Почти что отчаяние

Валерий Буланников
x        x         x

Как смерти миг признание легло
На сердце тенью.
Как предвестие прощанья!..
К ладоням прижимается стекло,
углом надтреснутое.
Свыше ожиданья
крещенский холод, быстрый топоток
прохожих, если так они даны
как интервалы времени в секундах,
как птичий предыханный говорок
в морозный полдень желтый, беспробудный,
когда на явь не смахивают сны...
И спичка задрожит —
из-за угла
в двух тополях как в стойках эшафота
качнется тень,
сорвется и стремглав
под снега скрип, чтоб выдохнуть:
“Ну, что ты!?”



x          x           x

Утрясается день, разлетается пыль,
обвисает поддельный туркменский ковер,
заскрипевший диван начинает заплыв
в подступающий к крышам поблекший простор.
И теперь – ближе музыка на воде,
виноградная спелость обоев, сосна,
ожидавшая праздник честно как боль
и живущая лифта гуденьем в тебе
оттого, что до клеток промерзла она
в новогодней пустыне горькой как соль.



х        х         х

По капле – кровь, минута – по секундам
Так медленна, тягуча по утрам,
Что распускает свой плавник колючий
Усталая, знакомая любовь.

С тобою рядом что мне?
Ничего?
Ну, пригоршня муки,
Щепотка тьмы и страх неисполнимого...
Трамваи заглушают сны...
Я все-таки, наверное, уеду
На ближних и на дальних поездах,
Тебе оставив трепетных стрекоз,
На призрачных и нежных крыльях,
Мелькающих над лугом и плечом
Твоим в предверии грозы.
Закрыв глаза, я слышу, как стихает
И замирает медленное сердце…
Я кровь стираю, вспоминаю время
Отхода поезда.




х        х         х

1. Вот – двор. Вот — две строки.
И параллельно свету,
усталым переулкам и кокеткам
раскачиваешься заиндевевшей веткой,
поломанной игрушкой и паяцем
на лобовом стекле полночного такси…
Многоэтажной готикой проеду
и выйду на полдневной римской пьяцце.
2. Я повернусь налево. Что же там?
Остывший остров тела –по углам
зверьки страданий головы на лапки
сложив, следят, как испаряясь капли
спешат к невозвратимым облакам...
А справа только слышно: тут – тут – там ,
как на рассвете клювы чистят цапли.
3. Едва припорошит — комками лед.
Не ссадина, не боль — ступаешь тише.
И медленней к подъезду поворот.
Там женщина, она не стала ближе.
А только так — улыбка, как дела,
прочитанная книга, прикасанье.
Но осторожно руку не взяла,
не обещала скуку и прощанье.

4. 3апятую поставить. В четвертом стихе
лучше будет тире: это все-таки прочерк
между телом и бормотаньем Психеи
сумасбродной – союз наш свободен и прочен.
Выбирать талый снег, подмерзающий март,
где прозрачней оглядок набухшие вены
карт, но это – журнально-знакомый поп-арт:
одинокие звуки на улицах Вены.
Видно так – от ладони ладонью бегом
в сапогах насквозь мокрых и в скуке вокзальной
отмахнуться на очередь, чтобы тайком
возвратиться и точку поставить в начале.



х          х          х

Бегом по лестнице. Почти что кувырком.
Вверх, вниз? Бог знает. Торопясь,
считая этажи. Что это?
Видно, дом —
меж городом и небом связь.
И здесь с седьмого – капельки прохожих
сентиментально и правдиво
стекают по асфальту, и по ложке
пьешь влагу суеты кристальной,
не претендуя на инаковость и смелость,
а так — чуть в стороне, чтоб легче ставить
знак препинания, чтоб веточка омелы
была уместна. Только как ее достанешь,
когда разрежен воздух, оторваться
не можешь от перил, ступеней стертых;
бегом бы, да? но так тонки аорты,
а  лестница — вверх, вниз? Не разобраться.
И лучше так —
из ложки теплой с чаем,
почти что имитируя отчаянье.



х        х        х

Все бессмысленно и тщетно.
В мироздании одном
только волны, только ветры
окружают ветхий дом.

И над ними чертят в небе
птицы черные круги,
завершая быль и небыль,
хоть не ведай и не зги.

