Окрупь

Вовка Онучин
 

Старые люди в деревнях сказывали...

Круп (англ. croup, от шотл. croup – каркать) –
синдром поражения гортани, характеризующийся
удушьем, лающим кашлем.



– Ой-ой! Мать твою, да за все коленки! Чё ж это ты, внучок, дурной такой у меня уродился! За этим ли я тебя в лес посылал? – ворчал в ограде дед Кузьма, будто внук его Лёнька рядом стоит и смиренно выслушивает дедовы нарекания.
– Тебе ли не говорено: берёзу выбирай или ёлку! Надь, иди сюды, иди, глянь, что умный твой сын в дом принёс!
– Пап, опять ворчишь, спасу нет! – крикнула из сеней звонко да раскатисто женщина средних лет и, скрипнув дверью, вышла в ограду.
– Смотри! – дед указал на дюжину зеленоватых
жердей, прислонённых к свежему подкатню бревенчатого хлева.
– Ну?..
– Чё, «ну», ты глянь!
– Уж все глаза просмотрела, ну, жерди...
– Это тебе «нужерди», а мне бы могли быть «нучеренки» к лопатам. Вон сколь он их из лесу припёр, – тут дед отмахнулся от назойливой мухи,
почёсывая небритую щёку, – но я-то его просил берёзу припасать или ёлку! А он, пень-телепень, осины нарубил! Какой дурак из осины черенки-то делает?! Осина, осина! Она ж всё деревяха рыхлая, не на всяко дело гожая... Ведь раз двести ему
сказал!.. – и дед Кузьма посмотрел на дочь с таким выражением лица, что издали его вполне бы можно было принять за спятившего с ума Генку-«фельдмаршала».
– Пап! Вот Лёнька придёт – с ним и толкуй! Объяснять надо было лучше!..
– Я ему полчаса втельмешивал! Дурак он у тебя! Мать его за ногу! – и Надька увидела, как отец стал размахивать руками, заводиться, а в добавление к
его образной речи полетели слова грубые да матерные. Надька, недовольно хлопнув дверью, исчезла в сенцах.
– Ох! Дал Господь внука! – продолжал дед наедине с собой. – Дело к армии, а с башкой не дружит, чья ж это порода-то весь мёд испортила? С виду вроде парень как парень, а начнёшь в деле проверять – олух олухом! – последние слова деда были произнесены с тем же удивительно глупым видом, что если бы их молвить на людях, то непременно бы раздался бабий одобрительный хохот... Немного успокоившись, дед присел на корточки перед своим «двортерьером» Тошкой: – Один ты у меня умный, послушный, ну, иди, поглажу, иди поглажу... – и дед стал по-стариковски барабать да разглаживать чёрную собачью морду.
– Ну и что те-пе-ри-ча?.. – продолжая входить в образ странноватого соседа-сельчанина, сам себе задал вопрос дед Кузьма и с блаженной улыбкой, фыркнув себе в бороду, сам себе и ответил: – А-а, пойдукося я из этих батогов подпорки к стогам сделаю, всё-то польза, – и, взяв в руку маленький ладный топорик, стал вострить осиновые черни, ощущая их свежий, еле уловимый и чуть горьковатый аромат.
  Надька с сыном жила у родителей уже лет семь. Не ужилась она со своим мужем, пил он крепко, а потом и руки стал распускать, так и ушла от него, оставив ему всё добро нажитое: «Живи, мол, теперь один как душе угодно и пей себе «до стелечки». Взяла она сына за руку и увела с собой. А Лёнька рос парнем крепким. Дед, понимая эту надобность, приучил внука к турнику да к самодельным гирям, и польза от этого возвращалась к деду в виде заготовленных дров на зиму, а где и на две, в виде перекрытой крыши на сарае или перекопанного огорода. Вообще-то Лёнька схватывал всё слёту, вместе с дедом сменил подкатни у бани, сгнивший в хлеву настил, а забор уже приколачивал сам, да так,как высмотрел это из окна автобуса, проезжая с матерью в районный центр, через соседнюю деревню, у тамошнего умельца. Но дед Кузьма, имея нрав ворчливый, как-то быстро забывал добрые Лёнькины дела, но всегда обязательным образом припоминал дурные: то как Лёнька с пацанами, потешаясь над Генкой-«фельдмаршалом», подпилил жердины у мостка, да так, что тот, ступив на него, с треском и криком упал в воду на радость местным подросткам-олухам, то как он принёс из кладбищенского мусора ещё не потерявший вида цветастый проволочный венок и привязал его на рога козе вредной соседки. Но беда была в том, что Лёнчик, имея талант неуёмного клоуна и балагура, не только веселил, но и подавал дурной пример друзьям-оболтусам, и уже вся Кленовица жила в ожидании очередной несусветной пакости, и даже увещевания местного педагогического коллектива не могли повлиять на исход задуманного, «крайне отрицательного, с нравственной точки зрения, мероприятия»...
  В Кленовице жизнь текла в своём обыденном ключе, возможно, так же, как и в других уходящих в небытие деревнях, приближая им свой грустный неизбежный исход. А когда-то это было большое зажиточное село с богатыми подворьями, с ухоженным глубоким прудом и отражённой в нём высокой белокаменной церковью, окружённой вековыми липами, собиравшей колокольным звоном огромные толпы прихожан... В тридцатые годы прошлого века участь разорения не минула этих белых стен, но и сейчас на уцелевших фрагментах известковой штукатурки прослеживались следы былой красоты и доброй силы. В конце 30-х годов эту разорённую церковь правление колхоза превратило в ремонтную мастерскую. Власть атеистов насадила повсюду свои
богоотрицающие догмы и лозунги. Разрушение церквей, надругательство над святынями приобрело размах доселе невиданный и вызывало справедливое негодование людей мудрых и верующих, оскорблённых деяниями оными: «Вернётся зло, вами явленное, да удесятерённым к вам и потомкам вашим...» – крестясь, в сердцах говорили они...
   Территория вокруг церкви, занимаемая кладбищем с могилами священников, местных купцов и других уважаемых людей, ранее живших на этой земле, осенью была успешно очищена и выровнена во время субботника, ибо новой школе нужен был стадион... Деду Кузьме тогда было девять лет от роду. Весной на столб у школы повесили радиорепродуктор. Весёлые песни и музыка ободряли и создавали особый фон выходному дню и атмосферу праздника во время первого футбольного
матча старшеклассников. Но за полдень праздник был омрачён гибелью одного из самых успешных учеников новой школы. Его тело было найдено у родника, при беглом осмотре, без обнаруженных следов, как бы сейчас сказали, насильственной
смерти. Старый дед Агафон, прогуливаясь со своим псом, увидел, что пёс насторожился так, как если бы заметил стаю волков, или медведя, или
какого другого опасного хищника... Ещё лет пять назад, возвращаясь с охоты, дед подметил эту его особую насторожённость, которую уже никогда не мог спутать ни с чем, когда пёс, почуяв и заметив что-то чужое и косматое, затих, смотря в глаза хозяину и как бы пытаясь понять, а слышит ли он эти странные звуки, ведь впереди опасность – смертельная... Вскинутое ружьё и дикий, в беспамятстве, лай верного пса, смело бросившегося на зверя, выручили деда от рокового удара когтистой
лапы огромного бурого медведя, который опрометью выскочил на него из малинника и буквально в двух шагах от своей цели был сражён наповал тяжёлой самолитой свинцовой пулей, рухнув прямо к ногам старого охотника... И сейчас в этой собачьей насторожённости что-то было очень похожее... Шерсть на загривке у пса вздыбилась, и он умоляюще смотрел в глаза хозяину, будто бы с просьбой: не издавать ни единого звука и замереть на месте. Дальше пёс стал
двигаться осторожно, словно осмысленно, пока не скрылся из виду в зарослях можжевельника. Старик без ружья вдруг почувствовал себя незащищённым, причём у самого села, на знакомой поляне, где пахнет навозом и дымом, где пенье петухов смешалось с отрывистым гонором гусей, где не только медведя, но и заблудшего зайца не удавалось увидеть, пожалуй, столько, сколько живёт он в этом селе с самого рождения..
   Протяжный вой глухо и тревожно резанул по апрельской тишине... Дед Агафон поспешил туда, откуда доносился этот недобрый собачий сигнал.
   Тропинка, местами оборудованная ступеньками,
уводила вниз по крутому склону, а в конце крутояра сбегала к широкому зеленеющему лугу. Дед остановился возле скамейки, скорбная картина открылась перед его полуослепшими глазами: у родника лежал мальчик-подросток без признаков жизни. Пёс продолжал подвывать, пока не увидел хозяина. «Вот оно что», – как бы про себя произнёс дед, но от волнения это вырвалось в полный голос. Он повернул парня на спину и увидел мёртвое посиневшее лицо...
   Весть о загадочной смерти разнеслась по селу быстрее прибывшего сотрудника органов внутренних дел, и толпа любопытствующих уже стояла у границы места ЧП, отведённой представителями власти. Сам председатель сельского совета дежурил у точки гибели подростка до тех пор, пока не прибыла милиция. Человек в форме внимательно осмотрелся, цепляя каждого напряжённым проницательным взглядом,
и попросил всех в приказном порядке расходиться по домам, кроме тех, кто мог бы сообщить что-либо по существу. «Родителей оповестили?» – спросил он
председателя, не сводя глаз с убитого. – Водителя посылал... сказал: в район уехали...
   За рекой куковала кукушка, в низине у родника пахло ельником, ивняком и влажной прошлогодней травой. Нелепая смерть никак не сообразовывалась
с этой весной, с этим ярким солнцем, птичьим песенным гамом и юным возрастом погибшего... Дед Агафон сидел на скамейке у родника и наблюдал, как милиционер с фельдшером тщательно осматривают труп и место происшествия.
– Так, значит, ничего не слышал, говоришь?  –
спросил следователь деда.
– Нет. Собака вывела...
– А ты, дед, часом не из «раскулаченных»?
– Так, сынок, всем ведь досталось помалёху, а вам-то это зачем?
– Так ты ж у меня, брат, первый подозреваемый! Следов-то никаких нет, окромя твоих да собачьих...
– Власть твоя... – заметно подсевшим голосом ответил дед и грустно бросил взгляд на аккуратного сотрудника в портупее с револьвером в кобуре, сдвинутой на задний карман форменных брюк. Фельдшер, неестественно сгорбившись от волнения, ощупывал шею мёртвого подростка.
– Товарищ оперуполномоченный, взгляните! Такое впечатление, что это вроде как полосы... от пальцев... Приподняв тело над землёй, наделённые властью люди увидели, как голова мёртвого запрокинулась,
выявляя факт перелома шейных позвонков.
– Так-так! – знакомясь с новыми обстоятельствами дела и глубоко затягиваясь папиросным дымом, произнёс следователь. В его прищуренных и острых глазах сверкнула мысль: «Чтоб сломать шею этому крепышу, сила нужна особая. Возможно, парень упал, но откуда? До крутого откоса примерно метров пять...»
Милиционер поднялся и подошёл к склону, внимательно осматривая каждую ложбинку и впадинку, которая могла бы указать хоть на какой-нибудь след... Высокие ели и мелкий вётловый кустарник укрепили корнями крутой склон, и было понятно, что упасть здесь неоткуда. «Но свежих следов, кроме как собачьих да вот этих, коровьих, нет... Есть вероятность, что труп кем-то сюда был принесён...»
   Дней через пять новая печальная весть пронеслась
по селу: пропал дед Агафон, ушёл на охоту в Бурдёновское урочище и не вернулся... Леса здесь к северу дремучие: болотистые да бескрайние! На сто вёрст деревень нет. Его даже искать не стали, местным властям удобно было дело то, непонятное да глухое, на старика списать. Время было такое – середина 30-х.
Деду Кузьме было тогда, повторюсь, где-то лет девять от роду. Жил он с
родителями недалеко от церкви, в доме бывшего священника, осуждённого по ложному доносу и отправленного властями на Соловки...
   Кузьма с раннего детства приобщился к труду, помогал отцу по хозяйству и в делах общественных, колхозных. Но то, что произошло с ним весной накануне Пасхи, врезалось ему в память и не отпускает по сей день. Случилось недоброе: отец позвал Кузьму помочь ему в ремонте машины. Помощь-то от Кузьмы вроде как и невелика, но подать отцу гаечный ключ или молоток, развёрнутый черенком к отцовской руке да в нужное время, всегда было делом полезным и похвальным, благо Кузьма уже хорошо разбирался в номерах этих ключей и даже в полумраке всегда отыскивал нужный.
