Поэма Женитьба Дон-Жуана. Песнь Пятая

Василий Дмитриевич Фёдоров
      ИРОНИЧЕСКАЯ ПОЭМА 
    *ЖЕНИТЬБА  ДОН-ЖУАНА*      


       ПЕСНЬ  ПЯТАЯ

                "Если человек уже попадался, его
                никогда не осудят по справедливости".
                КОНАН-ДОЙЛЬ

 У гениев
 С их славою живучей
 Цитаты мы найдём на всякий случай:
 И “за” и “против”, и у каждой вес,
 И каждую цитату нянчит пресса.
 Одна приветствует плоды прогресса,
 Другая убивает весь прогресс.
 Как все-таки при множестве резонов
 Нам утверждать
 Незыблемость законов?

 А было время,
 Когда пришлый Рим
 Был своевольно претором судим,
 Всего одним, умевшим мыслить здраво,
 Проступки взвешивать, а вот теперь,
 А вот теперь попробуй-ка доверь
 То волевое преторское право!
 Нет, нынче преступленья и пороки
 Давно имеют
 И статьи и сроки.

 Ещё до древнеримского закона
 Законы были мудрого Солона.
 В те времена для тех преступных лиц,
 Которых кара римская карала,
 Для писаных статей вполне хватало
 Всего двенадцать каменных таблиц.
 Сегодня свод законов так огромен,
 Для них не хватит
 Всех каменоломен.

 О, слово русское!
 Сойдёшь с ума
 От слова непонятного “тюрьма”!
 Чужое мне, оно вообразимо,
 Как яма на дороге, как провал.
 Вот я о древнем Риме толковал,
 А прокурор-то к нам пришёл из Рима!
 Не потому ли другу моему
 Он до суда
 Определил тюрьму?

 Так думал я,
 Не зная фактов многих,
 Не понимая мер особо строгих.
 Повсюду было слышно “ах” да “ох”,
 Сочувствия, догадки, слухи вроде,
 Что он убийца, — словом, на заводе
 Произошёл большой переполох,
 Как годом раньше, в роковое лето
 При испытанье
 Нового объекта.


 Нацеленный на высоту и скорость,
 Тот самолёт принёс тогда нам горесть,
 А не триумф в ряду других побед.
 В одно мгновение почти отвесно
 Ушёл он вверх,
 На синеве небесной
 Оставив тёмный реактивный след...
 И долго нам потом была заметна
 На чистом небе траурная лента.

 Да будет вечен
 Миф о Фаэтоне,
 О том, как в небе солнечные кони
 Летели так, что небосвод дрожал,
 Так, что прошли запретную границу,
 А юный бог, стоявший в колеснице,
 Тех солнечных коней не удержал.
 Пределов нет!.. Они ещё рванулись,
 Но в тот же миг
 О молнию запнулись.

 У новых сил,
 Открытых нами дерзко,
 Своя для нас есть тайная отместка.
 Земные Фаэтоны наших дней,
 Овладевая силою могучей,
 Мы самолёты этой силе учим,
 Впрягая сразу тысячи коней,
 А узнаём, увы, намного позже,
 Какие хитрые
 Нужны им вожжи.

 Зато потом
 Нас учит самолёт
 И поднимает до своих высот,
 С мечтами жизни ускоряя встречи.
 На том пути к сияниям вершин
 Ужасна гибель опытных машин,
 Ужасней катастрофы человечьи.
 При гибели идей
 Среди последствий!
 Страшней всего
 Топтание на месте.

 Жизнь, мать моя,
 Люби и береги
 В любой борьбе идущих впереди
 И первыми вступающих в сраженье.
 Нельзя всё продвигаться, мчась и мчась.
 Всегда, чем больше войсковая часть,
 Тем медленней бывает продвиженье.
 Скажу в итоге, выражаясь метче:
 Во всяком деле
 Впереди разведчик.

 Вот почему и вызвало волненье
 Нелепое Жуаново паденье.
 Мы все в его хмельные виражи
 Не верили, подозревали шалость.
 Так много новых линий прозревалось
 На добром чертеже его души,
 А более того — особо важных
 Пока ещё набросков карандашных.

 В милицию,
 Перешумев станки,
 Звонили телефонные звонки,
 Чтоб оградить Жуана от порухи.
 Весь цех о нём просил, как ни о ком,
 Бумаги переслав через завком,
 Чтобы его отдали на поруки,
 С гарантией, что мудрый коллектив
 Задушит в корне
 Этот рецидив.

 День проходил, второй —
 И всё сначала.
 Машина доброхотная стучала,
 Внушая самой белой из бумаг,
 Что у Жуана — светлый ум, призванье,
 Отзывчивость, любовь к труду и званье,
 А было-то действительно всё так.
 “И при наградах, —
 Скажет мне завистник, —
 Не пишется
 Таких характеристик”.

 В пустых надеждах,
 В похвалах без края
 Прошла неделя, началась вторая,
 Но даже и такой авторитет,
 Как наш директор
 С мудрым лбом бугристым,
 Входивший запросто ко всем министрам,
 Не получил желательный ответ.
 Всё попусту! На наши упованья
 Не отвечали
 Органы дознанья.

 Не одолев какие-то препоны,
 Машинки стихли, даже телефоны,
 Да и цехком собрал весь кворум свой
 Без шума, без повестки широченной.
 Цехкома обезглавленные члены
 Хотели быть обратно с головой,
 Хотя и не пытались скрыть к их чести,
 Что в этой роли был Жуан на месте.

 Стал головой
 За друга моего
 Застенчивый предшественник его,
 Имевший право жить в большой квартире,
 А он, как помните, стыдясь, молчал,
 В дверь обязательную не стучал,
 За что товарища и прокатили.
 Жуан тогда помог, теперь у зала
 Не избирать его
 Причин не стало.

