Избранное 15. Поэмодром

Юрий Горбачев
ВОПЛОЩЕНИЕ
Юрий Горбачев
      
 "За наши не гулянья под луной..."
                Марина Цветаева


Как с тобою не гулял я по обсолнечному Сочи,
как с тобою не стоял я над хлеставшим пеной валом,
так бывало  эпилептик  гениальный напророчил
Сонечку, Настсьфилиппну, Идиота – ясновидца
в пенье сумрачных эклиптик и вращенье параллаксов
детективного сюжета.

Этот грог из парадоксов алхимических смешений,
стычек, взрывов и смещений вер, религий и учений!
Так хмельные аргонавты плыли в пьяную Колхиду,
чтобы золотые руна находить меж ног вакханок.
Там они в обличьях Овнов златорогих танцевали,
предваряя машкерады матушки Екатерины.

Так трепещущие струны натянув на бычий череп,
я спускался к Персефоне, чтоб увидеть Эвридику.
Так Офелия мелькала призраком по анфиладам ,
чтобы бросить в подземелье с черепом шута и грума
Гамлета – искать ответы на дурацкие вопросы.
Так Валькирия летела над  грохочущею  битвой,
собирая души павших, чтоб сварить хмельную сому
для пиров всеславных асов, что в Вальхалле богатырской
славят подвиги берсёрков и поют доселе висы,
к небу чаши поднимая.

На губах пророчеств пена, чайка рыбину хватает.
Вот оно тебе - знаменье. Не кефаль то—мое сердце.
В порт шалавые шаланды шлындают, а я твой грузчик,
твой бендюжник в потной майке—только что с самой Ямайки
заявившийся матросик -- шлюх портовых  клиентура,
наградить готовый  Пифий  сифилисом из Гонконга.

Хороши гетера с гейшей—не нужны мне их красоты,
их  прилипчивые глазки,   их овидиевы ласки,
мидии их междуножий, экибаны их причесок—
шпильки – длинные антеннки, что втыкаются в пучёчек
на затылке, кимоно ли, под которым хлад фарфора,
туники ли—драпировки мраморной надгробной сути,
как и плавки тех купальщиц, что на пляже загорали.

В лавке трогаю ракушки, чучело акулы глажу.
Прав был все же Достоевский –деньги это для камина,
и пылают как угОлья бижутерия, кораллы, раковины
и лангусты лакированные густо.

Сфотаться с мартышкой что ли, раз тебя со мною нету,
с попугаем, с президентом из фанеры шестислойной?
Ткут стеклярус водопады, словно мысли Идиота,
я для фото лезу в гроты, в глубь кощеевой пещеры,
чтоб монахом стать афонским.

Здесь для подвига, для фона цитадель стоит монахов
наподобье Монсегюра—альбигойского творенья,
где войну с еретиками вел король Филипп Красивый.
Впрочем, монастырь Афонский прочен и гора –твердыня
Иверская, как икона названная в честь Мадонны.

Эту гору воевали римляне и генацвали, но теперь
она едва ли станет новою Голгофой. Разве что напомнит
груди пляжной дивы а ля топлес, эротических утопий
персонажа  для обложек лакированных журналов,
плоских, словно это доски для грядущих богомазов,
с полировкой идеальной тем хвощем, что рос в болоте,
с той иконописней рядом, что в бору стояла плотном,
где забили комиссары  богомаза с кротким ликом.

Всё сгорело и  остался лишь  расписанный темперой
Богородицы –заступницы утонченный, благодатный
лик, написанный когда - то иноком,  в музее Н-ска
на стене, где измеритель влажности несет охрану.

Князю Мышкину не надо никаких таких Офелий.
Распечальнейший идальго, носит при себе повсюду
он идею Настьфилиппны да и тем безмерно счастлив.
Хороша , скажу, чурхкелла, вроде чёточек на нитке.
Арахис, миндаль, орехи и другая лабудень.
Целый день брожу меж лавок, как между абзацев , главок
ненаписанных романов латиноамериканов.

Я себя  воображаю распрекрасною тобою.
Сам себе дарю  сладчайший, ароматнейший  гостинчик.
Здесь –табу , но нарушаю, будто впрямь я –голубой.
Но хочу я быть тобой. Потому—напялю юбку,
вроде чудака шотландца, что играет на волынке,
потому накрашу губки, брови подведу,
ресницы начерню и лаком клейким разукрашу себе когти
перламутром, каждым утром ритуал сей повторяя. 