   Ремонтная мастерская располагалась в здании
бывшей церкви. Удары молотка эхом разносились под её арочными потолками с фресками и лепниной и вырывались наружу к дороге и кустам сирени через рваные округлые рамы в местах разбитых стёкол. Ремонтники, обильно сдобрив махорным дымом пространство под всей этой боголепью, закончили свой трудовой день, и в помещение церкви вкралась тишина, редко нарушаемая соскользнувшим гаечным ключом или упавшей отвёрнутой деталью. Кузьма и не заметил, как они с отцом остались одни в этом прохладном влажном помещении с горьковатым запахом солярки и автомобильного масла. Сидя под машиной на старой телогрейке, Кузьма всё время, как только хотел опереться на руку, ладошкой попадал в рассыпанную извёстку и каждый раз вынужден был отряхивать руки. Тусклый свет керосиновой лампы мрачно освещал ступицу машины, которую ремонтировал отец. Поддомкраченный грузовик стоял без правого переднего колеса, опираясь рамой на толстую промасленную деревянную плаху, почерневшую от времени. Дело это срочное во что бы то ни стало завершить нужно было к утру, и работа уже подходила к концу, но произошла заминка: сломался один очень нужный ключ, именно о таком и говорят: без него как без рук. Пока отец нашёл ему замену, время перевалило за полночь, да к тому же усталость брала своё, и последние гайки, не желая быть завёрнутыми, капризничали, плохо наживлялись, по нескольку раз падали на пол и уже давались с трудом. Неожиданно со стороны склада запчастей, который находился в помещении бывшего алтаря,
послышался странный звук, он напомнил кашель подавившейся кошки, потом всё стихло. И вдруг повторилось, но уже ближе. Отец у Кузьмы не придал этому значения и продолжал свою монотонную работу, Кузьма же старался всмотреться в темноту, туда, откуда донёсся этот странный звук, но увидел только трактор со снятой гусеницей да некоторый инструмент, в рабочем беспорядке валявшийся на
полу. Хотелось спать, Кузьма зевнул, посмотрел на отца и боковым зрением увидел, как что-то мелькнуло во мраке за трактором. Он кулаками протёр глаза и снова стал всматриваться в темноту. Оно появилось медленно, как бы выплывая из тумана
с расплывчатыми очертаниями... Кузьма насторожился и ясно увидел приближающегося человека. Сидя под машиной, он не мог разглядеть его лица, видел только ноги, но они были какими-то странными, без ступней. Всё остальное запечатлела память в мельчайших подробностях: человек, принятый по ошибке за сторожа, прыжками приблизился к отцу, схватил его за голову и, резко рванув её на себя, повернул в сторону. Осмотревшись по сторонам, он одной рукой приподнял грузовик, положил на опорную плаху обмякшее тело и медленно отпустил на него частично загруженный многотонный автомобиль! Хрустнули раздробленные кости... Кузьма хотел было выскочить из-под машины, как почувствовал, что ни руки, ни ноги совсем не слушались его, они стали словно чугунные! Сердце колотилось так, что он слышал его резкие отрывистые удары, и страх неописуемым образом овладел им! Человек насторожился, словно почуял, что под машиной кто-то есть, и стал нагибаться! У Кузьмы на голове от страха поднялись волосы! В следующий миг он увидел жёлто-зеленоватое лицо этого зверочеловека, оно... улыбалось! Его колючие красные глаза резко и пристально осматривали всё, что находилось под машиной, но как будто не видели мальчика. Кузьма сидел неподвижно, всё так же рукой упёршись в рассыпанную извёстку. Стоило бы только этому – то ли человеку, то ли зверю – протянуть руку, как он бы мог схватить паренька, но зверь не видел его! Обойдя машину с другой стороны, он снова нагнулся и вновь стал всматриваться в темноту под машиной, но, не обнаружив никого, медленно зашагал в глубину церкви, постукивая обрубками своих ног, и вскоре исчез в алтаре...
   Уже утром дрожащего от холода и обезумевшего от страха мальчонку достали из-под грузовика мужики-ремонтники, перед глазами которых открылся весь этот ужас! Все поняли так: произошёл несчастный случай, автомобиль соскочил с домкрата и придавил у мальчика отца... Кузьму увели домой, но он не выговаривал даже ни слова. Ни мать, ни бабушка не могли допытаться от него, как и что
произошло. Он как-то резко замкнулся в себе, и мать заметила, что сын стал бояться темноты. Его несколько раз возили в больницу в районный центр, но улучшений не было, Кузьма заикался так, что практически ничего нельзя было разобрать из им сказанного. Его начали водить по бабкам. Понемногу паренёк стал успокаиваться. Как-то вечером в августе, сидя у лучины, мать штопала носки и
налила кошке молока, а та начала его лакать и вдруг подавилась, и кашлянула. Кузьма мигом заскочил на печку, спрятался там под телогрейкой и, рыдая, забился в истерике. На следующий день бабушка, собрав с собой нехитрый провиант, повела внука в дальнюю деревню, вёрст за двенадцать, к старой бабке-знахарке. К полудню они пришли на место. Дом её стоял на окраине, у деревенской околицы, в зарослях
черёмухи и рябины и покосился от ветхости. Дверь снаружи не закрывалась, и не было даже надобности подпирать её в отсутствие хозяйки. Бабушка с внуком, постучавшись, вошли в избу. Пахло сухими травами, печью и хлебом. Стол и
подоконники были уставлены разными глиняными горшочками, стеклянными пузырьками и баночками. В углу, чуть повыше окна, на киоте – иконы, по полу бегал пушистый котёнок. Кузьма взял его на руки и погладил. Котёнок замурлыкал, притих и прищурил свои выразительные фиолетовые глазки. Вскоре послышались шаги, и в горницу вошла старушка в овчинной безрукавке.
– Никак гости пожаловали, – ни грубо, ни ласково поздоровавшись, произнесла она.
– Лукерья меня величают. А вы откуда будете?
– Здравствуйте, бабушка Лукерья, из Кленовицы мы, Марией меня зовут, а это мой внук Кузьма. Я Ивана Прокопьевича племянница, в Простораново он жил с Александрой Алексеевной...
– Как же, как же, знаю, они потома-ка в Рои переехали, я же, милочка, в округе-то всех знаю. Случилось что?
– Вот, внучка; привела. И бабушка Мария рассказала ей всё о несчастье, постигшем её семью, и где потом бывали и куда ходили. Бабка Лукерья всё внимательно выслушала, достала из русской глинобитной печи остывший уголёк, принесла широкий кусок бересты и попросила Кузьму нарисовать угольком то, что мучает его по сей день, затем растопила печь. Кузьма быстро изобразил как мог угольком то существо с обрубленными ногами и рисунок отдал бабке Лукерье...
– Никак Окрупь побывала в селе вашем, – бледнея, прошептала она, взяла из рук мальчика бересту, произнесла молитву и бросила её в огонь. Кузьма увидел, как языки пламени охватили бересту, и она стала скворчать, скукоживаться, извергаясь чёрным дёгтевым дымом.
– А я про Окрупь вроде и не слыхивала ничего...
Что же это за чертовщина такая, а? – вопросила бабушка Мария и прижала к себе внука.
– Чертовщина, матушка! Вот тебе истинный крест! Бабка Лукерья, перекрестившись, взяла бабушку Кузьмы под руку и увела в сенцы. Через какое-то время они вернулись в избу, и Кузьма увидел, как всегда добродушное лицо его бабушки стало серьёзным.
 – Вот эти молитвы читай, и паренёк пусть выучит и читает, всё должно пройти, – затем произнесла ещё несколько заклинаний и велела остаться на ночь: – Отдохнёте, а уж завтра с утра со свежими силами, с Богом, да и домой.
   Ночь была тихой и туманной. Отовсюду были слышны сверчки да цикады, а далече из-за реки куковала кукушка. Кузьма уснул быстро, и снилось ему, что будто овладел он какой-то удивительной тайной, благодаря которой уже никто не сможет
причинить ему зло. К полудню следующего дня они вернулись в своё село.
   Поздним вечером дома, ворочаясь на печи, Кузьма услышал, как бабушка Мария стала рассказывать его матери про этонепонятное злое явление.
– Окрупь – это не он, не она, это бес! Но не такой, каким мы его представляем, а особой злой силы, приходит он редко, в отдалённые сёла, туда, где люди забыли молитвы и погрязли во грехе, вот там он и чинит свои чёрные деяния. Если на ком
висит тяжестью страшной родовое проклятье, то он непременно, рано ли, поздно ли, явится к нему! Внешностью он как человек, даже одежда на нём есть, и ноги в коленях, как у человека, вперёд сгибаются, но вместо ступней – копыта! Людей он убивает, младенцев уносит! И прийти может хоть днём, хоть ночью, и нет против него силы равной, только молитва! Кузьма, притаившись и сделав вид, что спит,
внимательно слушал бабушку. Она, чиркнув спичкой, зажгла фитиль керосиновой лампы и, установив на неё стекло, продолжила: – Лукерья сказывала: во время Первой мировой войны в деревню Шипичата, что под Шабалино, вернулся как-то солдат, хотя похоронка приходила, мол, погиб геройски за царя и Отечество, его уже оплакали, заочно отпели. Глянь! А он живой пришёл, к деткам, к семье, вот, мол, только ступню оторвало. Ну, на радостях стол накрыли, выпили понемногу, и жена-то заметила, что он про детей расспрашивает, на младшенького своего с восторгом смотрит, а имена-то путает! Ну и не придала значения, война есть война, не дай Бог пережить, может, контузия или ещё что, потом она от стола потянулась за упавшей вилкой и видит: у него оба сапога на ногах как-то странно носками взад повёрнуты! Тут-то и догадалась, что здесь что-то не так. Не Окрупь ли это? Не подавши виду, встала из-за стола, сейчас, мол, приду, в погреб слажу, капусты принесу квашеной, а сама за священником! Успела-таки! В избу зашли, глянь, все гости за столом как околдованные спят, а солдат у люльки стоит, на младенца с умилённой улыбкой смотрит и свои руки к нему тянет. Тут поп стал молитвы читать, солдат, побледневши, медленно повернулся к священнику, а потом посинел весь, словно мертвец непогребённый, и в дверь как ломанётся! Сапог на
пороге потерял, и все увидели: вместо ступни – копыто!!! К лесу ушёл! Сапог этот молодушка тут же в печи сожгла, а избу освятила...
– Ой, мам, страхи-то какие! Неуж правда?!
– А вот, девка, хоть верь, хоть не верь, Лукерья-то врать не станет! Я вот жизнь прожила, да о многом и слыхом не слыхивала! Всякое бывало, исчезали люди, в лесу погибали, на кого думать? На кого смерть их списывать? Мы ведь мало что знаем, из когтей Окрупи живым никто не возвращался... Молитвы читай да учи и Кузьму заставляй! Я вот сейчас вспомнила, как дядя мой Иван Прокопьевич, царствие ему небесное, когда-то давно рассказывал, случай с ним в детстве произошёл: пошли они как-то ребёнками по грибы, а грибов-то мало, и решили они за ними в урочище Волчье сбегать, хотя старики всегда наказывали туды не ходить! Недоброе это место, люди там пропадали, одни только кости находили да обрывки одежды, но ребятёнкам-то нашим наставления не писаны, кто ужо стариков слухать-то будет? Вот они дурные и поволоклись туды, а грибов-то тама-ка полным-полно! И Ванька-то
ходил, ходил, грибы собирал, да от всей отаги-то и отстал, корзина уже полная и домой бы пора, он друзей кликать, а никого рядом-то и нету, он кричать, свистеть, а на свист никто и не откликается, а к северу от Кленовицы места глухие, болотистые... Заблудился парень да испугался! Сначала грибы с собой носил, а потом устал, да все их из корзины прямо под ноги и вывалил, по волчьим тропам шёл, думал, может, куда выведут. Уже темнеть стало, идёт он, идёт, глянь, а перед собой грибы, грудой рассыпанные... Матерь Божья! А ведь это он их два часа назад здесь-то на поляне высыпал и сухой еловой веткой прикрыл! И вот тогда уж он понял, что его бес кругом водит! А когда следы увидел от копыт, совсем осерчал! Следы-то о двух ног! За ним пошли!!! Он  –  в  сторону! К речке вышел да по камням к воде, напился вдоволь, лицо умыл, а сам по сторонам смотрит, берег-то крутой, кругом большие белые камни – известняк, оттуда их на лошадях возили, когда церковь строили. Ну и стоит он на камне и вдруг видит, как в сгущающемся сумраке вроде человек вдалеке по его следам к нему идёт, Ванька от него по камням да в кусты! Глянь, а человек-то этот, как будто на ногах-обрубках, до камней дошёл и следы-то Ванькины вроде как потерял, медленно так осматриваться стал и на куст в Ванькину сторону взгляд бросил, стоит и словно зверь воздух нюхает, а потома-ка, видимо, почуявши, к Ваньке, да уже прыжками! Тут бы Ивану бежать, а у него ноги от страха не слушаются! Так Ваня на камне известковом под кустом на корточки и сел, да увидел, как человек этот к нему приблизился, вокруг куста ходит, а Ваньку на камне не замечает! Раза три куст обошёл, всё пытался следы узреть, но так их и не обнаружил, потом в сторону отошёл, осмотрелся и ведь ещё раза три к этому месту подходил!.. Утром, когда светать стало, Ваня смотрит перед собой, а между камней кругом следы от копыт! Тут он ноги в руки – и  дёру! На крутой берег вскарабкался, на высокую сосну залез и уже с высоты вдалеке кленовицкую церковь обозрел да по солнцу туда выходить-то и стал, да и вышел! Молодец какой!
А в селе было ребят уже спохватились, не все они из лесу домой вернулись. Там ещё один паренёк потерялся, так вот от него только обрывки одежды охотники потом и нашли, все в крови! Так обрывки в гроб и положили да и похоронили... Вот
я сейчас думаю, по разговорам-то вроде как сходится! И Кузьма у  бабки Лукерьи на бересте человека с ногами-обрубками рисовал! Окрупь его напугала! Вот тебе истинный крест! И бабушка, посмотрев на иконы, перекрестилась.
– Надо бы его расспросить, как и что, и чего же зверь этот его под машиной не увидел? Ладно, ложись спать, утро вечера мудренее, завтра спросим.