 Всё объяснялось
 Гробовой доской,
 Дежурившей в больнице городской,
 Пока Вадим на грани был опасной,
 Да и теперь, воскресший от шприца,
 С первичной реставрацией лица
 Был всё ещё для следствия безгласный.
 Его, не покладая чутких рук,
 Неделю штопал
 Опытный хирург.

 Оберегая мускульные связки,
 Тот возвернул Вадимовы салазки,
 И только после принялся за нос,
 Вернее, то, что называлось носом,
 С таким невероятным перекосом,
 Хоть сразу отсекай, да и в отброс,
 Что для хирурга и не важно вовсе,
 Лишь были бы хрящи при этом носе.

 Конструктор жизни,
 Плоти властелин,
 Он мял её, как скульптор пластилин
 И мнёт и гладит, нежно притирая.
 Хирург трудился долго, но не зря,
 Вот появилась первая ноздря,
 Вот обнаружилась ноздря вторая.
 Всё ладно бы, однако в том каркасе
 Вадима лик
 Был всё ещё ужасен.

 На этой стадии,
 Пока что трудной,
 И появился следователь юный,
 Ни зубр,
 Ни дока,
 А всего стажёр.
 Как все они, мечтавший о великом,
 Учившийся уже по новым книгам,
 А потому не знавший прежних шор,
 С тем, чтобы при любом судебном иске
 Был идеал решений
 Самый близкий.

 Смышлёный юноша уже писал
 Статейки в юридический журнал,
 И вот теперь с прилежностью похвальной
 Спешил сюда к тому, кто претерпел,
 Хотя в душе, конечно, сожалел,
 Что случай выдался почти банальный,
 И даже удивился, что хирург
 К Вадиму допустил его не вдруг.

 Любой художник
 В крайней неохоте
 Ведёт нас к незаконченной работе,
 Боясь опошлить таинство труда,
 Боясь от нас придирчивости мелкой.
 Когда в лице такая недоделка,
 Он всё-таки сгорает от стыда
 От одного сознанья, что скульптуры
 Так далеки
 От подлинной натуры.

 Вадим был жив,
 В конечном счёте он
 Понёс лишь эстетический урон,
 А вот как выглядел, судите сами,
 Коль харьковский стажёр спросил о нём:
 — Так сильно?.. Да неужто кистенём?!
 — Нет,— отвечал ваятель,— казанками! —
 И показал у собственной руки
 На сжатых пальцах
 Эти казанки.

 Будь следователь
 Трижды беспристрастен,
 Он заключил бы, что Жуан опасен.
 Хоть не доказана была вина,
 Хоть было далеко до обличенья,
 Но мера, названная пресеченьем,
 Уже была к нему применена.
 Мечтал он благоденствовать в семье,
 А очутился
 В каменной тюрьме.

 Тюрьма
 По образцу тюрьмы московской,
 Имевшей славу “тишины матросской”,
 Здесь называлась просто “тишиной”,
 Что было понимать намного проще,
 Поскольку примыкала близко к роще
 Высокой смутноглазою стеной.
 Она по виду не казалась мрачной,
 Но не шибала
 И на комплекс дачный.

 Как на заводе,
 Там ему родная,
 И здесь его встречала проходная,
 Но только  пропуск нёс за ним другой,
 А  дверь стальная голосом державным,
 С большим ключом,
 И в наши дни не ржавым,
 Проскрежетала о беде людской.
 И не было печальнее на свете,
 Чем были для него
 Минуты эти.

 Уже в тюрьме
 Испанских грандов отпрыск
 Сначала отдан был на строгий обыск,
 Потом сфотографирован, смурной,
 Потом, чтоб не играл с законом в прятки,
 С красивых пальцев отдал отпечатки
 И побыл в бане, правда, без парной.
 Как видите, преследуя заразу,
 Здесь водворяют
 В камеру не сразу.

 Казалось,
 Беды лишь теперь настигли,
 Когда его, кудрявого, постригли,
 О чём скажу особо, без помех.
 Хоть в правилах, властями утверждённых,
 Острижка значилась для осуждённых,
 Здесь остригали поголовно всех,
 Но из подследственных о малом горе
 С начальником тюрьмы
 Никто не спорил.

 Он был неузнаваем
 В то мгновенье
 С глазами оскорблённого оленя,
 Бежавшего на зов издалека,
 Которому за вольность похождений
 Из высших и гуманных побуждений
 Спилили благородные рога.
 Так мой Жуан в своей тоске безмерной
 Стал тридцать первым
 В камере тюремной.

 В ней с двух сторон,
 Загородив простенки,
 Железные стояли этажерки
 В двух ярусах,
 А полки — в два крыла,
 И каждая для бедного Жуана
 На образ допотопного биплана
 Нелепостью похожая была.
 На них какой-то странный вид имели
 Заправленные с хитростью постели.

 Они имели,
 Без морщин и складок,
 Такой геометрический порядок,
 Тот вечный ряд, который дли и дли,
 И каждая одно изображала,
 Как будто в длинной куколке лежала
 Египетская мумия внутри.
 Всё было чисто, вымыто отменно,
 А всё же где-то втайне
 Пахло тленом.

 Не дай вам бог,
 Читатель мой любезный,
 Вдыхать вот здесь
 Застойный пот телесный,
 А более того — душевный пот.
 И всё-таки при обработке долгой
 Телесный пот сбивается карболкой,
 А пот души карболка не берёт.
 В процессе воскрешенья и распада
 Из душ больных
 Выходит много яда.

