Баллада о Губермане

Владимир Файвишевский
Баллада о Губермане

Пока пред судьбенным крестом
нас не поставил Бог,
никто не может знать о том,
хорош он или плох.

Не  полагай, что ты святой
и к искушеньям глух,
пока соблазном и бедой
твой не испытан дух.

Не утверждай, что ты бедов
и чужд тебе испуг,
пока соблазном и бедой
твой не испытан дух.

Не обольщайся мыслью той,
что ты надежный друг,
пока соблазном и бедой
твой не испытан дух.

Нетрудно впасть в самообман
в сужденьи о себе.

Однажды Игорь Губерман
был вызван в КГБ.
Он там увидел двух людей
(а лучше б пару кобр).
Один – по роли – был Злодей,
другой – по роли – Добр.
И Злой сказал:”Давно твой дом
у нас под колпаком.
Сто диссидентов в доме том
встречаются тайком.
Они находят там приют,
встречают там привет.
Они крамолу там куют,
сплетают сеть клевет.
Оттуда дерзкая хула
возводится на нас,
и направляется стрела
властям не в бровь, а в глаз.
Но знай, что власть имеет пасть,
а пасть имеет страсть, -
того, кто целит в глаз попасть,
терзать зубами всласть.
И эта пасть вас разорвет –
с надеждою простись!”
Тут вставил слово Доброхот:
“Но можно и спастись!
Ты нашим оком стань среди
дурных друзей твоих,
за каждым исподволь следи,
фиксируй речи их,
будь в курсе планов их и дел
и доноси сюда,
и будет счастлив твой удел -
ты избежишь суда,
и совершится поворот
во всей твоей судьбе –
тебя во всем удача ждет
по воле КГБ;
И будут счастливы жена
и дочь, и сын Эмиль,
и будет виза вам дана
на выезд в Израиль.
Тебе на редкость повезло –
не упускай свой шанс!
А Злой сказал (по роли – зло):
“Но соглашайся щас!"
И продолжал со злым лицом:
“Оставь мечту о том,
что политическим борцом
ты встанешь пред судом:
уже готов – лишь ждет имён
позорный приговор,
и ты им будешь заклеймен
как спекулянт и вор.
И сколь кому ты ни тверди,
что ложно обличен, -
презреньем собственной среды
ты будешь облучен.
И до мозга твоих костей
проникнут те лучи,
и будут грызть тебя злостней,
чем наши палачи.
Не всхлипнет о тебе эфир
в вечерние часы,
друзья  брезгливо скажут "Фи!"
и отвернут носы.
Безвестно сгинешь ты в глуши
Сибирских лагерей.
Так не теряй свой шанс – спеши
согласье дать скорей! “

Но был безмолвен Губерман
(как проглотил язык),
хотя за словом лезть в карман
он сроду не привык.
Потом сказал: “Вокруг меня
замкнулся черный круг.
Куда ни кину взгляд – змея
шипит из ваших рук.
И выбор предо мной не в том –
в тюрьме иль дома жить.
Между позором и стыдом
мне выбрать надлежит.

Пытаюсь я в своем мозгу
определить точь-в-точь
то, без чего я не могу,
и то, что мне невмочь.
И к щели между тем и тем,
невольно примеряясь,
я ощущаю, между тем,
с той щелью примиряясь,
что при условии одном,
но соблюдённом в полности,
я б мог, пожалуй, жить с говном
в своей душевной полости:
я должен знать, что на земле
такого нет лица,
какое знало б, что во мне
есть тайна подлеца,
что нету, кроме вас двоих,
кого-нибудь еще,
кто б знал о подлостях моих
и вечно вел им счет.
Лишь при таких гарантиях
мне  было б нипочем
для органов карательных
работать стукачом.”

Был очень искренним ответ:
“Поверь нам, Бога ради,
на свете не было и нет
надежнее гарантий.
Прочней, чем клады под замком
и чем евреев в гетто,
велит нам охранять Закон
фамилии агентов.
Законом этим испокон
жив каждый провокатор:
Conditio sine qua non
est tertium non datur.
Свидетель третий исключен,
по-русски говоря,
так не тревожься ни о чем
и не волнуйся зря.”

Но Губерман вздохнул: “Увы”!
и так сказал гебистам:
“Его не исключите вы
иначе, чем убийством.
Свидетель третий – это я!
Во мне самом сидит
мой самый высший судия,
и он за мной следит.
Пока живу я на виду
у совести своей,
я предпочту молву - стыду,
благополучию – беду,
и лучше под топор пойду,
чем быть казнимым ей.
Не оскорбит меня ваш суд –
неправедный, не мой.
Пусть не скорбит – перенесу
эфир глухонемой.
Все вздор! Пусть катится к ебе-
не матери слеза,-
лишь отвращение к себе
перенести нельзя.
За то, что это превозмочь
моих не хватит сил,
простят меня жена и дочь,
гордиться будет сын,
и пусть позорит мой арест
глумливая печать –
нам не  впервой позорный крест
в святыню превращать.
Пусть это время далеко,
но предвещаю вам:
портреты наши как ико-
ны будут по углам,
и фото, где запечатлён
я в профиль и анфас,
среди любителей икон
еще прославят вас.”

И он умолк, и сжатый рот
стал узким, как тесьма.
И были Злой и Доброхот
расстроены весьма:
поди начальству докажи,
что был хорош их план,
что просто им попался жид
такой, как Губерман.
Таких ничто не проберет,
бесчувственных, как пни,
и в миг, когда вопит народ:
“Распни его, распни!”,
Их, даже будь они в тюрьме,
и волей не прельстишь.
У них одно лишь на уме –
в своих глазах престиж.
Порою ночи напролет,
уж не считая дней,
всё ищешь к каждому подход,
кому чего страшней.
Пред ними слезы льешь ручьем:
“C меня, мол, будет спрос,
но не напишут нипочем
хоть кратенький донос.
У них как будто нет сердец,
бессмыслен их расчет…
…Квартальной премии – ****ец,
в отчете – недочет,
задержка в звании, и крах
судьбы, хоть пулю в лоб…
А им неведом этот страх –
завидно, мать их ёб!"
Забыв в досаде о ролях,
сказали кагебисты:
“Теперь в сибирских лагерях
с пилою поебись ты!”

Пришел за Игорем конвой –
молоденький солдат,
велел не ерзать головой
и руки взять назад.
И Губерман пошел в тюрьму,
спокойный, как Исус.
Он был спокоен потому,
что одолел искус.
Он был познаньем просветлен,
как мало кто из нас,
каким себе открылся он
в свой звёздный крестный час.
И конвоир, что шел за ним
дивился: "Вот дела !”-

над головой зека, как нимб,
сияла седина.

х          х           х

А когда Игоря посадили, он в письме мне из лагеря прислал грустный стишок о том,
что  зря  и  бесплодно  проходит  его  жизнь.  Я   ему  ответил  своим  (как  оказалось,  пророческим)  стихотворением.



                Мне приснилось под Сочельник:
                станешь ты известным скоро,   
                как ушедший в лес отшельник
                и мыслитель Генри Торо,

                будто бродишь ты по свету,
                утешая тех, кто в горе,
                как в листву дерев одетый,
                весь в зелёном коленкоре.*               
                *Так издавались «Литературные памятники»

    *    *
       *


Поэты непереводимы.
Они, как в лагере зека,
свободным духом пилигримы –
в плену родного языка.

Поэты непереводимы,
и как их ни стреляй в ЧК,
они все время в мир незримо
выходят, как из тайника.

Поэты непереводимы
на материк с материка,
и всюду о тюрьме родимой
они грустят издалека.