Мои сны. Мои пробуждения

Игорь Дадашев
Человек, лишенный памяти, словно старая фотография, неумолимо выцветающая на солнце. Или рисунок, сделанный много лет назад на простом листе бумаги нестойкими чернилами. Годов восемнадцать – двадцать назад, стоя в очереди за стипендией, я сделал такой моментальный набросок. Чернильной авторучкой на четвертушке бумажного листа. Рядом со мной стоял в кассу руководитель художественного отделения за своей месячной зарплатой. Мы, режиссеры, лишь факультативно занимались у него азам живописи. Вообще-то разрабатывать сценографию, костюмы, декорации, реквизит должны специалисты. Всякий уважающий себя постановщик спектакля набрасывает лишь эскизы того, что требуется ему для воплощения своего замысла. Уметь рисовать как следует ему вовсе не требуется. От нас и не ждали, что за короткий срок мы полностью овладеем техникой рисунка. Но хотя бы узнать азы было нелишним. Вот так, томясь в ожидании скудной студенческой стипендии, я без зеркала, мольберта или хотя бы стола, стоя в людской толкотне, набросал автопортрет. Топтавшийся рядом Василий Иванович как раз вовремя отвлекся от беседы с преподавательницей литературы и повернулся ко мне, когда я делал последний штрих. «Ого! – сказал он, - а Вы, оказывается, неплохо рисуете, молодой человек. Зайдите ко мне сегодня после занятий. Попробуем потренироваться. А этот рисунок очень хорош! В самом деле».
Он пролежал в много лет в моем чемодане с кучей других рисунков того времени. Году в 2003-м, или 2004-м, роясь в старых бумагах, нашел его. Вставил в простую рамку и повесил на стену. Косые солнечные лучи по утрам пробегали по этой студенческой забаве и за короткое время почти полностью обесцветили нестойкие советские чернила. Тушью надо было рисовать, подумал я, снимая картинку со стены и пряча ее обратно в чемодан, пока она окончательно не выцвела.
Когда я был младенцем...
...похоже на начало романса. Или стихотворения. Забавно!
Да, ведь у меня же есть песенка, начинающаяся именно с этих слов. Год назад написанная, уже забытая, как-будто в иной жизни спетая. Века и тысячелетия назад...
Я порой не могу понять, почему люди приземляются? Почему они заземляются? Обрезают собственные крылья? Что происходит с душами, когда люди отрицают сами себя? Отвергают. Отнекиваются. Отказываются. Наподобие того первого и считавшего себя главным ученика, что трижды отрекся, прежде чем пропел петух...
И после такого акта самоотречения, неблагостного, но, скорее, самоубийственного, наибольшую ярость, неприятие, отторжение и негодование у людей вызывает именно это: неугасающая память, нежелание расстаться со своим внутренним, глубинным самоощущением, подкрепленном снами и воспоминания при ярком солнце.
Почему?
Когда я был младенцем... на сей раз я не прерву своей мысли, хихикая и дурачась. Когда я был младенцем, мой папа рисовал для меня веселые картинки. Рука у отца твердая, глаз верный. Он, не будучи профессональным живописцем, как покойный дядюшка, папин младший брат, резал из пенопласта, дерева и пластмассы разные поделки. Лучше всего ему удавались мамины портреты. Почему пенопласт, а не более благородный материал? Наверное, потому что он легко и быстро режется. А папа всегда ценил свое время.
Все мое детство прошло под тарахтенье пишущей машинки. По вечерам, отработав дневную смену в своем НИИ на древних, шкафообразных ЭВМ, папа подрабатывал техническими переводами. Английский, немецкий, французский. Иногда итальянский, шведский. Но основными языками у него были три первых. Он клал на письменный стол очередной том с инструкцией той или иной машины, станка, оборудования, закупленного на Западе нашей Торговой палатой, и прямо с листа переводил на русский. Сразу же печатая текст на машинке в трех экземплярах. Эти переводы были солидным подспорьем к его инженерной зарплате.
Когда я был младенцем, папа рисовал для меня забавные картинки акварелью. Петушка. Цыплят. Зайчика и лису. Уже много позже, вернувшись из армии, я находил эти его рисунки вместе с карандашными набросками – портретами меня, младшего брата, мамы, среди фотографий, которые папа делал в огромных количествах, пока мы были детьми.
Вместе со старым верным Зенитом, папа часто снимал кино на любительскую 8-миллиметровую пленку. На этих немых черно-белых и выгоревших цветных лентах запечатлены, в основном, члены семьи, родственники. Иногда папины сослуживцы. Места командировок, куда его нередко посылали. Но большей частью я вижу на них себя. То на руках у мамы, потом у бабушек поочередно, у тетушки. Изредка камеру брала мама, тогда мой молодой и красивый папа качал меня на руках, подбрасывая вверх и ловя, целуя в макушку.
Старые, иногда плохо проявленные, особенно самые первые кинопленки. Со временем папа делал кино все лучше и лучше. Это было трудно в те времена. Снимать домашние фильмы самому. Без современной цифровой видеокамеры, пишущей картинку и звук одновременно. Но тем ценнее этот «люмьеровский» киноархив семьи. Своей наивностью. Бессюжетностью. Светлыми пятнами. Выгорающими на солнце. Желтеющими. Исчезающими. Но не до конца. Сохраняющими ощущения детства. Напоминающими нечто. Еле уловимое. Летучее и ускользающее. Навсегда...
