Василий Шукшин. Два рассказа из Сросток

Сихотэ-Алинь
                Василий ШУКШИН

ДВА РАССКАЗА ИЗ СРОСТОК


МАТЕРИНСКОЕ СЕРДЦЕ

Витька Борзенков поехал на базар в районный городок, продал сала на сто пятьдесят рублей (он собирался жениться, позарез нужны были деньги), пошёл в винный ларёк «смазать» стакан-другой красного. Потом вышел, закурил…
Подошла молодая девушка, попросила:
–  Разреши прикурить.
Витька дал ей прикурить от своей папироски, а сам с интересом разглядывал лицо девушки – молодая, припухла, пальцы трясутся.
– С похмелья? – прямо спросил Витька.
– Ну, – тоже просто и прямо ответила девушка, с наслаждением затягиваясь «беломориной».
– А похмелиться не на что, – стал дальше развивать мысль Витька, довольный, что умеет понимать людей, когда им худо.
– А у тебя есть? (Никогда бы, ни с какой стати не подумал Витька, что девушка специально наблюдала за ним, когда он продавал сало, и что у ларька она его просто подкараулила).
– Пойдём, поправься. – Витьке понравилась девушка – миловидная, стройненькая… А её припухлость и особенно откровенность, с какой она призналась в своей несостоятельности, даже как-то взволновали.
Они зашли в ларёк… Витька взял бутылку красного, два стакана… Сам выпил полтора стакана, остальное великодушно налил девушке. Они вышли опять на крыльцо, закурили, Витьке стало хорошо, девушке тоже. Обоим стало хорошо.
– Здесь живёшь?
– Вот тут, недалеко, – кивнула девушка. – Спасибо, легче стало.
– Может, ещё хочешь?
– Можно вообще-то… Только не здесь. – Где же? – Можно ко мне пойти, у меня дома никого нет…
В груди у Витьки нечто такое сладостно-скользкое вильнуло хвостом.
Было ещё рано, а до деревни своей Витьке ехать полтора часа автобусом – можно всё успеть сделать.
– У меня там ещё подружка есть, – подсказала девушка, когда Витька соображал, сколько взять. Он поэтому и взял: одну белую и две красных.
– С закусом одолеем, – решил он. – Есть чем закусить? – Найдем.
Пошли с базара, как  давние друзья.
– Чего приезжал?
– Сало продавал… Деньги нужны – женюсь.
– Да?
– Женюсь. Хватит бурлачить.
Странно, Витька даже  и не подумал, что поступает нехорошо в отношении невесты – куда-то идёт с незнакомой девушкой, и ему хорошо с ней, лучше, чем с невестой, – интересней.
– Хорошая девушка?
– Как тебе сказать?… Домовитая. Хозяйка будет хорошая.
– А насчёт любви?
– Как тебе сказать?… Такой, как раньше бывало, – здесь вот кипятком подмывало чего-то такое, – такой нету. Так… Надо же когда-нибудь жениться.
– Не промахнись. Будешь потом… Непривязанный, а визжать будешь.
В общем, поговорили в таком духе, пришли к дому девушки. (Её звали Рита). Витька и не заметил, как дошли и как шли – какими переулками. Домик как домик – старенький, тёмный, но ещё будет стоять семьдесят лет, не охнет.
В комнатке (их три) чистенько, скатёрочки на столах – уютно. Витька вовсе воспрянул духом.
«Шик-блеск-тру-ля-ля», – всегда думал он, когда жизнь сулила скорую радость.
– А где же подружка?
– Я сейчас схожу за ней. Посидишь? – Посижу. Только поскорей, ладно? – Заведи вон радиолу, чтоб не скучать. Я быстро.
Ну почему так легко, хорошо Витьке с этой девушкой? Пять минут знакомы, а… Ну, жизнь! У девушки грустные, задумчивые, умные глаза, Витьке то вдруг становится жалко девушку, то охота стиснуть её в объятиях.
Рита ушла. Витька стал ходить по комнате – радиолу не завёл: без радиолы сердце билось в радостном предчувствии.
