Уральские Поэты. Вячеслав Терентьев

Поэты Урала
Терентьев Вячеслав Васильевич (1940-1975)
Родился 28 декабря 1940 года в селе Тюбук Челябинской области в семье геолога. Детство провёл в разъездах, побывал почти во всех районах страны. В 1957 г. в Свердловске окончил среднюю школу №76 и поступил на работу в Уральскую геологоразведочную партию. Затем работал электриком на «Уралэлектроаппарате», электрообмотчиком в «Промэнергоавтоматике», каменщиком, штукатуром, бетонщиком на стройках Актюбинска. В 1961-64 гг. учился в Свердловском пединституте, которого не закончил: преподавал иностранные языки в школе посёлка Махнёво Алапаевского района Свердловской области. В 1968-69 гг.работал в отделах изысканий и научно-технической информации Уральского филиала института «Росгипроместпром»; в областной молодёжной газете «На смену!». В 1970-72 гг. проживал в селе Мартук Актюбинской области, работая в районной газете «Ленинский путь». Далее до осени 1974 г. заведовал экономическим отделом газеты «Новая жизнь» в Верхотурье; жил в посёлке Выя, работая собкором газеты «Салдинский рабочий», затем – бульдозеристом на Басьяновском торфопредприятии. С осени 1974 г. работал в Нижневартовской газете, жил в посёлке Мегион, где и покончил с собой (повесился) 16 октября 1975 г.
Стихи начал писать с детства, публиковать с 1957 г. Изредка печатался в разных газетах и журналах. Четыре поэтических сборника Вячеслава Терентьева были изданы в Свердловске – Екатеринбурге. Единственная прижизненная книжка «На планете моей» - в 1969 г.; посмертные – «Високосный год», «Звёздный свет» и «Синь» - в 1981, 1994 и 2003 гг. 
(перепечатано из книги Вячеслава Терентьева «Синь»,  Екатеринбург, 2003, редактор-составитель А.П.Комлев)

Сначала

Как невозможность к вере манит.
Пригрезилось
и вот —
живет.
Я видел
изнутри,
как мамин
чуть-чуть просвечивал
живот.
И мне ничто не помогало
создать видение огня,
и жажда света
содрогала
килограммового
меня.
Мой возраст был со знаком минус,
и в понимании провал —
все было вздорным,
было мнимым —
я был
и не существовал.
Но вот родился.
Свет обвалом
обрушился на кожу щек,
и все казалось мало,
мало,
и крик мой требовал
еще.
И с первым светом
самым чистым,
сердцекружительно звеня,
неслась вселенная со свистом,
чтоб,
как в футляр,
войти в меня.
И люди в белом семенили —
в пеленках плакал
человек,
и все часы земли звонили
двадцатый век —
мой
первый
век.

10.01.64


* * *
Не четыре времени у года.
Я живу то в пятом, то в шестом.
Через август
жаркая погода,
как мальчишка,
прыгнула с шестом.
И пока она вверху,
в зените
проносила опаленный рот,
грозы
били
в землю,
как зенитки,
только сверху вниз,
наоборот.
И неслись поля в крестах прицелов,
и молили,
чтобы пронесло,
и, вонзаясь в дождь,
гудело тело,
как в руках у августа
весло.

1965


* * *
И опять замираю в смущенном строю
фонарей,
про весну фантазирующих,
и сжимаю в ресницах цветную струю
теплых взглядов,
сквозь март фонтанирующих.
Сверху небо втирает пастель
в пастораль
городов,
потянувшихся к пастбищам,
и машины с асфальта сдирают февраль,
и асфальт улыбается празднично.
В переулках букеты лучей и речей
и сугробы последние горбятся,
и тревога,
как первая стая грачей,
прилетев,
не поймешь чем и кормится. —
То ли солнце стучит в раскаленных
висках
от желания небо губами пить,
то ли смутные сдвиги в зыбучих песках
голубой человеческой памяти.
Только память,
как звездная речь,
неясна.
Изъясняйся понятнее,
прошлое:
все равно не утопишь —
ты видишь ? —
Весна
в город
кругом спасательным
брошена.

