный пассаж из такого сочинения.

Перед лицом такого размаха, что уж там говорить о такой мелочи, что жители города на Тибре все 28 веков его существования называют его не Рим, а Roma. Пассаж этот служит хорошей иллюстрацией того, сколь далеко могут заходить лингвисты-любители в своих построениях и насколько они могут удаляться даже от собственной лингвистической проблематики.

Подобные выдумки с перекраиванием истории на основе вздорных утверждений любительской лингвистики весьма разнообразны. Например, в одних сочинениях подобного рода объявляется, что следует сжать всю мировую историю до 10 веков. В других – что следует продлить историю русского народа вглубь времен на десятки тысяч лет. И это при том, что даже 2 тысячи лет назад биологические предки русских были у них общими с другими нынешними народами. Любительская лингвистика может приводить авторов к утверждению, что Россия и Ирландия – это в прошлом одна и та же страна. Основание: Россия – это Russia (раша), а Ирландия – Ireland (айаленд), но айаленд нам не подходит, нам подходит Irish (айриш). Костяк согласных одинаков, тождество слов – тождество стран. (смех в зале, аплодисменты). Это замечательный пример Фоменко. Точно так же получается утверждение, что Южная Америка была открыта и колонизована русскими. Увы, тот же источник.

Особо отмечу, что вполне обычно для любителей заявление, будто латынь или английский, или немецкий и т.д. произошли из русского, причем такая национальная гордость при этом играет. Причем даже не из древнего русского, а именно из такого, на котором мы говорим с вами сейчас. Некоторые еще более решительные сообщают нам, что все вообще языки произошли из русского. Это мы могли слышать недавно по телевидению. Ничего более нелепого с точки зрения действительной истории языков нельзя и придумать. Не говорю уже о том, что такие открытия делают люди, которые из 99% языков мира не знают ни единого слова, не знают даже названий этих языков. Но знают, что они все произошли из русского. Увы, этот абсурд тешит самолюбие определенной части читателей, в чем, конечно, и причина того, что такие заявления так охотно делаются.

Надо заметить, что потребность в такого рода мифах обычно возникает у представителей тех народов, которым в ходе истории приходилось страдать от притеснений со стороны более могущественных соседей и которым нужны какие-то дополнительные моральные опоры для самоутверждения. И весьма плачевно подобное проявление комплекса неполноценности у российских авторов.

Особая ветвь любительской лингвистики, доводящая идейную нагрузку этого занятия до логического предела, - это составление на воображаемом древнем языке, созданном средствами любительской лингвистики, текстов, прямо изображающих величие наших предков, и попытка выдать эти тексты за древние. В России главным, самым известным сочинением этого рода является т.н. «Велесова книга», якобы написанная новгородскими волхвами в 9 в. и якобы случайно найденная в 1919 г. Поддельность этого сочинения не вызывает у профессиональных лингвистов никакого сомнения. Я не буду здесь заниматься обоснованием этого. Скажу лишь, что подделка необычайно груба и примитивна. Сочинитель был крайне невежествен в том, что касается древних языков, не имел никакого понятия о том, что языки изменяются во времени. Он представлял себе язык древних славян просто как смесь современных языков: русского, церковнославянского, украинского, польского, чешского и т.д., и именно так строил свои тексты. А кроме того он произвольно искажал слова, заменяя в них буквы, добавляя лишние слоги, обрубая концы и т.п. в наивной вере, что все это создаст впечатление древности. К большому сожалению, как и в случае с другими сочинениями лингвистов-любителей, фальшь здесь хорошо видна только профессиональным лингвистам. Неподготовленный читатель и ныне может оказаться в плену примитивных выдумок о том, как древние русичи успешно сражались с врагами несколько тысячелетий тому назад. Нынешнее время, характеризующееся активным расшатыванием общественного доверия к выводам науки, низкопробная подделка, именуемая «Велесовой книгой», увы, продолжает в какой-то мере использоваться распространителями нелепых исторических фантазий русоцентрической направленности.

По способу пропаганды своих домыслов лингвисты-любители делятся на две категории. Большинство из них прилагает большие усилия к тому, чтобы казаться наукой и именно так себя называют. Между прочим, отсюда можно заключить, что психологически позиции науки пока все же относительно крепки в обществе. Средний читатель хочет думать, что то, что ему понравилось в телевизоре, в книге или в Интернете, - это не вольные фантазии, а наука, пусть не признаваемая косными академическими авторитетами, но именно наука. И чтобы привлечь и повести за собой такого читателя, любитель будет с напором настаивать на том, что он сказал новое слово в науке, и даже открыл новую науку. И на этом пути, конечно, для него очень важно обесценить в глазах читателя профессиональную науку, изобразить всю ее как скопище косных догм, совершенно не нужных свободно мыслящему читателю нашего времени. Поэтому весьма часто дилетантизм бывает агрессивен, он использует принцип «нападение – лучшая защита», а именно – позиция профессионалов объявляется устаревшей наукой, даже прямо – лженаукой, а сами они – косными, закрытыми для всего нового, верящими лишь в высказывания авторитетов, защищающими честь мундира и т.п.