Бабушка Мария прочитала молитву, перекрестившись, погасила керосинку, набросила на себя одеяло из овчины и, ворочаясь, заскрипела в потёмках деревянной кроватью. Кузьма долго не мог заснуть и вздрогнул, когда кошка мордочкой ткнулась ему в бок, запрыгнула на него и, шагая по нему мягкими лапками, уселась
у него в ногах. Он ощутил приятное исходящее от неё тепло, в темноте нащупал её руками, посадил к себе на грудь и стал гладить, слушая её тихое мурлыканье.
   На следующий день ближе к полудню бабушка Мария сорвала с берёзового полена широкий пласт бересты, принесла его в избу, достала старый химический карандаш и протянула Кузьме: – Рисуй, внучок, то, что у бабки Лукерьи рисовал, – Кузьма старательно изобразил на бересте то, что помнил: того самого человека с ногами-обрубками! – А теперь, – сказала она, – вспомни: что было под тобой? На чём ты сидел, когда находился под машиной? Кузьма, недолго думая, принёс телогрейку, постелил на полу и сел на неё так же, как сидел на ней в ту злополучную ночь: поджав под колени руки.
– А не было ли какого нибудь камня под телогрейкой? Не помнишь? – вновь поинтересовалась она, и Кузьма отрицательно затряс головой.
– Почему же,– как бы спрашивая саму себя, рассуждающе произнесла вслух бабушка Мария,  – с одними он расправляется самым жестоким образом, а других не видит?
Не найдя ответа, она бросила бересту с рисунком в горящую печь и заплакала, прижимая к себе внука. И тут он вспомнил, что, когда сидел под машиной, рука, на которую он опирался, всё время попадала в извёстку. Тогда он, вскочив, убежал в ограду, там, в углу, в старой чугунной корчаге, лежала известь для побелки, он взял горсть, принёс её в хату и как мог стал жестами объяснять, что телогрейка лежала именно на ней.
– Известь! Неужели именно она скрыла его от Окрупи?
И бабушка Мария вспомнила, как когда-то в детстве старики сказывали, что, очертя вокруг себя мелом магический круг и произнеся некоторые заклинания, можно было спастись от выходцев с того света и любой другой нечисти. Но в тех краях, где она росла, всё было благополучно и не возникало надобности прибегать к столь
действенным методам. А про Окрупь там вообще никто ничего не слышал.
– Может, и не появится она более? А если придёт, то как нам от неё спасаться? Молитвами! Теми, что бабка Лукерья дала, и, похоже, что... известью. Она насыпала её в старое корыто, так, чтобы малец мог легко встать на неё, и, убрав корыто в сторону от порога, накрыла его широким лоскутом самотканого половика. Мол, если что, то внук мог быстро воспользоваться этим нехитрым укрытием, к тому же Кузьма уже знал наизусть ту самую молитву, которую с нескрываемой
серьёзностью велела выучить старая знахарка.
   Кузьма рос, речь постепенно вернулась к нему, но страх темноты оставался с ним как старый белёсый шрам от глубокого пореза. Так вот, примерно лет шестьдесят  прошло с той поры. Кузьма уже сам давно стал дедом, а корыто с извёсткой, когда-то оставленное бабушкой Марией, всё так же стояло под печью, накрытое самотканым половиком. Жизнь прошла в труде да молитвах, и никто более
не беспокоил их дом. А может, и не было этой Окрупи вовсе, мало ли что ребятёнку в темноте привидится... Теперь уже у деда Кузьмы Лёнька – внук почти взрослый, глянь, какой вымахал! В армию отправлять не стыдно. Да вот только черни вырубил
не те, берёзу надо было выбирать или ёлку...
   Однажды в тёплый апрельский вечер Лёнька с друзьями играл в карты в старом школьном саду под навесом, сколоченным саморучно из доски дюймовки, виртуозно украденной с пилорамы, из-под самого носа сторожа. И вот, играя в карты за
столом на широких скамьях, они услышали голос Генки-«фельдмаршала», доносившийся вроде как со стороны старой заброшенной церкви. Его нельзя было спутать ни с чьим другим голосом, потому что речь его представляла собой набор хотя и обыденных слов, но от природы талантливо переплетавшихся с выражениями матерными, взятыми на вооружение местными остряками. А они, сердешные, никогда не упускали возможности вставить их самым неподобающим образом уже в свои выверенные обороты, а то и частушки. Это всегда вызывало у простых людей, грех сказать, неуместную, но и нескрываемую улыбку. По возрасту Генке перевалило за тридцать. Это был крепкий мужик с пудовыми кулаками, готовый в любой момент опустить их на голову своему обидчику, но, имея спокойный характер, он никогда не был зачинщиком деревенских потасовок и его нельзя было ввязать во что-то пакостное. Но многие его поведенческие особенности были присущи ему как не совсем душевно здоровому человеку, хотя он и не был замечен в чём-то явно нездоровом, скорее всего, это могли быть последствия или родовой травмы, или
осложнения после простудной болезни... Местные жители относились к нему с уважением, ибо он никогда не отказывал в какой-либо просьбе и всегда готов был помочь по хозяйству, и понимали: если в самый разгар трудового дня он уходил с работы, сославшись на что-то своё «дюже-очень важное», то уж в этот день не следует допекать его своими просьбами. Иногда он, договорившись о каком либо деле и уверяя в обязательном присутствии и помощи, мог просто не явиться к назначенному времени. Но на него и тогда никто не обижался, более того, ему приносили донашивать вполне добротные вещи, частенько от умерших сельчан, что
иногда приводило к курьёзам: одна подслеповатая старушка приняла его в потёмках за умершего на девятом дню родственника и еле унесла от него ноги, на бегу крестясь и путаясь в своих слетевших чёрт-те откуда подвязках и гасниках. Но особую пользу он приносил в сельпо, в небольшом магазине, построенном недалеко от его дома на краю центральной усадьбы. Там он частенько помогал разгружать машины с продовольствием и получал за это увесистые пакеты пряников, конфет или несколько вязанок калачей к чаю. Жил он с матерью старушкой и особым уважением пользовался у таких же стариков и старушек, живших по соседству, потому что он, помогая им в хозяйстве, был абсолютно равнодушен к спиртному. В его походке, но не в характере, было что-то вальяжно-горделивое, что отличало его от остальных жителей Кленовицы, и однажды кем-то замеченное сходство, взятое из документалистики о пленных немецких солдатах и военачальниках, неспешно шагающих по Москве, приклепало ему звание-прозвище – «фельдмаршал». Обычно
Генка-«фельдмаршал» с таким же высокомерием разговаривал вслух с воображаемым собеседником, что ему уже не оставляло шансов быть не замеченным подростками-сорванцами, точнее, молодой порослью местных придурков, которые вот-вот, заслышав его, сразу же, не сговариваясь, бросив все свои бестолковые дела, тихонько подкрадывались к нему кустами, а затем, внимательно вслушиваясь в его малосвязную речь, начинали кривляться друг перед другом – кто во что горазд, как дикари в предвкушении великого празднества, и в какой-то момент, не выдержав толчков подпирающего хохота, "пугая весь белый свет окаянным гоготом", выскакивали к нему из-за какого-нибудь укрытия и, «вытаращив на него свои бесстыжие глаза», прыгали вокруг и «орали точно умалишённые», с ловкостью уворачиваясь от его пудовых кулаков!.. И вот точно так же сейчас ребята, сидевшие под навесом, услышали Генку-«фельдмаршала» и поспешили к церкви, откуда доносилась его вокабула. Но ни на дороге, ни за кустами сирени, ни около церкви его не было. - Может быть, послышалось... - решили пацаны и вернулись под навес, к прочно сколоченному столу, где в стороне от любопытствующих глаз в дико разросшихся кустах вишни под оранжевым светом старой керосинки можно было хоть всю ночь играть в карточную игру «храп». И когда ставки доходили рублей до тридцати, то, конечно, уже ничего не могло отвлечь играющих от нахлынувшего азарта. Но в этот раз играть они только собирались, и тут Генкин голос послышался снова, ребята оживились, предвкушая очередное чёртом подаренное развлечение, и стали прислушиваться... Точно! Генка! Но в такое позднее время его ещё никто никогда не встречал, звуки доносились эхом уже с отдаления, почти от леса. Лёнька, по звуку прикинув расстояние, предложил своему другу Кропе вернуться к игре, но Кропа был парнем весёлым, и, судя по его вдруг загоревшимся глазам, можно было понять, что отказаться от такого гнусного мероприятия он уже не в силах. Безалаберно хохотнув, Кропа устремился к церкви, нарочито смешно перепрыгивая через лужи, за ним рванула вся толпа подростков-бездельников.
Но странным образом пацаны никого не смогли найти, и только кашель, как будто кошки, донёсся из глубины леса, но ползать в потёмках там уже ни у кого не было желания, и вся ватага решила идти по домам.
  Дома Лёнькина мать, уже привыкшая к позднему возвращению сына, поведала ему о скорбной новости: в магазине, после обеденного перерыва, умер
Генка-«фельдмаршал». Схватил мешок с сахаром, да охнул и упал вместе с мешком. Сердце...
– Когда? – переспросил Лёнька.
– Да где-то днём во втором часу.
– Как во втором?
– Так... – мы только что с пацанами его слышали,
там, у церкви...
– Кого?
– Генку-«фельдмаршала».
– Я же тебе говорю – умер он.
Лёнька с недоумением посмотрел матери в глаза:
– Мам, мы его слышали! Ругался он, там, у церкви...
– Я не знаю, кто там у вас ругался, но Генка умер,
вон уже и гроб нашему деду-столяру сделать заказали, и доски привезли...
Лёнька снова непонимающе посмотрел на мать.
– Так, ешь и ложись спать, завтра деду поможешь.
  Все знали, что дед Кузьма – опытный столяр, и сделать гроб для земляка-сельчанина считал делом долга, подходил к этому всегда самым серьёзным образом: сам измерял покойника металлическим складным метром, сам строгал доски... Иногда он звал в помощники соседа – деда Григория, доброго старичка примерно своего же возраста, и уже вдвоём они мастерили и гроб, и крест, да и брали за это недорого, и потому всегда в столь печальные дни сельчане с подобной просьбой обращались именно к ним...
   Поужинав и не говоря ни слова, Лёнька лёг спать, из комнаты деда доносилось мерное тиканье настенных часов. В голове путались мысли. Перед глазами проплывал образ ушедшего из жизни Генки: вот он идёт, смеётся... Вот он падает с мостика в
бочажину, мелкие рыбки от всплеска выпрыгивают
из воды, вот он чудно, кося глаза, смотрит в окно из дома, всматриваясь в темноту улицы... Лёнька уснул, и снилось ему, будто его кореш Гурама, пугая Генку-«фельдмаршала», первым выскочил из-за плетня и, увидев его мёртвое посиневшее лицо, отпрянул в сторону, тогда как остальная толпа этой несусветной публики повалила «фельдмаршала» на землю и тут же от испуга рванула в разные
стороны! А он смотрел на всех, ехидно улыбаясь мёртвыми потускневшими глазами!
   Утром, проснувшись, Лёнька вышел в ограду, там уже вовсю кипела работа.
– О! Вот и помощник пришёл, – приветливо улыбнувшись, произнёс сосед Григорий.
– Да помощник! Из чашки ложкой! Всё бы бегал, дома не застанешь! – ехидно с сарказмом ответил ему дед и строго посмотрел на внука.
– Так, тащи сюды доски с улицы, работать будем, внучок. Давненько я тебя не видел! Где пропадаешь целыми днями? Лёнька опустил глаза. Он знал, что дед его отходчив, и стоит только немножко помолчать, как бы признавая свою вину, и всё встанет на свои места: дед снова начнёт насвистывать свою любимую песню «Прощайте, скалистые горы» и продолжит работу, вот только то задание, которое в приказном порядке поручит выполнить дед, в эти минуты надо сделать чётко, со старанием, а дальше он обязательно запоёт: «Была бы наша Родина богатой да счастливою, и выше счастья Родины нет в жизни ничего...» Лёнька, спрыгнув с крыльца, пошёл за досками. Сосед Григорий сразу напилил их в размер, а дед Кузьма, закрепив их на верстаке, строгал с двух сторон дубовым самодельным рубанком, сделанным ещё на острове Шпицберген, пока был в командировке за Полярным кругом, и вся работа сразу пошла в гору.
   Лёнька вспомнил, как однажды в детстве сильно напугался, когда, войдя с прогулки в ограду, увидел непривычную глазу картину: скрываясь от летнего
зноя, по деревянному полу среди смолистой свёрнутой в колечки и трубочки сосновой стружки бегали цыплята и куры, на скамейке храпел во сне сосед дядя Гриша, на крыльце, уткнувшись носом в рукав телогрейки, спал дед Кузьма, рядом стояла пустая бутылка водки с двумя гранёными стаканами, а на старом верстаке – новёхонький... гроб!!! Лёнька тогда чуть не ошалел! Выскочил из ограды и стремглав, что есть мочи помчался к матери, которая только что расположилась на речке прополоскать бельё и потом долго смеялась над Лёнькой, успокаивая и прижимая его к себе...
   Во время работы речь обычно шла об умершем. Деды хвалили его. Как-то совсем неожиданно для Лёньки выявился неизвестный факт из жизни Генки-«фельдмаршала»: колхозная корова забрела на плохо ограждённую территорию навозонакопителя и провалилась сквозь верхний засохший слой, да так, что уже половина брюха погрузилась в вязкую тягучую жижу. И были бы у неё дела плохи, если бы ей на счастье не проходил мимо Генка. Прибежав в контору, он как мог словами да жестами сообщил о случившемся. А потом они вместе с зоотехником на ГАЗ-66 привязали ошалевшую корову верёвками за рога и вытащили её в безопасное место.