Потом помнит Витька: пришла подружка Риты – похуже, постарше, потасканная и притворная. Затараторила с ходу, стала рассказывать, что она когда-то была в цирке, «работала каучук». Потом пили… Витька прямо тут же за столом целовал Риту, подружка смеялась одобрительно, а Рита слабо била рукой Витьку по плечу, вроде отталкивала, а сама льнула, обнимала за шею.
«Вот она – жизнь! – ворочалось в горячей голове Витьки. – Вот она – зараза кипучая. Молодец я!»

Потом Витька ничего не помнит – как отрезало.  Очнулся поздно вечером под каким-то забором… Долго мучительно соображал, где он, что произошло. Голова гудела, виски вываливались от боли. Во рту пересохло всё, спеклось. Кое-как припомнил девушку Риту… И понял: опоили чем-то, одурманили и, конечно, забрали деньги. Мысль о деньгах сильно встряхнула. Он с трудом поднялся, обшарил все карманы: да, денег не было. Витька прислонился к забору, осмотрелся… Нет, ничего похожего на дом Риты поблизости не было. Всё другое, совсем другие дома.
У Витьки в укромном месте, в загашнике, был червонец – ещё на базаре сунул туда на всякий случай… Пошарил – там червонец. Витька пошёл наугад – до первого встречного. Спросил у какого-то старичка, как пройти к автобусной станции. Оказалось, не так далеко: прямо, потом налево переулком и вправо по улице опять прямо. «И упрётесь в автобусную станцию».
Витька пошёл… И пока шёл до автобусной станции, накопил столько злобы на городских прохиндеев, так их возненавидел, паразитов, что даже боль в голове поунялась, и наступила свирепая ясность, и родилась в груди большая мстительная сила.
– Ладно, ладно, – бормотал он, – я вам устрою…
Что он собирался сделать, он не знал, знал только, что добром всё это не кончится. Около автобусной станции допоздна работал ларёк, там всегда толпились люди.
Витька взял бутылку красного, прямо из горлышка выпил её всю до донышка, запустил бутылку в скверик… Были рядом с ним какие-то подпившие мужики, трое. Один сказал ему:
– Там же люди могут сидеть.
Витька расстегнул свой флотский ремень, намотал конец на руку – оставил свободной тяжёлую бляху как кистень. Эти трое подвернулись кстати.
– Ну?! – удивился Витька. – Неужели люди? Разве в этом вшивом городишке есть люди?
Трое переглянулись.
– А кто же тут, по-твоему?
– Суки! Каучук работаете, да?
Трое пошли на него, Витька пошёл на троих… Один сразу свалился от удара бляхой по голове, двое пытались достать Витьку ногой или руками, берегли головы. Потом они заорали:
– Наших бьют!
Ещё налетело человек пять… Попало и Витьке: кто-то сзади тяпнул бутылкой по голове, но вскользь – Витька устоял. Оскорблённая душа его возликовала и обрела устойчивый покой.
Нападавшие матерились, бестолково кучились, мешали друг другу, советовали – этим пользовался Витька и бил.
Прибежала милиция… Всем скопом загнали Витьку в угол – между ларьком и забором. Витька отмахивался. Милиционеров пропустили вперёд, и Витька сдуру ударил одного по голове бляхой. Бляха Витькина страшна ещё тем, что с внутренней стороны, в изогнутость её, был налит свинец. Милиционер упал… Все ахнули и оторопели. Витька понял, что свершилось непоправимое, бросил ремень… Витьку отвезли в КПЗ.

Мать Виткина узнала о несчастье на другой день. Утром её вызвал участковый и сообщил, что Витька натворил в городе то-то и то-то.
– Батюшки-святы! – испугалась мать. – Чего же ему теперь за это?
– Тюрьма. Тюрьма верная. У милиционера травма, лежит в больнице. За такие дела – только тюрьма. Лет пять могут дать. Что он, сдурел, что ли?
– Батюшка, ангел ты мой господний, –  взмолилась мать, – помоги как-нибудь!
