Несколько строк из классика

Его Отчаяние
Прихоть такая: пока никто не забыл, никем не забыто.

Владимир Набоков (В. Сиринъ, Василий Шишков), поэт лучший, чем прозаик, однако стилист в прозе - изощрённейший, поэтичнейший. Чтобы вернуться к родному языку, вынужден был покинуть родную страну, и даже дальше.


НЕРОДИВШЕМУСЯ ЧИТАТЕЛЮ

Ты, светлый житель будущих веков,
ты, старины любитель, в день урочный
откроешь антологию стихов,
забытых незаслуженно, но прочно.

И будешь ты, как шут, одет на вкус
моей эпохи фрачной и сюртучной.
Облокотись. Прислушайся. Как звучно
былое время - раковина муз.

Шестнадцать строк, увенчанных овалом
с неясной фотографией... Посмей
побрезговать их слогом обветшалым,
опрятностью и бедностью моей.

Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
К тебе на грудь я прянул через мрак.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого... Прощай же. Я доволен.

1930
 

МЫ С ТОБОЮ ТАК ВЕРИЛИ
    
Мы с тобою так верили в связь бытия,
но теперь оглянулся я, и удивительно,
до чего ты мне кажешься, юность моя,
по цветам не моей, по чертам недействительной.

Если вдуматься, это как дымка волны
между мной и тобой, между мелью и тонущим;
или вижу столбы и тебя со спины,
как ты прямо в закат на своем полугоночном.

Ты давно уж не я, ты набросок, герой
всякой первой главы, а как долго нам верилось
в непрерывность пути от ложбины сырой
до нагорного вереска.

1938, Париж




"Путеводитель по Берлину" (отрывки)

"Конка  исчезла,  исчезнет  и  трамвай,--  и   какой-нибудь
берлинский  чудак-писатель  в  двадцатых годах двадцать первого
века, пожелав изобразить  наше  время,  отыщет  в  музее  былой
техники  столетний  трамвайный  вагон,  желтый,  аляповатый,  с
сидениями, выгнутыми  по-старинному,  и  в  музее  былых  одежд
отыщет черный, с блестящими пуговицами, кондукторский мундир,--
и,  придя домой, составит описание былых берлинских улиц. Тогда
все  будет  ценно  и  полновесно,--  всякая  мелочь:  и  кошель
кондуктора,  и реклама над окошком, и особая трамвайная тряска,
которую  наши  правнуки,  быть  может,  вообразят;  все   будет
облагорожено и оправдано стариной.
     Мне  думается,  что в этом смысл писательского творчества:
изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в  ласковых
зеркалах   будущих  времен,  находить  в  них  ту  благоуханную
нежность, которую почуют только наши потомки в те далекие  дни,
когда   всякая  мелочь  нашего  обихода  станет  сама  по  себе
прекрасной и праздничной,-- в те дни, когда  человек,  надевший
самый  простенький  сегодняшний пиджачок, будет уже наряжен для
изысканного маскарада."