   К вечеру работа с гробом была успешно завершена, и деды по давней сложившейся традиции, поделив поровну свой невеликий гонорар, удалились в избу. За столом, поминая усопшего, они выпили водки, по-стариковски обнялись, пытаясь хором спеть
военную песню, и, усевшись отдохнуть, так и уснули на старом самодельном диване.
   Собрав в ограде мусор и освободившись от своих обязанностей, Лёнька умчался на улицу. В саду под навесом уже сидели его друзья-картёжники, и волна азарта, нахлынув на них, то румянила, то белила их впалые небритые щёки. Сёма Колосов о чём-то горячо спорил с Гурамой и, затягиваясь махоркой, размахивал руками.
– Храп! – крикнул Кропа и, прижав карты к груди, встал с места. Всем было понятно, что если Кропа вскочил, то значит, к нему действительно пришла стоящая карта. Сняв банк и словно для прикола с важным видом, глубоко затянувшись ароматным фиолетовым дымом, Кропа протянул руку Лёньке, и все остальные рукопожатиями тоже поприветствовали Лёньку. Никита спрыгнул с турника, где в качестве утяжелителя на его ногах висел младший брат Данька.
– Новость-то знаете? – спросил Лёнька. – «Фельдмаршал» умер. Говорят, в магазине прямо под мешком.
– Знаем... Жадный был! Вот и помер! – съехидничал Гурама. И все заржали.
– Жалко, дразнить некого будет, – примирительным тоном сказал Лёнька и, надвинув козырёк Гурамовой фуражки ему на нос, сел с ним рядом.
– Вон, Макса с Кропой будем дразнить, а Пашка за Макса будет заступаться, – поправляя козырёк и толкая обидчика локтём в бок, парировал Гурама, и все снова засмеялись. Тут нестыковочка одна мне покоя не даёт, – так, как бы издалека начал Лёнька, – «фельдмаршал»-то, говорят, днём помер.
– Ну и что?
– А то, что мы его вчера вечером слышали, часу в девятом...
– Он в обеденный перерыв концы отдал, как раз,
когда машина с продуктами в магазин пришла, около двух часов дня!
– Точно! Черти Генкиным голосом воду мутят! – выкрикнул Сёма, и все снова заржали!
– Лучше бы они б***ьми прокукарекали, а мы бы их поимели! – фыркнул Гурама, и парнячий хохот эхом разнёсся по округе.
– На тебя сдавать? – раскладывая карты, спросил Кропа.
– Давай, – и Лёнька стал неспешно принимать карты, аккуратно складывая в стопку.
   Смеркалось. И впору было зажечь керосинку, как вдруг со стороны церкви, более чем ясно, вновь донёсся голос «фельдмаршала»!
– Тихо! – уже переходя на шепот, рубанул Лёнька. – Слышали?
И на лице Гурамы застыло недоумение. Все не сговариваясь соскочили с места и крадучись, стараясь не издавать ни звука, поспешили в сторону заброшенной церкви. Пробравшись через кусты, пацаны приблизились к старому садовому забору и сквозь дощатые просветы стали всматриваться в даль.
– Вон! Смотри, в заброшенную церковь зашёл! Походка какая-то странная, это не «фельдмаршал». От забора до церкви пролегал открытый участок с расстоянием примерно в сто метров, и в нависающей темноте очертания того человека были расплывчаты, но силуэт на фоне светлой стены явно был незнаком.
– Помните, той весной, когда бабка Агафья умерла, Манька-Макариха её голос в ночи слышала, тогда над Макарихой ещё все смеялись, мол, это ей млит... И пацаны начали припоминать события годовалой давности.
– А потом у неё мужик Макар исчез, – вспомнил Сёма, – говорят, в город уехал, до сих пор его никто не видел ни живым, ни мёртвым... Со стороны леса ухал филин. Желание идти к церкви без фонариков как-то отпало само собой, и пацаны решили вернуться к игре. Но игра уже не шла, все старались либо молчать, либо разговаривать вполголоса, прислушиваясь к дальним звукам вечернего села. Вскоре, собрав карты и потушив керосинку, ребята всё-таки пошли по домам.
До сельского проулка они шли все вместе, а дальше, с развилки, Лёнька с Кропой пошли вдвоём. Вдруг они услышали, как в отдалении звякнула цепь
и резко залаяла собака, звуки доносились со стороны дома, в котором в одиночестве жил Лёнькин отец. Лай становился всё сильнее, переходя на визг, и уже соседские собаки залаяли в округе, так как если бы
волк или какой другой хищник забрёл в деревню и был опознан одной из них. Ребята, не сговариваясь, ускорили шаг и вскоре уже стояли у ворот дома
Лёнькиного отца, но странно! Собака, которая в селе слыла одной из самых злых, уже не лаяла... Лёнька приоткрыл калитку и с ужасом увидел её висящей на старой яблоне в ошейнике на собственной цепи. Пацаны, подбежав, попытались освободить её, но цепь невообразимым образом была намотана на толстые ветви яблони и натянута так, что другого конца, с которого бы можно было начать её распутывать, не было видно. Кропа ножом разрезал ошейник, и мёртвая овчарка рухнула к его ногам.
– Что за чёрт! – выругался Лёнька. – Неужели отец
допился до белого каленья! И Лёнька, со злостью рванув дверь, зашёл на веранду. Под ногами зашуршали повсюду разбросанные берёзовые веники, какие-то старые газеты и прочий сухой мусор, в избе работал телевизор, но ни в доме, ни в туалете отца не было. «Наверно, ушёл за бутылкой, – сразу как-то само собой пришло на ум, – но к кому?» Выйдя за калитку, парни услышали сквозь отдалённое лаянье собак какой-то странный звук, напоминавший кашель подавившейся кошки, он эхом донёсся со стороны леса и слился с уханьем филина.
   Надька ещё не видела сына таким встревоженным. Он, придя домой, сразу выпил ковш воды и, снимая одежду, оторвал пуговицу.
– Там отец на яблоне пса своего повесил.
– Как повесил?
– Так, на ошейнике, всю цепь на яблоню намотал и повесил. Кропа ошейник
перерезал, снять не могли. Голова у собаки вроде как от туловища оторвана, на
коже только держится. Завтра к оцу схожу!
– Совсем с ума сошёл! Как я так с ним одиннадцать лет прожила? Ничего не понимаю! – крикнула с кухни мать и своим звонким голосом случайно разбудила деда.
– Чем дальше, тем хуже, совсем рехнулся мужик!
Уж лучше бы его Бог прибрал, зла бы не ждали! Всех ведь обещал убить!
– Кого вы там сбелосветить хотите? – недовольно рявкнул дед и как-то с неохотою, кряхтя, слез с печи. – Не желай никому смерти, доченька, не сбывай постылого, а то Бог заберёт милого. Что тама-ка стряслось?
– Лёнька от отца пришёл. Петька, говорит, собаку удавил. Дед непонимающе посмотрел на дочь, плеснул в стакан остаток водки, выпил залпом и, хрустя квашеной капустой, поправил на ноге сбившийся тапок.
– Да, дурень он у вас, Надежда Кузьмовна, дурень несусветный! Завтра к участковому пойду! Эти придурки смерть чинить с собак начинают... – и дед,
сходив в уборную, снова уснул на печи.
   На следующий день Лёнька пошёл к отцу. Зайдя в калитку, увидел убитую собаку. «Закопать бы надо», – мелькнула мысль. На яблоне висела цепь с разрезанным ошейником. Он снова с жалостью посмотрел на пса. Мёртвый собачий оскал и мутные
приоткрытые глаза... Войдя в дом, он увидел всё так же работающий телевизор, старый просевший диван и кошмарный беспорядок, царивший в этом доме уже много лет, но отца не было нигде. Лёнька слазил в подполье, сходил в сарай, поднялся на чердак и, спускаясь с чердака, услышал голос участкового.
– Пётр! Иди-ка сюда, где ты там? – послышались шаги на веранде, и участковый с дедом Кузьмой вошли в сенцы. Лёнька, поздоровавшись с участковым, спустился с чердака.
– Нет его нигде! Всё обыскал и вчера не видел. Может, ушёл куда?
Все вошли в избу. Характерный запах винного брожения ударил в нос.
– Так, значит, всё пьём, всё бражку варим! – зло и громко крикнул участковый, остро оглядывая разбросанные тряпки и выискивая те, которые бы ясно указывали на криминал, но всё было обыденно, как и у всех выпивох этого села, к которым по долгу службы приходилось захаживать сельскому милиционеру.
– Значит так, собаку заройте, а этот, как только появится, пусть ко мне идёт, или дайте мне знать. В драку не ввязывайтесь! Сразу ко мне! Всё ли ясно?
– Да, яснее некуда, – ответил дед, сдвигая на лоб старую овчинную шапку.
Участковый ещё раз осмотрел собаку и, скрипнув яловыми начищенными сапогами, ушёл в сторону сельсовета.
   Лёнька с дедом вышли из дома.
– Где её зарывать-то будем?
– Так, это... тут под яблоней и зароем. Дед вынес из сарая ржавую штыковую лопату, которая уже давно не видела ни земли, ни снега, перекрестил место для собачьей могилы и начал копать.
– Ты неловок, дай-ка я, – произнёс Лёнька, передразнивая деда его же поговоркой, взял у него из рук лопату и приступил к работе. Дед присел на крыльцо и закурил. Вскоре яма была готова, и Лёнька опустил в неё окоченевший собачий труп.
   Схоронив собаку, дед с Лёнькой вышли на улицу. Апрельское утреннее солнце начало нагревать землю, её весенний влажный запах успокаивал и всей своей свежестью проникал под рубаху.
– Отца увидишь – дай мне знать, – скомандовал дед и, завернув к своему другу Григорию, скрылся за его калиткой. Лёнька несколько раз ходил к отцу в дом, но ни на этот, ни на следующий день его дома не было. По селу пронеслись
слухи: исчез Пётр – отец у Лёньки. Участковый сам несколько раз заходил к нему, но безрезультатно. Утром на совхозной разнарядке участковый довёл до сведения всех присутствовавших информацию об исчезновении человека и попросил по
возможности тщательно осмотреть сараи, склады, чердаки общественных зданий
и сам с тремя охотниками и собаками обошёл округу. Но всё оказалось безрезультатно.
   Как-то вечером за ужином дед Кузьма попросил Лёньку вспомнить и рассказать поподробнее о том странном событии. Лёнька нехотя начал вспоминать:
– Мы шли с Кропой, слышим лай с визгом – Каплан лает, и вдруг лай прекратился. От повёрки до отцовского дома метров четыреста, решили зайти. Пока шли, лая не слышали. Я открыл калитку и увидел пса повешенным. Кропа его пытался приподнять, освободить, потом перерезали ошейник. Пёс упал на землю. Всё.
– Может, ещё что-то было, что-то слышали странное, непонятное?
– Нет вроде. Так, у реки за лесом собака визжала.
– Не наш ли Тошка?
– Не знаю.
– А то я его с того же времени не вижу... – Лёнька
печально взглянул на деда. – Может быть, прибежит, бывало ведь, по неделям бегал... Выпив кружку молока, Лёнька включил телевизор; досмотрев до середины старый фильм, вышел в ограду и услышал за её дощатой стеной кашель кошки. Ему показалось, что этот звук он уже где-то слышал и сопровождает он какие-то непонятные события. Взяв сумку с рыболовными снастями, он снова зашёл в избу и начал разбирать их в предвкушении отменной рыбалки.
– Дедусь, а почему кошки кашляют?
– А почему люди кашляют? – вопросом на вопрос ответил дед. – Подавятся и кашляют, – как-то сникая, сказал он и взглянул на внука. – А чё, слышал где?
– Да так, вроде того, – не отрываясь от снастей, пробурчал Лёнька.
– Где? – уже настойчиво вопросил дед.
– Где, где, у тебя на бороде, – фыркнул Лёнька, сделав глупое лицо, и хихикнул. Дед поднялся, скрипнув диваном, надел свои стоптанные шлёпки и подошёл к внуку.
– Лёнь, ну серьёзно, ты где это слышал? – повторно спросил дед. По имени он очень редко обращался к Лёньке, обычно он называл его внучком или маменькиным сынком, и лишь тогда, когда Лёнька в пылу своей любознательности задавал деду умные, стоящие вопросы, вроде как пытаясь уловить саму суть непонятного ему предмета или явления, то он уже называл его Лёней или Лёнчиком, и Лёнька воспринимал это как похвалу.
– Я вроде это, у церкви, у отцовского дома, точно слышал, когда отец пропал, ну и сейчас за оградой... Лёнька увидел, как дед изменился в лице, побледнел и схватился за сердце.
– Накапай мне, внучок, лекарства, не вели на улицу никому выходить и сам не ходи, – спёртым, не своим голосом, заикаясь, сказал дед. Лёнька принёс капли, воду в стакане и дал деду, внимательно вглядываясь в его помутневшие глаза.
– Что с тобой?
– Погоди, внучок, сейчас всё скажу, чё делать. Дед выпил лекарство.
– Лёнь, дверь запри!
– Да запер я её!
– Где мать со старухой?
– Мамка корову доит, а бабка спит.
– Мамку сюды! Быстро!!! – и дед снова схватился за
сердце.
Лёнька убежал в хлев. Мать не торопясь доила корову.