За тобой весь день гоняюсь, со спины признав внезапно,
но заглядывая в лица, убеждаюсь –нет не ты!
Некому вручить гостинчик!
Смесь  сиропа с липким  тестом на зубах как пластилинчик
из него я вылепляю две фигурки языком,
это ты и я в Эдеме, это ты и я в идее,
а на самом то на деле—кто я, где я?

Всё же я не глупый пингвин, чтобы
жирное в утесах тело прятать тех дехканок,
что гранатами бутылок весь заставив круглый столик,
мне сексбомбу тортом в розах бросить силятся
в карету. И лечу как буревесник к диким скалам,
чтобы гордо воспорять на крыльях Музы.

Знаешь, мы уже встречались в 90-м , в Пятигорске,
шла навстречу ты княжною и по мне скользнула взглядом
теплым, как  морская пена или ванна из нарзана.
И по мере поступленья глаз, губ, всей твоей фигуры
вся ты воплотилась в Мэри для курортного бретёра,
вся –от  туфель до бретелек в свете солнечного барса, 
в расслабленьи фарса, барства девятнадцатого века.

И пока  с самим собой я с десяти шагов стрелялся
на дуэли, испытуя меткость пули, чтоб внезапно
мне тебя не обесчестить, столь стремительным признаньем,
что как горная лавина сходит, чтоб накрыть туристов,
был не в силах обеспечить сокращенье расстоянья.

И когда сошла лавина, обесточив обеспечев сакли,
дров лишив и света, было слишком уже поздно.
Вся  идея  растворилась в столь  внезапном  воплощенье
и не мог понять - кто, где я, средь кореженных обломков
хрупнувшего вмиг железа. Погребённый под лавиной
я лежал и ждал исхода. И до схода той лавины
я не думал, что бывают катастрофы вроде этой.

А ещё тебя встречал я в университетской роще
с тощим томиком Верлена – на французском, бормотавшей
стих, как будто бы молитву для ближайшего зачета.
Все не в счет. Колдует Фауст, накаляя яд в реторте,
чтоб верней бедняжку Гретхен чарами свести в могилу.

Не хочу я так, как с нею, не могу я так, как с Мери,
не Печерин я –печерник, не бретёр я, а отшельник.
Я не стану врать-лукавить, мне б икону обслюнявить.
Я счастливей Соломона - всё - таки тебя я встретил
в этом вот тысячелетье, смог дотронуться, прижаться
на грядущее столетье. Все-таки не растворилась,
воплотилась в чудо-грёзу, унося другому розу,
что цветет между ногами. Как я чую её запах!
Как, безумствуя, беснуюсь от пахучей чистой  влаги
на  чудесных лепесточках!

Я слизал бы эти капли, я бы выпил эту влагу
обомлевшими губами, будто бы вино причастий.
Я б  вдыхал святое миро, что сочится по иконе.
Знаю я теперь, что в мире есть мне на кого молиться.
И пока я припадаю к холоду доски, темперой
умащенной, чудо длится.
И ещё продлиться чудо, раз за разом мне являясь.
Не при чем тут разум быстрый, поиск сути, муки плоти.
Это грёзы богомаза, что извел немало красок,
прежде чем в моём киоте засияла ты загадкой.

2006 г., Сочи, когда кончался бархатный сезон.


БАЛЛАДА О СПИНАЛЬНОМ БОЛЬНОМ

                «Жизнь моя –кинематограф. Черно-белое кино.»
                Юрий Левитанский

Окно—кино немое. За титрами дождя,
когда вода, гудя, как в автоклаве,
оконное стекло дома,  и лица плавит,
мир совершает  бегство в никуда,
в экранную дыру, в квадрат Малевича,
в пустячный разговор, который давеча,
произошел между двумя стенами
в панельном доме. Стены те стенали
о том, что мир больнее, чем спинальный
больной… Он со своей спиной
надломленной, мог, как никто иной
ходить туда- сюда сквозь эти стены,
кастрюли двигать, колебать антенны,
и видеть, - что же всё ж творится здесь.
И вот прошел насквозь. И вышел весь.

