Дмитро Павлычко. Еврейские мелодии

Семён Брагилевский
(перевод с украинского)



ДЕТИ ИЗ ГЕТТО


Местечко Снятин. Немцы. Время скорби.
Жена писателя, Наталья Семанюк,
Известная в Галиции,
Берет себе двоих еврейских деток,
Двоих птенцов, что вырвались из гетто.
 Она их водит в церковь и к знакомым,
А родственникам  и соседям говорит:
-  Что удивительного в том? Они – мои!

Приходит из управы полицай. О, боже!
Она уж где-то  видела его! Конечно –
Известный всему Снятину злодей;
На ярмарках, на рынках промышлял,
Учился в тюрьмах как людей дурачить
И воровать средь бела дня рубли.
Безродный и продажный перебежчик,
Хотя и вырос в украинском  доме,
Себя в поляки записал, а ныне
Вновь украинцем стал, -
Фашисты всякий мусор подбирают.

-  Пани Семанюк!
Ваш муж давно ведь умер,
Простите уж, что я напоминаю;
Он был писателем и, люди говорят,
Что бедноте сочувствовал;
В мудреном этом деле я не понимаю,
Но книги служат пищей для мышей,
Народу ж надо хлеба, масла, сала,
А эта вся поэзия, культура
Лишь баламутят душу; видите,
Я с вами откровенен. Да? Так вот:

Неправда ли, ваш муж давно уж умер,
А вы недавно деток подобрали.
Здесь что-то не того… не сходится!
Скажите без утайки – это
Ведь мальчики жидовские у вас?!

Наталью Семанюк  природа наградила:
За черные глаза и  кудри вороные
Прозвал её турчанкою народ.
Вот, в комнату она приводит малышей
И полицаю говорит: - Смотри!
Я и они… ужель мы не похожи?   
Да, я вдова уже семнадцать лет,
Но что здесь удивляться. Ведь бывает,
Б-г милосердный посылает  деток
Даже непорочным девам, а  не то,
Что грешной и простой – как я – вдове.



-  Но пани Симанюк!
Я не такой дурак, как кажется.
У нас здесь Снятин, а не Вифлеем,
И трудно будет доказать властям,
Что  вас Г-сподь увидел и сподобил,
И смастерил жиденышей картавых;
Что дух святой сошел на ваше лоно,
И вы родили где-то здесь в яслях
В убогом местном снятинском  хлеву!
Вот - чудеса!
Допустим, объясненье принимаю!
Но забираю кудри их на крест,
А если говорить иначе, – в гетто,
А затем и дальше…

-  И вы могли бы сделать, как сказали?!
И не боитесь, что невинных кровь…
Невинных и неопытных детей падет на вас,
На весь ваш род до сотого колена
И что вас внуки проклянут?

-  О, пани!
Не шумите! Ради бога, тише!
Ведь испугаться могут малыши,
И плакать будут.  Я ж не выношу
Их всхлипов.  Знать хотите:
Боюсь ли я греха? Но это же смешно
От вас, интеллигентной дамы, слышать,
Что  высшая на небе будто сила…
Рука карающая, да и все такое…
По-правде, вам скажу,
Меня здесь больше  удивляет то,
Что вы ведь украинка на все сто,
А уж забыли, в чьей неволе
Родились мы и выросли. В жидовской!
Как оводы и мухи коня в жару,
Народ наш бедный корчмари обсели,
И кровушку сосут, но вот, настало время
Избавиться от лютых насекомых,
А вы – кричите – мол, не троньте их!

-  Но, пан! –
Наталья Семанюк натягивает вожжи
Клокочущего в горле гнева,
Чтоб не сорваться, не сказать:
«Вон, хам паршивый! Вон из родного дома!»
-  Пан полицай!
А кто того коня загнал в хомут?
Кто пашет? Кто батогами хлещет
Скотину бедную? Кто наложил ей шоры
На глаза? Скажите, кто? Нет, это – не евреи!
Цари да короли в свои телеги
Народ наш запрягли и погоняют,
А вы узрели муравья на лбу
И целитесь в него из карабина;
Вы в свой народ стреляете!.. Стреляйте!
Уж в этом вы, конечно, мастера!
А дети – не жидовские – мои,
Берёте их, – берите и меня!

Пан полицай растерян. Знает он,
Что если  эту женщину продаст,
Гуцулы на столбе его повесят;
Ведь муж её – писатель Черемшина –
Для них как бог; и не известно:
захотят ли фрицы здесь силу применить,
чтобы забрать детей;
А вдруг им вздумается суд устроить?
Но в Снятине  никто ведь не посмеет
Свидетельствовать против Семанюк.

- И вправду вижу, детки-то похожи
На вас, но я хочу спросить,
Уж извините за вопрос такой:
Где их отец живет? Кто он?
Нам надо знать, чтоб, если вдруг придется,
Смогли бы мы и вас и ваших деток
От недоразумений защитить!
   