– Мам, с дедом плохо! – крикнул он в полумрак, вбежал обратно в избу и... уткнулся в плечо матери. Она только что вошла и стояла у входной двери, снимая
платок.
– Вот к Анне Артамоновне ходила в Летяги, за пустырником, какая же добрая она старушка, дай ей Бог здоровья! И мать показала сыну пучок целебной травы, держа его в руке. Лёнька, ничего не понимая, взглянул на мать. Дед проследил, чтобы внук запер дверь изнутри, и подсевшим голосом стал читать молитву.
– Мам, ты разве не во хлеву?
– Нет, – улыбнувшись и тоже ничего не понимая, ответила она.
– А во хлеву кто?
– Как кто? Корова, сейчас доить пойду...
Лёнька, ни слова не говоря, отодвинул засов и толкнул дверь в клеть.
– Не сметь!!! – что есть силы крикнул дед и, дёрнув дверь на себя, поставил засов на прежнее место. 
– Никуды не выходить, покуда не разрешу! – не по стариковски властно приказал дед и взглянул дочери на ноги. Надька удивилась; не сводя с отца глаз, сняла с
босых ног резиновые калоши, и дед, ещё раз посмотрев ей на ноги, с облегчением вздохнул, не переставая читать молитву. В одном месте сбившись, он начал читать
заново и с горестью обнаружил, что те строки, которые он знал с детства, забылись. Будто та лодка, на которой он когда-то переплывал широкую реку, осталась где-то далеко-далеко, в лугах за рекой, а знакомая тропинка покрылась густым туманом и вывела на полянку, на которой вроде раньше и не бывал...
– Надь! Корыто с известью где?
Она непонимающе посмотрела на отца.
– Известь где? Куда известь дели? – настойчиво спросил он.
– Пап, чёрт его знает.
– Чёрта не поминай, доченька, – распевно-умоляюще попросил дед.
– Вот здесь ведь она всегда стояла! Старуху буди! Может, она знает?
Лёнька глазами встретился с матерью, её недоумению не было предела. Вопросы нарастали как снежный ком. Надька заплакала. Она так поняла, что старость отца взяла своё, и, видимо, душевная болезнь, не обойдя стороной родной дом, пришла
к её отцу.
– Пап, успокойся, иди спать, – сквозь слёзы произнесла она.
– Наденька, милая, известь где? Ты думаешь, я спятил? Да я сейчас умнее всех вас вместе взятых с председателем сельского совета! Окрупь! Окрупь возле нас! Беда, беда это страшная, доченька! К пр;клятым она приходит! К нам пришла! Известь
где? Известь от неё спасает и молитва... И дед, сбив ногой от своей поспеши половик, пошёл в тёмный прируб пятистенка будить жену.
Лёнька снова с недоумением посмотрел на мать:
– Какая Окрупь?
– Не знаю, сынок! Не знаю! Пусть дед расскажет. Ты кого во хлеву видел?
– Тебя.
– Меня?! – переспросила мать, и глаза её от удивления округлились.
– Да что же это такое, когда? В чём?
– Только, что, минуты три назад, в овчинной безрукавке, я тебе крикнул, что с дедом плохо, а ты на меня посмотрела...
– Ничего не понимаю! – Надька взглянула на вешалку и вспомнила, что безрукавку она повесила в клети на гвоздь рядом с телогрейкой, когда днём подоила корову. У неё появилось желание посмотреть, на месте ли та безрукавка. И на ком это Лёнька видел её? Надька только было хотела открыть старинный кованый дверной засов, как услышала, что дверь снаружи, со стороны сеней, кто-то тихонько дёрнул
на себя. Она отдёрнула руку и стала вслушиваться.
– Мам, ты чё?
– Лёнь, за дверью кто-то стоит!.. Шаги... они какие-то странные, точно слышала, ей-богу, – уже шёпотом произнесла она. – Вроде как кто-то дышит...
Лёнька с матерью насторожились, и Надька снова приблизила ухо к дверному косяку. Вдруг снаружи дверь кто-то рванул на себя с такой силой, что дом содрогнулся, с полатей упал валенок, в серванте зазвенела посуда. Кованый засов лязгнул, но выстоял. Снаружи упала на пол оторванная дверная ручка.
– Что это? – Лёнька с матерью испуганно переглянулись. С прируба открылась дверь, и дед, снова запнувшись за половик, тут же полез под кровать. Разгребая
старые вещи, наткнулся на что-то серое, схватил корыто и, вытащив его из-под кровати, отряхнулся.
– Лёнь! Подь сюды! Вот, возьми и поставь у порога.
– Зачем?
– Внучок! Не спрашивай! А делай что говорю! – почти переходя на визг, закричал дед. Лёнька подошёл, взял корыто и поставил у входа.
– Лёнь, вот сюды на извёстку встанешь, если увидишь что-то страшное, обеими ногами. Понял? – глаза у деда теперь были ясными и как-то странно
блестящими... Лёнька ещё никогда не видел его таким взволнованным и серьёзным, эта серьёзность передалась ему, и он спросил:
– Там кто? Ты его знаешь?
– Знаю, внучок, знаю! Не знал бы – не говорил и вас не пугал. Окрупь это!
Лёньке стало не по себе.
– Первый раз слышу.
– Лучше бы о ней совсем не слышать! – заикаясь, шепнул дед. – Молитвам я вас не научил, только молитвы от неё и спасают! Век ваш просвещённый, космический, да главного не понимающий! – и у деда на глазах навернулись слёзы.
У Лёньки в голове всё перемешалось: какая Окрупь, какая извёстка, уж не сон ли это? В хлеву замычала корова. Лёнька снова переглянулся с матерью.
 Дед, принеся с кухни табуретку, поставил её у выхода и сел, не давая возможности кому-либо выйти в сени. Время перевалило за полночь. В доме
никто не спал, все старались вслушаться в ночные звуки, но всё было тихо. Утром, когда рассвело, Лёнька с матерью отодвинули от двери спящего
деда и осторожно вышли в сенцы. Надька включила свет и, пытаясь увидеть чужие следы, внимательно посмотрела на пол, но следов не было, на полу лежала только оторванная дверная ручка, когда-то мастерски выкованная и свитая из железного прута дедовым братом кузнецом Фёдором. Дверь в ограду была распахнута, в хлеву мычала корова. Надька, взяв подойник, осторожно с сыном вошла в хлев и, осмотревшись, села её доить. Лёнька видел, как напряглись вены на вымени с вечера не доенной коровы. Прошедшая ночь представлялась ему как странный бредовый сон. В хлев вошёл дед. Осмотрел стены, бросил взгляд на сеновал; не заметив ничего странного и не говоря ни слова, ушёл в избу. Вскоре Лёнька увидел, как на холщовых мешках в клети, в сенцах и в углу ограды он стал рассыпать известь.
– Лёня, иди-ка сюды, вот на неё вставай, если с
Окрупью встретишься. Прямо на извёстку, вот
сюды, – и дед сам встал, расправив руки по швам. –
Ты, это, в каком месте тот кашель слышал?
– Вон тама-ка, – и Лёнька с дедом вышли за ограду.
– Матерь Божья! Следов-то сколь! – дед перекрестился.
– Вроде как коровьи! – прошептал Лёнька и вопрошающе посмотрел на деда.
– Коровьи-то коровьи, но о двух ног! Ишь как по грядке прошли! – и Лёнька увидел следы, уходящие от грядки к покосу.
– Корова, внучок, след в след не ходит! Вот так-то
люди следы Окрупи за чужие и принимают!
– Может, нам милицию вызвать, а?
– Чтобы меня в город увезли к братьям блаженным?
– Так мы же им всё расскажем подробно! – крикнул Лёнька и осмотрелся по сторонам.
– Ну, значит и вас увезут, тут ведь разговор короток, для них нет ни Бога, ни чёрта лысого, только потом трупам-«висякам» и «глухарям» в делах
по пыльным полкам лежать... Дед потупился в землю
– Здесь, внучок, делать не так надобно. Окрупь вроде часто не ходит. Я её до войны видел, с той поры и не бывало. Приходит она род извести; или человека, которого прокляли, и нет этому проклятью ни срока, ни времени. В церковь поеду. Только молитва, молитва и дела праведные... – дед замолк и на короткое время ушёл в себя. – На утрешнем автобусе поеду, со старым попом поговорю...
– Дедусь, ты расскажи про эту Окрупь.
– Да я, внучок, и сам мало что знаю, так, один раз видел, в детстве, под машиной сидел, извёстка меня спасла от неё, а твоего прадеда погубила...
– Это чё, ведьма какая, али что?
– Это нечистый, особой силы, может, сам сатана, любую личину принимает, хоть мужика, хоть бабы, внешний вид любого человека может принять, даже ранее умершего. Копыта у него размера крупной свиньи, но в человечьи ноги со ступнями
он их превратить не может. Бог не даёт! Вот так и ходит, а если сапоги наденет, чтоб копыта спрятать, то привязывает их незаметно в холошинах к ногам, потому что если ему сапоги не привязать, то при ходьбе они носками назад разворачиваются. Раньше-то люди в деревнях в основном в лаптях ходили, так Окрупь от человека отличить было трудно, лапти-то на онучах крепко подвязывались. Я вот после войны в армии служил, так мне друг Колька Зыков сказывал, как его знакомый приятель Сенька-рыбак перед войной с Окрупью
встретился. Время было непростое, жили скромно, ходили в лаптях, а он парень мастеровой был, сшил себе из куска конской кожи обутки, типа сандалей, ну и пошёл как-то на вечёрку в соседнюю
деревню... Там весело, гармошки играют, девок много, почти все в лаптях. А одна девка возьми ему да приглянись. А до этого сказывали, что уже двое парней с вечёрок не вернулись, исчезли, так вот, мол, и всё. Кто, говорят, в город уехали, кто де на Дальний Восток, кому верить? Но молодым парням всегда море по колено, ведь никто больно-то предостережениям родителей не внимал. Ну и
он опосля вечёрки девахе той: «Давай провожу».
Она: «Давай проводи». И пошли они полем да лесом. А деваха-то на него игриво так поглядывает, мол, пойдём-ка к полуразрушенной церкви, там есть где посидеть и от осеннего дождя укрыться. Ему бы здесь насторожиться, а он, дурень, наоборот, обрадовался! Только к церкви подошли, а она случайно за камень запнулась и упала в траву. Он ей было кинулся помочь, а она его от себя отпихивает и ногу свою поправляет. И увидел он, что лапоть у неё с ноги спал, на подвязках висит, на
ступню не надевается, а ногу она свою от него старательно так руками прикрывает. Тут он присмотрелся и увидел, что у неё ступни-то нет! А вместо
ступни копыто!!! Ему бы молчать, а он ей: «Чё это у тебя?» И к ноге-то нагнулся, она улыбнулась, а сама глаз с него не сводит: «Да так – тебя посмешить...» Он к ней ближе, а она вдруг хвать его за горло – и давить! И  только успел он сквозь зубы прошипеть: «Господи, спаси!» – как почувствовал, что она в этот момент хватку ослабила. А Сенька рыбак парнем крепким был, взял и что есть силы
толкнул её от себя, вырвался – и бежать! Она за ним, да прыжками! Вот-вот догонит! Видит он: колесо от телеги на дороге лежит, схватил его, через голову взад себя метнул, и колесом-то с ног её сшиб... Оглянулся, а она сидит посиневшая вся! Нечеловеческим голосом стонет, волчьими зубами ухмыляется да из-под колеса-то вылазит!!! Тут он отпрыгнул да рванул так, что только пятки засверкали и деревья замелькали... Этим и спасся!
А ему бы только ту молитву прочитать! Да перекреститься! И сила эта нечистая его бы не тронула. Слыхал я, что она в церквях разорённых обитает.
Это ей вроде как в радость – видеть стены, людьми осквернённые, да купола, дождями и ветрами побитые. Это ей словно победа всей нечисти над силой Божьей!
И тут Лёнька вспомнил, как он с Кропой прошлым летом, начитавшись приключений о кладоискателях, нашёл узкий лаз в подземелье полуразрушенной Кленовицкой церкви, над помещением бывшего алтаря. Фундамент у церкви просел, и между стеной
и каменным полом образовался небольшой проём, достаточный для того, чтобы туда мог пролезть человек. Лаз этот уводил глубоко под землю. Когда он с Кропой спустился туда, то увидел сложенный аркой из красного кирпича подземный ход. По их представлению, именно где-то здесь обязательно должен был находиться клад. Ход этот уводил далеко в сторону реки и поворачивал вправо. Но за
поворот ребята тогда не пошли. Увидев кость, похожую на человечью, они насторожились, и показалось им, что там, далеко в глубине подземелья, кто-то вроде как завыл и странно так закашлял! Эхом донёсся до них этот звук. Вскоре он повторился, но уже ближе. И когда они услышали шаги, скорей напоминавшие прыжки, то, уже не сговариваясь, мигом выскочили наружу. А из-за того, что шибко напугались, им было стыдно друг перед другом и они не стали говорить об этом никому, а случай этот вскоре забылся как-то сам собой.