 Казалось бы,
 Откуда взяться поту,
 Когда почти что школьную работу
 Все тридцать делали за свой урок.
 В большом застолье,—
 В клейке — идеальным,
 Пакеты клеем клеили крахмальным
 С их фирменной эмблемою “Сибторг”.
 За двести штук у каждого, вестимо,
 Был свой особый
 Да и общий стимул.

 Их староста,
 По виду плут типичный,
 Хотя и плут, но человек практичный,
 Жуана сразу приобщил к труду:
 — Укладывай-ка, друг, свою котомку,
 Садись да клей, да не особо громко
 Рассказывай, на чём попал в беду...
 — Хи,—подмигнул чернявый, рот осклабя,—
 И без рассказа видно,
 Что на бабе.

 Есть и в цехах и в тюрьмах хохмачи.
 — Ты, Итальянец, лучше помолчи,
 Дай человеку место на скамейке!..—
 Тот староста из-под своих начал
 Не выпускал весь стол, на всех бурчал,
 Не отрываясь от пакетной клейки.
 Жуан присел с горчайшей из гримас
 И начал тихо клеить свой рассказ.

 В его рассказе
 Не ахти как складно
 Перемешалась с правдою неправда:
 Портвейн,
 Потом сучок,
 Потом стручок,
 Потом уже — по версии допроса,
 Бог весть за что почти убил матроса,
 А про Наташу там и тут — молчок.
 “Нет,—думал,— лучше отсижу я лишку,
 Чем грязное своё трясти бельишко!”

 Поверили не все.
 По крайней мере
 Чернявый Итальянец не поверил.
 — Вот он зазря испытывал судьбу, —
 Кивнул на старосту со лбом Сократа,—
 Всего пять тысяч — разве же растрата,
 Нет, нет, растрата явно не по лбу!
 Не тот пошиб, не тот определённо.
 За что страдаю я?
 За миллионы!

 Есть странные
 Особенности в быте:
 При каждом маломальском общежитье.
 При коллективе, мал он иль велик,
 С образованьем,
 Без образованья,
 Со славой большей должностного званья
 Имеются философ и шутник.
 Философу — хоть свадьба,
 Свадьбу судит,
 А шут при нём
 И на пожаре шутит.

 За шутника, должно, чернявый был,
 За мудреца же староста здесь слыл,
 Спокойный, рассуждавший не впустую.
 Сказал он кратко и на этот раз,
 Жуана тихий выслушав рассказ:
 — Имей в виду статейку сто восьмую,
 Часть первую, а за неё, дружок,
 Легко схватить и восьмилетний срок.

 Друг-покупатель,
 Если в магазине
 Расклеится пакет с эмблемой синей,
 Виновен в том Жуан, никто другой,
 Лишь потому, что он в минуту эту,
 Отчаясь, злополучному пакету
 Края помазал дрогнувшей рукой.
 Меж тем закон к его житейской драме
 Располагал еще пятью статьями.

 Среди причин,
 Смягчающих вину,
 Всей камерой искали хоть одну,
 Которая сказалась бы счастливо,
 Но знавшие статьи по их частям,
 Все комментарии ко всем статьям,
 Не отыскали нужного мотива.
 — А ревность? —
 От наивности вопроса
 Опешил даже староста-философ.

 Статьи законов
 Пишут не поэты,
 А потому и ревности в них нету,
 Ведь ревность — пережиток дней былых,
 В которой признаваться неприлично,
 Но в практике она, хоть и частично,
 Допущена в понятиях других,
 Ну, скажем, вот таком,
 Как оскорбленье,
 Когда взбурлит
 Душевное волненье.

 Так в первый день
 Жуан прослушал впрок
 Свой первый юридический урок,
 Открыв себя, как школьную тетрадку,
 Запоминая памятью своей
 Всё, всё — от лиц и названных статей
 До “Правил внутреннего распорядка”,
 Догадливо наклеенных в углу,
 На видном месте,
 Ближе к санузлу.

 В тех правилах,
 Что строго непременны,
 Оберегались каменные стены
 От вырезок, от надписи любой,
 А тут Жуан увидел нарушенье,
 Перед окном такое украшенье,
 Которое узрел бы и слепой:
 Для глаз ошеломительней удара,
 Там было нечто
 В духе Ренуара.

 На высоте окна
 Перед решеткой,
 В пристойной позе
 И с улыбкой кроткой,
 Но в то же время в полной наготе,
 Чуть-чуть бочком, скрывая стыд умело,
 Смазливенькая дамочка сидела
 С ладошкою на зрелом животе.
 Все на неё повылупили зенки,
 Как будто гостья
 Вылезла из стенки.

 Уже ЧП.
 Была та дама скоро
 Замечена дотошным контролёром,
 А это приключилось в той поре,
 Когда, за спинами сцепивши пальцы,
 Той камеры жильцы и постояльцы
 Гуляли на прогулочном дворе.
 Начальство поступило слишком строго,
 Вернув их, грешных,
 В камеру до срока.

 Виновника нашли
 Без всяких мытарств,
 Тщеславного само тщеславье выдаст.
 Так и случилось, не смолчал талант,
 Который наконец-то пробудился.
 И надо ж, на художника учился,
 А получился крупный спекулянт,
 Сплавлявший за рубеж через кордоны
 Какие-то старинные иконы.

 Взимавший  злато (*1)
 За товар святой,
 Уже давно-давно немолодой,
 Стоял он с лысиной от страха потной,
 Себя за легкомыслие виня,
 Икону древне-русскую кляня,
 За то, что стала непомерно модной.
 Ах,  деньги, деньги!
 Правду говорят:
 У нас героев деньги не родят.

