Единорог

Юрий Горбачев
Отрывок из романа "Поцелуй Персефоны"

Закрывая за собою двери кабинета, бросаю последний взгляд на неудавшегося писателя-фантаста Серёгу Таврова. И вижу, как, ухайдакавшись от чёрного пиара, выборных технологий и безостановочного поглощения алкоголя, он проваливается — на манер детей сериала про Фредди Крюгера — в тартарары сквозь односпальный редакционный письменный стол, на котором писали заметки, пили, нежно любили и порнографично трахались два-три поколения журналюг. Там, в этих снах, соискатели депутатских мандатов Уткин, Волков, Лосев, Китаец и Дубов, должно быть, являются ему в обличии Фредди — в полосатых свитерках, с когтями-лезвиями, прикрепленными к перчатке (видимо, всё-таки не сбежавшая из зоопарка рысь, а они, мучаясь какой-нибудь сексуальной фобией, оставляли страшные отметины на лицах ночных бабочек). А может быть, я ошибаюсь. И, упав фэйсом на список несостоявшихся выборов, несостоявшийся писатель-фантаст видит прорывающихся через подземные норы и овладевших дотоле пустыми оболочками манекенов полиферов, амбилегов, телетян и дринагов.

Серёга дрых, а невыбранные кандидаты, желающие радовать народ своими великими деяниями, смотрели из квадратиков на развороте, как с обелисков на кладбище.
Оглянувшись, я увидел, что Серёга действительно спал, смяв щекою не только разворот с непрошедшими кандидатами, но и баночку из-под «Балтики-семёрки». Что же могло ему сниться? Может быть, так и не прорвавшийся к печатному станку писатель-фантаст и роковой денди в этот момент видел нечто, вполне реалистичное? К примеру, жену свою, Галину, садящуюся в джип своего нового избранника, сынульку Вовчика с тромбоном в футляре на заднем сиденье, чемодан с вещами у его ног? Ну а чем не видение — молоденькая девушка-практикантка, цокающая по редакционному коридору в сторону двери с символичным изображением существа в юбочке, наискосок от заплота нашего кабинета, где мы томились с Серёгой все эти годы, униженные низким гонораром и оскорблённые нелюбовью этой девушки к нам? Может быть, ему снится её заголяемая над санфаянсом махагойевская попка? Кто знает?! Но уж она-то, сдёргивая-натягивая свои трусики, подрагивает, ёжится, пупырится на бёдрах молочной кожею от оконного сквознячка, твердеет сосочками под лифчиком и дыбится каждым волоском на одуревающем, зауживающимся вниз бугорке под вмятиной пупка не по нам с постаревшим Серёгой, а по кому-нибудь из упакованных в железные жучила на колёсах, этих вечно живых покойников. Эти жуки, разгоняясь, поднимают металлические надкрылья и взлетают, чтобы гудеть на высоте наших этажей. Они — суть отвердевшие алкоголические галлюцинации моего увенчанного огромным рогом коллеги. По крайней мере, выше его почивающей на ворохе недочитанных свежих газет с сообщениями о катастрофической неявке забубённой головушки с торчащими на рано плешивеющем затылке трогательными волосками, над этим розоватым тонзуроподобным темечком, над ухом, по-детски завитым в моллюскоподобную раковину, настроенную на восприятие первозданной гармонии мира, а вынужденной улавливать апокалиптическую какофонию, — крыши домов, шиферные, похожие на стиральные доски летом, снегом, как гипсом сломанная рука отыгравшегося пианиста, обложенные, — зимой. А дальше наблюдаемым с высоты восьмого этажа издательства миражом, сновидением, галлюцинацией расстилается, размазывается, растекается город. Телевышка как бы вырастает из темечка Серёги Таврова великолепным ажурным рожном единорога, гуляющего в садах у стен замка, где вместо травы произрастают «зелёные», а вместо автопроституток разгуливают Прекрасные дамы. Этот рог! Этот беспрерывно посылающий в эфир декадентские флюиды неудовлетворённости серым существованием бивень из ажурного металла! Ну разве можем с ним соперничать мы, расплющенные типографским блюмингом до плоскостопия газетного листа?! Он, этот прокатный стан, громыхает там, под нами, в мрачном замковом подземелье, огромным испанским сапогом сдавливая наши поэтические фантазии: досыл, подвал, колонка в номер, как в номера, где пахнет протухшими простынями. Он, как давно отпылавшая печь, в которой отгорели все наши поэтические порывы: пошуруди кочергой — и ничего не обнаружишь, кроме перчатки с лезвиями, которой в пору пугать детей, заявляясь в их никем не защищённые сновидения.

