И некуда падать звезде

Игорь Гончаров 71
И НЕКУДА ПАДАТЬ ЗВЕЗДЕ
(рассказ)


    Сыграйте мне танго, маэстро. А впрочем... А впрочем, спи, лисенок. Еще неизвестно, до какой степени дойдет сила твоего обаяния, но уже сейчас, за десять лет до твоего реального перевоплощения, я слышу, как скребутся твои маленькие коготки, проверяя на прочность всякую ноту – вырвусь ли на свободу? Куда же ты денешься, девочка: никакой фальши не выдержать такого светлого натиска. Как бы то ни было, я помогу тебе. Теперь у тебя нет выбора, моя маленькая скрипка, моя лиса, – я не из тех женщин, что растят из своих дочерей домработниц, вознося  их на табурет для исполнения новогодних песен. Так что спи, завтра у тебя школа танцев. Надо хорошенько отдохнуть, и выложиться затем до упада. До упада, запомни. Иначе скрипка в сердце твоем постепенно смолкнет.
     - Марина, – скрипнула дверь. В тусклом дверном проеме появилось серое пятно. – Ты чего засиделась?
     - Я сейчас, мама. Ложитесь, – жест – полукивок, полувзмах руки: «Я сейчас, мама».
     Запомни, Лисенок, – кисть. Кисть – это крылья, задающие высоту полета. Когда Пасадобль лезвием своим начнет рассекать на арене воздух, именно этот взмах оторвет тебя от земли яркой накидкой тореадора и понесет над толпой под дикие вопли испанцев. Тогда ты узнаешь, что на земле существует трепет, и когда, извиваясь в ловких мужских руках под восемь тактов корриды, ты пройдешь в сантиметре от смерти, то уже ничего не посмеет разбудить страх в сердце твоем. Ты почувствуешь этот выгиб груди, Лисенок, когда тысяча глаз, срывая с тебя одежду, будут жадно тянуться зрачками, распаляя звериную свою суть – но ты уже не заметишь их, окрыленная наготой. Кровь женщин, Лисенок, – моя, и тех, кто сгорали когда-то в кострах инквизиции под улюлюканье толп, и кровь простых прихожанок, хоронящих пытливые взгляды в платках, – будет бить в твоих венах, ведь это уже и твоя кровь. А пока – не спеши. Спи спокойно, дочь, не торопи свою музыку, под которую будет во снах учиться красоте твое будущее.
     - Да, иду мама, иду уже, – вторая тень медленно отделилась от кровати, раздался металлический скрип, и тень поплыла, остановившись в дверном проеме, точно газовый платок.
     - А я чаек заварила, остыл уже. Что-то ты засиделась, дочка, – глухо заботился голос, и два газовых платка, под мерную поступь часов миновали  дверной проем, оказавшись, в конце концов, за круглым кухонным столом. На котором, попадая в полукруг желтого сороковаттного света, прилипла к клеенке вазочка с домашним печеньем.
     - Ну, как там наша маленькая Лиса, уснула? – спросила старая женщина.
     - Да, мама, – кивок уводит вниз Маринин подборок, сопровождая восхитительную улыбку – такую, что дарят обычно публике по завершении танца. Лисенок, когда тебе будут аплодировать лучшие паркеты мира – а они непременно будут, – ты сделаешь эти два оборота под свободным, под белым рукавом Его рубашки. Он остановит тебя (будь чуткой) незаметным, но жестким движением своей руки. Твое тело заждется этой секунды, как ждет ее натянутая тетива, – жди – но не более того – я знаю, как будешь ты втайне желать перемен, надеясь на смелость его руки, на то, что после двух заезженных оборотов Он выведет тебя на бис, без паузы и жестко. Жди, дочь, всегда жди его руки. – Да, уснула, мама, она так устает на занятиях, что только закрывает глаза, как сразу проваливается в сон. А вы, мама, почему не спите?