 — Стереть и смыть! —
 Художнику за шалость
 Пять суток гауптвахты полагалось,
 Но камера вступилась — дескать, мы
 Не станем лучше, если будет смыта.
 Просили контролёра, замполита,
 Дошло и до начальника тюрьмы,
 И снова с просьбой
 Староста-молчальник:
 — Оставить просим,
 Гражданин начальник.

 Никто не знал,
 Что бравый подполковник
 Был всякого художества поклонник,
 Стихами увлекался, как юнец.
 На даму долго он глядел с усмешкой,
 Изъяны в ней оправдывая спешкой,
 Задумался на миг и наконец
 Сказал, ни в чём не углядев распутства:
 — Хоть не шедевр,
 А всё-таки искусство!

 Большой начальник
 Властью облечённый,
 Почти всегда добрей,
 Чем подчинённый.
 Уже не гауптвахту, а барыш
 Имел барышник после дерзкой ночи.
 Ещё бы, у него в глазах всех прочих
 Поднялся человеческий престиж,
 К тому же, уже будучи прославлен,
 Через неделю
 Был в Москву отправлен.

 Дня не прошло,  (*2)
 Как в камере тюремной
 Явился новый, счётом тридцать первый.
 Он так глядел из подпустых бровей
 Верней, из подо лба с пологим скосом,
 Как будто в нём отвергнутый Ломброзо
 Опять воскрес с теорией своей.
 Всё ж был он жалок,
 Для добра пропавший,
 До самых до мозгов
 Тюрьмой пропахший.

 Как сей бродяга  (*3)
 Злой и заскорузлый,
 Был в камере ещё такой же гнусный,
 Не внешностью своей, а существом.
 Который ни сумняшеся нимало
 Крал детские на складах одеяла,
 Что признавали подлым воровством
 Почти все воры,
 Шуточками хлёстки:
 — Крал одеяла, почему не соски?

 Недоставало друга
 В новом списке,
 Пусть был бы и не друг,
 А просто близкий,
 С кем поделился б горьким горем, в ком
 Сочувствие нашёл бы промах явный.
 Жуану приглянулся тот чернявый,
 Прослывший зубоскалом-шутником.
 Заметил при одной из ситуаций,
 Что был и сам
 Не чужд для Итальянца.

 Тот не таил,
 Довольный разговором,
 Как стать мечтал международным вором,
 Иметь свой миллион, свой лимузин
 И, наконец, мечтая, домечтался:
 В счастливую Италию подался,
 Ограбив ювелирный магазин.
 — И вот я там!..
 — А как без языка-то?
 — Язык — пустяк:
 Ewiva folporato!

 Припоминая города и встречи,
 Признал он, что смущала быстрость речи,
 Что все как пулеметами палят,
 Что все слова как пули вылетают.
 — Когда они подумать успевают
 О том, о чём так быстро говорят?!
 А впрочем, там,— сказал не без бравады,—
 Пока есть деньги, языка не надо!

 Пока в кармане был родной запас,
 Жизнь улыбалась мне, но пробил час
 Переходить на местные караты...
 В Италии, скажу, не то, что тут,
 Там в одиночку люди не крадут,
 А создают сначала синдикаты.
 Мне коллективность их была странна:
 Вот вам и буржуазная страна!

 Я тоже не дремал,
 Не спал все ночи,
 Пока не ухватил свой миллиончик,
 Ну, думаю, теперь гуляй и пей,
 Но в этих лирах, боже, еле-еле
 Его хватило мне на две недели
 При всей советской выдержке моей.
 На хлопотах о новом миллионе
 Меня потом
 Застукали в Болонье.

 Тюрьма там, бр-р-р,
 Заклятого врага
 Не поместил бы в ней у потолка
 На третьей полке
 Спальни трёхэтажной,
 Туда и залезать-то — маета,
 А влезешь — ну, такая духота,
 А теснота, её и вспомнить страшно...
 Нет, все-таки у нас,—
 Вошёл он в раж,—
 Преступность ниже
 На один этаж.

 Конечно же,
 Рассказ про Интерполо
 Не песня о Франческе и Паоло,
 Но им владела истинная страсть,
 Ему судьбой подаренная слепо.
 Жуан подумал: “Всё же как нелепо
 Растрачивать её на то, чтоб красть,
 В тюрьме Болоньи обливаясь потом,
 В свою вернуться
 Вором-патриотом!”

 Ещё он думал:
 “До каких же пор
 Останутся и вор и прокурор,
 Учёные юристы, адвокаты,
 И судьи, и помощники судьи?
 Неужто так и будут все идти
 Ума и сил чудовищные траты?”
 Вопрос не столь глубокий,
 Сколько страстный,
 Но для раздумий
 Не такой уж праздный.

 Суть добрых перемен
 Всегда — в законах.
 Среди преступников традиционных
 Был социально новым некий Зам,
 Зловредными отходами завода
 Круглогодично отравлявший воды
 Большой реки, бегущей по лесам;
 Хотя и знал, что в ней давно не удят,
 А всё не верил,
 Что за это судят.

 А рядом с ним,
 Худой и тонкокожий,
 Лицом на Грибоедова похожий,
 Сидел иезуитик-клеветник,
 Постыдно оболгавший —
 В том и штука! —
 Не власть,
 Не строй,
 А собственного друга,
 За что и поплатился.
 Тоже сдвиг!
 Весь год ждала, в безделье пребывая,
 Статья его сто тридцать,
 Часть вторая.

 И вот к Жуану
 Этот людо-змей
 Стал прибиваться с добротой своей.
 Открытый дружбе и любви обычно,
 Но всё ж намётанный имея глаз,
 Доверчивый Жуан на этот раз
 Ответил гордо и категорично:
 — Не разбойник,
 Не вор,
 Не ябеда,
 Я не вашего поля ягода!