Так говорят. Кого-то хоронили
в дождливый день. Коляску инвалидную
огромную по лестнице скатили,
так как не влезла в лифт. И инвалютную
купюру обнаружили в комоде.
Штибеты. Шляпу-котелок по моде
ретровой. Накладной парик.
Фотоальбом. Весна. Она. Париж.
Нью-Йорк. Сигара. Котелок и трость.
Загара смуглость. И улыбки кость
слоновая. И новая подружка.
Была --худющая. А вот теперь –толстушка.
Шикарный лимузин. Какой-то пляж.
Купальные трусы. Бесстыдство ляжек
спортсменистых. Курорт. И надпись: «Сочи».
Рот сочный. Пальмы. Золотой песочек.
Мамаю-кера. Старый патефон.
На фоне кипарисов, ясно, он
в обнимку с нею, с этой Авто Клавой,
чтоб поделиться с нею своей славой.

И вот его коляска – на помойке,
как инсталляция печального Дали.
Кто скажет – ну какой ещё промоутер
придумал эту роль, чтоб отделить
измученное тело от коляски…
Какие чарльстоновые пляски
по подоконнику выделывает дождь!
Каких он только чаплиновских рожь
в окно не навставляет! Грустных. Милых.
Плывуших мимо, как шаги рэгтайма,
спешащих по делам каким-то мимо,
как трактора столь памятного займа
на облигациях до дыр протертых
от доставаний их туда-сюда,
как мысли   наши детcкие  про торты,
как наших детских страхов ерунда.
Будь это зэк с огромной острой финкой
или  дотошный милиционер,
или же сны – заезженной пластинкой
про тапочки про белые и мер -
твецов, которые приходят…
Зачем? Ночами! Для того, выходит,
как  толковал мне суеверный пионер,
чтоб сцапать, заграбастать, утащить,
и насосавшись крови – в шифоньер
запрятать. Иль  в большой мешок зашить
на зингеровской маминой машинке…
Или использовать для вкусненькой начинки
при испеченьи сдобных пирожков,
перемолов всего до башмаков.


И вот он отделился. Отлетел.
Ушел. И почему-то не приходит.
А мог бы, если только захотел,
чтоб посмотреть—а что здесь происходит?
В такую рань прийти –- во весь экран?
А почему бы нет! Ну почему бы-
проездом из далеких жарких стран,
цветущему, -- как  после ливня  клумбы.
Пришел бы—ну хотя бы дымным клубом,
хотя бы голограммою бесплотной,
чтобы зависнуть над бетонным кубом
кинотеатра, где мальцом   бесплатно
когда-то я смотрел кино, забравшись
с дружками за экран. Как был дурашлив
игравший комиссара  Де Фюнэс.
Он гнался, он куда-то мчался, лез,
до слез смеша, но хохотать нельзя было,
а то бы контролерша трепку задала…

Он не приходит. Хоть теперь навечно
ходячим стал. И где-то же, наверно,
гуляет  бодрою пружинистой походкой,
а к нам вот – ни ногой, ни плешью, ни бородкой.
Все так же верен  чудной Авто Клаве?
Или другую на танцульках подцепил,
и в парке с ней – как пальчики -- по клавишам
гуляет? Лунный свет их вылепил.
Он знает обхождение культурное,
он разговор ведет о кинофильмах,
а не вот так, чтобы – бедро скульптурное
облапить беспардонно  и нахально.
Он собирает западных актеров.
Коллекция отличных фотографий.
Он ей  альбом  покажет  очень скоро,
пока же он лежит в укромном шкафе.
--…И Чаплин. И Мэрлин Монро. И этот…
Который с усиками тонкими… И тот.
Конечно, уже куплены билеты!
Увидишь, как ему залепят тортом
по роже! Что же, значит, заслужил,
а тоже многим головы вскружил!
Еще я на курорт катался  летом
по профсоюзной  поощрительной путевке
Да что ты? Это рядом--самолетом!
Ты рада? Точно! Парень я путевый!
А сколько я привез оттуда фоток!
Возле фонтанов, пальм, прокатных лодок,
запечатлел себя на память, чтоб,
когда огромный наметет сугроб
у нашего подъезда, греться, глядя,
на это все…Ты тоже будешь рада!