     За окном, перед которым склонилась мать Марины, хрустели шаги. Мелкая осыпь битой слюды блестела под уличным фонарем в предверии Рождества. Били в зале часы, улица тихо светилась, и из черного неба больше некуда было падать звезде. И шаги постепенно стихали.
     - Не спится что-то, дочка. Хорошо-то на улице как. Прямо сказка рождественская, – женщина смотрела в искрящуюся рождественскую ночь. – А я расплакалась, вот старая, – дослушав, когда шаги стихнут, она достала носовой платок,  высморкалась, радуясь только-только выпавшему снегу, лежащему аккурат вровень с окнами первого этажа. – Кто это по ночам бродит, интересно?
     - Бросьте вы, мама, – с жалостью посмотрела на сгорбленную, с серым лицом, женщину Марина. Снег освещал глаза матери, они блестели. – Хотите, чтобы и я разревелась.
     - Прости меня, дочь, прости, – вернулась за стол. – Я, когда Лисенка на танцы водила сегодня, опять вот не выдержала. Расплакалась там. Даже неудобно перед людьми стало, – она сильно шмыгнула носом, вздохнула и села поудобней. Капало из крана,  свет нарезал круги, предсказанные плафоном; казалось, что свет густел, застревая где-то в узких лабиринтах квартиры. Марина сделала глоток: «Горячий», – подула на чай.
     - Радоваться надо, а Вы, – сказала она, поставив на клеенку чашку.
     И время ненадолго, как порыв ветра, кинулось назад – туда, где разбегались гулкие такты самбы.
     - Радоваться надо, а Вы, – Зоя Дмитриевна догнала плачущую женщину, когда та выходила в рекреацию. Из танцевального зала доносился латиноамериканский мотив. Дети отрабатывали вольту. – У нее же талант, а Вы... – Преподаватель еще не отдышалась после демонстрации элементов самбы и говорила больше с помощью мимики, нежели слов.
     - Не обращайте, – махнула рукой женщина, вытираясь платком, – внимания. Это я так... Не могу смотреть без слез. Подступает и все тут. Ну, что поделать... – она улыбнулась сквозь слезы: было приятно слушать подобный отзыв о внучке и в то же время неудобно, как это случается, когда слышишь такое не часто.
     - Лисенку нужно новое платье, Мариш, и туфли. Зоя Дмитриевна, она сказала, что этот чемпионат, как это называется – открытый что ли, и приедут чуть не со всей страны туда. Мне даже жутковато стало, многое, она говорит, от него зависеть будет, – женщина сделала озабоченную гримасу, шевеля беззвучно губами.
     - Господи, конкурс, – теперь Марина смотрела куда-то в неразличимую в темноте точку, словно не замечая озабоченности матери. – Я уже вижу, Лисенок, твой бликующий матовым воском паркет. Вижу, как на короткой линии танца стоят семь человек, удерживая руками цифры, лучшие из которых достанутся тебе. Сколько света прольется на тебя, моя маленькая скрипка, света – в котором платье твое, расшитое стразами и стеклярусом будет слепить глаза всем, стоящим вдоль этих колонн танцевального зала, выполненных в стиле ампир... И они не посмеют отвести глаз. Но те – семеро с цифрами в руках, одетые в строгие костюмы, – никогда не покажут своего огня, не жди от них этого – им придется гасить в себе тлеющее пламя своих душ – у них просто нет иного выбора, иначе… Иначе, Лисенок, – им не хватит огня на оставшуюся жизнь. Не жди снисхождения.  Ни от кого. Ты должна быть не лучше –  на голову лучше всех, запомни, чтобы ни у кого из этих серьезных господ не возникло лишних вопросов. Только не смотри на них,  слышишь, это их удел – сохранять равнодушные лица, поглядывая на тебя украдкой, – не выклянчивай для себя эти жалкие цифры, пусть все поймут, наконец, что твой танец, Лисенок – никакой не спорт, а так вибрируют в тебе струны, связывающие отчаянье и страсть женского сердца.