 Здесь в камере,
 Где упреждают зло,
 Где всюду глаз, и речи не могло
 Идти о клевете или доносе,
 Но невзлюбив, как невзлюблял досель,
 Под строгую Жуанову постель
 Он карту самодельную подбросил,
 Ехидно улыбнулся в полгубы,
 Когда Жуан
 Отправлен в карцер был.

 Мне в карцере
 С его площадкой малой
 И описать-то нечего, пожалуй,
 Всего пять строк достаточно вполне:
 Вот каменная тумба в том уделе,
 Где ночью быть лежанке без постели,
 А в прочий срок примкнутой ко стене,
 На полке хлеба кус не мягче тола
 Да горстка соли
 Грубого помола.

 На тумбу сел он
 С мыслью той курьёзной,
 Что это всё пока что не серьезно,
 Что это всё случайно, всё шутя,
 Что главное ещё придёт позднее,
 Что станет всё понятней, всё яснее.
 Не думало ль наивное дитя,
 Что в эти уголки уединений
 Приводят всех
 Для мудрых размышлений?

 В суровости,
 В игривости затей
 Воспитывайте мысли, как детей
 Воспитывает опытная няня:
 До той поры питайте мысль душой,
 Пока не станет мудрой и большой,
 Способной на великие деянья,
 Способной в жизни доброе творить,
 Другие мысли
 В людях породить.

 Ещё скажу,
 Без страха впасть в ошибку:
 Без мысли зрелой наше чувство зыбко,
 В нём стержня нет,
 Как в молодой траве,
 Сникающей по ветру то и дело.
 Когда-то голова служила телу,
 А нынче тело служит голове.
 Забыла голова, вскружась по чину,
 Рожденья своего
 Первопричину.

 К несчастью
 Кибернетика сама
 Несёт конец развитию ума,
 Даёт предел достигнутым вершинам.
 Настанут дни, мы будем тосковать
 О том, чтобы самим помозговать,
 А не бежать с вопросами к машинам.
 И мой Жуан решил,
 Чтоб мысль возвысить,
 Всё передумать,
 Всё переосмыслить.

 “Зачем я лгу?
 Зачем я фордыбачу?
 Зачем же сердце от себя я прячу?
 Какое счастье женщину любить,
 Когда она тебя страстями полнит!
 И если моё тело её помнит,
 То как же голове моей забыть?”
 Так думал он не раз,
 И всё сначала
 Меж тем в душе
 Назойливей звучало:

    “Долго ждать не могу,
    Помани — прибегу
    И опять постучусь в твои двери.
    Скажешь, будто ждала,
    Будто верной была,
    Я и лжи твоей подлой поверю.

    Даже то не зачту,
    Что увидел не ту,
    С синевою опущенных век,
    И прощу, что с тобой
    Оставался другой,—
    Знать, такой на земле человек!

    Не аукай — ау! —
    Прибежать не могу,
    Не могу в твою дверь постучаться,
    Но как призрак в ночах,
    Со слезой на очах
    Буду, буду к тебе я являться...”

 Вдруг звякнул ключ.
 Жуан многострадальный
 Успел прервать мотив сентиментальный,
 Встать у стены с руками за спиной,
 Но надзиратель, кажется, не строгий,
 Не поднял из-за песенки тревоги,
 А лишь кивнул на дверь:
 — Иди со мной. —
 И повели певца куда-то спешно,
 Не в студию грамзаписи, конечно.

 Его вели на новый, и всерьёз
 Стажёром подготовленный, допрос,
 Отложенный так надолго, вестимо,
 Из-за незнанья службы и семьи,
 Из недостатка разных справок и
 Плохой речеспособности Вадима.
 Хоть речь уже и удалось поправить,
 Зато куда-то подевалась память.

 Помог стажёру,
 Дело полиставший,
 На вид ленивый следователь старший,
 Не Шерлок Хомс, на выдумки не резв,
 На фото глядя, раззевался даже.
 — Лицом-то, как пьянчуга, изукрашен,
 А вот глазами... А глазами — трезв!..
 Не говорю, что случай эпохальный,
 Но, юный друг мой,
 Явно не банальный.

 И появились у Жуана в деле
 Бумаги в новом, так сказать, прицеле:
 Здесь были показанья разных лиц,
 Свидетельства врачей,
 В соседстве близком
 Записка Ады с донжуанским списком,
 Представить только, в несколько страниц.
 Вот так солгавший — да не будет ложен! —
 Как дикий зверь,
 Был фактами обложен.

 Жуан жалел,
 Что шаг излишне скор,
 Что не длинен служебный коридор,
 А то бы шёл и шёл до дальней дали,
 Вдыхая тонкий аромат духов,
 Когда легко, как бабочки лугов,
 Девчата в мини-юбочках порхали,
 Осуществляя связь между пороком...
 Простите,
 Между дьяволом и Богом.

 Стажёр-очкарь,
 Надежда института,
 Свои психологические путы
 Сплёл заново и переплёл аркан.
 С улыбкою далекого значенья
 По имени назвал без усеченья:
 — Входите и садитесь, Дон-Жуан!.. —
 Жуан вначале несколько опешил,
 Но общий добрый тон
 Его утешил.

 Ещё сказал стажёр,
 Но без улыбки:
 — Вас в карцер посадили по ошибке,
 Вы не картёжник, согласитесь — нет,
 У вас другие страсти и призванья... —
 Стажёр ошеломлял Жуана знаньем,
 Внушал, что на событья пролит свет,
 Что обнаружены меж ними связи,
 Что нечто есть
 Особое в запасе...