Прощайте, кабинетные теснины! Развалясь в продавленном кресле с постоянно выпадающей ножкой, мне уже не медитировать, глядя на маячащий на фоне синеватых небес рог телевышки. Придёт другой. А следом за ним — ещё кто-то. Этот рог всё ещё будет маячить на том же месте.
Ещё секундочку — и ухожу. Был — и нет. Нажатие на кнопку, ветерок — и лишь торсионное завихрение — молекулы да атомы, уже не наделенные никакими признаками непостижимого я. Пора! А то Боря уже вздёрнул игрушечного факира, а я всё топчусь у порога. Само собой, вертухай нажал на спусковой крючок и теперь наблюдает со своей вышки, как я падаю лицом в снег, как кровавое пятно растекается по телогрейке. Пламя лижет ноги, ландскнехт поправляет копьём охапки хвороста, пододвигая их поближе к моим пяткам. Но у меня ещё есть немного времени.

Я прикрываю глаза — и сквозь веки вижу её, стоящую на подоконнике. (Анчоусов вот-вот опять ворвётся. А может быть, он уже звонит, вызывая группу захвата, ОМОН, СОБР, неотложку психушки?) Она, такая же пронзительно красивая, как и все ежегодно соблазняемые Серёгой Тавровым практикантки, в чей ловеласов трал они прут косяками ставриды из недавно переведённого одним соратником по перу английского стихотворения Иосифа Бродского. Вот она стоит в оконном проёме, чуть придерживаясь за раму, и, обернувшись ко мне лицом лунатички, хрипит, шевеля посиневшими губами, словно она только что сорвалась с электрического провода, который вёл к лампе дневного освещения, а теперь — ни лампы, мерно гудящей дросселями, ни света — и она стоит с обрывком двужильного, медного, в хлорвиниловой оболочке на шее и шелестит: «Сейчас выброшусь!» Милая! Прекрасная, как стих Цветаевой про окно, где не спят и ждут… Кажется, что-то такое где-то уже было. Хари из «Соляриса» хватанула жидкого азота и обледенела так, что хрустела под руками кинувшегося к ней пилота Кельвина. Потом она оттаивала, опять становясь сгустком нестабильных, удерживаемых полем мыслящего Океана, нейтрино. У неё, конечно же, великолепные, прямо-таки подиумные ножки. А под приподнявшейся юбкой нет трусиков, потому что ты, валя её на стол, их только что содрал с неё здесь, вот в этой клетушке на этом этаже, на восьмом небе… Я открываю глаза — никого нет на этом самом подоконнике, и никто не собирается бросаться из-за твоего вездесущего члена на крыши припаркованных внизу иномарок. Да и какие практикантки зимой? В декабре. В сочельник. В канун Рождества. Одни только ведьмы, ломящиеся сквозь зеркала на трепыхание свечного пламечка…

Ни практикантка, ни представительница второй древнейшей из рекламного листка, что закамуфлировался в вентиляционной комнате, ни пианистка Катя, ни арфистка Мэри, ни Галина Синицына, ни валькириеподобная бухгалтерша Марта Скавронова…
Я открываю глаза. Вот он — этот металлический рог, проросший из темени лысой горы, на которой когда-то собирались вызываемые местными шаманами духи. В масштабах планеты Земля это сооружение из металла, по всей вероятности, мистически соответствует парижской Эйфелевой башне. Но это не Париж. Хотя в снах Серёги Таврова пошловатое, похожее на банальный высоковольтный столб творение поспешной инженерной мысли вполне имеет вероятность дорасти до величия шедевра Эйфеля… Ну, хотя бы горизонтально уложенного над водами великой сибирской моста, положившего начало этому скопищу нелюдимых домов. Собственно говоря, вполне возможно, Серёга Тавров — это что-то вроде моего второго сумеречного «я», пресловутое altеr ego. Как и этот самый Голливудский Продюсер. Фрак. Цилиндр. Трость. Штаны со штрипками. Красноватые отсветы в зрачках, если снять зеркальные очки. Острые клыки, взблёскивающие при улыбке. Как третье, четвёртое, пятое я — все, смытые дотоле за борт, сожжённые на костре, расстрелянные из вохровской винтовки Поэт, Прозаик, Драматург, Юморист-Сатирик. Их тут нет. И не существует никаких доказательств, что они здесь были. Я не уверен даже в том, был ли здесь я. Вполне возможно, и Анчоусов с Дунькиным, и даже бухгалтерша с уборщицей и корректором Тихим — некие мои ипостаси. И я сам себя уволил. Тем более что, продолжая творить в жанре апокрифа, в заявлении об увольнении я не преминул написать, что увольняю Анчоусова с должности своего руководителя. Прощайте, палуба, скрип румпеля, вонь шкиперского табака, ворвань, коптящая в плошках трюма! Я отправляюсь в чрево левиафана! Неиссякаемого вам восторга и ликования, булыжная площадь с пиками храмовых шпилей, толпа с пляшущими в глазах огоньками, палач, из милосердия тюкающий меня по башке дубинкой, чтобы я не слышал запаха собственных жареных пяток. Пребудьте вовеки — барачные прямоугольнички с затхлым запахом баланды, ржавая колючая проволока, маячащий на вышке мужик с винтовкой в тулупе и шапке-ушанке.


© Copyright: Юрий Горбачев 2, 2010