– Да ты что! Как я могу помочь?..
– Да выпил он, должно, он дурной выпивши…
– Да не могу я ничего сделать, пойми ты! Он в КПЗ, на него уже, наверно, завели дело…
– А кто же бы мог бы помочь-то?
– Да никто. Кто?.. Ну, съезди в милицию, узнай хоть подробности. Но там тоже…
– Что они там могут сделать?
Мать Витькина, двужильная, лёгкая на ногу, заметалась по селу. Сбегала к председателю сельсовета – тот тоже развел руками:
– Как я могу помочь? Ну, характеристику могу написать… Всё равно, наверно, придётся писать. Ну, напишу хорошую.
– Напиши, напиши, как получше, разумная ты наша головушка. Напиши, что – по пьянке он, он тверёзый-то мухи не обидит…
– Там ведь не будут спрашивать, по пьянке он или не по пьянке… Ты вот что: съезди к тому милиционеру, может, не так уж он его и зашиб-то. Хотя вряд ли…
– Вот спасибо-то тебе, ангел ты наш, вот спасибочко-то…
– Да не за что…
Мать Витькина кинулась в район. Мать Витькина родила пятерых детей, рано осталась вдовой (Витька ещё грудной был, когда пришла похоронка об отце в 42-м году), старший сын её тоже погиб на войне в 45-м году, девочка умерла от истощения в 46-м году, следующие два сына выжили, мальчиками ещё ушли по вербовке в ФЗУ и теперь жили в разных городах. Витьку мать выходила из последних сил, всё распродала, но сына выходила – крепкий вырос, ладный собой, добрый… Всё бы хорошо, но пьяный – дурак дураком становится. В отца пошёл – тот, царство ему небесное, ни одной драки в деревне не пропускал.
В милицию мать пришла, когда там как раз обсуждали вчерашнее происшествие на автобусной станции. Милиционера Витька угостил здорово – тот действительно лежал в больнице. Ещё двое алкашей тоже лежали в больнице – тоже от Витькиной бляхи. Бляху с интересом разглядывали.
– Придумал, сволочь!.. Догадайся: ремень и ремень. А у него тут целая гирька. Хорошо ещё – не ребром угодил…
И тут вошла мать Витьки… И, переступив порог, упала на колени, и завыла, и запричитала:
– Да ангелы вы мои милые, да разумные ваши головушки!.. Да способитесь вы как-нибудь с вашей обидушкой –  простите вы его, окаянного! Пьяный он был… Он трезвый последнюю рубаху отдаст, сроду тверёзый никого не обидел…
Заговорил старший, что сидел за столом и держал в руках Витькин ремень. Заговорил обстоятельно, спокойно, попроще – чтоб мать всё поняла.
– Ты подожди, мать. Ты встань, встань – здесь не церква. Иди, глянь…
Мать поднялась, чуть успокоенная доброжелательным тоном начальственного голоса.
– Вот гляди: ремень твоего сына… Он во флоте, что ли, служил?
– Во флоте, во флоте – на кораблях-то на этих…
– Теперь смотри: видишь? – начальник перевернул бляху, взвесил на руке. – Этим же убить человека – дважды два. Попади он вчера кому-нибудь этой штукой ребром – конец. Убийство. Да и плашмя троих уходил так, что теперь врачи борются за их жизни. А ты говоришь: простить. Ведь он же трёх человек в больницу уложил. А одного при исполнении служебных обязанностей. Ты подумай сама: как же можно прощать за такие дела, действительно?
Материнское сердце, оно – мудрое, но там, где замаячила беда родному дитю, мать не способна воспринимать посторонний разум, и логика тут ни при чём.
– Да сыночки вы мои милые! – воскликнула мать и заплакала. – Да нечто не бывает по пьянству делу?! Да всякое бывает – подрались… Сжальтесь вы над ним!..
