Сватовство батава

Виталий Масюков Симбирск
Поэма

Памяти Анатолия Бармина

1.

- О римлянка, не щурься зло и гордо,
а улыбнись угрюмому батаву –
как будто кабаниху на загорбке,
принёс я к твоему порогу славу.

Ты озираешься: мол, что творится? –
Ведь только-только рядом был Октавий!
Жаль, улетучился, как пар, патриций –
я спутников своих хочу представить.

Вот Хаброк, меч.
Мой неразлучный друже
во мраке ножен грезит час за часом,
как ястребом над полем битвы кружит,
красуясь красным каплющим окрасом!

Вот верный Альсин.
Злится, землю роя,
стоять на привязи гнедому – пытка.
Ему б домчать до вражеского строя
и врезаться,
окровянив копыта!

В железный наш союз войди четвертой.
Ну, что же ты?
«Согласна!» - молви звонко
и поклянись без всяких там увёрток,
что явишь сына, посильнее львёнка!

Молчишь?
Знать, растерялась, как в тумане.
Коль так, прими-ка, словно факел, правду.
Нет, страсть меня не жжёт и не дурманит,
нет, десять кубков я не выпил кряду.
Нет, нас с тобой сегодня свёл не случай,
а Вотана загадочная воля.
Я был в Вальхалле,
над багровой тучей.
Был мёртвым.
Но теперь, гляди, живой я!

Не бойся – я клинком лишь палец трону.
Вот видишь, кровь моя алее алой…
Присядь, чтоб не свалиться под колонну,
когда услышишь, какова Вальхалла.

2.

Да, всю, как есть, бурлящую лавину
тех смертных впечатлений помню я.
Но – по порядку.
Утречком невинным
на дне поросшей буком котловины
парфяне – да несметней воронья! –
нас окружили.
Вопли, лязг и всхрапы
выплёскивались аж за горизонт!
Стволы смещались,
в красных сплошь накрапах!
Я за день был раз тридцать поцарапан
и на закате, наконец, пронзён.

Но умер ночью, а верней – под утро,
когда над лесом посерел восток.
И девы,
льдистоглазы, меднокудры,
крылаты /не обозные лахудры/,
меня с земли подняли – как листок.

И понесли – всё выше, выше, выше…
Мне ль не смекнуть: куда, по воле чьей?
И хоть я был к полётам не привыкший,
однако ж разглядел, каковский вышит
узор у каждой девке на плече.

Потом вокруг всё враз побагровело,
хотя заря ещё не занялась.
И на багровом – вспышки то и дело…
И я глядел, не скрою, осовело
на вспышек тех разгульный перепляс!

Но вскоре лишь багряные волокна
виднелись в небе, чёрного черней.
К булыжным грудям /старая уловка/
прижав мои окованные локти,
валькирии застыли в вышине.

Внизу, по туче, вспышками взогретой,
текла невероятная река –
без устья да и без истока где-то,
огромнейшим казалась мне браслетом,
тягуче-ярким, сплющенным слегка.

Ярились волны – как из жаркой плоти,
как рыжий, впавший в бешенство табун!
Внутри – по солнцу,
а снаружи – против.
они стремглав неслись, назло природе!
Названье – Тунд,
а надо б, видно, - Бунт.

И окольцован этим Тундом-Бунтом,
гудел чертог,
сплошь в бликах золотых!
Да не чертог, а город!
Но – как будто
кто сгрёб строения и, перепутав,
их вновь поставил наугад впритык.

Ни улиц, ни манежей, ни фонтанов,
ни площадей, ни лестниц, ни дворов,
ни травки, ни единого платана…
Лишь бликами слепящий непрестанно
из разных кровель состоящий кров!

Тут девы /конвоиры на поверку/
решили, что довольно мне глазеть
на зрелище заманчивое сверху.
Решили правильно: батав – не беркут
и не плебей, пришедший в Колизей.

Когда ж спускаться стали – учащённо
вздымались под локтями груди дев.
Ещё бы! Пробирал он до печенок,
как из громов,
волшебно приручённых,
вселенную заполнивший напев:

«Проносится металл, расплавлен,
ярится на родимый круг,
поскольку только тот прославлен,
кто с круга вдаль сорвался вдруг!

