Ганна Кралль. Сосна

Глеб Ходорковский
             Ганна Кралль.




                СОСНА.


           1
           ЭЛЬЖБЕТА П.  -  КО МНЕ:
           Вы видели когда-нибудь такое небо? А деревья? Над миром солнце, а над Шлёнском серость, сухие ветки и дым.
           А вы видели такие блоки? Десять этажей, тридцать лестничных клеток. Если бы кто-то захотел из всего этого построить деревню, номеров было бы в сто раз  больше, чем в  Паенчице.
           Я хотела к вашему приезду сменить обычные обои лазерными, (?) но муж сказал, что не успеем.
            Знаете что? Эту квартиру скоро затопят мои слезы.
            Всё началось в прошлый Сочельник. Позвонила сестра из Германии: я тебя поздравляю, Эля, потому что ты наша сестра, но ты не наша сестра.
            Я тогда сразу поехала к другой, старшей сестре: что такое, Стася? А она: мама приказала ничего тебе не говорить.
            Я родилась в деревне. Теперь о моей жизни ничего в точности сказать нельзя, но так записано в моих документах: 1940 год, деревня Паенчица, гмина Старая Шляхетская, воеводство…
             Во время войны нас угнали на работу в Германию, мы вернулись на поезде, и  первое, что я в жизни запомнила, это поезд, и то, как мы едем в Польшу.
            Брат и сёстры были старше меня и поехали на  Дольны Шлёнск, на заработки, а я осталась на хозяйстве. Пасла коров, помогала на поле, вязала свитеры на спицах. Отец стриг овец, (промывал и чесал) шерсть, мама пряла на прялке. Краски тридцати шести цветов привозили женщины из Лодзи. Узор на свитерах был один и тот же – длинный стебель, вокруг листики и розы, а на плече бутон. Каждый лепесток розы, каждый листик обрамлялся другим цветом. Отец увозил свитеры в Щецин и там продавал их на базаре. Куда бы я ни шла, спицы брала с собой: на пастьбу, в школу, к подружкам. Мы собирались у кого-нибудь дома, матери варили празуху,  клёцки из картошки и муки,-  на кипящую  картошку, когда она исходит паром, сыплется мука –
 и так мы вязали на спицах до темной ночи, при керосиновой лампе.
             Однажды к маме пришла старшая Вилкувна и сказала:  из-за этой могилы я по вечерам боюсь выходить из дому.
             Отец взял несколько досок и пошёл к столяру Гавлошеку, а мама выбелила кусок полотна. Гавлошек принёс гроб, отбейцованный под орех, мама обе части выложила полотном, и мы вдвоём положили вокруг такие розовые гвоздики, они цветут густо и мелко. В полдень мама выдоила корову и сказала: сегодня ты пасти не будешь, иди к подружкам.
             Я спряталась в ольшаннике, и увидела, как они раскапывают в садике могилу, а потом несут что-то в рогоже, такой, какую кладут на воз.
             Когда я пришла домой, в гробу лежала какая-то пани, прикрытая вязаным платком. Из-под платка выбивались волосы, густые и чёрные. Мама и отец закрыли гроб, зажгли свечи и помолились. Вечером пришёл ксёндз, тётушка со Старой Шляхетской и Андзя от Вилковых, ксёндз освятил гроб, отец запряг коня и поехал на кладбище.
             Мама сказала, что эту пани похоронят  вместе с Эльжуней, моей сестрой, имя которой я ношу, и которая умерла до того, как я родилась.
           Вечером родители ощипывали гусей и говорили об этой пани. Мама подивилась тому, что за столько лет человеческое тело может так сохраниться, а отец сказал: это потому, что она лежала в глине.
          Мама подивилась тому, что у неё были такие длинные волосы, а отец сказал: волосы у людей растут и после смерти.
          Когда я выросла, я узнала, откуда взялась эта пани, из садика.
          Она пришла во время войны. По дороге со Старой Шляхетской её вели два немца и поляк из села, Рыба, записавшийся в фольксдойчи. Мама копала картошку и их видела. У нашего поля, за дорогой, росла сосна. Когда еврейка – а по волосам все увидели, что это еврейка – дошла до сосны, она остановилась и не хотела идти дальше. Немец ударил её, но еврейка ухватилась за дерево. Рыба выстрелил в неё. Рыба и немцы ушли, а еврейка осталась. Она лежала под деревом до ночи. Когда стемнело, люди забрали её и закопали в саду.