Опускаясь, нежный сумрак
тихо за руку берет.
Ты уже почти что умер.
Камень — в плеске темных  вод.



х          х          х

В ненастье однозвучном, в облаках
не значим смысл, важнее — тонкость стекол,
когда в кровати сжавшись, ты впотьмах
прислушиваешься к шелесту потока,

покинувшего книгу Бытия,
несущего лишь взвеси да обломки
разбитых лодок, так что жизнь твоя
стекла невидимей и трещины на кромке.



х        х         х

На уровне седьмого этажа –
день в черточку и клеточку жилищ,
которым ты, похоже, наг и нищ,
рисующий и пишущий: “она
уехала, я жду ее звонка.”
Тут черточка легла, потом еще, —
и треугольник... сердце не причем,
когда не спишь и ощупью, слегка
все покидаешь, не покинув, дом,
чужие замечая этажи,
тепло гардин и что уходит свет,
что сердце невозможно сохранить,
запечатлев неповторимость черт
ее, что тише кровь гудит,
что... Что? Что слов усталый ряд
плотней кирпичных стен ночной земли,
что память невозможное хранит,
что умирает за окном заря.



х        х         х

Переходя из книги на диван,
в изломанные веточки обоев,
я разбираю, как заполнены пустоты –
кружочки, линии и точки словно крап
картежный, что подобен меткам
чувств и повсебытных разговоров;
их утверждаем вновь метафорой, цитатой
и чем-нибудь еще из багажа
настенных полок, чью полезность
оспаривать — не новость, и тогда
мы замолкаем; каждый в свою сторону
глядит, желая замечать другое,
когда является изломанный рисунок:
вид лабиринта с птичьего полета,
чья нить — в воспоминаньях Ариадны.


х         х          х

На скомканных исписанных листах
я различаю гласных и сонорных
тележный скрип в пустеющих полях
и ветра гул, усталый и минорный.
Не отвернуться. Я спешил к тебе,
соединяя в сердце части речи
для встречи долгожданной, но во тьме
был поворот пропущен, не замечен.
В конце пути – неверное значенье,
утерян смысл соединенных звуков…
Так вечность разлетелась на мгновенья,
и так развились буковки в науку.



х        х         х

Еще никак. Еще чуть-чуть и воздух
сгустится до прозрачной темноты,
и следом месяц, сгорбленный извозом
ежевечерним, выпустит бразды –
и скатится в проулок за овраги
в чебрец и зверобой, где пополам
с травой и медом смешанная влага
завяжет по рукам и по ногам.
Не убежать. С цикадной долгой фугой
мир совмещен до вытянутых рук –
так тепл песок, так плоть его упруга,
что зависает бабочкою звук...
Я вглядываюсь в сумрак обозримый
и понимаю, что не буду спать
что до утра, затягиваясь дымом,
ночные ноты буду бормотать.



х        х         х

Короче тень. На дне глухом колодца
не свет, а темный полдень. Летний зной
кухонной кисеей повис, и муха бьется
в щербатое стекло, неволею одной
упоена, и лист лоснится клеем,
плененный веткой… Созревая сливы
летят на землю, жаждая свободы,
и истекают соком… Сожалея
о непреодолении природы,
их собираю в миску торопливо.



х         х          х

Расплавленное небо: в голубом
так много света, что скорее дном
оно предстанет чашки, где со льдом
мешается водопроводная вода,
что хлоркой отдает как поезда,
спешащие на юг в былых годах,
где кофе выпит, ждешь приход зимы,
в которой небо – фактор бытия,
и алфавит кончается на "я",
как небо сотворением земли.



х          х           х

И по стеклу бежит вода,
и жизнь теряется с утра,
как свет в неверном свете

как будто птицы — со двора,
как будто холод – навсегда,
и ты один — под пледом.

Тогда глаза — не закрывать,
колени, локти поджимать
как письмецо – в конверте.

Любимая, куда опять,
хотя октябрь покидать,
за что не быть в ответе,

почти легко, и не страдать,
что горсть земли с собой не взять –
кому важны приметы,

ведь марля плещется в окне,
как сквозь ресницы — свет во сне,
где я беру билеты.



1991 - 92 Харьков