Неведом путь и бесконечен,
но нрав мужской неукротим.
И метой Вотана помечен
батав, медведя побратим.

И всё же тщетны все потуги
продлить рывок очередной…
Ищи подругу! Без подруги
рвануться дальше не дано.

Посредством женщины лишь сможешь
продолжить путь – её любя,
на вечность сладостно помножив
одномоментного себя.

Ты – в длинной веренице славных.
Вслед за тобой пойдёт твой сын.
За сыном – внук,
за внуком – правнук
уйдет в туманов дальних синь.

Куда? Где огонёк заблещет?
В оконце заповедном чьём?
То знает только ворон вещий
над Вотана крутым плечом».

Да, был напев тот всемогущ и внятен,
слова – как мы на приступ – шли стеной.
Но мне их смысл был чужд и непонятен,
как мельтешение блестящих пятен
при сильном ветре в вышине лесной.

И хоть спускались медленно к Вальхалле,
но, показалось мне, спустились вмиг.
Стена, гляжу, багровая,
    И крали,
не ослабляя хватки,
запорхали
к зловещему отвесу напрямик.

Я ждал удара, искр из глаз и новой
кровищи…
Нет!
Сквозь стену, как сквозь дым,
впорхнули мы в застолье,
в рёв слоновий,
каким нас встретили, как лиц сановных,
подъемля чаши с зельем золотым!

И взоры, зажелтевшие животно,
и руки, что длиннели на глазах,
к девицам потянулись…
Но до свода
вспорхнув, те обронили: «Ждет нас Вотан!»
И совершив стремительный зигзаг
над дюжиною брызжущих весельем
застолий и потешных тяжких игр,
мы оказались в зале,
где висели
вдоль стен –
подобьем адовых расселин –
оскалы исполинских львов и гидр.

А с яркой высоты, где уложились –
червонной чёткой чешуёй –
щиты,
сигали блики и в клыках страшилищ
на искры красноватые крошились,
ярясь от вдруг осознанной тщеты.

Так на меня воздействовали скверно
развешенные головы зверюг,
ощеренные в ярости безмерной,
что, вспоминая втуне меч свой верный,
я всемогущество узрел не вдруг.

Там, в зале том ужасном и просторном –
самих удавов толще и длинней –
стелились по полу, бурея, корни.
И волки, двое, с проседью,
притворно
рядком дремали промеж тех корней.

И ствол стоял толстенный, не колышась,
и был ошкурен чисто ближний бок,
и в нем – ступенью – вырублена ниша.
В ней –
будто бы естественно возникший
из сердцевины –
и сидел он, бог.

Лик – не приветливый и не спесивый,
скорей, бесстрастный, будто на века
сработан из морёной древесины.
А кудри с бородой – дремуче-сивы.
Но, в общем-то, не хилый старикан.

И встали мы пред ним, чтоб разобраться…
Вдруг резко: «Карр!»
Как тюкнули меж глаз!
Я вздрогнул,
и ругнулись девы вкратце,
и вздыбились загривки серых братцев,
и льва башка со стенки сорвалась!

Он, ворон, каркнул – в глотку ему чирей! –
с безлистой голой ветки.
Величав,
надменен даже, будто бы в порфире,
сидел он выше локтя на четыре
хозяйского морёного плеча.

И Вотан с удивлённой краткой фразой
свой лик суровый вскинул к вещуну:
«Ошибка, говоришь?»
И волки разом
вдруг порыжели взглядом и окрасом,
носы уставя тоже в вышину.

И девы… показалось отчего-то,
что я держу обеих на весу.
«Баб побоку!» - решил бесповоротно
и, налегке, шагнул вперед: «Хэй, Вотан!»
Чего бояться было мертвецу?

Заметил, как в усмешке углублённой
раздвинулись древесные уста:
«Гляжу я, ты из самых забубённых.
Скакать, рубиться, подминать бабенок,
короче, жить – нисколько не устал.
Не удивительно: мертвец ты мнимый.
Валькирии ошиблись /ворон прав/
и нынче ж распрощаешься ты с ними
надолго,
там, под кронами земными,
посредством серых братьев хворь поправ.