 — А вы обманщик! —
 И взмахнул арканом. —
 В тот мрачный вечер
 Не были вы пьяным,
 Что, кстати, усугубило б вину,
 А если вы в тот вечер трезвым были,
 Тогда зачем себя оговорили? —
 И повертел записочку одну.
 Жуан упал бы, если бы не крепко
 Привинченная к полу табуретка.

 — Тут анонимка. Видели?
 — Да, видел.
 — В ней про обиду; кто же вас обидел?
 — Безделица!
 — Безделкам счет иной,
 Для следствия безделиц не бывает,
 А главное, и время совпадает...
 Нет, вам пооткровенней бы со мной! —
 Жуан и сам дорос за время это
 До полной откровенности поэта.

 Не доводы   (*4)
 Жуана оградили чертежи,
 Что были и творящи и творимы.
 Кривая в них читается кривой,
 Прямая настоящею прямой.
 И каждая из них любому зрима.
 Своими уличённый чертежами,
 Он не солгал бы вновь
 И под ножами.

 — Ну, хорошо! —
 Заговорил он чётко. —
 Моей обиде не страшна решетка.
 В любви я самолюбья не скрывал,
 Но женщина, как ни дурна собою,
 В моих глазах не может быть плохою,
 Коль я её хоть раз поцеловал.
 Прошу учесть, что ни к добру, ни к худу
 Имён я женских
 Называть не буду.

 История любви,
 Почти былинной,
 Стажёру показалась длинной-длинной,
 Но страстную не прерывал он речь,
 В душе благословляя случай этот,
 Родивший, как он думал, новый метод:
 Сначала удлинить, потом отсечь.
 Жуан, казалось, нёс
 И всё заметней
 Какие-то мистические бредни.

 Стажёр всё слушал,
 А когда дослушал,
 Ещё одну ошибку обнаружил:
 “Что отпустил Вадима, это срам!”
 Боясь огласки,
 Тот, как мать велела
 Не возбуждать против Жуана дела,
 Спеша уехать, показал, что сам
 В случайной драке, будучи не старым,
 Ответил на удар
 Своим ударом.

 Вадим и впрямь (*5)
 Не обошёл законы:
 Они ж до сквера не были знакомы.
 Хоть у стажёра был и малый чин, 
 Но знал по суете судейских буден,
 Что был Вадим за подлость неподсуден
 Из равенства
 Всех женщин и мужчин.
 Ах не пора ль таких вот за паскудство
 Судить судом,
 А не стыдом искусства.

 Суд близился.
 Ни при какой беде
 Я прежде не участвовал в суде,
 Хоть равнодушных и судил стихами,
 Оспаривал трусливый тезис их:
 Мол, не корите никогда других,
 Да некоримы будете и сами.
 Мне, осуждавшему ненарочито,
 На этот раз
 Милей была защита.

 Должно быть, потому
 В момент потребный,
 Когда назначен был процесс судебный,
 Определён и день, и время дня,
 Когда об этом цех предупредили,
 На цеховом собранье утвердили
 Общественным защитником меня.
 Все знали, что годами, а не днями
 Мы были закадычными друзьями.

 О, Русские Слова,
 В них свет и тьма,
 Их родила История сама,
 Доверила с конями русским людям,
 Чтобы во многих смыслах не блуждать:
 Как, например, “судить” и “рассуждать”,
 И “рассудить”...
 Да мы всё время судим!
 Но слово “суд” при всяком разговоре
 Уже томит предощущеньем горя.

 Лишь только я ступил
 В судейский зал,
 Так силу слова этого познал.
 Жуан сидел в особой загородке,
 А около стояли с двух сторон
 Два стража, представляющих закон,
 Хоть вид его был виновато кроткий.
 На перегляд, возникший между нами,
 Глаза прикрыл он
 И развёл руками.

 Он ждал кого-то,
 Улыбнулся нервно,
 Когда явилась Марфа Тимофевна.
 — Жуан, родной мой! — и не без вины
 К нему метнулась всей телесной мощью.
 — Гражданка, не положено!
 — Я — тёща!
 — Доставлен не на тёщины блины. —
 И Марфа Тимофевна, не переча,
 Перед законом
 Опустила плечи.

 Зал заполняли.
 Глядя напряжённо,
 Переговаривались приглушённо,
 Вздыхали, как вздыхали бы кругом
 Перед началом скорбной панихиды.
 Возникло личико Аделаиды,
 Ушко мелькнуло нежным крендельком.
 Зато у той, что больше виновата,
 Не приходить на суд
 Хватило такта.

 Судейский стол
 Стоял на возвышенье,
 Подчеркивая как бы отрешенье
 От суеты людского бытия.
 К нему, своей обыденностью сходных,
 Взошли два заседателя народных
 И волевая женщина-судья,
 В глазах которой и в суде не тухли
 Живые огоньки
 Домашней кухни.

 Над судьями
 В готическом разрезе
 Голов превыше были спинки кресел,
 Взлетавшие к Российскому гербу,
 Наглядно утверждавшему серпасто,
 Что именем страны и государства
 Они вершат Жуанову судьбу.
 Здесь вопреки пословице известной
 Любого человека
 Красит место.

 При уточненье имени Жуана
 Раздался смех уже не в стиле жанра.
 Хосе Мария Кармен дель Дайман
 Тенорио Франциско де Перейро
 Де лос Кондатос Риос дель Виейро
 Кастильо Гранде Педро дон Жуан.
 Но зала смех
 Мой друг, лишенный чванства,
 Отнёс на счёт
 Испанского дворянства.

 С глазами
 Поумневшими в раздумье,
 Стоял он в том же праздничном костюме,
 Что и во время драки был на нём.
 Вот странность, о которой я не ведал:
 Суду и прочим он отвода не дал,
 Но вздул ноздрю при имени моём.
 Заминка от суда не ускользнула,
 Она меня, признаться, резанула.

