Пир. Луке Глонти - повару и человеку

Дзурдзуки Сергей
Как нам достичь твоего утонченного вкуса, Лукулл?
Крылья наших ноздрей стали мертвы и костлявы,
рот кривит от смешков и словесного лая,
дух разит общепитом, заволосател язык...
Где уж нам до тебя, легкий сноб отбирающих взоров,
чуткий рапсод ароматного эха, вездесущего жала Нерей.
Чем не вера, Лукулл: поклоняться природе под сводами влажного нёба,
миру молясь на алтаре языка, - чем не вера, любезный Лукулл,
для живых предназначенных к жизни и смерти?

***

Семеро крепких мужчин, окунувшись в горячую влагу,
что, извиваясь кипит белым дыханием ада,
семеро чистых мужчин, слегка загоревших,
формой прекрасные вплоть до любовного корня
/как и любят нас женские души, когда не лукавят/
семеро душ, словно космос в гармонии кожи,
влагой струясь и сияя, вытесняют исполнив
колкий воздух кавказского лета.
Струйкой тропы, исчезающей в детстве,
бодро впадаем в аллею, полную бега теней
и взлетающих бабочек цвета. Аллея зовет.
Аллея зовет к оскверненному храму. Здесь
сквозь разъятые камни течет синева равнодушно
до удивленного взора в сердце безумного неба.
Красные скалы покинув, луч улетает в раствор,
снижаясь, паря и взмывая к тайнам глубоких селений.
Полные чистой прохладой и синевою пустынной
проходим к застолью. На краю, над обрывом,
врос дощатый престол - для жратвы, для прощанья, для встречи.
Горы свисают над бездной. Куда не посмотришь, повсюду -
вогнутая кривизна. И внизу,и вокруг, и вдали - всюду - вогнута бездна.
смотрим вверх в глубину: над головами под нами летит
неподвижная крона платана.
Кто воздвиг эту тайну, Лукулл? Неизвестно.
Меняются нимбы и лики, но темные доски молчат.
Сотворенные умным прищуром, они завершают
и служат прилежно: и пирушке, и тризне, и гробу.
/лишь наши тела бесполезны, Лукулл,
шлем мы богам полый покой мертвецов/.
Что за капризы, и, что за случайная прихоть,
быть зависимой волей, быть человеческой мерой
поначалу покорного мира,
быть пронизанной частью, не понимая чего?
Ну, не странно ли это, Лукулл: оставаться живым, остывая
в линиях мертвых вещей, может быть и прекрасных,
но холодных для вселенной, играющей только с собою?
я говорю не о теле - я о твердой душе намекаю:
о наружных узорах, о голосах и шагах отзвучавших,
о загадках кем-то ещё не решенных. Вот только...
только... нужно ли это, Лукулл?
Ведь оскверненная тайна прямо ведет к равнодушью...
Кратки прямые пути, но мертвы их скупые ответы.
Знаю знаю, - ты скажешь, зевая, Лукулл.
Знать до конца не желаю,- с улыбкой тебе отвечаю.
День бесконечен Лукулл быстротечен
день подаренный кем-то не прерываемый день

