Неаполитанское свидание

Виталий Леоненко
НЕАПОЛИТАНСКОЕ  СВИДАНИЕ




Он любит её
ровной, предупредительно-нежной любовью,
будто старше не на четыре года,
а по меньшей мере на двадцать.
Счастлив ли он? Да, он сам это твердит непрестанно.
И она, без сомнения, счастлива с ним.
Однако ни разу его не видала
безоглядно, мальчишески пьяным от счастья –
ни в ласках любовных, ни на руки принимая
рождённого ею младенца…
Ей кажется иногда, будто любовь,
дети, хозяйственные заботы –
всё им давно пережито, оставлено,
и, самым своим существом,
он уж далеко за пределом.
И, хоть мало склонен к религии,
но ей не однажды хотелось
то ли в шутку, то ли всерьёз
назвать его схимником…
да, живым мертвецом – за этот пронзительный взор,
за странную эту улыбку… 
Лишь иногда в нём случается видеть
пламень земной (и этот пламень пугает) – 
в распрях с братией литературной.
Соперника язвительный отзыв,
в журнале задиристая статья –
ранят его больнее,
чем болезни детей
иль на селе пожары и недороды.
И, гений его высоко почитая,
она толку не видит водиться ему
с этой журнальной породой,
где нету – не то что достойных людей,
но и просто полезных…
И, кто не знает, так знайте:
жить с поэтом – нелёгкая доля.
Надо молча сносить
слишком многое в сердце.
А каково – через год рожая,
(да ещё, как на грех, прилучаются двойни),
при некрепком здоровье,
с трудом волоча в свои тридцать девять
рано постаревшее тело…
Она, угадывая по лицу
сумрачной Музы его посещенья,
вокруг бережёт тишину, ограждая
и от себя, надоедливой,
и от детей, с их вечными шалостями,
ссорами, шумной вознёй.
Но с каждым годом
всё трудней, всё на сердце тревожней.
Всё настойчивей хочется – ну, как рассказать, чего?
Чего не хватает так, что иною порой –
самую нежность,
самую заботу его принимаешь в обиду,
мучая по пустякам
себя – и его, своего ненаглядного…
А теперь, в довершенье печалей,
в эти счастливые, безмятежные дни
итальянского путешествия –
надо ж такое… нашла на старуху поруха.
Боль в желудке, под сердцем,
тошнота, и ломота в костях,
и ночами бессонница с приступами лихорадки.
Ох, и дорого стал ей, ох, не порадовал
этот лучезарный Неаполь.
А он-то, её ненаглядный, единственный…
С ним-то что приключилось такое –
необъяснимое?
Он вместе с нею
ежедневно часами выслушивает врача.
Преданно провожает 
на ванны морские, на серные воды.
Смотрит, как и всегда,
взглядом участливым и ободряющим…
Но в глубине этих глаз
– будто не он,
что до точки последней привычен...
а каким его видеть хотела она – и не видела –
в том далёком году… Глаза
мальчишки, повесы, озорника –
блестящие, юные, бесконечно прекрасные.
Нет, она никогда не поверит в измену…
но на сердце теснится толпа
тяжких мыслей, предчувствий мучительных…


***


…Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятений душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды симвОл!


С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская,
Пеною здравия брызжет мне вал!


Нужды нет, близко ль, далёко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!


(Баратынский. «Пироскаф»)


***


На днях, в разговоре у доктора, услышав, что Настеньке противопоказаны резкие климатические перемены, он как-то излишне увлекся этой идеей. И, развивая мысль доктора, подхватил оживленно, что не надо торопиться домой, а, во всяком случае, дождаться осени, и уж тогда… «Но ведь дети, Евгеша…», – сказала она. Он с воодушевлением стал говорить, что в заботе о малышах на Соню и Николая (1), слава Богу, вполне можно положиться, а сейчас главное – поправить ее собственное здоровье. И что по этой части ничто так не поможет, как покой и благотворный медитерранский воздух. (Ведь совсем рядом, на Искье, как помнится из Светония, еще римские цезари лечили подагру и ревматизмы?) При этом он не мог не заметить, что на слова его Настенька не отвечает тем доверчиво-благодарным взглядом, которого привычно было ожидать. Что сама его речь поселила в ней новые тревожные мысли, которые она сейчас, возможно, и не выскажет, но через некоторое время они могут вылиться истерическим припадком. К счастью, доктор Амати поддержал его своей открытой и мягкой улыбкой, согласно кивая головой на его слова. Наконец, Настенька поверила и приняла мысль остаться в Неаполе до ноября.