 Почти спокойный,
 Пока шёл допрос,
 Он отвечал, казалось бы, всерьёз,
 А выглядел насмешником бодливым.
 Ответы для людей со стороны,
 Наверно, были очень уж странны.
 Когда спросили, был ли он судимым,
 С иронией ответил остряка:
 — Всю жизнь.
 — А поточнее?
 — Все века.

 Мой подзащитный
 Разрушал, как мог,
 Защиту, заготовленную впрок.
 Уже в тюрьме подученный законам,
 Немалую сумятицу он внёс
 Загадочным ответом на вопрос:
 — Вы признаёте ли себя виновным? —
 Кого бы не смутил его ответ:
 — Виновным — да,
 А виноватым нет!

 Суд — не игра,
 А всё же, всё же, всё же
 Пружины их невидимые схожи.
 Хоть на суде поглубже скрыт азарт,
 Зато в страстях не меньше интереса.
 Почти весь ход судебного процесса
 Напоминает чем-то драмтеатр,
 Где впечатляет голой жизни фактор,
 Где гениален
 И бездарный автор.

 Здесь каждую написанную роль
 Диктует непридуманная боль,
 Душою пережитая и плотью.
 Вот показует строгому суду,
 Отяжелив Жуанову беду,
 Всё та же Худокормова Авдотья.
 — А чем ещё могли бы подтвердить,
 Что он хотел
 Гордеева убить?

 — Как чем?! Да всем!.. —
 Сомненья отметая,
 Заговорила простота святая:
 — Всё помню. Я охолодела вся,
 Когда кровища потекла по рожам.
 Я, говорит, стал тихим да хорошим,
 А быть хорошим мне с тобой нельзя.
 Нет, говорит, что будет,
 Знать не знаю,
 Прикокну и навеки закопаю.

 Будь прокурор
 Историк и психолог,
 Он приподнял бы выше тайны полог.
 В пример тому свидетельницу взять
 С одним дефектиком правосознанья.
 Когда она давала показанья,
 Ей виделся её драчливый зять.
 Так друг мой,
 Представляемый двухлицым,
 Как в сказке,
 Становился Чёрным принцем.

 У Жизни есть два плана:
 Есть первичный
 И есть вторичный,
 План метафоричный.
 Для всех законны оба, но когда
 Два этих плана где-то совпадают,
 Второй, высокий, сразу отметают,
 Лишь первый остается для суда.
 — Вы подтвердите? —
 Прокурор — дотошно.
 Жуан в ответ:
 — Не помню, но возможно.

 Жуана ранил
 Раной ножевой
 Вопрос об отношениях с женой.
 И он представил, как жена и муж,
 Всё растоптав, с враждой и неприязнью
 В суде друг друга обливают грязью
 Из всех лоханей и всех грязных луж.
 — Боюсь, что подменю с дурным азартом
 Историю души
 Случайным фактом.

 Стол прокурора
 Из дубовой плоти
 От моего стола стоял напротив.
 Тот прокурор, в суде не новичок,
 Когда Жуан ответствовал вот этак,
 Чуть оживлялся при его ответах
 И на бумагах проставлял значок.
 Те впечатленья чисто человечьи
 Сказались после
 В прокурорской речи.

 В виду имея
 Лишь реальный план,
 Сказал он, как опасен хулиган,
 Какое зло приносит честным людям,
 А обществу и нравственный урон.
 — История Души?..
 Нет, мы закон
 Проклятым прошлым
 Ослаблять не будем.
 Нельзя же нам за каждую волну,
 Как за морской прилив,
 Винить луну!

 Связав проступок
 С донжуанским списком,
 Назвал он ревность
 Чувством подло-низким.
 — А если бы за женщин в списке том,
 Когда у тех пошли с другими встречи,
 Наш подсудимый стал бы всех калечить
 В своём негодовании святом? —
 Мы даже вздрогнули,
 Вопрос лукавый
 Ошеломил картиною кровавой.

 Мечтал я втайне,
 Что Жуану с ходу
 Своей защитой принесу свободу,
 Но прокурор ослабил тезис мой,
 Оставил только при надежде слабой
 Переменить ему статью хотя бы
 На сто десятую со сто восьмой.
 Статьи, повышенные номиналом,
 По кодексу
 Нисходят к срокам малым.

 Я начал:
 — Уважаемые судьи,
 За всё, что вам скажу, не обессудьте,
 В пристрастии моём не будет лжи.
 Здесь в незавидной роли хулиганов
 Правопреемник прежних донжуанов,
 Но с новой биографией Души.
 Историю, когда она подвижна,
 Судить не надо
 Запоздало книжно.

 Мы к новому
 С поспешностью возможной
 Всегда подоспеваем с меркой прошлой,
 Когда у Жизни меры новый спрос.
 Так, как в семье:
 Пока слезам уступим
 Да милому сынку обновку купим,
 Сынок, глядишь, обновку перерос.
 Здесь можно всё ж
 Предвидеть вещи выброс,
 Законы же не пишутся на вырост.

 Был Дон-Жуан
 В далёкие года
 Вполне достоин нашего суда,
 Но не теперь, когда Любовь и Верность
 Он оценил превыше многих благ.
 Так что же вскинуло его кулак,
 Неужто только ревность?
 Нет, не ревность,
 Не пьяный выпад,
 Не слепая месть,
 А подлостью поруганная Честь!

 О, Наша Честь!
 Не в ссоре на пирушке
 Погиб поэт, невольник чести, Пушкин,
 Великий ум, отец большим умам,
 Магической поэзии создатель,
 Любви и Красоты законодатель,
 В грядущее путеводитель нам!
 А Пушкин оценил пределом злого
 Всего одно
 Дантесовское слово!