Тяжело было смотреть на мать. Столько тоски и горя, столько отчаяния было в её голосе, что становилось не по себе, и хоть милиционеры – народ до жалости неохочий, даже и они – кто отвернулся, кто стал закуривать…
– Один он у меня – при мне-то: и поилец мой, и кормилец. А ещё вот жениться надумал – как же тогда с девкой-то, если его посадют?  Неужто ждать его станет? Не станет. А девка-то добрая, из хорошей семьи – жалко…
– Он зачем в город-то приезжал? – спросил начальник.
– Сала продать. На базар – сальца продать. Деньжонки-то нужны, раз уж свадьбу-то наметили, где их больше возьмёшь?
– При нём никаких денег не было.
– Батюшки-святы! – испугалась мать. – А иде ж они?
– Это у него надо спросить.
– Да украли небось! Украли!.. Да милый ты сын, он оттого, видно, и в драку-то полез – украли их у него!.. Жулики украли…
– Жулики украли, а причём здесь наш сотрудник – за что он его-то?
– Да попал, видно, под горячую руку.
– Ну, если каждый раз так попадать под горячую руку, у нас скоро и милиции не останется. Слишком уж они горячие, ваши сыновья! – начальник набрался твёрдости. – Не будет за это прощения, получит своё – по закону.
– Да ангелы вы мои, люди добрые, – опять взмолилась мать, – пожалейте вы хоть меня, старуху, я только теперь маленько и свет-то увидела… Он работящий парень-то, а женился бы, он бы совсем справный мужик был. Я бы хоть внучаток понянчила…
– Дело даже не в нас, мать, ты пойми. Есть же прокурор! Ну, выпустили мы его, а с нас спросят: на каком основании? Мы не имеем права. Права даже такого не имеем. Я же не буду вместо него садиться.
– А может, как-нибудь задобрить того милиционера? У меня холст есть, я нёнче холста наткала – пропасть! Всё им готовила…
– Да не будет он у тебя ничего брать, не будет! – уже кричал начальник.
– Не ставь ты людей в смешное положение, действительно. Это же не кум с кумом поцапались!
– Куда же мне теперь идти-то, сыночки? Повыше-то вас есть кто или уж нету?
– Пусть к прокурору сходит, – посоветовал один из присутствующих.
– Мельников, проведи её до прокурора, – сказал начальник. И опять повернулся к матери, и опять стал с ней говорить, как с глухой или совсем уж бестолковой. – Сходи к прокурору – он повыше нас! И дело уже у него. И пусть он тебе там объяснит: можем мы чего сделать или нет? Никто же тебя не обманывает, пойми ты!
Мать пошла с милиционером к прокурору.
Дорогой пыталась заговорить с милиционером Мельниковым.
– Сыночек, что, шибко он его зашиб-то?
Милиционер Мельников задумчиво молчал.
– Сколько же ему дадут, если судить-то станут?
Милиционер шагал широко. Молчал.
Мать семенила рядом и всё хотела разговорить длинного, заглядывала ему в лицо.
– Ты уж разъясни мне, сынок, не молчи уж… Мать-то и у тебя небось есть, жалко ведь вас, так жалко, что вот говорю – а каждое слово в сердце отдает. Много ли дадут-то?
Милиционер Мельников ответил туманно:
– Вот когда украшают могилы: оградки ставят, столбики, венки кладут… Это что – мёртвым надо? Это живым надо. Мёртвым уже всё равно.
Мать охватил такой ужас, что она остановилась.
– Ты к чему же это?
– Пошли. Я к тому, что будут, конечно, судить. Могли бы, конечно, простить – пьяный, деньги украли: обидели человека. Но судить всё равно будут –  чтоб другие знали. Важно на этом примере других научить…
– Да сам же говоришь – пьяный был!
– Это теперь не в счёт. Его насильно никто не поил, сам напился. А другим это будет поучительно. Ему всё равно теперь – сидеть, а другие задумаются. Иначе вас никогда не перевоспитаешь.