          Иногда родители, ощипывая птицу, вспоминали об этой еврейке.
          Мама говорила, что она из-под сосны смотрела прямо на неё. Мама думала, что это её школьная соученица, но потом оказалось, что соученица выжила. Тебе показалось, говорил отец, почему еврейка должна была смотреть именно на тебя?
          После войны отец спросил у Рыбы, почему он застрелил эту женщину? Рыба ответил, что немцы её избили прикладами, поэтому он застрелил её из жалости, чтобы не мучилась. Но когда мама умирала, Рыбиха пришла просить у неё прощения – за еврейку, и за то, что Рыба выслал нас на работу в Германию, потому что отец не записался в фольксдойчи. Я, Рыбиха, ему прощаю, сказала мама, хоть он убил человека и столько всего причинил моей семье. Вот только пусть Бог ему простит.
          Мама  умерла во второй день Пасхи, мне тогда было семнадцать лет. Она отписала свою часть хозяйства моему брату, мне три морга* земли, а каждой из сестёр я должна была выплатить стоимость семи центнеров ржи.
          Маму похоронили в той же могиле, где лежали Эльжуня, моя сестричка, и еврейка из-под сосны.
          Я, как и раньше, работала по хозяйству. На полевых работах, на соломорезке, рубила и возила из леса деревья на топку, и горбатилась до тех пор, пока не заработала грыжу. Тогда я выехала из Паенчицы, и стала  работать на текстильной фабрике, на перемотке.
           Хорошо мне там было. Я училась. Пела в ансамбле песни и танца «Влокнярка». У меня был красивый голос, я запевала:
           Ой, когда б ты, Ясек, знал, кто же я такая…
           Хор подхватывал: А кто ты такая?
           А я отвечала: А ведь я-то Барткувна и к тому же войтувна*, а ты простой хлоп*, хоп, хоп, а ты простой хлоп.
          Познакомилась с парнем, столяром с нашей фабрики и вышла замуж. Родила Петруся и Себастьянка. Свекровь была украинкой, тесть поляком, все из-за Буга. Там, за Бугом, наверно творилось что-то страшное, потому что однажды украинский брат моей свекрови убил свою польскую жену. Сидели за столом, ели затёрки* на молоке, он встал, принёс топор и одним ударом отрубил ей голову. Она, встала со стула и,  уже без головы, подошла к окну. Это нормальное дело, что человек без головы может ходить, потому что нервы у него в середине ещё действуют. Их сын нам всё это рассказал за обедом. Он играл с ребятами во дворе, заглянул в окно, не пора ли на ужин, и увидел мать без головы.
           Мой тесть тоже, по пьянке, гонялся за свекровью с топором в руке, сколько раз мне приходилось прятать её от него под нашим топчаном?
         Когда нервы у меня не выдержали, я забрала детей и поехала на Шлёнск, в общежитие для рабочих.
         Вышла с Себастьянеком погулять, ему захотелось пить.
         Я купила ему красную черешню. Он хотел жёлтую. У ларька стоял интересный весёлый парень, который покупал желтую черешню.
         Поменяемся, сказал он Себастьянеку. И тут же спросил: а где папа?
         Утопился, сказал Себастьянек, хотя его отец был совершенно здоров.
         Парня звали Тадеуш.
         Не хвалюсь, но мужчины на меня обращали внимание. Может быть не столько из-за лица, сколько из-за волос. Они у меня были чёрные, в длину ниже пояса, перевязанные синим бантом.
         В детстве мама вплетала мне в волосы красную ленточку, особенно после того, как меня сглазила  женщина у дороги. Ой, какие у неё волосы, воскликнула она, а мне будто пылью глаза запорошило. Мама прибежала, быстро поплевала на рубашку, протёрла глаза и я увидела: моя мамочка стоит возле меня. У меня и взаправду были очень красивые волосы, такие мягкие, что заплету на ночь, а утром распущу – и они ложатся как волны. Тадеуш сказал мне прямо в глаза в первый же день: вы мне очень нравитесь, и мы пошли к подружке. Она жила в лесной сторожке над озерцем. Это было далеко, было жарко. Мы шли лесом. Искали ягоды, посидели над водой. Себастьянек захныкал и Тадеуш взял его на руки. Подружка постелила нам на одной кровати. Я положила ребёнка посередине, но Тадеуш отодвинул его набок, мы любили друг друга, и в эту же первую ночь я забеременела.
