Письмо другу

Инесса Хорсун
... Еще ко мне приезжала моя стародавняя институтская подруга. Т.е. Архангельск сам приехал ко мне в гости. Мы на неделю сцепились языками. Наболтались, и опять всколыхнулось мое давнее желание навестить родной город. Не знаю, может быть, летом решусь. Боюсь разочароваться…

… Приезжай! Чего бояться? Подумай, ну  чем ты можешь разочароваться? что такое разочарование? неоправданность ожидаемого - так ожидай меньше и все будет ОК. Зато сколько можешь получить!…


…Друг мой, мне кажется, я изобрела машину времени. Помнишь, как бились над этим авторы фантастических книжек, которыми мы зачитывались в детстве? Сейчас расскажу, как это у меня получилось.
Году, кажется,  в девяносто девятом я отправилась в Нью-Йорк по работе. Пробыла я там неделю, жила в Бруклине, в одной остановке от Брайтон-Бич. Днями торчала в офисе и чего-то там работала, после работы подземкой выбиралась на Манхэттен. Башни-близнецы тогда еще стояли на месте. Трудно найти нечто поэтическое в небоскребах Большого Яблока, да еще в мутном влажном начале декабря. Но я нашла. Бродила по улицам, глазела по сторонам и вздыхала: такие впечатления надо делить с близким человеком. А я – одна, как всегда… Город этот излучает бешеную энергию, хочется рискнуть – все бросить, остаться с двадцатью долларами в кармане и покорить его, пробиться, заработать миллион. Ну да я не об этом.
Когда обратный наш самолет приземлился в Шереметьево, знаешь, что меня поразило? Местечковый вид столичного международного аэропорта. Я почувствовала, что  не просто из столицы мира попала в провинцию. Нет, я совершила скачок в прошлое, лет так на двадцать назад. Сначала мне показали, как мы будем жить в будущем, а потом кинули обратно в родной совок. Расстроилась – я привыкла гордиться нашей красавицей-Москвой, любила ее, излазила исторический центр и душой перебаливала запущенность, неухоженность, буквальную – от пыли и грязи - серость всенародно известных улиц.
Вот тебе и путешествие во времени. Летайте самолетами «Аэрофлота».

… Я что этим хочу сказать: уехала я с севера в двадцать лет; пока жива была бабушка, я навещала Архангельск короткими наездами. Так что в памяти моей он остался городом моего детства, с деревянными домами, с высеребренными дождями дощатыми мостовыми. Подруга же моя говорит, что и трамваев в Архангельске теперь нет, убрали. Я сознаю, что, кроме трамваев, еще многое изменилось. Прогресс... Вот этого прогресса я и боюсь. Конечно, меня радует, что снесли ветхие дома, принарядили улицы, восстановили по новой моде их прежние дореволюционные названия. Но вернуться хочется в тот старый провинциальный городок, которого вообще больше нет. Нигде. Только в моих воспоминаниях. Ни один самолет туда не долетит…

Улица наша носила имя Розы Люксембург. В раннем детстве для меня загадкой было это название. В голове оно не укладывалось. Ну ладно, Роза, это женское имя, понятно. В садике была воспитательница Роза Ивановна. Но при чем тут Люксембург? Это же город такой, у нас в старом плюшевом альбоме и открытка имелась. Эти пестрые картинки с видами иностранных городов и весей привозили мамины ученики, выпускники мореходного училища. Дарили нам вместе с разной мелочевкой – ручками, жвачками. Мама вставляла карточки в полукруглые прорези серых картонных листов, и я во время бесконечных ангин и гриппов частенько засыпала с тяжелым альбомом на коленях. Читать толком еще не умела, но книги любила, и меня можно было занять на пару часов, всучив этот альбом с потертыми уголками, или мою любимую, тоже изрядно засаленную от частого употребления,  книженцию с репродукциями картин Эрмитажа.

Небольшое отступление: мой сослуживец, Михаил Александрович, часто повторял такую присказку: «Деточка, я полу старый, полу больной полу еврей, я люблю смотреть книги». М.А. коллекционировал иллюстрированные издания и проводил свои одинокие вечера, перелистывая шелковистые страницы. «Задремлешь иногда, хорошо!»
Не знаю, может, во мне тоже говорит мое сомнительное еврейство, но я, как и умудренный жизнью Михаил Александрович, обожаю «смотреть книги». Я и до сих пор журналы сначала пробегаю глазами «на картинки», потом уж вчитываюсь.

Так вот, возвращаюсь к названию улицы. Взрослые, особо не церемонясь, называли улицу просто – Розочка.
- Где вы живете? 
- На углу Розочки и Обводного.
Сколько простора давалось моему воображению! Ах, как мне нравилось это – «Розочка»! Я живу на улице Роз. Я живу на улице Беляночки и Розочки. Я живу на Розовой улице. Как только детский умишко не играл словами! Тем паче розы в нашем северном городе были редкими гостьями…

На том самом углу Розочки и Обводного Канала (чем мы хуже Питера?!) в конце сороковых были выстроены несколько двухэтажных деревянных домов для семей военных. Дедушка мой был большой шишкой – военным комендантом города. Был он запорожским казаком, кавалеристом, профессиональным военным. До войны служил в Москве в Особой кавбригаде. В начале лета сорок первого их отправили в Опочку, в Псковскую область. Войска стягивали к границе, страна готовилась к войне. Не успели…  По семейным преданиям, дед в конце сорок первого воевал у генерала Доватора, а после перевели их конницу в танковые войска. Послужил он и в разведке. В боях получил тяжелую контузию, комиссовался в сорок четвертом, и с фронта отправился в тыл, в тамбовское танковое училище, готовить кадры для фронта. То, что воевал достойно, подтверждают его награды – два ордена Красной Звезды, орден Красного Знамени, медаль «За боевые заслуги», другие медали. Героем был мой дед Андрей Захарович, вот что…
Деда я живым не застала, он умер до моего рождения, в пятьдесят девятом году. Старая контузия проявляла себя мучительными, до галлюцинаций, головными болями. Дед, боевой офицер, кадровый военный, однажды не выдержал изматывающего приступа боли и повесился…
Я выросла на рассказах о моем дедушке, как, знаешь, другие растут на сказках об Илье Муромце. Может, поэтому моя память играет со мной такую штуку: я вижу деда, он входит в большую комнату нашей квартиры, веселый, улыбчивый (хотя на всех сохранившихся фотографиях он исключительно серьезен, как и положено большому начальнику). Он с усмешкой подхватывает меня на руки и что-то шутливо говорит. Сон?
Мы по русскому обычаю  ходили на кладбище на Пасху, это так и называлось – «к дедушке». Обычно такие вылазки предпринимались с утра, помнится яркое весеннее солнце, играющее на синих, с золотыми звездами, церковных куполах, вороний грай и размытая земля пополам со снегом, непролазная грязь под ногами…
Рядом с кладбищем  - участок захоронений военных лет, ровные ряды намогильных плит с именами красноармейцев, умерших в архангельских госпиталях. На некоторых и имен не значилось, только дата смерти. Солдатское кладбище. Мы всегда заходили и туда, к памятнику воину, держащему склоненное знамя. У подножия этого простого, скорее всего, типового монумента, выбеленного побелкой или чем там еще, мы  оставляли ветки вербы с пушистыми «барашками»,  яйца-крашенки и конфеты, а на 9 Мая – тюльпаны и гвоздики.
Я родилась через девятнадцать лет после окончания войны. Много это или мало? Мои сверстники играли в «наших» и фашистов, бегали по двору с самодельными, вырезанными из подходящих по размеру досок автоматами. Мальчишки выскакивали из засады (или, может, из окопа?) и озвучивали стрельбу: а-а-а-а-а-а-а!!! Ура!!! В атаку! Какие крепости, какие переправы они тогда брали?  Мы, морщась от производимого ими шума, высокомерно роняли: «Дураки!», и возвращались к своим девчачьим играм. Скажи, ты помнишь, как вы играли в войну? Наши всегда побеждали и никогда не умирали…