Мать поняла, что этот длинный враждебно настроен к её сыну, и замолчала. Прокурор матери с первого взгляда понравился – внимательный. Внимательно выслушал мать, хоть она говорила длинно и путано – что сын её, Витька, хороший, добрый, что он трезвый мухи не обидит, что как же ей теперь одной-то оставаться? Что девка, невеста, не дождётся Витьку, что такую девку подберут с руками-ногами – хорошая девка… Прокурор всё внимательно выслушал, поиграл пальцами на столе… Заговорил издалека, тоже как-то мудрёно:
– Вот ты – крестьянка, вас, наверно, много в семье росло?..
– Шестнадцать, батюшка. Четырнадцать выжило, двое маленькие ишо померли. Павел помер, а за ним другого мальчика тоже Павлом назвали…
– Ну вот – шестнадцать. В миниатюре – целое общество. Во главе – отец. Так?
– Так, батюшка, так. Отца слушались…
– Вот! – прокурор поймал мать на слове. – Слушались! А почему? Нашкодил один – отец его ремнём. А брат или сестра смотрят, как отец учит шкодника, и думают: шкодить им или нет? Так в большом семействе поддерживался порядок. Только так. Прости отец одному, прости другому – что в семье? Развал. Я понимаю тебя, тебе жалко… Если хочешь, и мне жалко – там не курорт, и поедет он, судя по всему, не на один сезон. По-человечески всё понятно, но есть соображения высшего порядка, там мы бессильны… Судить будут. Сколько дадут, не знаю, это решает суд.
Мать поняла, что и этот невзлюбил её сына. «За своего обиделись».
– Батюшка, а выше-то тебя есть кто?
– Как это? – не сразу понял прокурор.
– Ты самый главный али повыше тебя есть?
Прокурор, хоть ему потом и неловко стало, невольно рассмеялся:
– Есть, мать, есть. Много!
– Где же они?
– Ну, где?.. Есть краевые организации… Ты что, ехать туда хочешь? Не советую.
– Мне подсказали добрые люди: лучше теперь вызволять, пока не суждёный, потом тяжельше будет…
– Скажи этим добрым людям, что они… не добрые. Это они со стороны добрые… добренькие. Кто это посоветовал?
– Да посоветовали…
– Ну, поезжай. Проездишь деньги, и всё. Результат будет тот же. Я тебе совершенно официально говорю: нельзя не судить, не имеем права. И никто этот суд не отменит.
У матери больно сжалось сердце… Но она обиделась на прокурора, а поэтому вида не показала, что едва держится, чтоб не грохнуться здесь и не завыть в голос. Ноги её подкашивались.
– Разреши мне хоть свиданку с ним…
– Это можно, – сразу согласился прокурор. – У него что, деньги большие были, говорят?
– Были…
Прокурор написал что-то на листике бумаги, подал матери:
– Иди в милицию.
Дорогу в милицию мать нашла одна, без длинного – его уже не было. Спрашивала людей. Ей показали. В глазах матери всё туманилось и плыло… Она молча плакала, вытирала слёзы концом платка, но шла привычно скоро, иногда только спотыкалась о торчащие доски тротуара… Но шла и шла, торопилась. Ей теперь, она понимала, надо поспешить, надо успеть, пока они его не засудили. А то потом вызволять будет трудно. Она верила этому. Она всю жизнь свою только и делала, что справлялась с горем, и всё вот так – на ходу, скоро, вытирая слёзы концом платка. Неистребимо жила в ней вера в добрых людей, которые помогут. Эти – ладно – эти за своего обиделись, а те – подальше которые – те помогут. Неужели же не помогут? Она всё им расскажет – помогут. Странно, мать ни разу не подумала о сыне, что он совершил преступление, она знала одно: с сыном случилась большая беда. И кто же будет вызволять его из беды, если не мать? Кто? Господи, да она пешком пойдёт в эти краевые организации, она будет день и ночь идти и идти… Найдёт она этих добрых людей.
– Ну? – спросил её начальник милиции.
– Велел в краевые организации ехать, – слукавила мать, – а вот – на свиданку. – Она подала бумажку.
Начальник был несколько удивлен, хоть тоже старался не показать этого. Прочитал записку… Мать заметила, что он несколько удивлён. И подумала: «А-а». Ей стало маленько полегче.