7.3.63


***

Из рожденья в смерть — из пустого в порожнее.
Только брызги под солнцем и тающий звук.
Мне выписывал метрики, как подорожную,
секретарь сельсовета в деревне Тюбук.
Я скатился с Урала со склона в огромную
в сочных травах и реках равнину — Сибирь.
Ах ты, мама моя, мама милая, родная —
из каких-то околиц — в такую-то ширь!
Я сквозил в “104”-х, сверкал в “18”-х,
были “Илы” и “Ту”, Магадан и Тикси,
и родные места никогда не приснятся мне.
Почему их не знаю — у века спроси.
Племя новых дорог, печенеги с дипломами,
скифки в мини, транзистор и шейк у костра.
И ползут экскаваторы, будто диплодоки,
блещет сабля плотины, как время, остра.
Я не плачу в жилетку — теперь не до жалости,
мегатонные судьбы в ракетах свистят.
Только хочется мне иногда, чтоб прижалась ты
к непутевому сыну в его скоростях.
Но пришла телеграмма и мир исковеркала.
Вот и все.
Вот и все.
И не может быть “всей”.
А турбины ревут, и внизу, будто зеркало,
снова Обь, полчаса — и уже Енисей.

11.10.70


***

Давным-давно исполнен этот свет:
огонь во тьме, как музыка в органе,
часы в ночи, кораблик в океане,
костер в тайге, в Атлантике рассвет.
Еще и ты. Случайна и свежа
небытие разбившая улыбка.
А даль темна, и будущее зыбко —
так бьет набат в начале мятежа.
А ты пока учись сознанью, дочь:
шаги по снегу, темный скрип деревьев,
колючий ветер, сонная деревня,
еще не утро, но уже не ночь.

27.11.73   Выя


***

Что ты плачешь в углу над дешевым альбомом, Пракситель.
От “искусства” стошнило в моем сигаретном дыму?
Снова ночью приходишь в свой дом, как унылый проситель,
сам себя принимаешь, с досады кривясь, на дому.
Знаю, парень, что спятил, что зверски устал, что издерган,
по коре полушарий толчки — будто ток по цепи.
Но взгляни — на Рембрандте в крови и грязи гимнастерка,
по канаве Вермеер ползком к дураку — пощади!
Если стадо самцов о “любви” разглагольствует рядом,
и визжат проститутки, и пьяный блюет на цветы,
красота сквозь века с непомерной наценкой на радость
тает в звездном концерте, и ночь искажает черты.
Только что же нам — снова во рвах штабелями в известке?
Нам не саван стелить, нам на свадьбы столы накрывать.
И спешит красота, и в ладони нам рушатся весны,
И Венеры безрукие — руки дают целовать.


***
Все тут да тут, и человек и свет.
                Е. Баратынский

И жизнь стекла с материков.
Пустуют гулкие границы.
Все книги — чистые страницы,
во всех — ни прозы, ни стихов.
Но тополя еще цветут
и устилают землю пухом,
и воспаленным ловишь ухом
звук издавна: “все тут да тут...”

10.11.68


***

В пустом быту холостяков
нелепостей хотя бы по три на
день,
но ни бед, ни пустяков
на весь сентябрь не предусмотрено.
И в оглушительных степях,
в закат свергающихся истово,
теряюсь как-то второпях —
и не тревожно, и не искренне.
Тромбонят красные ветра,
и ночь глазам — военнопленная,
и до ближайшего костра
на сто шагов — одна вселенная.
И пусто все —
огромный мир
в прыжке последнего кузнечика.
И делать мне с собой самим
уже не нужно, да и нечего.

14.9.68


***

Немыслимой жадности жить научи,
в веселых снегах не напрасно я зачат.
На что ты надеешься в гиблой ночи,
оставшийся в зеркале солнечный зайчик.
Я знаю, как ловко ты прячешься в нем:
с одной стороны загляну — ты в другую,
блуждаешь в глубинах пугливым огнем,
и тени к тебе подступают, враждуя.
Глубины зыбучи. Поверхность гола.
Так в омуте — только опушка лесная.
Я сам отраженьем живу в зеркалах,
а чьим отраженьем — никто и не знает.
Я выжил, как ты, затаившись в глуши,
осколком иного, ушедшего света.
Мы знаем — вернется светимость души,
два зайчика, два беглеца, два поэта.

4.12.74


***

В траве ль кузнечик застрекочет,
или руки вдруг уронят весла.
В судьбе свои бывают ночи,
в душе свои бывают весны.
И вот брожу в проемах просек,
гудят стволы, и плещут листья,
дожди осенние пророча,
уже готовые пролиться.
Брожу по просекам бесшумно
у самой осени в начале.
И сердцу мил прозрачный сумрак,
вкус ненавязчивой печали.
И все земные огорченья
забыты в праздничном молчаньи.
Судьба утратила значенье.
Слова утратили звучанье.
 
1975