      - Как же, Мариш, с платьем быть? – лицо женщины, сидящей напротив, по-прежнему выражало работу мысли, но было в мыслях этих что-то безысходное, поскольку губы ее часто поджимались, словно это были паузы, отсекающие все предыдущие доводы.
     - Придумаем что-нибудь, мама.
     - Ну, тебе виднее, дочка, – и женщина, вспомнив, что к чаю полагается печенье, взяла из вазочки одно и начала отмачивать его в крепко заваренном напитке. Печенье было свежим и сдалось без боя, уйдя на дно большей своей частью. – Ну, балда, – сказала женщина, взяв чайную ложечку, и стала вылавливать распадающиеся куски.
    - Мама, а какие танцы сегодня... Господи, как же я спросить-то забыла! – Марина сморщила лоб, выразив изумительную со своей стороны рассеянность.  – Какие были танцы сегодня, мама?
     Мать ее поднесла к лицу ладонь, обхватив ею рот, отчего вся правая часть ее  лица тоже собралась складками, а левая натянулась до синеватого блеска.
     - Дай Бог памяти, дочка. Первый – танго, вроде, был. А второй..... – она подняла голову к потолку, по привычке шевеля тонкими, серыми губами. – Я плохо разбираюсь, ты же знаешь, дочь.
     - Танго! – вскинута бровь Марины, и легкий поворот головы. Упала челка. Ах, Лисенок, когда среди ночи тени падут на набережную Сены, отделяясь от лунной дорожки, когда воздух свободы вскружит вам – двум незнакомым людям – головы, когда вы соприкоснетесь коленями, и твоя левая щека соединится с его правой, тогда ты поймешь, что для любви не нужны слова. Книжки и фильмы, вся твоя предыдущая жизнь – все исчезнет в ясных и отточенных движениях аргентинского танго. Тогда ты поймешь, что нет уже ни его, ни тебя, что два человека, которых соединил этот танец – есть одно целое, дорогая. Нотр Дам померкнет в своем совершенстве, когда, замедляя ход, вы, вдруг, откроете для себя, что мир перестал существовать и вы внутри музыки, что время в ней течет несравненно медленней, чем вне ее. И, что наслаждаться секундой можно теперь бесконечно долго в этом твоем прогибе назад, с плавным от колена поднятием носочка  одной из твоих ослепительных туфель. И тогда, поверь мне, Лисенок, десятки зевак с палубы речного трамвайчика, перегнувшись через перила, аплодируя вам и теряя, как и вы, ощущение времени, откроют в вашу честь шампанское (вы услышите этот звон) и выпьют его за... за....
     Тяжелое колесо коляски неожиданно скрипнуло, словно музыка, бегущая из ярких кварталов старого Парижа, дошла, наконец, до маленькой кухни, вовлекая в танец одну из двух теней, жадно вслушивающихся в тишину рождественской сказки. Тень неожиданно дернула рукой, лежащей на ободе колеса, так, словно лежала она на мужском плече. Марина вскинула руку - и долго разглядывала подмену, в итоге медленно опустив кисть на металлический обод. Проведя пальцами по массивным спицам, она как-то неестественно улыбнулась:
      - Давайте уже спать, мама, – тихо сказала Марина, и оба колеса заскрипели поочередно, уже  по-российски, увлекая пленницу свою, с непередаваемой метафизической частотой, во мрак помещения, прогибая старые доски коммунальной квартиры, вглубь комнат, задевая стены и косяки, вглубь хода старинных часов, вглубь безымянной человеческой памяти – в снежную пропасть русской души, к той кровати, где сопела, свернувшись калачиком, Скрипка-Лиса, кажется, начинающая уже слышать далекое соло своего сердца. И некуда этой ночью… И больше некуда было падать звезде.