   Дед уехал в районный центр. Мать с бабушкой старались теперь никуда не выходить из дому и с насторожённостью наблюдали за каждым, кто случайно проходил возле их дома. Лёнька закрыл на засовы все двери в ограде, а на сеновале увидел, что окно, через которое мечут сено с улицы, открыто, а ставень-дверца держится на одной петле. Тут же сбегав за молотком и гвоздями, Лёнька приколотил вторую
петлю и вместо вертлюжка, запирающего дверь изнутри, приладил железные проушины, по которым уже двигался надёжный засов из толстого берёзового бруса. Вечером, как только начало темнеть, Лёнька проводил мать в хлев и всё это время, пока она доила корову, ждал её в ограде. На дороге возле дома, неровно рыча, приостановился грузовик. Из машины вышел дед и, поблагодарив шофёра, захлопнул тяжёлую дверцу. Проводив взглядом уезжающий автомобиль и накинув на плечо лямку рюкзака, дед устало пошёл к дому, что-то вполголоса говоря себе под
ноги. Лёнька встретил деда у ограды и, взяв рюкзак с продуктами, вопрошающе взглянул на старика.
– Без пользы съездил! Без пользы! – в сердцах выдохнул дед. – Батюшка в церкви меня выслушал, молитву дал читать... Не та молитва, не та... Ту, старую,
искать надо, найти надо, где-то она есть, где-то она лежит, – и дед поспешил в избу. Лёнька заметил, что ни с матерью, ни с бабушкой дед старается не говорить на эту тему, хотя мать и пыталась выспросить у него про нечистого. Достав из комода тряпичный узелок, дед развязал его, надел очки и, внимательно вчитываясь,
стал разбирать письма, документы, послевоенные грамоты и какие-то старые, ветхие бумаги. Вдруг он, всматриваясь в какой-то листок, необыкновенно оживился, перекрестился на иконы и облегчённо откинулся на спинку дивана.
– Вот она! Вот она! – вымолвил дед, и его глаза наполнились лучистым светом и слезами. – Нашёл! А  ведь и не думал найти, не зря в церковь ездил, свечки ставил, моя бабушка молитву эту как зеницу ока хранила и нас заставила выучить и хранить. И ты, Лёнь, выучи!
  Лёньке льстило, что дед в последнее время стал обращаться к нему с определённой долей уважения, словно к взрослому. Он взял из руки деда жёлтый
полуистлевший и непривычно разлинованный листок от старой школьной тетради. На нём ещё чернильным пером было написано не в каждом слове понятное молитвенное заклинание. Лёнька с интересом внимательно и неторопливо начал его читать. Он почувствовал какое-то странное, обновлённое состояние. Мурашки пробежали по его телу. Кровь хлынула к лицу. Как будто добрая, великая сила встала за его спиной и распростёрла над ним невидимые руки, готовые в любой момент защитить его от любой скверны и нечисти! Дед увидел поблёскивающие Лёнькины глаза, и светлая радость наполнила его душу.
– Слава Богу, слава Богу! Нашёл, а ведь совсем и не думал, что найду, Бог помог, это Бог помог, – запричитал дед, крестясь на иконы.
 После ужина дед сам проверил все запоры, слазил на сеновал и, присев на крыльцо в ограде, позвал к себе Лёньку.
– Лёнь, ты бабам нашим ничего не говори, только мужики могут это дело справить. В городе у церкви я старику одному нищему в шапку мелких денежек положил и спросил, не слыхал ли он что про Окрупь. Он мне: «Скажи, о чём речь ведёшь?»
Ну я кое-что ему рассказал... Он меня выслушал и поведал, что у них на родине старики Окрупь чёрным Бесом называли. Не все с ним, дитятко, справиться могут, только сильные духом. Страшный он, очень! Представь, стучится ночью в окно путник запоздалый, хозяин в окно глянь – а там родственник его умерший в полуистлевших одеждах! Или ещё хуже: какая-нибудь страхолюдь с мордой
полузвериной! Не каждый выдюжит! Он страхом человека берёт, пугает, убивает и с собой уносит. Он, гад, один с пятью мужиками в леготу справляется! Голову ему руби – не отрубишь! Против его те же средства, что и против упыря: пуля серебряная или кол осиновый. А вот извёстка человека от него
прячет. Если в избе печь известью побелить, он в неё ударяться будет, но перед собой её не увидит, а значит и людей, которые на печи сидят. Молитва его останавливает, обездвиживает, тут самое время стрелять в него... Нет у меня внучок, ни ружья, ни пуль серебряных, вся надежда на черни осиновые, которые ты из лесу принёс! Видит Господь, к делу они, к делу! Извёстка, молитва и кол осиновый – вот они, Лёнечка, те самые «два ключа да отвёртка», чтобы голову зверю этому «с плеч по резьбе свернуть»! Ещё тот старик сказал, что человеку,
от него укрывшемуся, кашлять нельзя – сразу поймает, даже на извёстке схватит! Так что, внучок, на ус мотай, ты теперь наша опора. И как хочешь, но
в помощники себе никого не бери, Окрупь через твой на него взгляд друга твоего обозрит и причинит ему смерть лютую.
– Это, дедусь, как так?
– Ну, вот укрылись вы, стоите на извёстке, Окрупь рядом ходит и вас ищет, найти не может. И тут только стоит тебе с товарищем своим взглядом встретиться, в глаза ему посмотреть, как Окрупь сразу его
через твой же взгляд и увидит! – Лёньке стало страшно. Он вообразил, как чудовище схватило его друга и ударило о землю. Холодок пробежал по его спине, и
он в задумчивости взглянув на деда, решил никого не звать и держать всё это в глубокой тайне.
– Пусть будет свят-ангел тебе в помощь, если суждено тебе, внучок, с Окрупью встретиться, – тихо вымолвил дед и ушёл в избу. Лёнька с грустью осмотрелся по сторонам, увидел рассыпанную в двух местах извёстку, отточенные, приставленные
к стене ограды осиновые черни – и как-то сразу почувствовал свою ответственность перед дедом, перед матерью и перед всеми добрыми людьми, живущими рядом в этом старом, забытом Богом селе. Ночь прошла спокойно. Лёнька никогда бы не поверил в сказанное дедом, если бы не те злополучные следы от копыт, уходившие от грядки к покосу, и не предшествовавшие тому события. Мать заметила: Лёнька в последнее время изменился, как будто повзрослел, стал внимательным и не по годам строгим, всё чаще уходил в себя, в свои размышления. Теперь вся его творческая мысль, которой у него было не занимать, самым серьёзным образом работала на преодоление этого зла. Он понял, что когда-то нацеленное на его род проклятие приблизилось
к его семье так, что повеяло могильным холодом. И его, как продолжателя этого рода, выискивает Окрупь, что она, планомерно и безошибочно двигаясь в нужном ей направлении, уже подобралась к нему на расстояние прыжка...
    После нескольких по-весеннему тёплых недель
наступившее пасмурное утро показалось непривычно хмурым. Лес за изгородью шумел и качался, не соглашаясь быть сброшенным неистовыми порывами ветра к реке с высокого берегового склона. Лёнька решил сходить к старой церкви – там, в
тёмном сыром подземелье, по его странному предчувствию, должно было находиться логово Окрупи. Подойдя к расщелине, в которую они лазили с Кропой прошлым летом, он заметил, что лаз этот вроде стал больше, как будто кто-то специально расширил его. Осмотревшись по сторонам, он рассыпал по его краям несколько горстей мелкого борового песка, аккуратно размёл его пихтовой лапкой и осторожно, не издавая ни звука, вышел на дорогу. Вернувшись домой, он расставил остро заточенные осиновые черни в клети, в сенцах и в ограде, принёс в мешке дюжину пустых консервных банок и по три штуки начал проволокой связывать их между собой. Затем к этой вязанке приделал крепкую длинную леску... Из его рук
выходила более чем странная, ещё никому не известная снасть, действующая по законам, понятным здесь только ему одному. Просевшая от времени брошенная ГАЗовская рессора, умело и крепко привязанная к обрезку деревянного бруса, в скором времени превратилась в мощный арбалет, который, будучи туго взведённым металлическим стержнем и заряженным осиновым чернем, при пробных выстрелах легко пробивал десятимиллиметровый лист фанеры. Разбросанные за оградой старые проржавевшие поливальники, деревянные колёса от телеги с железными ободами, треснутые лопаты и другие бесхозные вещи, которым давно пришло время быть выброшенными на свалку, теперь удивительным образом выстраивались в сплочённый, определённый порядок и, словно старые слуги, вставшие с вилами у разбитых врагами ворот, были готовы атаковать врага и сослужить последнюю службу своему доброму хозяину...
   Ближе к вечеру Лёнька снова пришёл в заброшенную церковь. Осторожно подойдя к помещению бывшего алтаря, он внимательно осмотрел рассыпанный по краям песок и, не обнаружив следов, уже собрался уходить, как вдруг ему показалось, что песок этот будто кто-то заровнял рукой, словно постарался избавиться от оставленного следа.
– Точно, след от пальцев! Без сомнения, от пальцев! – По спине пробежал холодок. – Значит, кто-то туда залез или вылез? Если вылез, пришло время ждать гостя, – подумал Лёнька и поспешил к дому. Молитву он уже знал назубок. Несколько раз на
дню он зримо представлял себе то непростое предстоящее сражение, в котором любой ценой ему необходимо было одержать победу! И эта мысленная репетиция через короткий промежуток времени стала подавать ему реальную надежду на возможность оказать врагу достойный отпор. Он старался подробно представить себе этого зверочеловека, чтобы потом уже не быть застигнутым врасплох и не испугаться, встретившись с ним лицом к лицу.
    К ночи ветер стих. Низкие свинцовые облака, сгущая сумерки и сурово грозя снегом, словно застряли в могучих ветвях стоявших вдоль дороги
вековых лип и тополей. Запахло берестяным дымом растопленной печи. Лёнька, подойдя к дому, неторопливо обошёл его. В ограде, изнутри со стороны огорода, с задвижки освободил дверь, оставив только металлический
крючок в качестве простенького дверного запора, и, внимательно оценив взглядом спрятанные под потолком орудия обороны, ушёл в избу.
В доме, за дощатой перегородкой, располагалась небольшая Лёнькина комнатка, где в уединении, сидя на мягком кресле с пологой спинкой,
он когда-то любил почитать приключения Жюля Верна, но, конечно, больше всего ему нравился Конан Дойл. Когда-то Лёнька пытался писать стихи, но у его друга Сеньки Колосова это получалось лучше, и Лёнька, скорей от доброй зависти, больше не брался что-то там сочинять. Сейчас он сидел так же свободно, откинувшись на спинку кресла и отдыхая, смотрел в «небо» седых потолочин, где на широком полотне плотно сбитых сосновых досок, уходящих от матицы к стене, ему
были знакомы каждый сучок, каждая ложбинка этого похожего на небо светлого пространства. Переведя взгляд в ночное окно, почти засыпая в тепле и уюте, он стал словно бы перелистывать свои отвлечённые мысли. Они являлись к нему
то страничками из детского распавшегося блокнота с нарисованными там смешными рожицами, а то и вовсе глупыми нелепостями, когда-то так безумно веселившими приятелей-недоумков. Вспомнилось, как однажды вечером, поздней пасмурной осенью, он с друзьями, подкравшись к дому Генки-«фельдмаршала», прикрепил кнопку
к его оконной раме, а на неё нацепил рыболовную леску с привязанной к ней маленькой обвёрнутой тканью гайкой, затем, отойдя в сторону от окна и тихонько подёргивая за леску в нужный момент, заставлял гайку подпрыгивать и постукивать по оконному стеклу, когда остальные «братья-придурки» сидели за кустами смородины и сквозь ветки с нескрываемым любопытством наблюдали
за происходившим. Каждый раз, когда гайка издавала свой незатейливый звук, изнутри дома перед окном появлялся «фельдмаршал» и, вглядываясь
в темноту улицы, строил такие умопомрачительные гримасы, что у сидевших за кустами пацанов в животах начинались судороги от приступов подпирающего хохота... Лёнька улыбнулся, закрыл ладонями глаза и закачал головой, смеясь
в душе уже над собой... Затем, как-то погрустнев, он снова стал серьёзным, надел на ногу спавшую со ступни тапочку и дотянулся до книги. Ему показалось, что с той бесшабашно-весёлой поры прошло уже лет сто...
Вязанка из пустых консервных банок, подвешенная снаружи к окну, брякнула по стеклу так, что Лёнька вздрогнул, напрягся, непонимающе посмотрел по сторонам, словно только что пробудился ото сна, и, бросив взгляд за окно, встал с кресла.
– Ну, вот и гости пожаловали, идти ведь надо, встречать, – сказал он сам себе и заметил, что страх, который угнетал его в последнее время, исчез, оставляя в душе только ненависть к врагу, пришедшему погубить его и всех в этом доме. Лёнька, проходя к выходу, взглянул на спавших в прирубе бабку с дедом. Надев на ноги и крепко зашнуровав кеды, он вспомнил заклинание, мысленно прочитал его и
вышел в сенцы. В ограде горел свет. Он осторожно осмотрелся. У стены в нескольких местах стояли осиновые черни, в углу на мешковине лежала известь. Лёнька вернулся в сени и, заперев избу на ключ, прислушался... Беззвучно подойдя к крыльцу ограды, снова осмотрелся... Никого нет. Тогда кто же мог попасть на растяжку, которая подала сигнал в окно? Не найдя ответа, он спустился в ограду, посветил фонариком под крыльцо и вздрогнул!
– Чёртова дедова телогрейка! Напугала, гадина! – он поднял её, повесил на гвоздь и, подойдя к дальней двери ограды, внимательно осмотрел крючок. Всё было на месте. Вслушиваясь в тишину, он какое-то время не слышал ничего подозрительного или чего-то такого, что могло бы его насторожить. «Наверно, показалось», – подумал он и собрался было уйти в избу, как в хлеву послышались странные шорохи... Лёнька замер, прислушался – вроде как шаги, но в это время там никого
не должно быть, разумеется, кроме коровы, уже поздно, а её доят обычно раньше. Лязгнула дужка подойника, Лёнька снова услышал шаги и увидел, как, скрипнув, открылась дверь и из хлева с ведром молока вышла мать. Лёнька с облегчением
выдохнул и взял у неё из рук ведро.