Еще отступление: как-то, когда моей старшей дочке было не больше трех лет, мы вошли в полупустой вагон метро. Все сидячие места, однако, были заняты. С краю, у дверей, сидел военный, в добротной шинели, в генеральской шапке. В те сумбурные перестроечные времена и генерала можно было в метро встретить. Сашка подскочила к военному и звонко приказала:
- Солдат! Солдат! Уступи мне место!
Генерал тяжело поднялся, и нахальная девчонка вскарабкалась на сиденье с довольным видом. По возрасту генерал годился нам даже не в отцы – в деды. Мы с мужем ужасно смутились:
- Ну что Вы, не надо, она могла бы и постоять. Извините, ребенок, в званиях не разбирается…
Он усмехнулся:
- Ребенок прав. Я действительно солдат, кто же еще. В точку попала ваша боевая дочка.

… Видишь, семья наша – пришлая, не коренные северяне. Только одно поколение – я и моя младшая сестра – архангелогородцы. Все вернулось на круги своя с моим отъездом. Завершился определенный виток семейной судьбы, причем с почти точным соблюдением координат. Свое первое отдельное жилье в Москве я получила на улице Маршала Рыбалко, недалеко от Щукина и Сокола. Бабушка, еще живая на то время, только руками всплеснула: здесь, здесь, в лесах Покровского-Стрешнева, в военных домиках и жили они с дедом до войны! Добавлю: где-то в этих местах тогда еще Подмосковья  воевал в сорок первом мой дед Андрей Захарович.

Бабушка моя Антонина Алексеевна родом из старинного города Ельца. Она была второй по старшинству дочерью в огромной семье. Двадцать человек детей! Бабушка рассказывала, как сердилась, когда видела, что мать беременеет снова и снова. Дети часто умирали, и бабушка со слезами вспоминала смерть своей любимицы, младшей сестры Верочки, от какой-то детской болезни.
Между тем  происходила моя прабабка Клавдия из обеспеченной купеческой фамилии Кабановых. (Ладно, не смейся, Островский со своей Кабанихой  тут не при чем!) Клавдия любила развлечься по молодости: курила пахитоски, играла в лото на деньги. Была она своевольницей, вышла замуж по любви за почтового служащего, без согласия отца. Ей выделили «кусок» - дом со всем заведением. Этот дом со временем проели, прожили, продали, купили другой, меньше... Семья все прибывала, а достаток падал. Хотя в родне толкуют, что прабабка Клавдия отличалась бойким характером, подторговывала и копейку заработать умела. К семнадцатому году муж стал идейным, «партейным», подался в революцию, и семья совсем обнищала. Бедность  страшная, спали на полу, досыта никогда не ели, одеты были как нищие, дети в школу ходили по очереди, потому что обувка – старые отцовские «щиблеты» - были одни, а детей – много.
Жизнь свою Клавдия загубила, по понятиям состоятельного отца. Но, по жестоким купеческим законам, ничего семье прабабки от зажиточных родственников больше не обломилось.
Бабушка рассказывала, как ребенком иногда навещала своего деда-куркуля:
- Мы сидим на печке, а он придет с рынка (он торговал мясом), сядет за стол и деньги считает. Раскладывает (по номиналу) в столбики по десять штук, записывает в книгу. Потом кликнет: Тоська! И даст мне копеек. А то разложит несколько монет на столе и выйдет. Мы – жух с печки! Схватим по монетке, и – жух обратно! А он вернется, пересчитает и – ничего, усмехнется только.
Революция размела этот устоявшийся мир.

У бабушки – красивый среднерусский выговор, с мягким фрикативным «г». Я запомнила ее седой, белой как лунь, и – согбенной, почти горбуньей. Она ходила, пригнувшись к земле, страдала поясницей. И ноги у нее сильно болели. И, однако же, несмотря на постоянное нездоровье, подняла и меня, и мою младшую сестру, и даже моих дочек понянчила. Дожила-доскрипела до двадцать первого века. Маленьких детей бабушка очень любила, называла ангелочками. Моя сестра (у нас девять лет разницы) только родила старшую девочку, когда бабушка умерла. Жаль, Дарина не успела показать бабушке свою малышку…