* * *


На самом деле, Настенька поверила не доводам мужа и не улыбке доктора. Она понимала, что поспешно вернуться домой – для Евгения будет потяжелее всех ее недугов, ставших за последние годы постоянной частью их семейного быта, похуже той опустошенности, в какой он пребывал после выхода «Сумерек» (2)… Болезнь многократно обостряла в ней тоску по детям, особенно, по последней малышке, которая далась ей слишком тяжело. (То была третья двойня; мальчик родился мертвым, а девочку насилу выходили.) Однако, принудив себя, она приняла решение твердое: оставаться в Италии хоть до осени, хоть до зимы, сколько Евгению будет нужно. Она не станет донимать его своими хворями, своим нытьем. Она вообще постарается поменьше ему надоедать, чтобы не прогонять часы вдохновения. Ведь уже первые дни в Италии показали, что пребывание здесь для него плодотворно. Дай-то Бог, пусть будет так и до конца.


***


Но вот мы поднялись на небольшую высоту, и величественный вид открылся нам. Неаполь во всей своей красе, ряд домов, на мили растянувшийся по плоскому берегу залива, предгорья, перешейки, скалы, далее острова, за ними море, – прекраснейшее зрелище.
Ужасное пение – скорее крик восторга или радостный вой – стоявшего на запятках паренька меня испугало, прервав течение моих мыслей. Я на него напустился; до сих пор этот добродушный малый не слышал от нас ни единого грубого слова.
На несколько мгновений он оцепенел, потом слегка похлопал меня по плечу, просунул между нами правую руку с поднятым указательным пальцем и сказал: «…Простите, синьор! Ведь это – моя родина!» Я вторично был повергнут в изумление.
И, бедный северянин, почувствовал, как глаза мои увлажнились…


(Гете. «Итальянское путешествие»)


***


Вдоль квартала Санта Лючия,
среди запахов говяжьих коптилен,
табака и турецкого кофе,
средь базарного головокруженья,
гвалта, гогота и толчеи –
русский барин идет с ошалелой улыбкой.
- Эй, благородный синьор!
Нам тут кажется, что, если бережно и умело
обчистить ваши карманы,
вы только будете рады,
что Неаполь верен традициям
и не роняет славное имя
столицы карманных воришек…
Впрочем, способов сколько угодно
ваш кошелёк облегчить от излишнего груза…
Эй, что там, синьор? Пиастры, талеры, луидоры?
…Он куда-то смотрел
сквозь залежи осьминогов, лангустов и мидий,
сквозь мельтешение лиц, ладоней, фартуков, шляп…
Всё улыбался… Кажется, будто впервые
видит он землю, небо и море,
пальмы, платаны, церкви, сор на мостовых
и эти долгожданные лица.
И туманные сны прожитой жизни –
в детстве, по первому снегу, дорога в Тамбов,
мшистые камни Финляндии, петербургское влажное лето,
неузнаваемый Дельвиг в гробу, Пушкин в слезах, –
всё родное, ушедшее,
что в сердце тоской бередит сладкие раны, 
сейчас оживёт наяву.
Младенческой колыбелью
раскрылся Неаполитанский залив, и в нём
солнечно-чистыми пеленами
мир засиял поднебесный…
Остановись же, мгновенье…


…В его сознанье проник
детский пленительный голос:
- Благородный рыцарь! – Cavaliere gentile! 
Огляделся. Пред ним
стояла наследница этой земли,
солнца и моря –
инфанта Королевства обеих Сицилий,
в сборчатой юбке из сатинового отреза
(красной ценой в пол-деньги),
в кофте, с комичными рюшами на плечах
и с ногами босыми.
А на груди,
вместо династической лилии,
красовалась роза из перламутра.
Ей было не больше семи;
но глаза, смотря на него без боязни, сияли
материнскою тёплою силой.
(Что, впрочем, нередко бывает
у дочерей бедноты многодетной.)
И, как у настоящей инфанты,
до пояса вились чудные локоны,
перевязанные лентою алой.
Держа пред собою
блюдо жареного в сахаре миндаля,
она повторила учтиво:
- Благородный рыцарь, взгляните!
Для вас – совершенно не дорого!
Волнуясь, спеша,
он раскрыл кошелёк
и непослушными пальцами,
не дожидаясь объявленья цены,
вынул золотой наполеондор.
- Mon enfant… mia piccola figliola (3), –
выговорил, запинаясь, – возьмите за всё,
только, пожалуйста, не потеряйте дорОгой…
И красавица, блюда не выпуская,
свободной рукой
обхватила его склонённую шею
и роскошно, по-королевски,
расцеловала в обе щеки.
А затем онемевшему рыцарю
весело вручила покупку
и, подхватив свои сборки
в грациозном книксене,
скрылась бегом…
Только алая лента
да пятка босая
сверкнули в гуще базарного люда…
А красноглиняное деревенское блюдо
с фунтом орехов – осталось в руках,
подтверждая, что чудное прикосновенье
было – не сон…


Ах, если бы только…
…Но рыцаря ожидало
ещё бесконечно большее чудо,
подобное камню Грааля:


на блюде, среди миндаля,
радугою переливалась
роза из перламутра, случайно упавшая
с груди несравненной инфанты.
   