– Мам, ты чё так поздно?
– Кино по телеку смотрела, да никак оторваться не могла.
– А что за фильм?
– Про любовь... «Дело было в Пенькове», Вячеслав Тихонов в нём такой молодой... Ах! Лёнечка! Какие там песни душевные! Сейчас таких не поют...
Ты-то сам чё не спишь?
– Да чё-то не спится, – складно соврал Лёнька и, перехватывая подойник в другую руку, оступился на ровном месте, и его рука, словно выхватывая из воздуха равновесие, случайно задела у стены
верёвку, привязанную к рычагу взведённого арбалета! Случилось страшное! Механизм сработал безотказно. Лёнькин замаскированный арбалет
выстрелил, и осиновый отточенный черень молниеносно с силой вонзился матери в правое подреберье, насквозь пробил его и остался торчать в её груди! Она застонала и, схватившись за край ведра,
упала набок. Ведро опрокинулось, и парное молоко с пеной выплеснулось ей на ногу и разлилось, утекая белыми змейками в щели между досок. Лёнька почувствовал, как ноги его подкосились, сердце заколотилось так, что затряслась грудь. В  глазах
потемнело. Тяжело дыша, словно на ватных ногах, он присел к ней и с горечью, обнаруживая свою абсолютную бесполезность, заплакал. Мать побледнела, её губы посинели, от края рта пошла кровь. Схватив дедову телогрейку, он постарался как
можно аккуратнее, не причиняя боли, подложить её под голову маме. Но голова поднялась и затруднила ей дыхание. Всё пришлось убрать. Мать с грустью взглянула на сына, взяла его руку и, прижав к себе, стала тихонько, как в детстве, гладить её, умирая у него на глазах. Слёзы ручьём катились из Лёнькиных глаз. Оказавшись в ступоре и совершенно не справляясь с нахлынувшим на него потрясением, Лёнька зажал себе глаза ладонью и ощутил за бешеным пульсом боль в голове. Он уже
не мог что-либо воспринимать в яви! Мать, изнемогая от боли и тихо постанывая при каждом выдохе, повернулась набок, желая хотя бы на мгновение почувствовать предсмертное облегчение. Теряя остаток сил, она согнула в колене влажную
от молока ногу, и чуть великоватый ей короткий резиновый сапог спал с её ноги. Лёнька сквозь слёзы увидел... КОПЫТО!!! И в этот момент та холодеющая рука, только что так нежно гладившая его ладонь, вцепилась в его руку мёртвой костяной
хваткой! Лёнька застонал от боли и почувствовал, как вторая рука Окрупи, отрывая ему пуговицы на рубахе, уже подбирается к его горлу! Он ужаснулся и, подняв глаза, увидел перед собой чудовище! Его красно-коричневые глаза цепко поймали Лёнькин взгляд! Оно смотрело на него с улыбкой дьявола! Человеческая мысль слаба, чтобы заранее суметь
представить себе образ этого зверя! Лёнька почувствовал, как ледяная дрожь пробежала по спине и через долю секунды залихорадило всё тело! Он спешно стал читать молитву. Окрупь взвыла! Её
движения сразу замедлились, губы посинели, и она, ослабив хватку, заизвивалась и завздрагивала от нахлынувших судорог. Лёнька, превозмогая боль, вырвался из её лап, не успевших выпустить когти, и, растирая след на сдавленном запястье,
отпрыгнул в сторону. Придя в себя, он уразумел, что от волнения читает одну и ту же фразу, что делать категорически нельзя, потому что заклинание от этого теряет свою магическую силу! Лёнька заметил, как раненая Окрупь медленно, не сводя
с него глаз, с чернем в груди поползла к нему! Он вскочил на извёстку и боковым зрением, стараясь не смотреть ей в глаза, стал следить за ней. А она,
ворочая головой из стороны в сторону, явно потеряв его из поля зрения, подползла к нему почти вплотную и остановилась на расстоянии вытянутой руки. Словно зондируя взглядом окружающее пространство, она своеобразным пощёлкиванием
языка издавала звук, напоминающий кашель кошки. Лёнька взглянул на осиновые черни. «Поближе бы! Так не достать. Или попробовать?» – мелькали
мысли. Вдруг Окрупь, встав на ноги, рывком выдернула из своей груди черень, и Лёнька увидел,
как её чёрная зияющая рана затянулась тут же, да так, что даже не осталось рубца!.. Совершенно непринуждённо, без усилий, она переломила вынутую из груди осиновую жердину и, прыгнув на крыльцо, исчезла в сенцах! Лёнька сразу шагнул
в сторону, схватил стоявший у подкатня свежий черень и, тупым концом постукивая об пол, подбежал к крыльцу. Окрупь оглянулась (она стояла
у самой двери в избу) и, увидев его, буквально в два прыжка выскочила обратно. Движения её уже были резки и внятны. Остановившись на крыльце, она замерла, словно готовясь к прыжку, и, не сводя с него глаз, стала медленно поднимать руки... Лёнька увидел, как на её пальцах появились обоюдоострые когти! Всё произошло в долю секунды; стремительно, с быстротою молнии, она прыгнула
на него, но, ударившись и пробив когтями подброшенный им кусок фанеры, потеряла его из виду. Тут же, судорожно вертя головой, она стала повсюду выискивать его, останавливая взгляд на всех светлых предметах. Лёнька стоял на извёстке с чернем в руке и ждал, как охотник в укрытии ждёт свою цель на лабазе, желая подпустить зверя как можно ближе и не оставить ему ни малейшего шанса на спасение. Теперь уже у Лёньки проснулся инстинкт охотника, и он чувствовал, что сердце вот-вот выскочит из груди и... чудо – страх исчез!
Окрупь развернулась и, осматриваясь по сторонам, попятилась назад в его сторону; и как только она повернулась к нему боком, он, произнося заклинание, что есть силы нанёс ей разящий удар! Востро отточенный осиновый черень на этот раз
попал ей точно в середину груди! Окрупь охнула, схватила черень когтистыми руками и захрипела. Её острые когти продолжали то появляться, то исчезать, и всё её тело, вздрагивая, стало скукоживаться, уменьшаться в размерах, иссыхать прямо
на глазах, и вскоре на осиновом черне только и осталась тёмная, вязкая, полуистлевшая, отвратительно пахнущая масса. Лёнька вышел в огород,
воткнул черень на покосе в землю и, разведя костёр, бросил всё это в огонь.
 Дед проснулся затемно; выйдя в ограду, снял
с гвоздя старую телогрейку, отряхнул её от пыли, постелил на крыльце и присев на неё закурил свою махорку, увидев у стены ограды сломанный осиновый черень, кряхтя встал, подошёл к нему, поднял, повертел в руках и внимательно всматриваясь в него, продолжил пускать фиолетовые струйки самосадного, махорчатого дыма. Вскоре, вслед за ним, напоить и подоить корову вышла дочь. Всё пошло своим чередом. Воцарился обычный порядок спокойной сельской жизни с её неспешными хлопотами, запахом блинов с калиновым киселём, тиканьем и боем часов и несмолкаемыми звуками настенного радио. Но Лёнька спал как-то дольше обычного. Постучавшись в избу вошёл Кропа:
– Здравствуйте, Надежда Кузьминична, дома ли Лёнька?
– А где ж ему быть, сидит себе дома... или спит?  – улыбнулась Надька. Из всех Лёнькиных друзей только Кропа иногда называл её по имени-отчеству и делал это с каким-то особым, добрым юморком, характерным только для него, где скрывался тот самый ум, который, по мудрому суждению Надьки, любят и, конечно же, скоро
оценят девки...
– На днях, вот, дрова привезём, некогда будет
Лёньке спать, – наливая тесто на сковороду, почти скороговоркой проговорила она, – а ты, Серёж, дров наколол?
– Нет пока, колю ещё потихоньку.
– Колешь?
– Да, колю и... вино попиваю.
– Ой-ой, вино он попивает, чё-то мы тебя пьяным не видывали.
– А я, тёть Надь, тихонько попиваю, у папаньки ворую, через трубочку из большой бутыли и попиваю себе втихушку... в подполье!
– Где-где? В подполье? С мышами да кошками?
– Да, с кошками, и они потом пьяные под гармошку перед дедом современные танцы пляшут! Надька почувствовала, что её грудь подпирает
смех, но, сдержав себя, продолжила: «Ну и какие такие современные танцы они пляшут перед дедом?» Кропа слегка замялся, тут ему нужна была секунда времени, чтобы вспомнить хотя бы какое-нибудь название современного танца, ибо могла серьёзно захромать логика его прикольного вранья. На выручку пришёл детский стишок: «Русский, немец и поляк танцевали ...!!!»
– Вот она, палочка-выручалочка, – подумал Кропа. Это было то единственное, хоть и не современное, но вполне подходящее название танца, которое он знал в силу своего редкого природного дарования: ненависти к чтению. И Кропа, восторгаясь собственной находкой, с гордостью выдохнул: «Краковяк!» Тут Надька засмеялась так, что слёзы подступили к её глазам, потому что она, как бы перевоплотившись в него и мысленно помогая ему что-то там найти, тоже искала в памяти какое  какое-
нибудь любое, нехитрое, подходящее название современного танца для его «пьяных кошек», и тот факт, что она сама ничего с ходу не может вспомнить, кроме этой похабной детской присказки, вызвал у неё бурную реакцию восторга и хохота! Она,
смеясь, ловко перевернула блин и ладонью вытерла слёзы.
– Ой, Серёжка, развеселил ты меня! Давно так не смеялась! – и, лукаво улыбаясь, она прижала его к себе, гладя его беспутную кудрявую голову.
– Хочешь блинами накормлю с земляничным вареньем?
– Не, тёть Надь, я уже ел, мне бы Лёньку.
– Ну, иди, буди лодыря, в комнате он у себя.
Кропа заглянул к нему в комнату и пришёл снова на кухню.
– Там какой-то дядька.
– Какой дядька?
– Ну, такой нормальный, спит...
Надька, став серьёзной и не говоря ни слова, пошла к Лёньке, Кропа за ней следом.
– Лёнь, вставай, хватит дрыхнуть! Лёнька открыл глаза, взглянул на вошедших в
комнату и удивился от их полных недоумения глаз.
– Лёнь, ты чё, в извёстке голову испачкал, что ли? – и Надька попыталась оттереть у него с головы эту белизну.
– Да ты... что это, поседел, что ли, виски-то... белые, – Надька испуганно осмотрела его – Откуда это у тебя?.. Нет! Больше не могу! К знахаркам сама пойду... Всё сама выведаю, всё узнаю! А вы, мужики, молчите себе дальше!..
– О чём это она? – поинтересовался Кропа.
– Да так... – тут Лёньке нужно было что-то срочно придумать, и такое, что не вызовет интереса у друзей. – Да с дедом вот поругался... Всё ему не так! Чё бы ни делал – всё не так! Вроде стараюсь, а ему всё не нравится... А ты с дедом
не ругаешься? – Так, иногда, но он у меня прикольный, отходчивый...
Лёнька, поговорив с Кропой о предстоящей рыбалке и проводив его, зашёл в прируб, взглянул на себя в зеркало, провёл кончиками пальцев по белизне на висках и с грустью опустил глаза...
  Вскоре дед подозвал к себе Лёньку и вышел с ним в ограду.
– Ну, рассказывай, чё тута-ка было?
– Да ничего тута-ка не было... – передразнивая деда, тяжело выдохнул Лёнька...
Дед, не торопясь, насыпал в газетный обрывок махорки, иногда искоса поглядывая на внука, свернул цигарку, закурил, прокашлялся, снова взглянул на Лёньку...
– Ты это мамке с бабкой говори: «Ничего тутака»,  – так они и за правду сочтут, а мне, внучок, врать – без пользы дела, всё равно не поверю... И дед достал из-под крыльца сломанный осиновый черень:
– Коготки-то, ан какие вострые, глянь, как в осину впивались!
 Лёнька исподлобья посмотрел на деда...
– Во! – дед, прищуриваясь, указательным пальцем показал на Лёнькины глаза. – Ты и раньше-то, когда врал, всегда так вот на меня зенки-то и пялил и тоды умом тамошним своим ребячьим да никудышным думал меня, старика-разбойника, вокруг пальца обвести... Глянь – и сейчас пытаесся! Не стыдно ль? Давай рассказывай!..
– Ну, так... – нехотя начал Лёнька. – В общем, прибил я её, и черень с еёнными остатками в костре сжёг, и этот надо было сжечь...
– Во! Другое дело! На правду похоже, молодец! Только ты, Лёнь, дверь в избу на замок больше не запирай!
– А чё?
– Так надо.
– Ладно...
– Не ладно, а побожись!
Лёнька перекрестился.
– Я тебе, Лёнчик, тогдась главного не сказал: дедко тот, у церкви на паперти, мне аж два раза повторил, что, мол, шибко-то не радуйтесь, коли одну-то
Окрупь прижучите, ей, не ровён час, подмога придёт, а когда и в каком облике, никто не знает, – Лёнька взглянул на деда, и его глаза загорелись.
– Не боится! – подумал дед. – Видит Бог – к добру...