… Не знаю, друг мой, как тебя – меня вырастила бабушка. Мама-то постоянно на работе. На моей ранней памяти бабушка тоже работала по сменам в ателье и дома прирабатывала шитьем. Во дворе все звали ее тетя Тося.
И опять эта памятка войны: в нашем дворе почти не было мужиков ее возраста. Кто пропал на войне, кто вернулся, но, как мой дед, рано умер – от ран ли, от нездоровья. Зато женщины бабушкиного поколения правили не только своими семьями, но и  жизнью всего двора.
Особенно я помню одну старуху, из соседнего дома, Марию Петровну, Марью. Во дворе ее не любили, а мы, дети, побаивались  - за ругачий язык и крутой нрав. Помню ее вечно торчащей в кухонном окне и придирчиво наблюдающей, нет ли какого безобразия. Детвору она безжалостно гоняла от своих окон. Знаешь, я даже не понимала, что она кричит нам, улепетывающим, вслед. Говор ее неразборчивый, сильно окающий, чокающий, звучал для меня как китайский язык. И я приставала к Ленке, ее внучке:
- А правда же, твоя бабушка – иностранка?
По-дворовому Марью Петровну звали Марьяной. Это укладывалось в мою детскую легенду: иностранке положено иностранное имя, Марианна как раз подходит. И тут я снова попала впросак, назвав ее простодушно Марьяной Петровной, и долго мне в спину неслась ее загадочная ругань. Бабушка ходила объясняться и как-то все уладила.
Марья, как и моя бабушка, рано овдовела, жила с младшей дочерью. Сын ей помогал. Лена – внучка Марьи Петровны от старшей дочери, тети Аллы, иногда приглашала меня в гости, поиграть. Я соглашалась, только если Марьяны не было дома. 
Еще до моего рождения бабушка с Марьей Петровной хаживали в церковь, горевали по своим рано ушедшим мужьям. Тут Тося, вдова сорока шести лет, приглянулась батюшке. Он, греховодник, через Марью сделал бабушке некую препозицию, и бабушка резко обиделась на священничество – огульно на все разом. В Бога веровала, говела Великим Постом, читала молитвы шепотом, благословляла нас перед сном. Но в церковь не ходила и религии нам не навязывала. Только просила Марью Петровну:
- Ты уж свечечку там поставь за меня…

… Как ты там живешь, мой старый двор? Тополь, на который я и сейчас влезу с закрытыми глазами – руки помнят каждый сучок, ноги – каждый выступ, и вот ты уже сидишь на толстой нижней ветке, свесив ноги, а Марьяна что-то оглашенно кричит тебе в окно. Наша горка деревянная, с которой я как-то летом съехала на пятой точке и прибежала домой в слезах и соплях, с тридцатью тремя занозами в заднице. Дровяные сараи – целый мир для нас, детворы, освоившей все перекаты крыш, знающей, где можно безопасно спрыгнуть на землю, где – перескочить с крыши на крышу, где – вскарабкаться по поленнице, где – обогнуть колючую проволоку, натянутую по периметру крыши сарая жильцов из соседнего подъезда.
... Мимоходом задумалась – откуда у них взялась эта колючая проволока? И зачем ею обносить сарай? Знаю, ты сейчас скажешь – оттуда! Хозяйственный сосед со службы приволок, не иначе.
 
И от сараек наших осталась у меня на всю жизнь метка – атласно-розовый шрам около рта. Это я, лет пяти, ступила на хлипкую поленницу, предательски рассыпавшуюся под ногой в дешевой сандалии. Я грянулась о землю и завопила на весь двор, не столько от боли, сколько от страха. Кровь хлынула из носа, и еще я разбила губу. Подскочил ко мне Марьин сосед дядя Боря, ковырявшийся тут же, в сараях, с дровами, и отнес меня на руках домой. А я орала и прижималась головенкой к его клетчатой черно-оранжевой рубахе, кисло пропахшей потом и перегаром. Да, дядя Боря, добрый пьяница из соседнего дома… Всегда готов был услужить за бутылку - нарубить дров, покрасить полы, вынуть зимние рамы. Во дворе мы его видели редко - между отсидками, да так и сгинул он в тюрьме.

… Трава во дворе по пояс, сочная, зеленая, и обязательно на ветру полощется свежевыстиранное белье на длинной веревке. Помнишь, были такие штуки, их так и называли – палки? Один конец длиннющей доски заострен, им палку втыкали в землю, а на верхнем  -  выемка для веревки. Палкой-подпоркой веревку с бельем поднимали повыше от земли. И вот качаются эти палки, надуваются парусами штопанные-перештопанные пододеяльники, простыни и наволочки, ветер гонит по траве-мураве изумрудные волны... И так хочется вскочить на пожарную, деревянную же, лестницу, как на рею, и отправиться, наконец, на всех этих залатанных парусах в дальнее плавание в таинственный Люксембург, где встретят тебя, помавая розами, твои книжные друзья - бременские музыканты, Красная Шапочка и братец Кролик с братцем Лисом.

… А белизна белья была особым пунктиком наших бабушек. Ты не представляешь – как ревностно они относились к качеству стирки! Щегольнуть кружевами и добротностью материала не получалось, посему сверкали наши простыни и полотенца  кипельной белизной  и самодельными прошвами, подзорами и вышивками. И Марья придирчиво высматривала, инспектировала, удовлетворенно кивая повязанной платком головой: хорошо-от! Баско! Молодец Тося!
Быт наш был немудреный, почти деревенский. Две печки, в кухне и в комнатах. Вода только холодная. Позже разбили стену между чуланом и туалетом и водрузили глубокую чугунную ванну. Горячую воду добывали в титане. Это тоже был гениальный агрегат, знаешь ли! Здоровый, в человеческий рост, чугунный такой цилиндр на корявых ножках. Снизу топка, маленькая, для небольших поленец – «чурочек». Выше – чан с водой. Сверху прилажена печная труба, сбоку – кран для подачи воды. Жарко было в натопленной ванной, спасибо титану, до дурноты. И вот, намытые до скрипа, мы с сестрой ныряем в наглаженные байковые ночнушки, и – бегом! – в свежую постель, в прохладные простыни, пахнущие непередаваемо прекрасным запахом чистоты.
 Тащила на себе все хозяйство бабушка. Я не помню ее сидящей сложа руки. Утром встанешь – она уже шурует на кухне корытом, стирает. Стиральную машину она не признавала, стирала всегда только на руках. И, приехав ко мне в Москву, укоряла меня за мою лень:
- Машинкой стираешь, углы треплются, белье изнашивается быстро.
- Ба, а то мои руки будут изнашиваться, да?
- Руки-то не купленные…
Каждый день она намывала полы, топила печи, готовила, стирала и гладила белье… Иной раз устанет и ворчит:
- Я как раба…
Но при этом к кухонному своему царству никого и близко не подпускала. Она  дочерей набаловала,  да и нас с сестрой изнежила. Говорила: замуж выйдешь, еще наработаешься. И Марья Петровна вторила своим каркающим голосом:
- Свои дети пойдут, дак напрыгаешься!
С младых ногтей ужалили наших бабушек голод, холод, разруха. Было ли счастье в их женских судьбах? Мне почему-то кажется, что очень короткое. Как ты думаешь? С чего они как помешались на этой чистоте? Все намывали, терли, чистили, сами вечно, как Золушки, в застиранных халатах, в потертых на животах фартуках, с изъеденными работой руками. От чего все очищали свою жизнь? Сублимировали? Какой Фрейд в этом разберется?