Но ныне появилась и другая категория лингвистов-любителей. Те, кто открыто заявляют, что их утверждения о языке не относятся к науке, а основаны на интуиции, на озарении, на сердечном чувстве. Традиционную науку они ниспровергают с не меньшим напором, чем первые, но уже как бездушную, как не заботящуюся о чувствах народа и т.п. Печальным образом и эта вторая разновидность дилетантизма находит в нашем нынешнем обществе поддержку у некоторой части публики. Вообще ниспровержение традиционной науки стало модным и дает хорошие дивиденды для искателей публичного успеха. И вот мы уже встречаем в печати, например, такую формулировку: «Истина достигается не точной наукой, а общественным согласием». И в сущности, именно эту идею внушает телевидение и радио, когда проводят голосования по самым разным вопросам, что, к сожалению, вполне прозрачно соответствует собственным интересам средств массовой информации, поскольку с принятием этой идеи именно они, а не наука, становятся держателями истины. Телевидение охотно устраивает диспуты между профессионалами и дилетантами. Это выглядит как благородная попытка найти истину в споре. И вероятно, в каких-то случаях в такой надежде и задумано. Но в действительности неизбежно оказывается на радость и на пропаганду дилетантов. Такой диспут выигрывает в глазах большей части публики не тот, на чьей стороне логика, а тот, кто больше поднаторел в пиаровской технологии и меньше стесняется говорить уверенным тоном что угодно, лишь бы это импонировало публике. А таковым, конечно, всегда окажется дилетант, а не ученый. Для дилетанта такой диспут – бесценный подарок, даже если он проиграет в логике, он неизмеримо больше выиграет в том, что получит в глазах публики статус признанного участника научного противоборства. К счастью, пока еще кажется немыслимым, чтобы телевизионными диспутами или телевизионным голосованием устанавливалось что верно и что неверно в химии или физике. Но нельзя гарантировать, что развитие данной тенденции не приведет и к такому.

Здесь нужно особо выделить чрезвычайно важный для дилетантов тезис ценности решительно всех мнений по любому вопросу. В качестве исходного здесь берется положение, с которым естественно согласиться – всякое мнение имеет право на существование. Но далее делается незаметный, а в действительности – капитальный переход к гораздо более сильному тезису – всякое мнение не менее ценно, чем любое другое. Пример я уже демонстрировал на слове помада. При таком постулате оказывается несущественным, изучил ли автор то, что необходимо знать для обоснованного суждения о предмете, и предъявил ли он веские аргументы в пользу своего мнения. Или просто он очень уверен в остроте своего ума и своей интуиции. Увы, в гуманитарных вопросах эта подмена знания информацией о мнениях становится почти общим местом. Вот деталь мелкая, но показательная. Мне никто никогда не писал после лекций записки: «Скажите, «Велесова книга» - это подлинное произведение или подделка?», хотя записки на эти темы очень часто писали. Писали всегда так: «Какое Ваше мнение о «Велесовой книге»?» Мелочь, а как показательна. Разумеется, в гуманитарной сфере действительно много вопросов, по которым пока что мы можем констатировать лишь борьбу мнений с сопоставимым числом серьезных аргументов в пользу каждой из сторон. Более того, есть и такие вопросы, где мало шансов, что когда-либо такая ситуация изменится. Но опасным перекосом является скепсис по поводу всех без исключения ответов на вопросы гуманитарной сферы. Там, где критерий серьезного научного анализа проблемы отброшен, на его место непременно выдвинутся мотивы вкусового, эмоционального и, в особенности, идеологического порядка, со всеми вытекающими отсюда общественными опасностями.

Закончу тем, что укажу простые признаки, по которым любой читатель может сразу же определить, что перед ним не научное сочинение о языке, а любительское.

Сочинение о языке любительское, если в нем встречается хотя бы одно из следующих утверждений:
1) Звук А может переходить в звук Б без уточнения языка и периода времени.
2) Гласные не имеют значения, существенен только костяк согласных.
3) Слово А получилось в результате обратного прочтения слова Б.
4) Такая-то древняя надпись из той или иной страны читается по-русски.
5) Название А какого-то города, какой-то реки, или той или иной дальней страны – это просто искаженное русское слово Б, из чего видно, что эта страна когда-то была населена русскими или они овладели ей.
6) Такие-то языки произошли из русского, того, на котором говорим мы с вами.
7) 3000 или 5000 или 10000 или 70000 лет тому назад русские, именно русские, а не их биологические предки, общие с другими народами, делали то-то и то-то.

Любого из этих утверждений достаточно.
Чтение такого сочинения может даже оказаться занятным, но только твердо знайте:
оно из жанра фантастики, сколько бы ни уверял вас автор, что это научное исследование.
Всё. (аплодисменты)

----------

ПРИЛОЖЕНИЕ II - Давнее моё ст-е:


                * * *
                А.Р.
Невольно вспоминаю вдруг о Молохе
И думаю, что жизнь проходит зря,
Когда о Бродском расссуждают олухи
Земного и небесного царя.

Занятья не нашедшие опрятного,
Одну печаль преследуют, трубя:
Не подниматься в рост до непонятного,
А лишь подмять другого под себя.

05.10.07.