***


…Зови ж теперь на праздник честный мир!
Спеши, хозяин тароватый!
Проси, сажай гостей своих за пир
Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!
Каким разнообразьем брашен
Блистает он!.. Но вкус один во всех,
И, как могила, людям страшен;
Садись один и тризну соверши
По радостям земным твоей души!..


(Баратынский. «Осень»)


***


Горе ударило, словно топор.
За семейным обедом
он потянул из кармана платок –
и выронил драгоценную розу.
К полу склонился – цела ли?
Трепетное волненье
выдало его с головой.


Бедная Настенька!
Господи, что тут кричала она…
Ну, что удавится… (Это уже как обычно.)
Ну, проклинала… Ну, смерти желала
безвестной сопернице…
Он попытался обнять.
Она поддалась на мгновенье,
лишь для того, чтобы вырвать из рук
ненавистный подарок.
И, отскочив, в исступленье
топтала ногами.
Топтала ногами
у слуг, у детей на глазах…
И, раздробив до конца, в мелкую крошку,
с воем утробным
бежала по коридору…


***


…Величественный, гордый вяз!
Прости, прости в последний раз!
Прости, листков твоих приятное шептанье,
И вы простите, имена,
На твердой сей коре рукой любви сплетенны.
Одно мгновение!... и где остатки тленны?..
Ах! тщетно для тебя настанет вновь весна;
Ты умираешь с тем, чтоб ввек не возрождаться...
Уж члены все твои разбросаны в траве,
И возносившейся ко облакам главе
Во прахе суждено валяться!..


(Батюшков. «Срубленное дерево»)


***


…Так, быть может, лежал Наполеон
на твёрдой солдатской постели
в последнюю ночь
посреди океана, на затерянном острове.
Так лежал Пугачёв на соломе
в клетке своей, перед казнью.
Только уж кончено всё. Казнь совершилась,
и нет средь живых
Евгения Баратынского.


Через часа полтора
Митрич, не глядя в глаза, известил:
- Барыне худо.
Он отвечал, не вставая:
- Прошу, позаботься. Вы же с Ариной
знаете, какие прописаны ей
на этот случай лекарства.
Скажите ЖозЕфу, он пусть сообщит
доктору и попросит придти,
да как можно скорее.


Ещё через час
приходила Арина. Жозеф, мол,
доктора не застал,
а прислуга сказала,
что раньше ночи никак не прибудет.
А барыне, мол,
нисколько не лучше.
Но пока навещать не просила.


Ну, что ж.
С ней, как бывало не раз, обойдётся.
Только… только плохо ей будет
оставаться с семью-то детьми …
Ну, а ты-то, Евгений Абрамыч?
В монастырь? Или под сень
спасительного сумасшествия?
Давно ли тебе приходило на память,
как твой старший лирический брат
попрощался с рассудком, с любовью и с Музами
здесь, в Неаполе (4),
под равнодушное плескание волн…
Что же, завидуй счастливцу…
Иль беги босиком к оборванцам портовым –
может, поделятся с тобою убогим тряпьём,
и через месяц никто не признает
русского подданного и стихотворца
в жалком облике лаццароне…


Тут раздаться бы голосу долга…
Вот уж он обличит, как бывало:
«Сукин сын, себялюбец, ничтожество,
безголовый мальчишка…»
Но – молчание. Совесть
абсолютно недвижна.
Как будто в могиле.


***


…Туман, туман! В тумане свет!
То, дитятко, звезда твоя!
Туман тебе: немилый край;
Туманный свет: туманно жить.
Молись, молись! туман пройдет,
Туман пройдет, звезда блеснет,
Звезда блеснет приветнее,
Приветнее, прилучнее!..


(Дельвиг. «Две звездочки»)


***
 

От Настеньки перейдя к нему в кабинет, доктор сказал по-французски: «Я нахожу угрозу апоплексии. Сами понимаете, каков может быть исход, особенно в этом возрасте, на фоне последствий тяжелых родов. Теперь мадам Баратынская слишком изнурена и уже десять часов ничего не ела; поэтому принимать решительные меры, связанные с потерей крови, покамест невозможно. Я уже поручил вашей прислуге подкрепить ее силы куриным бульоном и парой яиц. Затем необходимо будет принять морфий. В семь утра я намерен сделать хирургическое сечение вены. Пусть вас не пугает, что крови придется выпустить около девяти унций». Амати предложил измерить температуру и пульс самому Евгению Абрамовичу и бегло его осмотрел. Показания не были блестящими. «Месье, – сказал он строго. – Сразу, как только разрешится ситуация с вашей почтенной супругой, я займусь вами. Должен честно сказать, ваше нервическое состояние грозит не меньшими неприятностями. Следует постоянно помнить, что у вас порядком изношено сердце. Инстинкт самосохранения, борьбы за жизнь, у мужчин развит, увы, слабее, чем у женщин. Накапайте анисовых капель и понудьте себя скорее заснуть. Главное для вас обоих – пережить эту ночь. Да хранит вас Господь и Пресвятая Дева». Прощаясь, они крепко пожали друг другу руки.
 