Образование бабушка Тося получили самое минимальное. Сам посуди: родилась в тринадцатом году, война, потом революция, потом гражданка. Не до жиру. В тридцать третьем году Тося с младшей сестрой Соней подались на заработки в Москву. В Средней полосе после засухи голод стоял лютый, бабушка говорила – в Ельце собак, кошек всех поели, лебеду и ту до травинки подобрали, люди мертвые на улицах валялись… В Москве на работу сестер не брали, тогда метро начали строить, все рабочие места занимали лимитчики-метростроевцы.  Ночевали и по чердакам, и  по вокзалам, и совсем было уехали обратно в Елец.
- Сидим на Павелецком вокзале, плачем. К нам какой-то мужичок подошел, мы ему рассказали про свои мытарства и про то, что денег на обратный билет нет. Он нас свел на чердак, переночевали кой-как у теплой печной трубы, а наутро он устроил нас и на работу - на стройку кладовщицами, и в общежитие, вдвоем на одну койку.
… Потом пристроились поближе к кухне, в офицерскую столовую. Служить официантками для обманувших голодную смерть девушек  было пределом мечтаний. Тепло, сытно, чисто, культурно. Там обе и нашли свою судьбу, встретили  двух друзей, офицеров-кавалеристов, Андрея и Митю. Бабушка рассказывала:
- Бедные мы с Сонькой были, страшно вспомнить. На двоих одна пара туфель. Ни сменного белья, ни одежды, ни сапог. Жили  впроголодь. Мать нас обирала. Как у нас получка, придем домой – уже сидит, ждет. И сейчас нас по магазинам, муки, круп, сахару наберет, все в Елец увозила.  Тоже им выживать надо было. Да кабы своим, а то ведь на базаре продавала, куда деньги потом девала, не знаю. Папа, наверное, пропивал. Господи, прости ты их душу грешную…
Перекрестится, кратко помолится про себя -  и дальше:
- Я с вечера перестираю бельишко, кофточку, чулки, чтоб на работу в свеженьком идти. Бедненько, да чистенько. Хорсун (деда она звала исключительно по фамилии) меня и приметил. Ладно, поженились. А спать-то мне не в чем – вся одежда и белье сохнет на веревке! Ну, я хорсунову форму физкультурную надела. Он ко мне, простынь откинул, а я и лежу в майке «Динамо» да в сатиновых синих трусах.
- Ба, а он что?
- Что он… Ничего не сказал, потом купил мне всего. Жалел …

В тридцать восьмом году родила она двойняшек, мою маму и тетю. Когда началась война, бабушка получила на деда три похоронки. Надеяться было не на кого, и она уехала с детьми в Елец. Часто вспоминала самое начало войны:
- Брешут все, что война началась внезапно. Все торгаши знали – вечером двадцать первого июня все магазины закрылись на учет. И гастрономы, и универмаги.
В Ельце тоже несладко пришлось. Немец подступал и туда. Соседка им присоветовала эвакуироваться. Бабушка побежала в военкомат, и их, как семью кадрового военного, отправили первым же составом в эвакуацию. А на следующий день немцы вошли в город. Та самая соседка, по слухам, сдала немцам все семьи в округе, где были коммунисты, или красноармейцы, или, как у нас – зятья-военные. Только семью прабабки Клавдии почему-то не заложила. Говорят, тех несчастных погубили – скинули в колодец и сверху расстреляли, наверное, чтобы с телами не возиться потом. Господи, люди, да люди ли вы?

… Эвакуация. Война повлекла пол страны в теплушках на восток. Ехали целый месяц, пропуская идущие на запад военные эшелоны. Дорогой  состав не раз  бомбили, еда вся кончилась. Мама моя опухла от голода, уже не вставала. А когда добрались, наконец, на Урал, в Свердловскую область, жители деревни, куда они попали, оказались из ссыльных, раскулаченных. Никто им, семьям красных командиров, и корки хлеба не дал. Как выжили зиму сорок второго года – непонятно. Без теплых вещей, которые можно было бы сменять на еду, без денег, без работы. Смутно помню бабушкины рассказы о том, как в жгучие морозы она ходила в лес за дровами. На ногах – галоши, рук-ног от холода не чуяла, да не это самое страшное -  боялась волков, одним топором от них не отбиться... Сполна помыкала она свое бабье вдовье горе.

… Помнишь, мы росли с этим припевом: только бы не было войны…

В сорок четвертом году дед их разыскал. Отправил за ними ординарца, ехали с Урала с оказией – с военным эшелоном, везущим летчиков на фронт. Те закормили двойняшек ленд-лизовским шоколадом из своих пайков. Мама до сих пор помнит его вкус.
В Архангельск семья попала в сорок восьмом году. Жили в разных местах, пока не обосновались, наконец, на втором этаже того самого дома на Розочке. Ничего такого и не было в этих двух комнатах, никаких мебелей-гарнитуров. Из ценностей имелся старинный персидский ковер, книги, телевизор «КВН» да позже появился неизменный совковый хрусталь. Но почему-то я часто вижу во сне именно этот дом – мое первое жилище.

… Я помню нашу улицу еще без асфальтового покрытия, без ночного освещения. Наверное, я тогда была еще очень маленькой. Я часто болела, лежала без сна в темноте, отдыхая от медленно отступающего жара. В большой комнате горит свет, вполголоса работает телевизор. И на улице тихо, редко-редко проедет машина, тогда по потолку побегут конусами световые дорожки – отсвет от фар. Я вздрагиваю, пугаюсь, снова поднимается температура. Но вот чья-то большая жесткая рука кладет на лоб ледяной компресс, дает теплое питье, на меня машут полотенцем, и мне становится легче.
В садик я ходить не любила: во-первых, ненавидела спать днем, во-вторых, провести целый день дома, нагулявшись во дворе вволю, казалось мне гораздо заманчивее. Хотя в садике была у меня любимая подружка Инна Петрова.

Инна сейчас живет в Питере, написала мне: помнишь, как мы в садике сидели в сугробе, ели снег и сосали сосульки? Да, очень меня смущала нелогичность названий: сосульки хочется сосать, но нельзя, горло заболит. А леденцы – можно, хотя в этом слове явно слышится отзвук слова «лед». Такая вот занимательная этимология.