         Тадек был шахтёром. Он хорошо зарабатывал, выкупил и меня и сыновей. Когда я приехала на бракоразводный процесс с первым мужем, судьиха не могла глаз оторвать от Себастьянка. Как красиво вы его одели, сказала она мне, когда процесс закончился, а я объяснила ей, что материал, из которого пошиты его штанишки и курточка называется джинс.
          У нас с Тадеком взрослый сын и внук. Он помог мне воспитать моих детей. Я старше его на пять лет, но он ко мне всегда хорошо относился, и в поселке все нас уважают. Он ни разу меня не ударил, в нашем доме не было крика, и он никогда не был в партии.

          КО МНЕ (продолжение):
          Я упорно во всём дохожу до конца. Когда на Пасху я узнала, что я им не сестра, я твёрдо решила выяснить, кто же я такая, что я за человек.
          И поехала к Стасе, самой старшей.
          Она сказала: ты сидела в лесу, на гнилом пеньке и громко плакала. Маме стало жаль тебя, и она тебя забрала.
          Я стала настаивать на том, что, как старшая сестра, она должна знать что-то ещё, и тогда она разозлилась: тебе что, плохо, Элька? Сиди тихо и прекрати свои розыски. Лучше сделай на могиле родителей портреты на керамике, ведь ты ни гроша не потратила на памятник.
         Я попросила её, чтобы она для этого дала мне фотографии. Поехала за ними в Паенчицу. Когда я пришла за фотографиями, сестра перебирала в подвале морковь, а швагер* сразу вынул бутылку водки: сначала Элька спокойно выпей.
        Я выпила.
        Я бы дал тебе кое-что, но за что-то…, сказал он.
        Виолетта, их дочка, подняла шум: ты что, отец, хочешь взять деньги у нашей тёти?
        Она сама открыла шкаф и вынула письмо. Сестра нашла его на чердаке, когда искала фотографии. Я узнала мамин почерк, неотчётливый, карандашом, и я ничего не могла понять. У Виолетки времени было достаточно, она, как  школьная уборщица, осталась без работы. Она взяла авторучку и прошлась чернилами по буквам. Я надела очки и стала читать:
         « Дн. 1 марта 1954.
         Любимая доченька пишу тебе на этом листке  как будто в день твоего рождения но признаюсь что по настоящему не знаю когда он у тебя этот день любимая доченька не плачь когда будешь читать…  пишу перед смертью , что ты не родная моя доченька, знаю только, что ты родом из еврейской семьи и что ты еврейка…Когда будешь читать этот листик ты будешь плакать но не плачь прошу тебя… я прощаюсь с тобой и крепко тебя целую Твоя мама».
              Домой я не вернулась. При первой же оказии поехала в Варшаву. Таксист привёз меня к еврейскому посольству, но меня направили в общину, на Пляц Гжибовский. По улице шёл какой-то человек с ключами, высокий, чёрный. Знаете что? сказала я. Добрый день. Мне кажется, что вы похожи на еврея. Показала ему письмо. Потом показала письмо какой-то пани, потом раввину. Каждому говорила: я еврейка, и начинала плакать.
             Вернувшись домой, я показала письмо мужу. Он читал спокойно, но как только дошёл до слов «происходишь из еврейской семьи» раскричался ужасно.

             К ФРИДЕ, ТЁЩЕ СЕБАСТЬЯНЕКА:
              Я тогда  упаковала свои вещи, не так ли? Чемоданы были уже готовы, я пришла к тебе, Фрида, и спросила, примешь ли ты меня. А что ты ответила? Я приму тебя, Эльжбета, но ты хорошо подумай, потому что уйти легко, а возвращаться с чемоданами глупо…
             Фрида, это был шок. «Так ты еврейка? Я двадцать пять лет прожил с тобой и не знал, что живу с еврейкой? Ведь всё, что здесь нажито, это моё!» Он кричал, а я думала: Господи, ну куда я теперь пойду? У меня только миллион пятьдесят своей пенсии, но как только он перестал кричать, я тотчас же собрала вещи, и только пришла, чтобы спросить примешь ли ты меня.
             Вечером забежал Ирек, друг Тадека ещё по шахте.
             Мы рассказали ему: мол, возникла такая ситуация, а он повернулся ко мне и говорит: послушай, Эльжбета. Я тебя уважал и я тебя буду уважать, потому что ты была и  осталась человеком, независимо от того, полька ты или еврейка…Только тогда Тадек опомнился, а с другой стороны, так ли удивительно, что он кричал? Как посмотрела я на тех людишек в еврейской общине, то всё у меня внутри задрожало. И черты лица у них другие, и одеваются они иначе, это, Фрида, совсем другие люди.