   Свежа деревня в апреле. Воздух после затяжной
зимы, которая порой до конца марта не желает покидать эти северные места, имеет свой особый – целебный – аромат, и лечит он, скорее, внутреннее состояние, саму душу. Вдохнёшь пару раз, да поглубже
так, чтобы метельки в глазах, этот запах пробивающейся травы, набухающих почек, почуешь их силу и стремление к жизни, – и, напитавшись берёзовым
соком, самому вдруг захочется расцвести да разбуяниться с гармошкой на крыльце посреди весенней распутицы...
   Прошло где-то недели две. Всё успокоилось. Мать у Лёньки уже не имела намерения узнавать о случившемся у местных знахарок, а те, у кого она успела что-то расспросить об этом непонятном явлении, ничего не могли толком пояснить... А может, это был сон или что-то вроде того, и не было никакой
Окрупи вовсе... Но только дед Кузьма как-то стал чаще останавливаться по вечерам в избе, в ограде или в хлеву, или просто на улице и внимательно
прислушиваться к шорохам, к постукиваниям, к завываниям проводов в порывах весеннего ветра... Лёнька стал серьёзнее относиться к любому делу и
тоже с вниманием вглядывался на ступни прохожих, знакомых или поздних гостей, посетивших их дом... Его друзья заметили эту его серьёзность, но
не допекали вопросами, а сам он держал всё в строжайшей тайне. Он собрал все черни в одно место и тщательным образом, со знанием дела, хорошо
выточенным сапожным ножом до заострил каждый
из них. Теперь они, поставленные в ряд остриями
вверх, смотрелись словно арсенал из копий временно отдыхающего вооружённого отряда. Маскируя черни берёзовыми вениками, он расположил их
так, чтобы в ответственный момент любой из них всегда мог оказаться под рукой...
В один из вечеров, возвращаясь от друзей, Лёнька, подходя к калитке, будто бы услышал странное эхо со стороны леса... или показалось... но насторожённость, дремавшая последнее время, вернулась к нему снова. Лёнька решил задержаться на
улице и стал внимательно вслушиваться во все доносящиеся звуки... Где-то залаяла собака... Ветер с шорохом запутался в ветвях яблони и, высвободившись от них, скрипнул дверью калитки. Захлопала крыльями ворона и исчезла за соседским
домом... Стало темнеть. Весенняя влажная прохлада заполняла низины и овраги, местами, над редкими островками снега, поднималась туманом. Выйдя на дорогу, Лёнька привычным взглядом окинул дом; снова зайдя в калитку, остановился у яблони и, сделав буквально пару шагов,
слился в своей чёрной телогрейке с тёмной рубленой стеной бани. Отсюда хорошо просматривались тыльная сторона дома, сад, ограда, покос с
изгородью, а за ней лес. Но вскоре стало так темно, что знакомые Лёньке предметы поменяли свои очертания, словно он опустился в тёмный, мутный колодец. Захотелось уйти в тёплую избу к истопленной печи. Лёнька, постояв ещё немного
возле яблони и пройдя по тропке между грядками, вошёл в ограду. Но только успел он закрыть на крючок за собой дверь, как тут же услышал звук приближающихся шагов, странно похожих на прыжки. В дверь постучали. Лёнька напрягся. Неужели последние минуты он сам был под чьим-то наблюдением? Но ведь перед тем как войти, он внимательно всматривался в темноту сада – там никого не было... Не издавая ни звука, он встал на извёстку, бросая взгляд на самый ближний к нему
осиновый черень. Вдруг в щели между дверным косяком и дверью появилось лезвие ножа и, поднимаясь по щели, увлекло за собой крючок...
Дверь открылась! ...Вошли двое. Тусклая лампочка, висевшая у входа, с другой стороны ограды, выхватила из темноты их лица, и Лёнька, присмотревшись, узнал в одном из них пропавшего отца, а  рядом с ним стоял... Генка-«фельдмаршал»!!!
Лёнька опешил, но внимательно всмотрелся в него. «Оп-па! Врёшь, брат! Вот здесь ты соврал, – мелькнула мысль, – глаза-то, Генок, не твои... Эти-то  – умные, ястребиные... глянь, как блещут! В них – хищник!..» Лёнька тут же взглянул им обоим на ноги. Сапоги... Хитрая Окрупь! Будь же ты проклята! Незваные гости прошли совсем рядом, но не заметили его и тем самым развеяли его последние сомнения. Они, взглянув друг на друга, крадучись шагнули в сторону крыльца, и Лёнька услышал, как один из них заговорил высоко и пискляво. Его голос, как бы настраиваясь, заплавал по высоте и вдруг, приобретая совершенно другой
оттенок, стал неотличим от голоса его матери, затем его диапазон снова изменился и стал сливаться с голосом деда! Продвигая к исполнению свой коварный замысел, Окрупь с холодной и завидной целесообразностью перебирала в памяти все известные ей голоса Лёнькиных родных, отыскивая нужный, и остановилась на его отце. У Лёньки по спине пробежал холодок: дверь-то в избу осталась незапертой! А если даже и запертой, что это меняет?.. Что меняет эта запертая дверь... если Окрупь
способна вытворять такое!.. Она войдёт в любое помещение, к любому нужному ей и... уже обречённому человеку... Эти двое сделали ещё несколько шагов, и как только поднялись на крыльцо, Лёнька сошёл с извёстки и, обнаруживая себя,
шагнул в их сторону. Непрошеные гости остановились и, почуяв его, стали как-то странно, подёргивая шеей, неестественно медленно, поворачиваться к нему лицом. Один из них щёлкнул языком, произведя тот самый низкий гортанный
кашляющий звук. Увидев Лёньку, они торопливо зашагали по ступенькам вниз! Лёнькина рука сама нащупала осиновый черень, и он, крепко сжимая
его в ладони, поставил рядом с собой, вертикально прижав к груди. Не сводя с Окрупи глаз. Он снова встал на извёстку и принял удобное положение. За вязанкой из берёзовых веников он услышал, как Окрупь, не видя его, знакомым голосом подзывая к себе, в образе его отца идёт к нему! «Вдруг заметит?» – мелькнула мысль, но, судя по тому, как эти двое поворачивали головы и всматривались в темноту, пытаясь узреть его, было ясно: они потеряли его из виду. Сердце готово было выскочить из груди! Он приготовился нанести удар, но, оценив расстояние между ним и стоящей поодаль Окрупью, решил выждать момент... Минута ожидания, казалось, длилась бесконечно долго. Лёнька, не выдержав напряжения, схватил и рванул на себя верёвку, привязанную к старому поливальнику, наполненному песком и стоявшему на полке под потолком, в самой верхней точке ограды. Поливальник соскочил с полки, падая, пролетел на верёвке возле крыльца и, набрав приличную скорость, ударил всем своим весом в спину одного из них. Окрупь, сшибленная с
ног, отлетела прямо к Лёнькиным ногам, и тут он без промедления нанёс ей сильнейший удар! Но... Дьявол!!! Окрупь лихо увернулась! Осиновый черень, только слегка задев её, воткнулся в пол, отколов от края доски кусок сучка. Окрупь, в мгновение ока схватив черень повыше острия, без усилий переломив его в двух местах как спичку, проворно вскочила на ноги, причём в той же последовательности, в какой падала! Лёнька, от удивления хлопая ресницами, с обломком черня в руке совершенно не понимал сути происходящего! Как такое
возможно: с быстротою молнии увернуться от нанесённого им удара! Нечеловеческая реакция! И он понял свою ошибку: он не произнёс заклинания и тем самым не обездвижил Зверя. Теперь, чтобы дотянуться до следующего черня, нужно
было сойти с извести и сделать хотя бы один шаг.
Лёнька начал читать молитву... Эти двое задрожали, словно в судорогах, их движения стали вялыми, как в замедленной съёмке, но он обратил внимание на то, что даже обездвиженная Окрупь ни на секунду не сводит с него глаз, её глаза двигаются с той же лихорадочной поспешностью, что и до этого, взгляд ясен и остр, особенно этот прищур и... улыбка! Схватив черень и перестав читать заклинание, он снова встал на извёстку и почувствовал, как у него отчего-то перехватило в горле. Оглянувшись, он увидел, как Окрупь в образе
Генки-«фельдмаршала» держит в руках дымящийся пучок какого-то мха! Пространство ограды наполнялось едким дымом. У Лёньки выступили слёзы и он закашлял!!! Окрупь сразу стремглав настигла его и, стащив с извести, ударила в грудь!
В глазах потемнело. Он тут же почувствовал нестерпимую боль в губах и понял, что ему в рот вставили кляп и что произнести молитву он уже
не в силах! Тут он попытался схватиться за верёвку, которая приводит в действие арбалет, но Зверь мгновенно отдёрнул его руку, буквально в сантиметре от неё, и Лёнька увидел, как второй Чёрный
Бес, подойдя к этой верёвке, ехидно взглянув на Лёньку, стал осторожно двигаться по ней и отслеживать её предназначение. Она вывела его к замаскированному сухими берёзовыми вениками взведённому арбалету! Зверь внимательно и удивлённо смотрел на это оружие со всех сторон, иногда бросая взгляд к противоположной стене, словно оценивая линию удара, а потом, будто испытывая чувство удовлетворения, радостно защёлкал языком. Окрупь, которая удерживала Лёньку, ответила ему тем же. Эти двое срезали с поливальника верёвку и привязали к столбам растянутые в разные стороны Лёнькины руки, расположив его грудь так, что она оказалась в зоне поражения арбалета. Лёнька увидел острие осинового черня и, не имея возможности позвать к себе на помощь, понял – в этот раз он проиграл...
Вся его жизнь промелькнула перед глазами, чувство отчаяния овладело им. Он отказывался верить в происходящее: как этот злой дух в наш продвинутый век может вселяться в людей, материализоваться, являться воочию и приносить великое горе? Значит, мало мы что знаем в этой вселенной... Вдруг, скрипнув, приоткрылась дверь, и вбежал, весь грязный и худой, пропавший две недели назад Тошка! Он, как ошалевший виляя хвостом, обнюхивая Лёньку, вскакивал на задние
лапы и скулил от радости! Окрупь, стоявшая рядом, замерла на месте и, не сводя с собаки глаз, приготовилась к прыжку, а на пальцах вместо ногтей появились когти! Лёнька в долю секунды ногой оттолкнул от себя Тошку и ахнул! Промахнувшаяся Окрупь вонзилась когтями в его ногу. Он
застонал от пронзающей боли! А Тошка, увернувшись от когтистой руки Зверя, остервенело залаял! Но Лёнька не заметил, как вторая Окрупь, прыгнув на собаку, уже в воздухе выпустила когти и атаковала её. Пёс взвизгнул и со свёрнутой
окровавленной шеей бездыханный свалился на пол... У Лёньки на глаза навернулись слёзы. Окрупь, ехидно смеясь, подошла к арбалету и, подняв руку к спусковому крючку, увидела... деда! Он спокойно и уверенно стоял на крыльце сеней в
своей новой, ещё не глаженой белой рубахе, подаренной ему на юбилей кем-то из родных, и держал в руках наизготове, словно только что пристёгнутый, отточенный штык, готовый к своему, может быть последнему, рукопашному бою, осиновый
черень!!! Лёнька вздрогнул от нахлынувшего неизвестного ему чувства, сквозь слёзы обозревая, будто синее лучистое небо распахнулось над тёмной бездной, и оттуда, в сиянии великой радости, из уст благовестного хора полились звуки молитвенного заклинания!!! Лёнька не видел упавшей и поверженной Окрупи. Не видел, как на остро отточенных осиновых чернях скукоживаются их
звериные чёрные тела... Он только уловил сладкий
запах махорочного дыма, ощутил всей грудью необыкновенную лёгкость своего освобождённого дыхания, почувствовал, как ослабли и спали с запястий развязанные верёвки, услышал с детства знакомую песню и теперь уже знал, что до тех пор,
пока он будет жить на этом свете, никто не посмеет войти в их дом с намерением зла...




P.S.




В середине 80-х мы бригадой строили брусковые дома на центральной усадьбе Кленовицы. И как-то осенью к нам подошла старушка с просьбой достроить ей баньку, не достроенную её мужем-фронтовиком. Он умер ещё весной. В бригаде у нас в основном были крепкие мужики, бывшие мастера производственного обучения, столяры-плотники, понимающие своё дело «от и до». Бригадой руководил мой отец, он откликнулся на просьбу старушки. Мы взялись за дело, и за три дня работа была окончена. Старушка каждый вечер угощала нас деревенским, необыкновенно вкусным ужином и по моей просьбе рассказывала нам всякие такие истории о нечистой силе. В последний из вечеров мы узнали про «Окрупь». Вернувшись в дом-общежитие, где
мы размещались, кто-то из мастеров задал вопрос моему отцу, мол, не слышал ли он о таких странных и страшных явлениях у себя в деревне, когда в юные
годы жил там с родителями. Отец вспомнил, что ходили какие-то слухи... и что простые люди воспринимали это примерно так, а на самом деле в те времена это
были сбежавшие преступники, всякие там каторжники или дезертиры. Они поселялись в глухих лесах, на болотах, изготавливали себе на ноги колодки со следами какого-нибудь лесного зверя: лося или крупного кабана, ставили петли, капканы
на зверей и между делом промышляли воровством или грабежами, не оставляя человечьих следов и... живых свидетелей.
 По мнению простых людей, любое преступление – это результат вселения в человека злого духа.
 И разве они по-своему не правы?..