В школу я собиралась с большей охотой – обещали, что там не будет тихого часа. При поступлении проходило собеседование, шестая школа славилась своими традициями еще с гимназических времен. Я довольно правильно сообщила свой домашний адрес, немного переврав  номер телефона. Проверяли чтение, счет. Потом строгая учительница спросила:
- На какое русское слово похоже слово demonstration?

Клянусь, это спросили у ребенка семи лет! Они бы еще про revolution or communism поинтересовались, ей-богу!

Ну, я, не долго думая, ляпнула:
- Дом строят.  (Созвучно же!)
- А такое слово  «демонстрация» ты знаешь?
- Да, знаю. Демонстрация мод, например.

Мама и тетушка подрабатывали манекенщицами, по бабушкиной протекции. В ателье шили красивые пальто, платья, блузки – фасонные, с вышивками, с бисерными узорами. Устраивали выставки, демонстрации новинок сезона. Ну, помнишь, мини-бикини-69? «Брюки превращаются в элегантные шорты»? Вот-вот, что-то наподобие! Естественно, до купальников дело не доходило, демонстрировали верхнюю одежду. Я даже название этого ателье помню – экспериментальное объединение «Чайка». Меня тоже привлекали к показам, пошили  теплый стеганый комбинезон из красной болоньи. Мы бегали на примерки и «дефиле», а один раз нас даже показывали по местному телевидению. Не знаю, много ли платили за такую приятную подработку взрослым моделям. Со мной рассчитывались конфетами, а на телестудии подарили какую-то игрушку  фабрики «Беломорские Узоры». Разумеется, я знала, что такое демонстрация. Gosh, what a strange question?!

В общем, в школу меня, конечно, приняли. Наверное, за креативность мышления. Но с политической подготовкой мы как-то подкачали.

К учению, знаниям, книгам в нашей семье всегда было самое трепетное отношение. Бабушка очень жалела о брошенной в Москве при переезде домашней библиотеке. Несмотря на то, что она всю жизнь оставалась малограмотной, обеим дочерям дала высшее образование. Трудно им пришлось, когда дедушка умер. Стипендии тогда выплачивали только малоимущим, пенсию за деда назначили было, да тут же вышло новое положение – пенсии платить только детям младше восемнадцати лет. Все деньги, что по традиции собирали для семьи офицеры по военным частям, на похоронах передали дедову отцу, приехавшему из Запорожья. Деньги вышли немаленькие, но прадед не смог себя пересилить, совладать с жадностью: увез всю сумму с собой, ничего не уделив полумертвой от горя вдове и собственным внучкам…
Очень выручила их прабабка Клавдия.  Слала им из Ельца посылки с крупой, салом, сахаром, мукой. Возвращала добро добром. Тем и жили. Бабушка рассказывала:
- Самим кушать нечего, а девчонки еще подружек наведут из института. Сидят, занимаются. А есть-то хочется. Ну, я картошек наварю, туда лука, соли, масла постного чудок… Всех этой тюрей и накормлю.
Но в те трудные для семьи времена ей даже в голову не пришло, что дочери могли бы оставить институт и пойти работать. Нет, только учиться!

Знаешь, я вычитала у Уэльбека в «Элементарных частицах»:
«При мало-мальски исчерпывающем рассмотрении того, что собой представляет род человеческий, необходимо принимать в расчет и этот феномен. В истории реально существовали такие люди. Они трудились весь свой век, трудились очень тяжело, исключительно во имя долга и любви,  в буквальном смысле отдавая ближним свою жизнь, движимые долгом и любовью, притом никоим образом не считая, что приносят себя в жертву… Практически все подобные существа были женщинами».
Занятно, не правда ли?

В нашем случае к бабушкиной готовности жертвовать собой добавился ее купеческий какой-то деспотизм.  Нет, она несла всем нам благо, но и требовала взамен безоговорочного подчинения. Наша семья жила как будто в бабушкиной тени. Начать с того, что мама и тетя называли ее на «Вы» - Вы, мама. Мы с сестрой как-то обошлись обычным плебейским обращением на «ты» - и к родителям, и к бабушке. Бабушка была очень сильным человеком и подавляла волю обеих своих дочерей. Может, из страха потерять? Может, кабанихино самодурство так в ней проросло? Не знаю. Только и мама моя, и тетушка не смогли устроить свои семьи, и сейчас обе живут с нами, дочерьми. Живут фактически нашими интересами, вынянчив наших детей и уже помогая нянчить первого правнука. Действуют по бабушкиной модели поведения, особенно моя тетушка. Вижу в ней ту же самоотдачу, полное растворение в интересах семьи, то же любопытство ко всем будничным семейным происшествиям, то же, что у бабушки, вечное и какое-то мелочное недовольство нами, непутевыми…
Мама моя  - уже прабабушка - до сих пор, проснувшись, может с волнением сказать: мне приснилось, что мама меня ругала. И в голосе ее я слышу трепет…

Давай вернемся к нашему детству. Мы очень много времени проводили во дворе, особенно в каникулы. В какие только игры не играли! Наши дети таких и не знают. В десять палочек, в штандер, в казаки-разбойники, в шаги, в краски, в «съедобное-несъедобное», в классы... В дождливые летние дни мы, девчонки, усаживались под окном на лестнице в Марьином подъезде, притаскивали кукол, шитье, играли там с таким азартом, что Марьина соседка сверху, тетя Тася, выглядывала в дверь и упрекала:
- Девки, вы так орете, что телевизор мне заглушаете!
Устраивали мы и самодеятельные концерты, пели, плясали, читали стихи, разыгрывали сценки – откуда что бралось? На концерты, проходившие тут же, в подъезде, приглашали мальчишек и бабушек. Мальчишки, смирные, непривычно серьезные, покорно рассаживались на ступеньках, шикали друг на друга – создавали театральную атмосферу. И моей бабушке, и Марье Петровне было некогда, но они терпеливо смотрели весь этот бред и благодарно аплодировали.
Став постарше, мы играли в прочитанные книги – в мушкетеров, в пиратов, в индейцев. Девчонки вели иногда и мужские партии, если мальчишки бегали со своими автоматами где-нибудь в соседнем дворе.
Конечно, у многих были младшие сестры и братья. Мы носились по двору всей оравой, не разбирая – большие, маленькие… Ловчили немного с малышней при игре в прятки, например, но не более того.
Социальный, так сказать,  состав дворовой ребятни был очень разнородный. Но это не имело для нас никакого значения, никогда мы не хвастались вещами или игрушками, а если кто-то выносил кусок хлеба или пирожок – делили на всех поровну. Может, поэтому мне первое время было неуютно в классе – ребятки собрались все умненькие, бойкие и не без выпендрежа.