             
             К СЕБАСТЬЯНУ:
       Так вы, сынок, бастуете? А может быть, только припугнуть хотите? Куда там, чтобы шахтёрам что-нибудь дали. При Гереке со Шлёнском считались, вся Польша держалась на угле, а теперь, видать, скоро всё развалится.

             КО МНЕ:
             Какое счастье, что я мать Себастьянека, и что я родила его, а не нашла в каком-то лесу, на каком-то гнилом пеньке. 

             К ФРИДЕ:
             Я сварила холодец из курицы, но он получился жидкий. Когда-то я давала ложечку желатина и он сразу фест* застывал., а теперь даже желатин, и тот слабый. А машинка для нарезки лапши? Совершенно тупая. Я её купила на улице Корфанты, у той пани, которую сын ударил в грудь, она упала – и труп. По правде, я не знаю, отчего она умерла, от сердца наверно. Я тоже бы упала, если бы Себастьян поднял на меня руку, но Себастьян не такой, он милосердный.

           КО МНЕ:
           Тадек мне говорил: не ищи, слишком поздно, ты ничего не найдешь, все давно умерли, поэтому я не искала, и мне стало легче. Но однажды пришла женщина из Семяновиц, и сказала: Витусь просил, чтобы я вам это отдала. Витусь это мой племянник. Он остался в Паенчице на хозяйстве и разводит птицу. Женщина из Семяновиц купила у него индюков на свадьбу, и Витусь попросил, чтобы она отдала мне одну вещь. Это была маленькая тетрадка в клеточку. Она была похожа на маленький школьный дневник, весь исписанный поблекшим карандашом. На этот раз мама обращалась не ко мне, а только к Господу Богу.
            «…Боже мой горячо молюсь тебе о здоровье, а почему я так хочу жить ты сам хорошо знаешь и очень прошу Тебя Боже дай мне силы вынести эту болезнь, Ты ведь знаешь, что я воспитываю дитя и дала Тебе обет что воспитаю моё и Твоё еврейское дитя… Прости им Боже зло, причинённоё евреям, но как видишь есть и поляки с добрым сердцем. А теперь прости мне за то, что я не говорю Эльжуне кто она, потому что я не знаю, какое время настанет, может быть снова евреев будут преследовать и поэтому даже если я умру, то у ксёндза она записана как моя дочь Эльжбета, которую Ты Боже у меня забрал. Я ещё раз пошлю мужа в то место хоть так нет денег и муж мне говорит, что это так далеко что это за Варшавой в Леонцине…Боже Исусе мой…  Ухожу в больницу… Позаботься о дитяти ведь оно и Твоё, ибо Ты Исусе дал ему выжить…»
             Мы с мужем поехали в Варшаву и показали мамины записи в еврейском архиве. Там посоветовали нам поехать в Леонцин. Мы не поехали, но я написала письмо в городскую управу. Они ответили, что еврейская семья из Нью-Йорка ищет девочку Сару, которая, возможно, у них пережила войну. Мне прислали адрес этой семьи. И ещё прислали ксерокопию снимка, которую они получили от американцев. На снимке была черноволосая спокойно улыбающаяся женщина с маленькой девочкой на коленях. Эта малышка и была Сара, которую они искали.
             Я присмотрелась к женщине и вздрогнула.
             Сказала мужу: я знаю эту фотографию. Она была в нашем доме, в Паенчице.
             Муж занервничал: не говори глупости, как ты можешь помнить фотографию, которую ты видела сорок лет тому назад? Это, должно быть, кто-то похожий. Мало ли женщин, которые держат детей на коленях?
             На  следующий день из Паенчиц приехал Витусь, мой племянник. Он выиграл процесс о наследстве наших родителей. Я записала на него три морга, полученные в наследство от мамы, и дала показания в суде, что отец перед смертью хотел, чтобы хозяйство досталось моему брату. Брат умер, поэтому суд признал хозяйство отца Витусю. Витусь радовался, и хотел подарить мне миллион злотых. Я сказала: я не хочу денег, но у меня к тебе есть просьба. Видишь эту женщину? – и показала ему ксерокопию американской фотографии. Присмотрись. Такой снимок был у нас дома. Обыщи весь дом. Привези мне эту фотографию.