Наталья Семанюк перебирает в памяти знакомых,
Далеких и, казалось, уж забытых друзей,
И выбирает одного… Наивность!
Она считает, что быстрее немецких служб
До Львова доберется и предупредит…

Как тяжело идет по рельсам поезд!
Ей кажется: не паровоз, а кляча
Ржет жалобно и мучает вагоны,
Чуть пробежит и валится в кювет, а люди
Её снова поднимают, ведут на насыпь,
И к вагонам прицепляют.
Она хрипит и кашляет ужасно,
И изо рта, как будто клочья пены,
по ветру искры красные летят,
Как сгустки крови, недожженные в печи.

В вагоне Наталья молится и просит
Всевышнего за маленьких детей,
Что дома со служанкою остались,
И за приятеля – профессора латыни.
Посадский Михаил – тончайший, деликатный!
Что скажет ей завзятый этот книжник –
Листок, засушенный между страниц Лукреция
Что скажет он на выдумку ее?
Вот, женщина по лестнице взбегает,
Взбежала, плачет о несчастной доле…

-  Наталка, успокойся, все впорядке!
Здесь, у меня, уж немец побывал!
Выспрашивал: не ездил ли я в Снятин,
Знаком ли я с тобой,
И есть ли у меня бастарды где-нибудь.
Словечко горькое понравилось ему.
Подмигивает глазом:  «Seer gut…»
Я догадался и в ответ:
«Herr Oberst! Было! Грешен!»
И по-немецки шпарю, как студентам
На лекции, а он и рад –  гогочет, гад, до слез
А с ним и я смеюсь противным смехом  –
Как старый аферист-прелюбодей.
Довольный вышел оберст от меня.
Похоже, этим пошлым смехом
Я узаконил все его грехи …

-  Но как ты догадался?
-  Да вот так, Наталка!
Как у тебя  и у меня ребяток двое.
Мои – сидят в подвале темном, душном.
А ты своих – не прячешь от соседей,
Но  водишь в церковь.  Так оно и есть…



ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ


Еврейское кладбище. Камни седые.
Всевышний припрятал свои письмена
во мхи да в лишайники пригробовые –
как будто бы в саван зашил имена.
Терновник, боярышник, в зарослях диких
Подросшие ёлки, кусты дерезы…
Над  спящим народом ни солнца, ни блика,
ни камешка встречи,  ни горькой слезы.
Потомков сожрали Освенцима печи.
И кладбище это – давно сирота.
Здесь козы кусты и деревья калечат,
в могильный провал опустилась плита…
Никто не поднимет и не прочитает:
Кто был похоронен – торговец, портной...
лишь бабушки крестятся и причитают,
когда к месту казни идут стороной.
Ведь помнят они ещё Ицика, Берка
И Пинхаса, прозванного Козленком;
он часто раздаривал зеркальца девкам
да всё навещал христианок тайком.
И Янкеля помнят, и «бедного» Мошку,
что был балагула, меняла, резник…
умел всё он делать, но лишь понемножку;
детей же наделал за десятерых.
Где  дети? Они сожжены да убиты.
Гробы же отцов –  остатки следа –
ракитой, шиповником диким укрыты
в немом ожидании Правды суда.
Старинные плиты – как будто в поклоне
Машиаха ждут и скучают, грустя.
Но кто же там, словно на каменоломне,
Орудует ловко на древних костях.
Да, кто на машине с кайлом ночью поздней
сюда заезжает с умом не в ладу,
ломает истёртые грустные звёзды, –
дорожки мостить из надгробий в саду?!
Не знает душонка ничтожна,  убога,
Когда здесь могильные плиты крадёт,
что кладбищем  выстланная дорога
к погосту (и только) мерзавца ведёт.


ЖИДОВКА

Школьники в родителей играли;
Всех делили на своих-чужих,
И девчушке маленькой сказали:
"Ты - жидовка! С нами не дружи".

Говорили просто - незлобливо,
Но в ребёнке оборвалась нить:
"Я - жидовка? Это что за диво?
Кто из вас мне может объяснить?!"

Дети разбежались меж домами,
Чувствуя неловкость слов молвы.
И спросила дочка папу с мамой:
"Я - жидовка?.. Что ж молчите вы?"

Папа отвернулся. Мама плачет.
А ответа ниоткуда нет.
Ты не убивайся, - это значит,
что тебе ещё не много лет.

Подрастёшь - узнаешь, - всё не просто:
Страх в сердцах, за деревом дверей...
Почему отец твой, как Акоста,
Громко не воскликнет "Я еврей!"

Будешь знать ругательное имя,
Бесконечную свою печаль-печать,
Подвиги народа и порывы,
И проклятье, что над ним висит.

И зайдёшься в плаче (слёзы - пламя);
Громом жутким отзовётся тишь,
Когда дочка тебя спросит:
"Мама! Я - жидовка? Что же ты молчишь?"