Поющий портной

Виталий Масюков Симбирск
триптих

Елене Кувшинниковой

1.

Гаспар не смог скопить деньжат,
не смог принарядиться,
хоть не из тех был,
что лежат,
мечтая о Жар-птице.
Отнюдь!
Едва умыт, небрит,
он брал мелок и ткани,
взмутив чуть свет мышиный быт,
а также тараканий.

Он шил,
старателен и тих,
из бархата камзолы,
штаны из лоскутов цветных
для бушей развесёлых.
Шил шубы из звериных шкур
для местной власти тучной.
Шил скопом саваны и, хмур,
шил гульфики поштучно.

Он шил при солнце и свечах,
безропотен, как ослик.
Он над своей работой чах
неделями.
Но после
он покупал кулёк халвы
и дюжину бутылок
и говорил: «Пошли-ка вы…»
всей слободе постылой:
сапожникам, другим портным,
старьёвщикам картавым,
грозе их, стражникам смурным,
довольным костоправам,
чеканщикам и кузнецам,
могучим, но чумазым,
захожим бледным чернецам,
ворам /порой в алмазах/,
комедиантам, мясникам,
супружницам практичным,
их чадам,
чей всегдашний гам
перекрывает птичий.

Вот так,
с отвагой кой-какой
и кой-какою дурью
послав не очень далеко
всю слободу родную,
он шел домой /на вид шальной,
как будто бы контужен/
и запирался на стальной
большой засов.
И тут же
швырял оставшуюся ткань
в беззубый зев камина
и первый выпивал стакан
с довольно постной миной.

Но со второго у него
чуток теплели щеки.
С четвертого же – заревой
румянец – да широкий! –
цвёл у Гаспара на щеках,
цвёл даже диковато…
Ну, а с шестого – ещё как
пылали щёки хвата!

И всё же был стакан седьмой
заглавным для Гаспара –
тут он, в быту полунемой,
вдруг превращался в барда.
Да, да! Молчун и домосед,
к тому ж ещё гундосый,
он после выпитой в присест
впрямь лошадиной дозы
вдруг громогласно запевал!
Как Ричард с сердцем львиным!
Как у скалы девятый вал!

От песенной лавины
срывались с чёрных труб коты,
а псины жались к стенам
и лаяли до хрипоты
не злобно, а смятенно.

Соседки, пленницы утроб,
спеша на ближний рынок
с мечтой о свежей спарже,
    об
окорочках куриных,
всё ж замедляли малость шаг
у окон баламута
и чепчиками в кружевах
покачивали мудро:
«Какой ни есть мастеровой,
без женского присмотра
он одичает до того,
что превратится в монстра!
И наш Гаспар тому пример,
наглядней не бывает.
Поет! Вопит, сказать прямей,
и даже завывает.
Такое пенье кстати лишь
в час мирового мора.
Но диво ли? –
Большой малыш
без женского присмотра…»

Соседи ж, те, кому пришлось
шагать близ громких окон,
усмешками гасили злость:
«Да надо ж выпить столько,
чтоб так запеть, так затянуть –
как ветер зимней ночью!
К тому же петь такую нудь,
к тому же – в одиночку.
Нет, чтобы земляков позвать
на рюмочку кагора.
Мы б, разобравшись, кто чей сват,
глядишь, и спели б хором.
И стал Гаспар бы чтим и мил
без всяких экивоков…»

Услышав это б, нахамил
в ответ наш выпивоха.
И хорошо, что на дому
с капризностью дитяти
внимал он только одному
себе –
с восторгом, кстати.
Да, да! Гаспара пьяный взгляд
блестел в слезах незорко –
не вследствие больших утрат,
а вследствие восторга.

Вот так, не отирая слёз,
восторженных, сладчайших,
багряный дар зеленых лоз
из потемневшей чаши
за разом раз, за разом раз
душой всей принимая,
он пил и пел.

И, расхрабрясь,
таскала мышь немая
халву из-под стола в нору –
мелькал лишь шустрый хвостик.
И мухи на таком пиру
вели себя как гости –
и угощались, и, жужжа,
Гаспару подпевали.
Однако дружеский их жар
он ощущал едва ли.