            Витусь сказал: хорошо тётя, забрал ксерокопию и ушёл.
            Это было в пятницу. В понедельник Витусь привёз снимок. Он был с почтовую открытку. На нём была черноволосая женщина, спокойно улыбающаяся, с девочкой на коленях. Я положила её на скатерть рядом с  отпечатком из Америки и ждала мужа. Он был  на второй смене в шахте, и мне пришлось ждать его до самого вечера.
            На следующий день муж позвонил в службу информации. Указал адрес и получил номер телефона американской семьи. Телефонистка спросила, соединять ли на их счёт. Муж сказал: передайте, что мы звоним на слово «Сара». Телефонистка соединила, но те не понимали по-польски. Телефонистка сказала: положите трубку, он позвонят сами.
            У нас было тринадцать часов, у них семь утра. Я закурила. Муж думал, что придётся ждать несколько часов, но на середине второй папиросы телефон зазвонил. Какой-то мужчина говорил по-польски.
           Кто вы? спросил он.
           Я наверно Сара.
           А откуда вы это знаете?
           У меня есть снимок.
          Какой снимок?
          Такой, как и у вас, женщины с ребёнком.
         Откуда он у вас?
         Не знаю, он был у моих родителей.
         Пришлите, пожалуйста, снимок в Америку.
         Мужчина каждую минуту прерывал разговор, кому-то что-то объяснял, и с кем-то советовался.
         И пришлите нам, пожалуйста, фотографии ваших польских родителей.
         И сообщите, пожалуйста, откуда ваши польские родители вас взяли.
         Я не знаю, откуда! –  и я расплакалась. Разве я могла сказать ему, что меня нашли в лесу, на гнилом пеньке?
         Я сама хочу узнать, откуда меня взяли.
         Я услышала, что американка тоже плачет.
         Она говорит, сказал мужчина, что даже если ты не наша, то всё равно ты наша.
         Она говорит, что я тоже их, сказала я мужу, и муж заплакал.
         Ваш отец говорит, что он умирает, сказал мужчина, расплакался и положил трубку.
         Я выслала им снимок женщины с ребёнком на коленях. И письмо: «…дорогие мои, я очень-очень рада, но сердце моё сжимается от боли, что я не могу увидеть моего папу…   я поздравляю вас от всего сердца, папа, поживи ещё ради меня…Эльжбета Сара».
         Не написали ни слова. Только дали факс в Еврейский институт: откуда у меня фотография, как давно она у меня, откуда взялись на фотографии светлые линии и так далее.

         К ЯСЕ, СОСЕДКЕ ПО БЛОКУ:
         Набедовала ты, Яся, намучилась? Где же ты только не работала: на замулке* была, глину копала, выбирала камень из угля, в бане у начальства охранников убирала, ночами вязала, а утром продавала у шахты…Изработалась ты, Яся. Странно, что у меня ещё есть силы вынести это. Разве что благодаря твоим молитвам. Молишься ли ты ещё  за меня?
Это хорошо, молись, Яся.
         Хуже всего было то, что я узнала, что у меня была другая мать. Если бы она не считала меня своей дочерью, если бы она была ко мне недоброй, тогда другое дело, но она приняла меня как дочку. Я была её любимым ребёнком…
         Если бы ты знала, какие мне снятся ужасные сны.
         Стоит мне только прикрыть глаза, они приходят, сразу обе, и хватают меня за руки. Я кричу – отпустите меня, обе отпустите, но они держат меня изо всех сил и мама говорит – я нашла тебя и теперь ты моя. Так говорит моя еврейская мама, моя настоящая мама не говорит ни слова. Что я несу – настоящая. Кто из них настоящая, та или эта? Я теперь даже в словах путаюсь.
         А знаешь, Яся, что говорят люди, когда узнают мою историю?
        «Зачем ты себе отрезала волосы?…» Интересно. Кому только ни расскажу о своем еврействе, каждый начинает с вопроса об отрезанных волосах. 

          КО МНЕ:
         Я всё беру себе в голову и ничего не знаю. Всё попуталось, как во мгле. Но если всё, что я собрала и склеила, плохо и неправильно,…
         Если всё не так и всё неправда, я все равно знаю, что сделаю.
         Поставлю памятник.
         Напишу: здесь лежат мои мамы. Обе.
         Потому что в могиле с сестричкой Эльжуней и моей польской мамой лежит еврейка из-под сосны.
