Дед Андрей

Василий Пробачай
~~~~~~~~   ~~~~~~~~

Дед Андрей самогон жадно высосал
со стакана,
заел так-сяк,
и уставился вдаль,
где за выпасом
хороводы водил сосняк.
Он спохватится,
стоит лихо
самовару пуститься в пляс.
Заведёт под чаёк с брусникой
бесконечный, как жизнь, рассказ.



Был апрель.
По утрам землю мацали.
Сеять впору.
А тут оборот —
по вопросу коллективизации
две деревни сзывают на сход.

Мишка Хомин любого до плача
доведёт,
он же — уполномоченный.
Галифе, да лампас — кровь собачья,
а у сердца — мандат раззолоченный.

Он девку щипнёт за ляжку
и мерином ржёт, смутьян.
У Мишки душа враспашку,
и верный в руке наган.

Две деревни Степная и Броды —
несознательный, лапотный люд, —
виновато дёргают бороды
и дотошно затылки скребут.

Закрутили потолще махорку —
слава Богу, махорки излишки.
Потешалось бабье, — дым в охотку,
знать, умокли от страху штанишки.

Эх, жисть!
Жисть пошла, братцы —
малина по сахарю.
И некуды податься
ядрёному пахарю.

Что мужик наш?
Бедой истыкан.
Режь на части — покорный вид.
Где-то спрячет меж ног язык он,
и в коленках тайком дрожит.

Воля Божья.
Когда на руки
Бог плевал,
чтоб крестьян лепить,
он сказал:
— Пусть немы, как щуки
землю пашут, — и будут жить.

Ох, уж этот врождённый приступ,
деревенской души секрет!
Разгадал ещё царский пристав,
чем закончится сельсовет.

Гость районный Тит Фролович Килин,
на басах панихиду завёл.
Доложил мужикам:
или-или,
все — в колхоз
или мать вашу, мол!

У Тит Фролыча пузо — бочонок,
сиськи свесил,
как шлюха на выданье.
Эспаньолка,
пенсне,
галстук чёрный,
документ — наркоземами выданный.

Он заводит басы:
час придёт,
коммунизма колхозного час.
Власть советская, братцы, — не мёд,
и вам пощады она не даст.

У Тит Фролыча злая слава,
весь уезд записал в колхоз.
Но решился Иван Коржава
на щипавший язык вопрос.

За Коржавой — коровок восемь,
овцы, плуг,
лошадей штук пять.
Он спросил:
— А нельзя ль под осень
возвернуться в надел опять?

— Вспашем, мать его, меж загогули
коллективом, и нас не трожь.
Только дайте добро нам в июле
врозь косить по наделам рожь!..

Но Тит Фролыч — булат и камень,
будто крылья пиджак на нём.
— Вот, он враг!
Только мы с врагами
перемирничать не могём!

Мишка Хомин уже щурит глазки,
дулом давит Коржавин кадык.
Коль такие наметились ласки,
тут и боров смозгует — гаплык.

А Тит Фролович пуще злится:
— Вам советская власть — не мёд!
Кто в колхоз не желает влиться,
за Коржавой пойдёт в расход!

Был апрель.
Но почуяли печенью
злополучие мужики.
Вот беда!
Только делать-то нечего,
у беды-то в муке виски.

Можно супротив
аль в угодники, —
враз фамилия краской золотой.
Коль отмыкал век в драном потнике —
сирый лапотник,
но зато живой.

Эх, жисть!
Что тебе халва.
На кой и сахарь?!
Засучивай рукава,
ядрёный пахарь!

Где они,
кто искал забаву
возводить на песке терема?
В Нарьян-Мар упекли Коржаву,
там его и сморила тюрьма.

Мишка Хомин был другом нагану,
и лампас на халяву шил.
Но снискал он смертельную рану
в подреберье в ночной тиши.

И Тит Фролыч, как враг народа,
принял пулю виском зазря.
Остальные в Степной и в Бродах,
если мёрли, —
то втихаря.

Пообвыклись.
В привычке дело —
что колхоз,
что хозяйский сноп.
Люд живучий у нас, умелый,
хоть ты по лбу ему,
хоть в лоб.

Председателем стал сын Коржавин, Макар-то,
из детдома — на фронте,
потом — институт.
Ни Степную, ни Броды не сыщешь на карте,
Карла Маркса и Красной деревни зовут.

Наш колхозник — особенный норов,
клятый-мятый,
но жив-здоров.
Отыщи-ка важней комбайнёров,
забулдыг и ночных воров!

Стали, правда, к собраньям охочими,
если требует Родина-мать.
Как-то раз Мишки Хомина дочери
сели в клубе судьбину решать.

В клубе суд выездной — теснотище.
Встал Коржава Макар от колхоза.
— Батю Верки не зря на кладбище
обнимает корнями берёза.

— Батя Верки — любому проверка,
как живот не жалеть образец.
А она,
эта самая Верка,
опозорила батин конец.

Был апрель.
Но земля страстью сучьею
изошлась, изомлелась.
И тут
сеять бы.
Но оказии мучают —
то ли дождь, то ли сушь, то ли суд.

Верка Хомина — баба-веник.
В мыле зад,
но в своём огороде
зашибает по стольку денег —
неприлично сказать при народе.

Свежий овощ на рынке в апреле
пролетарию, будто клад.
И у Верки в дому и при деле
радиола, трюмо, сервант.

В общем,
в клубе толклись до захода,
и при лампочке в сорок свечей
получилось на пядь огорода
целых пять уголовных статей.

Этот Веркин сервант доходом
обнаружился нетрудовым.
Дали Верке на круг три года,
Нижний Новгород, общий режим.

Ну, три года — не высшая мера,
и суровей встречаются мерки.
Жаль, тюремного тубдиспансера
пережить не сподобилось Верке.

Эх, жисть!
Что кобыла —
понесётся с ходы в карьер.
Скольких загубила
просто так,
ни за Гулькин хер.

За глазища у нас талантов
по землице родной шагать
тяжкой поступью оккупанта,
или будто яремник-тать?!

Был апрель.
В ягодице занозой
посевная.
А тут расколбас:
объявили, что больше колхозов
не должно быть в деревне у нас.

Объявили,
что власти советской
наступил долгожданный капут,
что теперь по методике шведской
надо мерить мужицкий свой труд.

И сельчане,
не раз жизнью сечены,
хмуро чешут затылки и нос.
Как достал до простаты и печени
этот чёртов крестьянский вопрос!..



Дед Андрей — ещё той он закваски!
Только возраст…
Расслабится дед.
Как всегда, затянувшейся сказки
не узнает никто happy end.
Баба Груня вздыхает — надо
постелить старичку тюфяк.
— Вы б не слушали, детки, гада,
языком он болтать мастак…
Кто теперь разобраться сможет,
где там правда в былом, где нет?!
Разве только сумнясь ничтоже
захмелевший от браги дед…

~~~~~~~~   ~~~~~~~~