***


…Но ты — пребудь верна, живи еще со мной!
Ни свет, ни славы блеск пустой,
Ничто даров твоих для сердца не заменит!
Пусть дорого глупец сует блистанье ценит,
Лобзая прах златый у мраморных палат, —
Но я и счастлив, и богат,
Когда снискал себе свободу и спокойство,
А от сует ушел забвения тропой!..


(Батюшков. «Мечта»)


***


…Войти, упасть на колени,
сказать ей: «Прости, дорогая»,
И жить, хотя бы ради детей,
сердцем смирившись,
и навеки забыть это бредовое утро?
Ведь нетрудно – прощенья просить,
коль пред совестью ты невиновен…
Это ведь так… добродетельно. По-христиански…


Нет. Прости меня, Господи. Нет.
Тебе ведомы сердца глубины:
ни душою, ни телом я не изменил
той, что дана мне Тобою.
И, почитая в подруге моей
образ и дар безмерной Твоей благостыни, –
не стану предателем этому дню
и нечаянному свиданью…
Ибо и оно – от Тебя…
Ныне Тебе исповедуюсь
перед Твоим мирозданьем,
и тысячекратно готов повторять:
Я – люблю, люблю, люблю бесконечно
Твою жизнь в миллионах мгновений.
До смертной минуты – люблю.


…Говорите, анисовых капель?
Нет, наполним бокалы фалерном,
празднуя день уходящий!
Если завтра проснусь я, то вместо меня
проснётся уж кто-то другой, досель незнакомый.
Господи, слышишь, я кричу, я бунтую…
а воля – Твоя…


Слёз не отирая, выпив бокал, и ещё, 
он окно растворил
в лунную полночь,
но не почуял прохлады.
Боли горячей струя пролилась
от подбородка до самого низу.
Поплыло в глазах.
Упал. И над ним
хлынули волны покоя,
и заколыхались в волнах –
Настенька, лица детей,
проседь отца, каштановый локон девчушки
с базара на Санта Лючия,
полдень, флаги, паруса над заливом,
скрипящий под ветром Мурановский бор…
Всё запело в единой симфонии звуков,
запахов, движений, цветов…
«Вот – поэзия… – он подумать успел. –
Я слышал её; я слышал Тебя, наконец…»


***


…Пускай, приняв неправильный полет
И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечет;
Пусть заменит ее другая;
Не явствует земле ущерб одной,
Не поражает эхо мира
Падения ее далекий вой,
Равно как в высотах эфира
Ее сестры новорожденный свет
И небесам восторженный привет!..


(Баратынский. «Осень»)


***


Слуги на нижнем этаже услышали шум от падения и, взбежав по лестнице, нашли барина лежащим без чувств на полу. Евгений Абрамович был перенесён в постель. Всю ночь не прекращалась рвота желчью. Левая половина тела была парализована. В наличии были все признаки апоплексического удара. Вызванный к одру, посольский священник (5), по причине бессознательного состояния больного, не решился преподать ему Святые Тайны. Не приходя в себя, Евгений Абрамович скончался в четверть седьмого утра. Через сорок пять минут в дом близ Вилла Реале, который занимала семья Баратынских, вошел доктор Гаэтано Амати, неся в чемодане инструменты, необходимые для веносекции. Он застал Анастасию Львовну на ногах, вместе со слугами занятой обмыванием тела умершего мужа.   
 













(1) Сестра жены Баратынского, Анастасии Львовны, Софья и ее муж Николай Васильевич Путята. Отправляясь осенью 1843 года в заграничное путешествие, Баратынские поручили им заботу о четверых младших детях, а с собой взяли троих старших.


(2) Сборник стихов Баратынского «Сумерки», вышедший в 1842 году, был равнодушно встречен публикой и получил жёсткие критические оценки в литературных журналах (отзывы Белинского, Галахова и др.)


(3) "Мое дитя" (франц.), "моя маленькая девочка (или: дочка)" (итал.)


(4) Константин Батюшков, старший товарищ и в некоторых отношениях поэтический наставник Баратынского, на рубеже 1820-х гг. стал обнаруживать признаки наследственного психического заболевания. Это отчетливо проявилось, когда Батюшков служил в составе русской миссии в Неаполе. Последующие 34 года – половину жизни – он прожил в состоянии безумия.


(5) Из церкви при русском посольстве.