… Помню, играем мы в вышибалы, Ленка  водит, а Марья Петровна возмущается в форточку, заступаясь за внучку:
- Че-то у вас неладно, все Енька водит да водит! А ну, меняйтесь! Меняйтесь, а то домой загоню!
Это серьезная угроза, и мы неохотно подчиняемся. Загнать домой нас невозможно, даже обедать. Но и с моей бабушкой долго не поспоришь, и вот меня конвоируют к столу. Я вредничаю, утверждаю, что есть мне не хочется, сижу, отвернувшись к окну. А на столе передо мной – красный огненный борщ, и свежий черный хлеб, и сметана в борще распускается… Чувствую себя довольно глупо – из принципа продолжаю настаивать, что все-таки не хочу есть, а аромат борща щекотит ноздри, хлеб манит поджаристой горбушкой… А моя младшая сестренка, проворно орудуя ложкой, между делом показывает мне красный от свеклы язык.

… Пока мы уворачиваемся от мяча, наши дворовые собаки сидят, высунув языки, на краю поля. Они тоже часть нашей дворовой жизни. Знаешь, я до сих пор помню каждую из них в лицо – и белую лайку Ладу, и Мишку, и многочисленных Чап, Полканов и Серых. Собаки все больше беспородные. Мы их подкармливаем, а они настолько небалованные – даже хлеб едят. Мы считаем их своими друзьями и прячем под дом или уводим за сарайки, если приезжает «фура» - фургон отлова собак. Ловцов, вечно поддатых суровых мужиков, мы ненавидим и боимся.
Конечно, мы не только бездельничаем. По утрам нас отправляют за молоком. Идти  в молочный далековато, но всей толпой не скучно. Идем с бидонами, с пустыми молочными бутылками, с литровыми банками под сметану. Как-то раз я, пока дошла до дому, нечаянно выхлебала почти полбанки сметаны по дороге. Еще мы ходим за водой на колонку (если по весне отключают воду), за квасом, за хлебом, занимаем очередь за овощами в ларьке и держим ее до подхода взрослых. Даже если кому-то одному дали задание сходить в магазин, идем все равно всей стайкой. Пока покупаешь, пока стоишь в очередь в кассу, остальные ждут на крыльце магазина.
По-моему, в те времена еще что-то было на прилавках. Позже, помню, все уже пропало. Раз в осенние каникулы меня послали за молоком – Дарина заболела ангиной. Идти нужно было к открытию магазина. Перед магазином народ сорганизовался в очередь. Я была седьмой или восьмой, но на мне молоко уже закончилось. Я, не веря своим глазам, потерянно стояла перед прилавком.  Сердобольная продавщица плеснула мне в трехлитровый бидон пол-литра сметаны, чтобы уж совсем с пустыми руками не уходить. Сметана кончилась сразу после меня.

Я не понимаю этого. Заметь,  мирное время,  конец семидесятых где-то, самые благодатные для молочного животноводства места. Не было продуктов первой необходимости – молока, масла, овощей, фруктов, мяса - да всего. Голодом не назовешь, но и достатком тоже. Не удивляюсь – в народе, по крайней мере в нашем дворе, всегда царило такое пренебрежение ко всей этой пропаганде коммунистической, такое равнодушие (если не презрение) к завравшейся власти…
 Процветали разные пайки и заказы, у мамы на работе в мореходке реализовали дефицит через буфет. Привозили продукты из командировок.  Коренные северяне по осени заготавливали грибы и ягоды, зимой рыбаки-браконьеры носили по дворам рыбу. После летнего отпуска мы возвращались обычно с большой поклажей – на югах варили варенья ведрами, крутили закрутки – помидоры, лечо. Как-то жили. Помнится, все всегда делились излишками. По приезду с юга бабушка отправляла меня к Марье Петровне с гостинцем – большой миской с фруктами, с яблоками. И бабки твердили свой обычный напев: картошка есть, хлеб есть, и ладно. Главное, чтобы не было войны.

У Марьи Петровны - своя любимая смешная история. Дело было сразу после войны. Марья Петровна южнее Вологды нигде не бывала, привыкла к самым простым продуктам, и вот на рынке приметила – продают большие кроваво-красные яблоки. Помидоров Марья в глаза не видела, даже и не знала о таком фрукте-овоще. Ну, она купила эти помидоры, поехала с базара домой на «транвае». Едет и все на атласные  бока чудо-яблок любуется. И слюнки прямо текут – то-то сладкие, наверное, эти яблоки, вон какие красные, спелые! Не удержалась, обтерла одно и куснула. Сок ей в рот брызнул помидорный, чего Марья уж никак не ожидала… Она – в крик, выплюнуть стыдно, носовой платок искать, люди смеются, опозорилась на весь трамвай… Ой, темнота!
Такие истории взрослые рассказывают, сидя летними вечерами на крыльце. Тепло, белый вечер никак не перейдет в белую ночь. Мы обтираемся тут же, любопытничаем. Взрослые нас будто гонят, но не настойчиво, и мы, отойдя на пару шагов, снова держим ушки на макушке.

  …Бабушка любит изрекать простые сентенции. Если в июне выпадет снег (такое изредка случается), она, пожимая плечами, скажет:
- Север есть север.
Или – гостям, нахваливающим ее пироги:
- Все от муки зависит. Мука была хорошая…
Когда она говорит о людях, создается впечатление, что никого-то она не любит, никто-то ей не нравится. Разворчится, разойдется, а если я потихоньку прикрою дверь, чтобы не слышать ее ворчания, еще и мне достанется – должна внимать и на ус мотать. А между тем любого гостя накормит, напоит, пьянчужки дворовые вечно стреляют у нее «рубель на бутылку», отчиму моему велит приносить рубашки в стирку и руками перетрет воротнички и манжеты до блеска, накрахмалит, нагладит… Бывает, зазовет детвору и всучит горсть конфет – кисленьких «Взлетных» или своих любимых «Подушечек». И все во дворе знают: горбатая тетя Тося – добрая.