Ему б примолкнуть,
встать к окну
иль прикорнуть на ложе –
нет, не желал передохнуть
и полчаса.
Но всё же
порою звучные слова
переходили в клёкот,
и опускалась Голова
на левый легший локоть.
Он засыпал.
Во сне храпел
да мощно – словно мамонт!
Проснувшись, снова пил.
И пел,
и всё о том же самом:

о подвигах могучих паладинов
и о любви высокой, лебединой…
о заповедных несказанных кладах
и о конях, размашисто крылатых…
о скальной нерушимости обетов
и обо всём,
что сквозь века воспето.

2.

Так пел и пел чумной Гаспар в надсад:
то с вызовом, то страстно, то державно…

И если б тот, что тридцать лет назад
здесь –
правя в Палестину –
задержался,
тот, что тогда быль дьявольски хорош:
румян, наряден, на коне атласном,
тот, кстати будет сказано, ни в грош
не ставивший портняжек,
тот, что властно
с дороги пыльной подхватил,
склонясь,
и рядышком с собой в седле пристроил
ту – краше самоцветов,
что от нас
в земных кромешных недрах прячут тролли…

О страсть,
ты налетаешь напрямик,
бестрепетную кровь взбурлив мятежно,
и отлетаешь,
наделив на миг
неизъяснимо сладостной надеждой!

Да, если б тот, увы, седой,
одышливый и слишком дальнозоркий,
тот, роющийся в манускриптах до
полуночи,
порою же – до зорьки,
тот, длинным опоясанный мечом,
приор в плаще с крестом кроваво-алым,
тот, для кого поспорить нипочём
и с римским папой,
и с библейским Павлом,
тот, про кого с оглядкой говорят:
к великому магистру, мол, всех ближе,
мол, в роли верного поводыря,
хотя магистр на зренье не обижен…
Короче, если б вождь тот теневой
узрел внезапно бедного портного
и в нем признал бы сына своего
/пускай внебрачного, но всё ж родного/,
то, выветрен порывами судьбы
и выжжен жаром споров, битв и оргий,
храмовник старый усмехнулся бы
усмешкой снисходительной и горькой
и отвернулся б с возгласом: «Коня!»,
дабы не слышать,
как его сыночек
поёт,
хмельную голову клоня,
поёт,
наивней прочих одиночек –

о подвигах могучих паладинов
и о любви высокой, лебединой…
о заповедных несказанных кладах
и о конях, размашисто крылатых…
о скальной нерушимости обетов
и обо всём,
что сквозь века воспето.

3.

Однако та, что родила певца
когда-то /кстати, ночкой соловьиной/,
так и была по сути до конца
с ним скреплена незримой пуповиной.
Да, с первых куценьких шажков под стол
и с первых же проказ, обид и ссадин
была с сыночком заодно и столь
самозабвенно, истово /к досаде
родни,
которой нравилось учить:
мол, для тебя важнее нет задачи,
чем поскорей в мужья заполучить
вдовца,
притом, конечно, побогаче/.
Увы! Иных, нематеринских чувств
не наблюдалось в ней определённо.
Вот разве сына первая влюблённость,
та, глупая /но не глупей ничуть
последующих/ ей переживалась
почти что как своя…
И диво ль то.
что  и посмертно не отмежевалась
она от незадавшейся, простой
сыновней жизни…
В райские те кущи
душа её не унеслась, легка,
а – здесь осела,
растворилась в сущих
явленьях, что вблизи её сынка.

И потому-то на оконной раме
смола  блестела светлою слезой,
и возносился потолок, как в храме,
на стыках вспыхивая бирюзой,
когда,
качая головою гиблой
и косо открывая горький рот,
Гаспар уже выкрикивал лишь хрипло…
А чудилось ему, что он поёт –

о подвигах могучих паладинов
и о любви высокой, лебединой…
о заповедных несказанных кладах
и о конях, размашисто крылатых…
о скальной нерушимости обетов
и обо всём,
что сквозь века воспето.