          Может быть, я сама создаю просветы во мгле, но я твёрдо уверена: еврейка из-под сосны это женщина со снимка.                Э       Это моя еврейская мама. Они вместе лежат, и у них будет общий памятник.
          Это надо красиво описать и нарисовать два портрета.
          Мои слова годятся для повседневных дел, а то, что на мне лежит, так огромно.
          Я должна попросить кого-то, кто сумел бы это описать, и найду самого лучшего во всём Шлёнске художника-портретиста, и поставлю им самый красивый памятник, и той матери, и той.


                2.

           Я слушала историю Эльжбеты П. несколько дней. Ела шлёнские блюда, которые она великолепно готовила. Восхищалась вышивками на её скатертях, хотя на дискете её зингера нет, к сожалению, шлёнских узоров. Полюбила её мужа, сына, тёщу сына, друзей мужа и соседок по блоку. Вернулась домой и принялась писать.
             Когда я закончила трогательным предложением «памятник им поставлю, и той матери, и той», я сделала очень странную вещь.
             Взяла письмо матери к Господу Богу, написанное стёртым, еле заметным карандашом,  в маленькой тетрадке размером  со школьный  дневничок, и пошла  в лабораторию криминалистики.
             Не могу объяснить, зачем я это сделала.
             Я сама удивилась, когда увидела машину Video Spektral Comparator, с верньерами и экранами -  и тетрадку матери в руках работника лаборатории.
             Он заложил её в машину. Направил на бумагу какие- то лучи, нажал на кнопку… На экранах появилась надпись. На малом – обычными буквами: «Ты ведь знаешь, что я воспитываю ребёнка, и дала тебе обет, что воспитаю моё и Твоё еврейское дитя….» На большом экране – увеличенно: « ТЫ ВЕДЬ ЗНАЕШЬ, ЧТО Я ВОСПИТЫВАЮ…» и так далее.       
             Несмотря на полосы растёртого карандаша, буквы читались свободно, но лаборанта не интересовал смысл слов.
             Его интересовали полосы.
             Все с правым наклоном – уточнил он. – Одинаковые на каждой странице.
            Я объяснила, что тетрадка лежала на чердаке, поэтому карандаш мог расплыться от сырости.
            След от обычного карандаша не меняется из-за атмосферных условий -  поучил лаборант.
            Я спросила, обладают ли они опытом в исследовании писем.
            Лаборант напомнил мне, что именно они доказали, что письма Шопена к Дельфине Потоцкой - фальсификация.
             Возвращаясь к карандашу. Он меняется в результате механических воздействий. Если бы тетрадка лежала в чьём-то кармане, карандаш был бы потёрт только на внешних страницах.
             Можно предположить – осторожно сказал лаборант – что кто-то хотел придать этим страницам патину времени. Несмотря на то, что криминалистическая лаборатория наилучшая в Польше, и прославлена исследованием писем  Шопена к Дельфине Потоцкой, я поехала в институт Целлюлозы и Бумаги.
            Письмо матери к Господу Богу на этот раз поместили в машину под названием Whitecolor  и провели замеры. В бумаге не было оптического отбеливателя. Мне показали другие бумаги, не содержащие отбеливателя, двадцати – тридцатилетней давности. Все они были пожелтевшие и матовые.
            Под микроскопом выяснилось, что бумага была изготовлена из сосновой массы с небольшой примесью берёзы. Волокно хвойных деревьев придаёт бумаге прочность, а лиственных деревьев красоту. В письмах матери не было волокон экзотических деревьев – канадских сосен или эвкалипта. О чём это говорит? Да ни о чём. Повторяю то, что мне сказали: сосна и берёза. А у бумаги сохранилась загадочная белизна, хоть мать обращалась к Господу Богу около сорока лет тому назад.
            В свою очередь я поехала к Стасе, самой старшей из сестёр Эльжбеты П.
            Опрятная, проворная, хлопочущая вокруг глухого мужа и двух рослых сонных внучек-близнецов, она никак  не могла припомнить что-нибудь о письме с чердака.
           Оставьте в покое эти россказни – раздраженно сказала она. – Я ничего ей не привозила!
           Мы гуляли по рыночной площади. Там стояли одноэтажные деревянные домишки. Они ещё стоят всюду в каждом польском местечке. Кривые, врастающие в землю, как камни на забытых могилах. Там из дверей входишь  прямо в комнату. В первой комнате когда-то была лавка, а на дверях висела мезуза.