Навсегда ли?
Едва ли найдется живое существо, которому не знакомы были бы сны. Когда кошка спит и полузакрытые ее зрачки беспокойно дергаются под мохнатыми веками, а когти то выскакивают, то снова прячутся в мягких лапках, что снится ей в такие моменты? Азарт погони снедает кошку. Сон. Беспокойный сон целиком овладевает ее сознанием, погруженным в иную реальность. Но где она? С кем она? Кого ловит? От кого убегает? С кем сражается в своих снах?
Спят собаки. Спят летучие мыши вниз головой, уцепившись за карниз пещеры.
В одном городе мать осталась с двумя детьми. С мальчиком и девочкой. И собакой. Без денег. Без работы. Муж уехал в другой город. А тут развалилась страна. На полтора десятка новых стран. Муж оказался заграницей. В обшем, они больше не встретились. Как муж и жена. Расстались. Он даже денег не посылал на содержание детям. Голодное время. Распад и развал. Всего и вся. Они ходили на взморье, рвали дикую петрушку, папоротник. Мать обставляла это всякий раз, как игру, как приключение, чтобы не пугать детей призраком голода. А дома из собранной травы и суп варили, и тушили ее зелень, залив яйцом, и жарили с картошкой. Папоротник солят на зиму. Долгую и холодную. Но и свежий он весьма хорош.
Как-то раз женщина решила устроить пир из последнего куска мяса, завалявшегося в морозильнике. Целая баранья нога! Запекла с чесноком в духовке. Оставила на столе. Пусть остывает, пока дети не вернулись из школы. Отлучилась на полчаса из дому за хлебом. Вернулась. В квартире подозрительная тишина. На кухне никого. И бараньей ноги нема. Где-то забился, мучимый стыдом пес. Не оставивший ни крошки, ни косточки...
Всю ночь в хате стояла канонада внутренней артиллерии и такая газовая атака, хоть святых выноси и надевай противогазы. Беспокойно ворочавшийся пес с натянутым, как барабан животом, видел что-то тревожное во сне. Пукал ежеминутно и грустно вздыхал.
Мои сны. Твои сны. Его. Ее. Их. Нах. Нахи. Страхи. Наши. Каши. Из топора. Из пшена. Картечи. Шрапнели. В армии нам варили отвратительные каши. Не промывая, не откидывая ни рис, ни овес, ни перловку. Слипшийся комок каши, быстро остыв, превращался в пудингообразную массу. Ни разу не аппетитную. Ни снаружи, ни внутри.
Наши сны. Ихние сны. Всеобщие сны.
Путешествуя сквозь миры и временные потоки, погружаясь в собственное подсознание и пересекая чужие воспоминания, сновидения, дурманящий морок, обманные видения, страшно ли открыть глаза и уши? Душу? Внемля и размышляя...
Быть может, страх и боль глушат всё? Прежде всего правду!
От этого ли закрытость? Глухота? Раздражение? Отторжение?
Дорога. До. Ро. Га. Достать до небушка. Достать до Солнышка. Отправиться в путь-дороженьку!
Дорога.
Ро-Ра. Го-Га.
Масленица.
Го-го-го, коза, го-го, серая!
В американских боевиках спецназовцы, штурмующие забаррикадировавшихся с заложниками террористами кричат: “Go, go, go, go, go!”.
Почти как: «гавгавгавгавгав». Нет не по-собачьи. Отнюдь! Говговговговгов.
Душные испарения джунглей. Болота. Тут и Сусанина не надобно. Измученный молодой аскет. Объедаемый муравьями, комарами, москитами, гнусом, пиявками. С разбитыми в кровь ногами.
Он – еще не пробуддившийся. Он еще не Татхагата.
Еще не проложивший свою гать через болото бытия.
Тат Ха Гата. Тот, кто гатил. Торил. Путь.
Гата. Га. Дорога. Go.
Мне дорогА моя дорОга.
Пробуждение. Сновидение. Разделение. Момент разрезания. Просветления.
Обрезая пуповину, перехлестнувшую вокруг шеи, делая искусственное дыхание, пробуждая к жизни в этом мире, шлепая, чтобы заорал младенец, акушеры вводят в этот мир – очередную душу. Призванную пробуддиться. Восстать. Из мертвых.
Лелеемый. Качаемый. Любящими руками. Целуемый. Обнимаемый. Избиваемый. Мучимый. Пытаемый. Взыскующий. Тоскующий. Опустошающий. Разрушающий. Отвергающий. Отрицающий. Падающий. И взлетающий. Выходяший. Охраняемый. Охреневающий. Пугающийся. Преодолевающий. Застывающий. Теряющий. Прощающий. Освобождающий.
Дух среди плотной материи. Удушающей. Но не властной. Не подавляющей. Не искажающей.
Не суетный.
Несу.
На весу.
На весах.
Судьбы.
С пустыми руками. Прозрачным сердцем. Без призрачной надежды.
В бедности и болезни. В счастье и простоте.
 
 
5 ноября 2010 г.