 Да, есть закон,
 Но есть у миллионов
 Авторитет неписаных законов,
 Которые нас испокон пасут.
 Приспело, чтобы с уголовным вместе
 Существовал забытый Кодекс Чести,
 Точней бы стал товарищеский суд.
 — Дворянские замашечки!..
 У нас-то?!
 — А чем мы хуже
 Всякого дворянства!

 Хоть в чувствах
 Люди разной глубины,
 В делах Любви и Чести все равны,
 К тому же, уважаемые судьи,
 У Дон-Жуана больший повод был,
 Чтобы явился гнев его и пыл,
 По форме грубый,
 Искренний по сути.
 Его вину с оглядкою назад
 Не ставьте в старый
 Донжуанский ряд.

 Блеснул я,
 Как положено поэтам,
 Таким психологическим курбетом:
 — Мой подзащитный человек не злой,
 Скажу вам более, такую личность
 Страшит не наказанье, а публичность,
 Тюрьма — укрытье, лишь бы с глаз долой.—
 Суд хмурился, но думал я, однако,
 Что переплюнул
 Самого Плевако.

 Когда после угроз метафоричных  (*6)
 Гордеев был повержен и практично,
 Тот не дал волю жалобам своим,
 Поскольку знал, замаранный обманом,
 Что этот строгий суд над Дон-Жуаном
 Стал непременно бы судом над ним.
 Не даром дошлый кот метнулся к лесу,
 Кот догадался,
 В чью кастрюлю влез он.

 Сел Дон-Жуан,
 А не Вадим Гордеев,
 Которому за всё, что он содеял,
 Ответчиком сидеть бы надо здесь.
 В том факте, уважаемые судьи,
 Что так жестоко их столкнулись судьбы,
 Такая же закономерность есть,
 Как в данном споре
 Истинного с пошлым,
 Как будущего
 С незавидным прошлым.

 Искал я
 Аргументы веские:
 — Его грехи для Бога детские,
 Ребяческие страсти не разврат...—
 Связать я тщился порванные нити
 В догадке той, что сам , как сочинитель,
 В Жуановой судьбе был виноват.
 Суды же в качестве авторитетов
 До сей поры
 Не признают поэтов.

 Во время речи,
 Мне казалось, веской,
 Глядел я пристально на стол судейский,
 Но обращал свой взгляд и на скамью,
 Где Дон-Жуан, разъединённый с нами,
 Сверкая потеплевшими глазами,
 Чуть удивляясь, слушал речь мою.
 Должно быть, прежде полагал он вчуже,
 Что думал я о нём
 Намного хуже.

 Ему смягчал
 Лица суровый очерк
 Волос подросших тёмный козырёчек,
 Торчавший над его открытым лбом.
 Он выглядел в каком-то свете новом,
 Когда, после меня, с последним словом
 Растерянный стоял перед судом.
 — Что ж, отвечать готов и за прохвоста!
 Я доверяю вам... —
 Сказал он просто.

 Перестрадав и пережив позор, (*7) 
 Мы ждали и надеясь и печалясь,
 Но как же долго судьи совещались,
 Как долго сочиняли приговор,
 Вот наконец судачившие в зале,
 Мы снова перед ними дружно встали.
 Всё старое
 Привычное, любое
 Людскою обновляется судьбою.

 Мечтал я всё-таки
 И верил даже,
 Что Дон-Жуан уйдёт со мной без стражи,
 Но мне звучат знакомые слова,
 Ведущие к суровому пределу:
 “Суд оглашает приговор по делу...”
 А подоплёка слов уже нова,
 Особенно в результативной части,
 Где под конец
 Итожатся несчастья.

 Нет строже фраз
 Прочитанных судьей,
 Чем фраза “руководствуясь статьёй”,
 Что прозвучала, как “прощай свобода”.
 Так судьи, несмотря на пафос мой,
 Статьи придерживаясь сто восьмой,
 Жуана осудили на три года,
 В колонию, туда,
 Где быть бы живу,
 Не строгого, а общего режима.

 Жуан отвесил
 Чуть ли не поклон.
 Готовый к худшему, подумал он,
 Что суд ему явил большую милость,
 Меж тем раздался в тяжкой тишине
 Вздох, резко резанувший сердце мне:
 — Когда же в мире будет
 Справедливость! —
 То не сдержала горя и обиды
 Влюблённая душа Аделаиды.

 Когда-нибудь да будет,
 Боль-то в том,
 Что будет не при нас, уже потом,
 Уже потом, потом, потом, когда
 Корысти всякие в былое канут,
 Когда своим сознаньем люди станут
 Все членами Верховного Суда.
 Виновному, когда всё это будет,
 И полминуты лишней
 Не присудят.


 Вот так и будет
 По Любви и Страсти,
 Но после нас, без нашего участья.
 Как ни печально, мы признать должны
 Всю диалектику всего судейства:
 Законы достигают совершенства,
 Когда они почти что не нужны.
 И правосудье будет совершенней,
 Когда уже не будет преступлений.


 ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ

*
Ещё 7 строф-октав из Пятой песни поэмы,
которые были подвергнуты литературной цензуре
и не вошли в книгу Поэта в 1977 году...
Помечены справа знаком (*1-7).

**
Русская пословица "Дракою горя не поправишь", которая
стояла эпиграфом к Песни пятой, оказалась на самом деле подменой
другого эпиграфа, выбранного самим автором поэмы В.Д.Фёдоровым...
Это произошло при выходе первой книги "Женитьба Дон-Жуана"
в декабре 1977 года...