Ты будешь жить, как жил /хотя твой статус
весьма поднимется, стряхнув вшивьё/,
до встречи с той,
что красотой и статью
легко б затмила лучшую из статуй
Венеры или как там, бишь, её?»

Тут Вотан бровью чуть повёл корявой –
и это был, как видно, девам знак.
Меня вновь подхватили слева, справа
и вновь по залам,
над хмельной оравой,
я быстро полетел, как в детских снах
/влекомый на сей раз довольно грубо/…
И вновь сквозь стену –
Будто бы сквозь дым.
«Будь богом я, - подумалось мне глупо, -
батаву я б в дорогу подал кубок
с зело зазывным зельем золотым!»

Дорога вниз мне показалась длинной,
я даже малость, помнится, скучал…
И вот над той же самой котловиной
мои валькирии вполне орлино
застыли в первых ласковых лучах!

3.

Тут к месту будет сказано, что девы
крылатые бескрылых погрубей.
Ведь с высоты раскидистого древа
меня /как будто я – куль отрубей/
швырнули наземь так,
что, пусть на время,
но вышибли из тела напрочь дух!

Когда ж очнулся – дев забыл,
бодрея
от близости волков матёрых двух.

Как тщательно, с каким усердьем рьяным
два поседелых по ости врача
мне многие зализывали раны
при этом жёстким мехом щекоча.

И оттого всё завершилось дико:
батав бессильный, бездыханный, без-
надёжный поначалу захихикал,
потом заржал вовсю, как жеребец!

И тотчас мои лекари смекнули,
что исцелён батав и полон сил,
и разом плутовато подмигнули,
и повернувшись, словно на оси,
наклонно взмыли в небо,
постепенно
теряя очертанья в синеве…

И скоро два хвоста лишь –
два полена –
ввысь уносились, ласточек резвей!

Ты улыбнулась.
Но ведь не без задних,
обидных мыслей?
Ведь уже не раз
подумала, что незнакомый всадник
и хвастаться и привирать горазд?

Зря эдак-то.
Правдиво и не нудно
тебе пытался тут я рассказать,
что на исходе дня и ранним утром
произошло со мной пять лет назад.

Однако зажил я не так, как Вотан
мне то ли предсказал, то ль повелел.
Да я, как прежде, воевал охотно,
но… грамоту в затишье одолел!

Кто видел с книгой дикого батава?
А я «Записки» Цезаря прочёл.
И пункты римского крутого права
известны мне теперь наперечёт.

Любовные элегии Назона
читал я даже /полтора столбца/,
ну, правда, носом в книгу ткнулся сонно…
Зато прочел почти что до конца
«Апофеоз» ехидного Сенеки.
Читал и Флакка, чтимого толпой.
Не дале как вчера, Пентаций некий
меня назвал учёности столпом.
Вот льстивый дурень!
Пусть я не из скромных,
мне хватит званья моего вполне.
Давно уж я не рядовой наёмник…

Ещё на той, с парфянами, войне
на круче,
сразу же за разъярённым
потоком,
что форсировали вброд,
меня назначил вдруг центурионом
тогдашний император-сумасброд.

Чрез год,
уже на берегу Евфрата,
что только что был щедро обагрён,
другой
благоразумный император
мне отдал под начало легион.

Три года я провоевал легатом.
И, хоть тогда уже владел пером,
по сути, оставался небогатым,
незнатным, ненарядным дикарём.

И ныне пурпур там иль позолота –
не для меня и моего коня,
и моего меча,
Вот оттого-то
сенаторы косятся на меня,
префекта нового преторианцев,
чьё имя где-то в чащах и средь скал
у мрачных ожелезненных повстанцев
вмиг вызывает яростный оскал!

Да что мне эти туши из сената?
О них бы я не вспомнил, хоть убей,
Когда б не разглядел у колоннады
тебя,
не обратился бы к тебе…


Ты та,
кого мне предназначил Вотан
в Вальхалле золотой, пять лет назад.
Ну?
Сделай шаг ещё навстречу…
Вот так.
Сколь дивны эти римские глаза!

Теперь садись в седло –
его я вытер.
Сегодня ж справим свадьбы мы,
пышней
сенаторской…
А Вотан и Юпитер
за нас пусть радуются в вышине.