…Вот –только что он был. И вдруг –не стало.
И в парке том тоскуют пьедесталы
по женщине с веслом, по футболисту,
по пионеру, по метателю копья,
 по чарльстону, буги-вуги, твисту,
быть может, по мечтателю – как я...
Все вытеснил большой аттракцион—
грохочущий, несущийся дракон—
колесики, моторы, шестеренки,
компьютерные гонки, а в сторонке
кубы заросшие сиренью, лопухами,
крапивой, лебедой, бедой, пасленом,
так зарастает прошлое стихами,
а поразмыслить –для чего весло нам?
Зачем  опять нам прилеплять  Аляску? 
Зачем метать копье? Куда? В кого?
Его бы инвалидную каляску
на пьедестал. И больше ничего...
 
Был он монтером или каскадером—
не все ли нам теперь уже равно,
актером был, шафером иль шахтером—
немое черно -белое кино.
Ему хребет не даром надломило,
меж шестернями затянув потешно,
а так ведь на экране прыгал мило
и падал, котелок ловя поспешно
такою ловкой тростью!
Как все просто!
Играй же роль, когда тебе дано…
Дебелый клён у входа в казино.
Все выпито. Все сыграно. Все сказано.
Немое  черно - белое кино.

Для нас его каляска, как Аляска
далекая… А он вот  прожил с ней
почти что вечность. И ему видней
все ж было, может быть, она—Алиса,
что отвезла его в страну чудес,
где он обрел цветочную лужайку,
и мотыльков над ней, и дивный лес, 
и мальчиком дудящим на жалейке
себя  увидел. Кто нас пожалеет
кроме жалейки? На помин налей ка!
А то на сердце что-то тяжелеет!

Был маленьким. А стал таким большим,
приняв на позвоночник   тяжесть мира,
ведь все казалось –что - нибудь свершим!
Но  бутафор   попутал «майну» с «вирой»,
а сценаристу верный режиссер
упорен был , и следуя сюжету,
использовал людей вместо рессор,
и не придумаешь решения свежее ты.
Да.  Он  распределяет роли  молча,
чтоб мы могли сыграть их, а тапёр,
сидящий за роялем 
в темном зале,
по клавишам  упорно, как топор,
такт отбивает,
словно рубит кость.
Вот так оно бывает—
ну и пусть…

1980, 04. 07. 2001


ПОХОРОНЫ БЛЮЗМЕНА,
ИЛИ ТРИ  ИПОСТАСИ КОТА ВАСИЛИЯ         

 Столетнему юбилею Луи Армстронга   посвящается
            


                «…Не верили—считали бредни…»
                Борис Пастернак

1
Катафалк  для котофея.
Фея юная на козлах.
Махаоны и стрекозы
на усах усопшего.
Тараканы в скорбных позах.
Скорбь полезна в малых дозах.
Скарб-то весь—веночек в розах.
Глаз леща усохшего
вытаращился недобро.
Будет бок его ободран,
будет крысами одобрен
этот радостный банкет.
Три чердачные вдовы и
коридоры духовые
будут долго убиваться,
что его здесь больше нет.
Не нужны ему овации!
Он солировал отменно,
но не вынес операции.
Так выходит что, наверно,
был талант его – растратой—
два шара—в одну-то лузу!-
Не хотел он быть кастратом,
не желал он быть Каррузо,
А таланта ведь отмерено
было прям-таки от пуза,
как хозяйкой «Ките-кэта».
Но ему, как видно, этого
мало – славы пожелал,
и сбежал весной в подвал.

Плавьтесь скорбью, унитазы!
Славьте нашего героя!
За   любовь стоял горою
наш прославленный герой.
В деле этом преуспел он.
Потому так громко пел он !
Он мяукал сокровенно,
в драйв впадая, нощно, денно,
глотку драл
и всех достал.
А как душевно свинговал!

Вынес старший по подъезду
этот страшный приговор,
да ещё приврал с наезду
мол, леща котяра спёр.
Мол, сушился на балконе
этот ихтеочешуевый,
а усатый  одраконел-
цап—и бок отъел  лещу ево.

Мол, на лоджии сквозь дырку
кот упер огромный окорок
и, наколов его на вилку,
жрал. Все подтвердят. И около
входа узкого, подвального
объедков было понавалено.
И дрались за кости псы.
Ну, хоть у кого спроси!