           Муж Стаси помнил, как свозили на рыночную площадь евреев из околиц – из Прашки, Бжежьницы, Суховоли, Кельчиглова, Дзялошины, Кжечова, Велуня и Семковиц.
           Сначала их заперли в костеле.
           Костёл, был известен в течение столетий, потому что в нём была чудотворная икона. На ней была изображена Богоматерь с Младенцем. Первое чудо явила Богородица для ребёнка из Паёнчиц. Задушенного, Она его оживила. Потом исцеляла больных, освобождала набожных солдат из басурманской неволи, немым возвращала речь, слепым зрение.
           Во время войны приходского священника и викария вывезли в Дахау, а костёл превратили в тюрьму. Поэтому в одной тюрьме вместе оказались обреченные на смерть евреи и Богоматерь с Младенцем. И Её строго стерегли эсэсовцы – то ли потому что икона была старинная, времён средневековья, то ли в связи с её чудесами, которые немцы хотели бы держать под контролем.
          Один из жителей подделал ключи к дверям костёла, вынес икону и спрятал у себя дома.
          Евреев погнали в сторону кладбища. По дороге на расстрел матери-еврейки оставляли детишек, где попало – кричал, рассказывая, глухой швагер.*- Под домом, под порогом, у плетня или в кустах. Люди позабирали этих детей, а кто взял? – никто не знает. Такой крик, такой плач стоял, что если у человека было не жестокое сердце, то он, не оглядываясь, бежал, куда глаза глядят.
         Расстреливали на склоне холма.
         Еврейские кладбища часто располагались на холмах. Холмы возникли во времена третичного периода. Тающий ледник переполаскивал, а потом, перемещаясь, сгребал в кучу песок и щебень. Это великолепный строительный материал, во многих местностях его добывают прямо из-под холмов.
         Если замечают кости, то их откладывают в сторону и потом закапывают в землю.
         Так и в этом местечке.
         С одной стороны кладбищенского холма  добывают щебень.
         С другой стороны свалка.
         Над свалкой кружатся стаи ворон.      ья.
         На вершине растут вербы и кусты жарновца. На вербах появились первые серёжки, как всегда перед  Пасхой.
         Сестра сказала, что Эльжбета появилась во время войны, неизвестно откуда. Сестру послали прислуживать в другое село.  Она пришла домой, чтобы избавиться от вшей, хотя бы от самых докучливых, которые забрались в чулки, и застала новую «сестричку.».
         В Паенчицы мы ехали по той же дороге, по которой два немца и Рыба вели еврейку. Мы миновали перекрёсток полевых дорог, у которого росла сосна. Говорят, что она была высокая ( наверно, всё же не такая, как стрельчатые сосны у пляжей на Кавказе). Раскидистая была ( но её тень, даже в знойные дни, была не сравнима с тенями над Наревом.). На ней висела деревянная капличка.* С редеющих ветвей осыпалась хвоя не от химии, а от обычной старости. Её срубили, место заросло дикой малиной, и от дерева не осталось ни следа.
             Кто-то должен был сказать Эльжбете П., что она чужая, потому что она стала донимать сестру вопросами. Послушай – сказала та, наконец. – Тебе что, плохо? Так сядь на задницу и перестань расспрашивать. Была война. Во время войны всё могло случиться.
             Регина, невестка, которая живёт в Паенчице, в их прежнем хозяйстве, помнит, как Эльжбета П. пошла на чердак. Там нашла какие-то бумаги и с плачем уехала. Регина не спрашивала, что в этих бумагах. – Спрашивать было неловко, я же тут пришлая…
             Когда пошла на чердак…? Невестка Регина попыталась вспомнить. Стоял старый дом… Кирпичного не было…Кирпичный поставил муж из тридцати тысяч кирпичей, которые сам обжигал. Вечером у него заболело в груди. – Регина, выходи замуж – сказал он – с тремя маленькими детьми ты не управишься. Но Регина была ребёнком, которого отчим выгнал из дому. – Даже не говори мне об этом…Он умер под утро. Теперь Витек, старший сын, на хозяйстве. Научился фотографировать. Ходит на свадьбы, на крестины, на первое причастие. Когда она пошла на чердак? Стоял старый дом…Кирпичного не было…Регина была беременна…С Евкой ходила, то есть тридцать лет тому назад…
            Что нашла на чердаке Эльжбета П.?
            Письмо матери к Господу Богу?               
