Ана Бландиана. Лето

Анастасия Старостина
Если начать вспоминать, самое сильное в жизни чувство лета дала мне не растительность его наивысшей поры и, как ни странно, не море. Самое яркое из тех, что я помню, лето развернулось для меня, как на средневековой сцене, во дворе монастыря Хорезу, а его действующие лица, очень разные, все принадлежали к животному царству.
Первыми были ласточки. Стоял теплый, чуть ли не жаркий августовский вечер, мы, счастливые, что нас пустили ночевать в келью, сидели на крылечке, молчали и смотрели. Обитель, основанная Константином Брынковяну, усыпальница великого господаря, прототип многочисленных других монастырей, которые строились по ее подобию и в подражание ей, была такой прекрасной и такой первообразной, что мне трудно было запоминать ее и описывать, как трудно цитировать по тому или иному случаю Эминеску. Я бы лучше закрыла глаза и по-другому, не зрением, впустила в себя гармонию этого рукотворного мира. Как таинственный чертеж, он состоял из трех кругов с общим центром: церковь, кольцо росистой травы и кайма ослепительно белых келий, оттененных красной геранью и фиолетовыми левкоями. Тут-то я их и заметила: кольцо келий обрамлялось еще одним, серым, кольцом гнезд, аккуратно расположенных по кругу под стрехой, и из них в теплый синеватый воздух вечера резкими, тревожными залпами вылетали сотни, а может, и тысячи ласточек — загадочных точечных фигурок, — осеняя монастырский двор конвульсивным кружением, как будто они судорожно, очень в духе нашего времени, вырезали круглые ломти из плотной и средневековой монастырской тишины. Второй категорией птиц, невидимых, но назойливо лезущих в уши, были сычи (или совы?), они бередили щедрый на звезды вечер жалобами и капризами избалованных детей, принадлежащих прежней, ушедшей, эпохе, но — странно и неприятно — не состарившихся вместе с ней. Потом были цикады. Тоже невидимые, но звучания несравненно более рассеянного и мощного, без всякой взвинченности и горячки пробирающие необъятную толщу воздуха дрожанием, которое казалось не столько хором живых существ, сколько механическим шумом целой вселенной: наверное, таким, какой издавали бы Птолемеевы сферы, вращаясь и с мелодичным скрипом запуская в ход нарисованные на них звезды.
Светляки голоса не подавала — зато и не прятались. Сколько их могло быть? Сотни? Тысячи? Десятки тысяч? Жилец соседней кельи, выйдя ночью на порог, вскрикнул от изумления: под небом, даже чересчур кропотливо усыпанным звездами, в воздухе, отливавшем от жары серебром, голубоватые лампадки мигали между чуть белеющими стенами монастыря, травой, черной и влажной, и небом, с которым они пытались состязаться. Идиллию и вместе с тем ярость жизни, ее самодостаточность воплотил в себе этот вечер, сотрясаемый поочередно то ласточками, то светляками, озвученный сычами и цикадами, как будто вся вселенная была лишь одним из тех наивных, трогательных часовых механизмом, которые отмечают время, выводя фигуры, зажигая огоньки и впуская к нам музыку других миров.

Перевод с румынского Анастасии Старостиной