Ты помнишь, в детстве мы не знали полутонов, все делили на два полюса. Наши – фашисты, хорошие – плохие, добрые – злые. Конечно, все жители нашего двора – добрые. Смотри сам.
Дядя Юра Ушаков – моряк-механик, у него единственного во дворе есть машина. Изредка он насажает нас, как горох в стручок, в свою голубую «Волгу» и катает по городу. Его дочка Люда иногда приглашает в гости, и мы идем к ним в квартиру, как в музей: столько ракушек, кораллов, морских звезд разложено по полкам! А еще у Людки есть золотая гондола, фигурки черных испанских быков-торо, шкатулка с выскакивающим чертиком, мешочек со смехом, куклы с закрывающимися глазами, маленькая Эйфелева башня... Вся эта дешевая мишура кажется нам самыми прекрасными на земле вещами, и мы, как попугаи, без конца переспрашиваем: а это можно трогать? А это? И Люда важно отвечает: можно, можно, только не сломайте. Тетя Тася Ушакова – тоже добрая, разрешает Людке выносить на улицу еду. Моя бабушка меня гоняет, кричит: «Хватит шлендать, грязь таскать!» Людка выносит пирожки, с грибами и рисом, у нас таких не делают. Зато моя бабушка печет из песочного теста рассыпчатые розочки, и я тайком уволакиваю несколько штук, мы их ломаем на части всем поровну, и ребята ждут  своих порций, вытянув шеи, как галчата.

Дядя Юра придумал какую-то штуку, здорово экономящую корабельное топливо. Ему за это дали Ленинскую премию. Мы приставали к Люде: а что такое премия? А это много денег?
Денег было много, но Люда нас огорошила: ничего из этих денег им не досталось. Дядю Юру вызвали куда надо и сказали: «Вы же коммунист. А у нас тут детский садик строится, предлагаем вам деньги на строительство отдать». Он и отдал. Без его премии не построили бы, что ли?

В соседнем подъезде живут Лебедевы. Они тоже считаются среди нас добрыми. Веселая болтушка тетя Валя и дядя Володя, молчаливый инвалид. Дочки их – глуховатая Лена и Верунчик – мои самые закадыки. Дядя Володя – золотые руки - соорудил им в старом шкафу настоящий кукольный дом, даже свет провел. На каждой полке – игрушечные комнаты, с самодельной мебелью, с ковриками, с посудкой, с люстрами. Я прихожу к Лебедевым играть «в комнатки».
Под нами – Калашниковы, Ира – моя лучшая подружка. Она тоже занимается фортепьяно. У нас свои тайные сигналы: если зовем друг друга гулять, она играет песенку Герцога из «Риголетто», а я  - «Полонез» Огинского. Бывает, не пускают, или нужно делать уроки. Тогда я с протяжным вздохом исполняю «Love Story» Френсиса Лея, а Ира – грустного бетховенского «Сурка». У Калашниковых – несколько серий «Всемирки», и Ирка тайком дает мне читать «взрослого» Мопассана. Еще у них есть толстая черная болонка Гоба, которая бегает за нами по пятам, как привязанная, и рыжий кот Кузя, которого Гоба выкормила. Кузя думает, что он – собака, и мы не раз спасаем его от клыков наших дворовых псов, потому что этот песо-кот никогда от них не убегает и не понимает, что ему вообще-то положено их бояться.

Рядом с нами живут Хардиковы, баба Катя – подруга моей бабушки. Маленькой бабу Катю я любила, как родную. В пять лет бабушка научила меня мыть полы, и я, с важностью натирая крашеные рыжие доски (по правилам, вдоль половиц!), требую, чтобы позвали бабу Катю – похвастаться. Та, покачивая головой, принимается нахваливать:
- И что за девка растет! Ну молодец, ну бабушкина помощница!
Таня Хардикова, старше меня лет на пять, тоже очень меня любит, без меня гулять не идет. Я, конечно, ей в рот смотрю. Бабушка, однако, Таню не жалует, считает вредной, потому что часто я от нее плачу. Помню, играли «в обедки» - наготавливали из травы, из песка, из стружек разные кушанья, потом ходили «в гости» и пробовали друг у друга понарошку. Таня велела мне: ешь! Я, привыкшая ей подчиняться, съела и  глиняные котлеты, и пюре из опилок, и салат из одуванчика. Хорошо, что молоко из извести не выпила…
Таня умеет печь и настоящие сухарики из черного хлеба в печке на углях. Она  лучше всех украшает елку. Она читает мне вслух «Конька-Горбунка» и учит меня буквам, хоть и заканчивается игра в школу часто слезами.
А раз баба Катя нажарила нам котлет. Мы усаживаемся ужинать, и Таня спрашивает:
- Тебя током дергало когда-нибудь?
- Не-ет…
- Хочешь узнать, как это бывает? Сунь палец в котлету!
Я простодушно сую. Что крику потом! Тут уж баба Катя не выдерживает и поддает Таньке за издевательства надо мной. Ожог от котлеты долго не заживает. Меня к ним не пускают, и гуляет Танька без меня…
Но она все равно без меня долго не может, ей нужен зритель и товарищ для ее мудреных игр. Мы миримся. В виде извинения она тащит меня с собой на свои школьные новогодние утренники и щедро оделяет сладостями из своего подарка. Бабушка пошила Тане красивый маскарадный костюм бабочки, и Таня занимает первое место в конкурсе. А я, довольная, громче и дольше всех хлопаю ей в ладоши.

Хардиковы переехали, и Таню перевели в шестую школу. Меня, второклашку, спрашивали:
- У тебя старшая сестра в нашей школе учится?
Это Танька всем наврала, что мы сестры. Иногда после школы она забирала меня к себе, в их новую квартиру, мы вместе делали уроки, а моя любимая баба Катя пекла нам блины. Но, конечно, разница в возрасте дала себя знать, и дружба наша со временем  распалась.

Детские симпатии... Ты писал, что помнишь свою первую детсадовскую любовь. У меня тоже сложились очень трогательные отношения с младшим братом другой моей подружки. Ни слова никогда не было сказано между нами, да и застыдились бы мы обсуждать такие глупости. Но Вовка заходил за мной гулять, катал на велике, сопровождал в детский сад - забирать  Дарину, шел вместе со мной за хлебом и на молочную кухню за детским питанием… В играх он мне поддавался, за что его ругали старшие пацаны. Помню, мы оба очень любили играть в индейцев, и он всегда был Винету, а я – Инчу-Чун. Вовка картавил, не давался ему мягкий звук «л», мы его дразнили:
- Скажи: Ленка, Любка!
- Енка, Юбка, - получалось у Вовки, и он смеялся над собой вместе с нами…

… Кроме Марьяны, наша дворовая команда не любила еще одного дядьку – того самого, у которого сарай был колючей проволокой обнесен. Сейчас мне трудно понять, почему он нам не нравился. Наверное, потому, что его белая лайка Лада сидела на цепи около этого самого сарая. В сарае хранился мотоцикл с коляской. Ладу мы тайком отцепляли, и она носилась по дворам вместе с нами, а дядя Миша ее ловил, ругаясь. Под его окнами был разбит небольшой палисадник, калитка всегда была закрыта на замок, что нас чрезвычайно оскорбляло. Конечно, мы все равно залезали в палисадник и обрывали недозрелую малину и кислую розовую смородину.
Вроде больше не любить его было не за что. Притом что дядин Мишин зять, симпатичный улыбчивый мужичок, фотографировал нас, ребятню, и после дарил нам эти маленькие черно-белые фотки. Дяди Мишина дочь, красавица Надежда, разрешала нам, девчонкам, качать коляску с маленьким. Что не искупало в наших глазах нелюбезности дяди Миши.

