вместе на небе

И Макарова

Венеция

Воды веницианской олово
стальные небеса навьючит,
и однорукая гондола
высоким носом режет тучи.
Несложная звучит мелодия:
«на острова, на острова».
И вьется, вьется нематодами
темно-зеленая трава.
И тянется за плоским днищем,
как будто яблоки везу,
и душ людских уже не ищет,
как будто глубоко внизу
Адам и Ева ждут бесполые,
немые рты свои раскрыв,
моей божественной гондолы,
и слышат ангельский мотив.


латынь

                Жене К.

Остров, страна и дерево — женщины  были:
так родила их латынь, заботясь о роде.
Долго живут, потом умирают, как люди:
видим две даты такие же в википедии.
То самоубийцы они, то судьи,
то о наследстве пекутся, то о наследии.
Знаешь, латынь бессмертнее нас с тобою,
думаю, потому что мы еще живы.


гроздь винограда

В тарелке белой черный виноград,
Раздавишь — красный сок.
И капельки воды стекают и горят.
Зрачок
Впускает бедный натюрморт.
Кто стережет, хотя и мертв,
Сто спален темных? Мякотью полны,
В них косточки досматривают сны.


история

прохожу историю наплыв слов
череда убийств и взрывов
блеск любви слиток намыт
не солнце вспыхивает а динамит
ослепшая оглохшая без сна
это и есть я бездна
сама врата и стою у врат
сквозь пальцы народы летят
выдавливаю с лица из пор-крох
но на пальцах не грязь а порох
вхожу в реку как могу быть я
куда плыть как изменить событья


х х х

Сто лет прошло. Серебряному веку
омелой зеленеть опять.
И подхватить как будто некому —
лишь горевать.
Не чувствуя распада атома,
весну справляет воронье.
С балкона с крышею покатою
ворует детское белье.


март

Темнеет рано, но весна в ходу:
Коросты снега обнажают глину,
И, добавляя рыжего в картину,
Два огаря стоят на тонком льду.

Темнеет быстро. Белый хлеб летит,
До огарей моих не долетая;
И не нужна им крошечная стая,
Они — как свет в окошечке горит.

И ты вернешься в темноте густой,
Изломанный и скукой, и изгнаньем,
С единственным восторженным желаньем,
И дом тебя встречает пустотой.


х х х

Дар единственный шутейный:
быть и не существовать,
проглотить проспект литейный,
и ушко иголки швейной
по наследству передать.
Старость — мертвые глаза
на живом лице природы.
Заплети мне в косы годы
и червового туза:
нарисовано сердечко —
ждет его коса и ключ,
серебристая уздечка,
обручальное колечко
и расплавленный сургуч.


ночной танец белых мотыльков

Одни летели в лоб, разбиваясь,
дворники шкрябали их
дли-инно фане-ерно.

Другие видели их,
вились у плодов фонарных,
желтых и сочных,
в раю умирали.

Те, что обрезки роняли,
когда мастерили звезды,
думаю, за беседой
свой коротали вечер.


х х х

странно устроена память моя
в ней отражается небо твоё
в ней зарождается небытиё
словно держава поверженная

зеркало непроизвольно берёт
старое серое то что не в счёт
не сохранит амальгама
птичьего нашего гама
солнце пробьётся к нему из окна
и обгорев шелушится спина
зеркало стало обычным стеклом
век бес-серебреник дальше течёт


х х х

В моем телевизоре отражается
восход солнца:
в сиянии колеблется воздух,
резвые птицы мелькнут
в светлом квадрате экрана...

Мама утром звонит: что делаешь?
смотрю телевизор


х х х

Мы с тобой обручены.
Мы с тобой обречены.
В нашей речке каждый камень
Знает меру глубины.
Брошен и погашен пламень.
Задохнулся шум волны.
Переполнена годами
Жизнь уже идет за нами
В свете тоненькой луны.


х х х

в темной комнате в четыре окна
говорили о смерти
датский стих читали
медленно тень проступала
выводила на белых стенах
слово пишите
на своей белодонной бумаге
о смерти
в общем
поспешите


х х х

Часто встречали меня красивые люди:
Делали мне добро — ничего не просили.
Разве учили они? Скорее лечили:
Я вспоминала, какой я, может быть, буду.
Так наполняли они сосуд беспризорный,
Что походить на них было бы счастье:
Вот и  пишу я, используя их чернила.

Жить в непрерывном сравненьи такая мука,
Что превращает душу в муку.
И она просыпается снегом.
И она просыпается утром.


х х х

Домой — к растениям, где каждый,
Сплетая корни под землей,
Найдет друзей, которых жаждет
И долгий медленный покой:

Толстеть зимой, проснуться к жизни,
По ветру семена струить,
Качать на листиках отчизну,
Которую не разделить.


рыцарь

рыцарь на деревянном коне с деревянным мечом
скачет
лет пяти белокурый и синеглазый
мальчик
лицо страстное
шепчет горячо и запальчиво
что-то неясное

он по плечи еще
в том что я называю «нигде»
из реальности небо печет
небо красное
деревянный конь у него
деревянный меч
и
елена прекрасная


х х х

крыши — шляпы
нет их краше
вот перо громоотвод
так нелепы эти крыши
где воронки словно груши
пьют и пьют потоки вод
вот заброшен в небо невод
попадут в него коты
свежевыкрашены крыши
каждой шляпе по коту

пусть от них отводит громы
от котов моих знакомых
нет безгрешной красоты


х х х

человек становится рыбой
стынет сутулится роба рабская
ребус в котором вода — свобода
воздух города — дыба адская

бетонные соты стеклянные сети
бутоны стоклювые
распахиваются пахнут
рыбьи роты
гремят цепями
идут на работу


вечер

вижу розу —
опадает
слышу горлицу —
     смолкает
шаг к прибою —
отступает

на закатном камне я
птица море и цветок
подношу к лицу ладонь
перья слезы и шипы


Хлебный бог

Чирик-чирик весна переплет воды
журчи свои доводы
странствий или приветствий
зангезира или кузнезивера

Чирик-чирик единой книги
изобретатель человечий
я слышу заговор речной:
смотрю смотрю на птичьи речи
к дыре космической припала
в кусочке белой свежей булки
плачу ударами грудными
за синий цвет и за зеленый
Чирик-чирик придонной балки
где в норах рыбы зимовали
и стрелками часов стрекозы
на миг застыли над водой
и ряби раздавили зыби
на скулах каменных природы
и в бороздах ее прозрачных
и в призрачных ее бороздках
где просыпаются и трутся
в осоке радостные рыбы
сверкнет чешуйчатое слово
из глубины поднявшись к солнцу
серебряным и золотым
стрекозам людям и реке


хлебинка

спи и я буду спать
поели выпили в путь
между днями проложена гать
через глаза и грудь
там в совершенстве линий
красный становится синим