            Известие, что она еврейский ребёнок(еврейка) не могло её обрадовать. Не годилось для мужа, и тем более не годилось для украинской свекрови, за которой гонялся тесть с топором в руках.
            Не годилось и для другого мужа, который воспитывал её детей.
            Поэтому она уничтожила бумаги, найденные на чердаке и сама забыла о них – на тридцать лет.
            Мысль о письме-молитве вернулась к старости. (Так бывает: поиски корней, идентичности и т.д.) Она воссоздала его по памяти – на бумаге, которая не пожелтела, несмотря на отсутствие оптического отбеливателя.
            Так я себе представляю эту историю.
            Попрежнему  неясным остаётся  начало: откуда взялась Эльжбета  в Паенчице?
            Её могла привести женщина, которую застрелили под сосной.
            Одна из еврейских матерей - тех, из Прашки, Бжежьницы, Суховоли, Кельчиглова, Дзялошины или Семковиц, - одна из тех матерей, которых вели на смерть, могла оставить её под плетнём, у порога или в кустах.
           Люди могли её привезти откуда угодно, например из Леонцина…
           Я на её месте сделала бы сейчас две вещи.
           Сначала попросила бы прощения у старого человека из Нью-Йорка, который вот уже пятьдесят лет ждёт свою дочь. Которому  Эльжбета П. написала письмо, начинавшееся словами: « Любимый отец…». Которому послала фотографию темноволосой, спокойно улыбающейся женщины с девочкой на коленях.
           Американская, послевоенная дочь этого человека, вынула фотографию из конверта – и поверила.
          « В течение десяти чудесных минут я верила, что у меня нашлась сестра…» - написала она мне.
           На одиннадцатой минуте она вытерла слёзы и  заметила нечто, приковавшее её внимание. Это была светлая линия, пересекавшая фотографию. Вкладывая в конверт ксерокопию известного снимка – с письмом в Леонцин – она сложила её, и на сгибах появились светлые следы. Один из них и проявился на отпечатке.
          Потому, что фотография, которую Эльжбета П. послала старому человеку, ни на каком чердаке не лежала.
          Её пересняли с нью-йоркской ксерокопии. Это было сделано неумело, неопытным фотографом.
          И  другую вещь я бы сделала на месте Эльжбеты П.
           Я вложила бы в конверт маленькую пластиковую ёмкость. Я её достала специально для неё у Магдалены Ф., профессора биохимии. Пани профессор сказала, что в эту ёмкость нужно впустить три капельки крови из уколотого пальца. Каждая капелька содержит около трехсот тысяч клеток. В трёх капельках каждая приличная американская лаборатория получит достаточное количество клеток для исследования. Исследуются фрагменты цепочки DNA. На клише они выглядят как чёрные чёрточки, потолще, потоньше, ближе друг к другу или дальше. Они напоминают код, напечатанный на товарной упаковке. У каждого человека это сочетание собственное, неповторимое. Если старый человек из Нью-Йорка отец Эльжбеты П., то половина чёрточек у них будет общей. Можно ещё вложить в конверт немного волос, обязательно с луковичками. Немного – четыре, пять. В волосяных луковичках много DNA. Таким образом: четыре волоска, три капельки крови – и больше ничего не нужно. Никаких писем, никаких фотографий с несуществующего чердака. Правду Эльжбета П. носит в себе самой.
             Конечно, предложение странное: исследование DNA после того, что я узнала.
             При здравом размышлении – невозможно, чтобы у этой женщины было хоть что-то общее с нью-йоркским семейством.
             Увидела копию фотографии женщины с дочуркой…
             Подумала: как хорошо было бы иметь такое же личико, как у этой малышки – радостное и доверчивое…
             Как хорошо было бы иметь такую спокойную, безмятежную мать…
             Как хорошо было бы сидеть у неё на коленях…
             Как хорошо быть откуда-то, откуда угодно, только бы не из-под порога, из-под плетня, из кустов, с трухлявого пенька…
             Так она подумала…Показала копию снимка знакомому фотографу… Написала письмо, которое начиналось словами: «Любимый отец…»
             Тем более кажется неожиданным предложение исследовать DNA.
             Поясню его.
             Я полагаюсь на Великого Сценариста.
             Он обожает неожиданные концовки. Мог бы приготовить  и для этой истории какую-нибудь. В которой – признаемся честно – достоверным является только один- единственный факт.
             Что на перекрёстке полевых дорог, неподалёку от кирпичного завода, росла сосна.