"-- Это очень плохой  путеводитель,--  мрачно  говорит  мой
постоянный  собутыльник.--  Кому интересно знать, как вы сели в
трамвай, как поехали в берлинский Аквариум?
     Пивная,  в  которой  мы  с  ним  сидим,  состоит  из  двух
помещений,  одно  большое,  другое  поменьше.  В  первом  стоит
посредине биллиард, по  углам  --  несколько  столиков,  против
входной  двери  --  стойка,  и  за  ней  бутылки  на  полках. В
простенке висят, как бумажные  знамена,  газеты  и  журналы  на
коротких  древках.  В  глубине  --  широкий проход, и там видна
тесная комнатка с зеленым диваном вдоль стены, под зеркалом, из
которого  вываливается  полукруглый  стол,  покрытый  клетчатой
клеенкой,  и  прочно  становится  перед  диваном.  Эта  комната
относится  к  убогой   квартирке   хозяина.   Там   жена   его,
полногрудая, увядшая немка, кормит супом белокурого ребенка.
     -- Неинтересно,--   утверждает   с   унылым   зевком   мой
приятель.--  Дело  вовсе  не  в  трамваях  и  черепахах.  Да  и
вообще...  Скучно, одним словом. Скучный, чужой город. И жить в
нем дорого...
     Из нашего  угла  подле  стойки  очень  отчетливо  видны  в
глубине,  в проходе,-- диван, зеркало, стол. Хозяйка убирает со
стола   посуду.   Ребенок,   опираясь   локтями,    внимательно
разглядывает иллюстрированный журнал, надетый на рукоятку.
     -- Что  вы  там  увидели,--  спрашивает  мой собутыльник и
медленно, со вздохом, оборачивается, тяжко скрипя стулом.
     Там, в глубине, ребенок остался на диване один. Ему оттуда
видно  зальце  пивной,  где  мы  сидим,--  бархатный   островок
биллиарда,   костяной   белый   шар,  который  нельзя  трогать,
металлический  лоск  стойки,  двое  тучных  шоферов  за   одним
столиком  и  мы  с приятелем за другим. Он ко всему этому давно
привык, его не смущает эта близость наша,-- но я знаю одно: что
бы ни случилось с ним в жизни, он  навсегда  запомнит  картину,
которую  в детстве ежедневно видел из комнатки, где его кормили
супом --  запомнит  и  биллиард,  и  вечернего  посетителя  без
пиджака,  отодвигавшего белым углом локоть, стрелявшего кием по
шару,-- и сизый дым сигар, и гул голосов, и  отца  за  стойкой,
наливавшего из крана кружку пива.
     -- Не понимаю, что вы там увидели,-- говорит мой приятель,
снова поворачиваясь ко мне.
     И  как  мне ему втолковать, что я подглядел чье-то будущее
воспоминание?"

(Возвращение Чорба: Рассказы и
стихи. Берлин: Слово, 1930)



"Василий Шишков" (отрывок)

"(Признаюсь,  неожиданная  и непрошеная характеристика моей
литературной деятельности показалась  мне  куда  бесцеремоннее,
чем  придуманный  моим  гостем  невинный  обман.  Пишу  я  ради
конкретного  удовольствия,  печатаю  ради   значительно   менее
конкретных   денег,   и,   хотя   этот   второй   пункт  должен
подразумевать так или иначе существование потребителя,  однако,
чем  больше,  в  порядке естественного развития, отдаляются мои
книги  от  их  самодовлеющего  источника,  тем  отвлеченнее   и
незначительнее  мне  представляются их случайные приключения, и
уж на так называемом  читательском  суде  я  чувствую  себя  не
обвиняемым,  а  разве  лишь  дальним  родственником  одного  из
наименее важных свидетелей. Другими словами, хвала мне  кажется
странной фамильярностью, а хула -- праздным ударом по призраку.
Теперь  я  старался  решить, всякому ли самолюбивому литератору
Шишков так вываливает свое искреннее мнение или только со  мной
не стесняется, считая, что я это заслужил. Я заключил, что, как
фокус   со   стихами   был   вызван  несколько  ребяческой,  но
несомненной,  жаждой  правды,  так  и  его  суждение  обо   мне
диктовалось  желанием  как можно шире раздвинуть рамки взаимной
откровенности.)"

(Весна в Фиальте и другие рассказы.
Нью-Йорк: издательство им. Чехова, 1956)

Иллюстрация - автограф стихотворения В. Сирина "Есть в одиночестве свобода..."

Есть в одиночестве свобода,
и сладость -- в вымыслах благих.
Звезду, снежинку, каплю меда
я заключаю в стих.

И, еженочно умирая,
я рад воскреснуть в должный час,
и новый день -- росинка рая,
а прошлый день -- алмаз.

Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.

И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой,-
косматый, легкий и прямой,--

заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.

Забыв и шелесты оленьи,
и тигра бархат огневой,--
он шел, в блаженном удивленье
играя звучной тетивой.

Ее притягивал он резко
и с восклицаньем отпускал.
Из тени в блеск и в тень из блеска
ручьи текли с лазурных скал.

Янтарной жилы звон упругий
напоминал его душе
призывный смех чужой подруги
в чужом далеком шалаше.