Какая-то у меня идиллическая картина получается. Свойство детской памяти – хорошее помнится лучше плохого. В плохое не верится, и я не понимаю, почему бабушка строго-настрого запрещает мне разговаривать, брать сладости и куда-то идти с незнакомыми. Нам запрещено ходить через двор к общежитию, из форточек которого летними вечерами несутся  нестройные крики, замысловатый мат и гитарная музыка.
Не понимаю, почему родители здороваются с соседом снизу и даже в гости он к нам заходит иногда. А ведь все знают, что он убивает бродячих собак, выделывает шкуры и строит из них шапки-ушанки на продажу. Но взрослые почему-то не обращают на это внимания.
Мне непонятно, почему бабушка ворчит и поучает дядю Петю – он же вырос в детдоме, родители его умерли, значит, к нему нужно проявлять особую деликатность. Я возмущенно требую не ругать Петра, он ведь рос без матери.  Бабушка с неожиданным смущением переглядывается с родителями и почему-то плачет.
На моих детских глазах спивается Генка, парень из соседнего дома. Только недавно он сидел с нами на крыльце, болтал и смеялся, с год как женился  – и вот каждый вечер мы видим его, бредущего пошатывающейся походкой. Он качается, падает, куртка и брюки все в пыли. Мальчишки отводят его домой. Им стыдно, и мне тоже. И непонятно: иногда, между запоями, он, вполне трезвый, снова сидит со всеми на крыльце, и все разговаривают с ним, как с нормальным.
Ненавижу досужие соседские сплетни – кто, с кем, когда, как. Ненавижу, когда бабушка говорит маме:
- Глянь, глянь, Светка Марьянина пошла с хахалем…
И обе прильнули к окну, глазеют на тетю Свету сквозь тюль. Я возмущаюсь:
- Вы сами как Марьяна – она тоже вечно в окне всех высматривает! Как вам не стыдно!
За что получаю по губам и по попе…
Противно, когда про знакомую продавщицу говорят – татарка. Ее всегда так и называют за глаза, с такой интонацией пренебрежительной. Противно, когда отмечают про одного знакомого: он еврей. Каждый раз, как говорят про него, обязательно напомнят: еврей. Как будто татары или евреи – люди другого сорта, или у них на голове растут рога. Как будто радуются: а вот мы – русские. Как будто стыдно быть нерусским.  Мне и до сих пор это противно, знаешь ли.
… Чем старше мы становимся, тем больше замечаем таких несуразностей. Мир, до сих пор разделенный для нас на две части: дети и взрослые, меняется. Выясняется, что взрослые бывают разные, да и дети тоже. Мы взрослеем. Мы уже не гуляем во дворе целыми днями, не ходим друг к другу играть в куклы, задираем носы перед нашими дворовыми мальчишками и дерзим родителям. Снисходительно смотрим на младших, все еще играющих в прятки и вышибалы. Шепчемся, гуляем под ручку, просим денег на кино. Летом по привычке все еще собираемся на крыльце, но говорить уже особенно не о чем, скучно, скучно…

Я училась в институте, когда мы переехали. Странно – переезд вся наша семья приняла с легкой душой. Кроме, пожалуй, Дарины – она очень скучала по старому дому, старому двору. Бабушкино здоровье уже сдавало, ей невмоготу было возиться с печками, с холодной водой. Ее радовали обретенные в новом жилище удобства, ванная, балконы. Но нет-нет, да  и взгрустнет: все-таки духовка в деревянном доме лучше была. Но и в новой духовке бабушкины пироги с капустой по-прежнему вкусны и розочки рассыпчаты. Наверное, потому что мука хорошая…

   Последний раз я видела свой старый дом, когда приезжала в Архангельск хоронить бабушку. Стояли крепкие январские морозы, дело шло к Крещенью. Я находилась в каком-то угаре от слез, от горя, от сознания неизбежности ухода самых близких, самых дорогих людей. Хоронили на каком-то дальнем кладбище, долго ехали туда на машине, трясясь на ухабах и наледях. Я придерживала крышку гроба, все норовящую соскочить от тряски.
Скромная бабушкина могилка затерялась среди помпезных памятников из черного гранита. Это по-барски хоронят друг друга братки. К бабушке народу пришло немного, да и похороны размахом не отличались – не к чему это, перед лицом вечности все равны. На поминках собрались все давние знакомые, и мне, наплакавшейся, намерзшейся, было так приятно называть поминающих, как в детстве: тетя Алла, тетя Света, тетя Зоя… Слезы все текли, и хотелось, чтобы кто-то взрослый утешил, погладил по голове, пожалел.
Помянули раз, другой. Есть какой-то грустный ритуал, как надо все делать, в какой очередности и что есть, пить и говорить. И как всегда, знающие заспорили, что можно, что нельзя. Тетушка корила меня за то, что с вечера я нарезала салат – близким нельзя ничего готовить на поминальный стол. Другие, не менее знающие, за меня заступались.
Я потихоньку вышла из комнаты, не в силах больше слушать эту ерунду. Я открыла старый бабушкин сундук со всяким припасом – аккуратно уложенными простынями, полотенцами, запасными покрывалами… Пахнуло детством. Я вспомнила качающиеся во дворе палки, натянутые веревки с выстиранным бельем,  бабушку, ковыляющую по двору с тазом и прищепками на шнуре. Марья зорко смотрит в окно. Пробегает знакомая собака. У сараев кто-то пилит дрова. А ветер перебирает листья на осинках, на тополе, шевелит выбившиеся из косичек пряди на голове.
… Нет, бабушка, я не плачу, это все ветер, ты же знаешь, у меня всегда текут от ветра слезы…

…А в Архангельск я все-таки приеду – летом, может быть. Как говаривала бабушка, не загадамши.