***

Нет: ни случайное пиво и торопливую водку,
ни одинокий коньяк или сладкую плавность ликера -
пить мы сегодня не станем - терпкие вина играют
в темноросой прохладе кувшинов.
/так, и в наших телах замкнута темная влага;
переливаясь, она и пьянит и вскипает.
и смеется и стонет,и зовет, и ведет к океану,
размыкая любовью случайную форму животных.
Или, подобно кристаллу, кристальной становится мыслью,
светлой и радостной мыслью, безнадежной быть может...
/Будем верить, Лукулл, не дано нам иного, ибо,
короток короток день/.
Итак, я сказал про сосуды. Их проносят
плавные женщины гор, боясь расплескать
и себя и священную влагу. Над столом
стоящим, как я отмечал, под платаном,
ароматы струятся. Но - смотри-ка -
на скатерти грустно застыли
уже неподвижные дети природы:
золотистые тушки вальяжных фазанов
и зеленомолочные кили форелей,
/их трепет был прерван роящейся дробью
и торпедным крючком рыболова/
два поросенка, прокаленные духом,
испытав гигиену гиенны. бодро подняв пятачки,
друг против друга лежат
с умиротворенной улыбкой или /кто знает?/
прерванном хрюком души;
/бесполезна морковка во рту - плата свиному Харону/.
мамалыга /по-здешнему: гоми/ белеет, дымясь
в оправлении ломтиков сыра - дар златорунных отар,
текущим по склонам зеленым перед взором морского Ясона.
Сверху смотришь и, кажется - город, покинутый город, Лукулл,
исчезающий в зелени город /так в мозаике древней
пробивается гневный цветущий орнамент/:
зеленое устье тархуна и терпкая прелесть рейхана;
отжатое тельце шпината в мерцании зерен граната;
струи юного лука легки, чеснока оперенье полетно,
помидоров прохладное пламя и огурцов устремленный объем
/словно упрек плоскостному Евклиду/, - все
как цветущая лава, подступает к глубоким пиалам
наполненным острой приправой/травы, перец, чеснок,
растворенные соком просроченных вин или слив
миновавших жестокую осень/. В красноглинянных чашах
ещё пустота, но она призывает. Пространство зовет,
пространство зовет, уступая на время
исчезающей воле событий. Ведь пространство, Лукулл,
череда бесконечных отсутствий и этим
жизнь порою грустна, но в стремленьях легка и прекрасна.
Зов немой пустоты, Terror vacui*, Лукулл - наша форма свободы -
здесь - всегда только - здесь.

 *ужас, страх пустоты /лат/.

***

Расселись. Молчим. Примеряемся к пищи.
Взгляд подробно скользит по тарелкам с добычей;
древний глаз обегает, изощренную кухней, природу.
Аромат /я,похоже, теряюсь/ хаотично дурманит,
превращая рычанье утробы в мелодии дивного вкуса.
Язык утопая во влаге, стыдливо лежит за зубами
и отсылает рукам порывы бескровных захватов.
Начну-ка, пожалуй с закуски,- говорю я себе
и веду безбоязненно руку к желтоватому ломтику сыра.
Взял, поднес, в приоткрытые губы отправил
кристаллики соли вперемешку с невинным питанием агнца
/так олений язык вспоминает соленый прибой океана;
ностальгия, Лукулл, ностальгия по водной отчизне/
Потом приступаю к соленьям. Морщинистый перец
безобразен, как старый ироник, который острит
ощущая оскомину жизни и тем, ещё больше
продлевает горчащую жажду: все испить до конца.
Жажда - вот, что ведет нас, Лукулл,
неподвластная жажда пустыни.
Время горечи уксуса и время просроченных вин.
время сладкого сока и пьянящее время вина.
Над чашами нависла влага; играют струи в нетерпеньи...
Пора.

***

Я люблю этот час. когда в чаши живые
льется господа темная кровь. Я люблю этот зов.
Я смущен в этот миг, когда токи живые
говорят мне: открой. И хочу и боюсь приоткрыть -
словно в детстве, как-будто впервые -
этот радостный ужас миров -
миг двойной пустоты, миг гордыни смиренья
двойной немоты - разделенная цельная кровь,
словно страсть, что еще не свершилась,
пригубившая ДА с опьяняющей силой
и отвергшая НЕТ - чтобы ныне и присно открылось -
и потом повела как любовь.
Словно радостный вопль серафимов,
бьющих взмахами света. Я люблю эту сильную кровь.
Я люблю холодок на губах глины влажного мира
его долгий глоток. протекающий в трезвой гортани,
словно сон, разверзающий душу без слов
и потом оскверненный словами
отраженных и мертвых миров.
Смерть ли жизнь мне приснится? Люблю этот зов.