– Проводи, Мельников.
Мать думала, что идти надо будет далеко, долго, что будут открываться железные двери – сына она увидит за решёткой, и будет с ним разговаривать снизу, поднимаясь на цыпочках… А сын её сидел тут же, внизу, в подвале. Там, в коридоре, стриженные мужики играли в домино… Уставились на мать и на милиционера. Витьки среди них не было.
– Что, мать, – спросил один мордастый, – тоже пятнадцать суток схлопотала?
Засмеялась.
Милиционер подвел мать к камере, которых по коридору было три или четыре, открыл дверь…
Витька был один, а камера большая и нары широкие. Он лежал на нарах… Когда вошёл милиционер, он не поднялся, но, увидев за ним мать, вскочил.
– Десять минут на разговоры, – предупредил длинный и вышел.
Мать присела на нары, поспешно вытерла слёзы платком.
– Гляди-ка – под землёй, а сухо, тепло, – сказала она.
Витька молчал, сцепив на коленях руки. Смотрел на дверь. Он осунулся за ночь, оброс – сразу как-то, как нарочно. На него больно было смотреть. Его мелко трясло, он напрягался, чтоб мать не заметила хоть этой тряски.
– Деньги-то, видно, украли? – спросила мать.
– Украли.
– Ну и бог бы уж с имя, с деньгами, зачем было драку из-за них затевать? Не они нас наживают – мы их.
Никому бы ни при каких обстоятельствах не рассказал Витька, как его обокрали, – стыдно. Две шлюхи… Мучительно стыдно! И ещё – жалко мать. Он знал, что она придёт к нему, пробьётся через все законы, – ждал этого и страшился.
У матери в эту минуту было на душе другое: она вдруг совсем перестала понимать, что есть на свете милиция, прокурор, суд, тюрьма… Рядом сидел её ребенок, виноватый, беспомощный… И кто же может сейчас отнять его у неё, когда она – только она, никто больше – нужна ему?
– Не знаешь, сильно я его?..
– Да нет, плашмя попало… Но лежит, не поднимается.
– Экспертизу, конечно, сделали… Бюллетень возьмёт… – Витька посмотрел на мать. – Лет семь заделают.
– Батюшки-святы! – сердце у матери упало. – Что же уж так много-то?
– Семь лет!.. – Витька вскочил с нар, заходил по камере. Всё прахом! Всё, вся жизнь кувырком!
Мать мудрым сердцем своим поняла, какое отчаяние гнетёт душу её ребенка…
– Тебя как вроде уж осудили! – сказала она с укором. – Сразу уж – жизнь кувырком.
– А чего тут ждать? Всё известно…
– Гляди-ка, всё уж известно! Ты бы хоть сперва спросил: где я была, чего достигла?..
– Где была? – Витька остановился.
– У прокурора была…
– Ну? И он что?
– Да вот и спроси сперва: чего он? А то сразу – кувырком! Какие-то слабые вы… Ишо ничем ничего, а уж… мысли бог знает какие.
– А чего прокурор-то?
– А то… Пусть, говорят, пока не переживает, пусть всякие мысли выкинет из головы… Мы, дескать, сами тут сделать ничего не можем, потому что не имеем права, а ты, мол, не теряй время, а садись и езжай в краевые организации. Нам, мол, оттуда прикажут, мы волей-неволей его отпустим. Тогда, говорят, нам и перед своими совестно не будет: хотели, мол, осудить, но не могли. Они уж всё обдумали тут. Мне, говорит, самому его жалко… Но мы, говорит, люди маленькие. Езжай, мол, в краевые организации, там всё обскажи подробно… У тебя сколь денег-то было?
– Полторы сотни.
– Батюшки-святы! Нагрели руки…
В дверь заглянул длинный милиционер:
– Кончайте.
– Счас, счас, – заторопилась мать. – Мы уж всё обговорили… Счас я, значит, доеду до дому, Мишка Бычков напишет на тебя карахтеристику… Хорошую, говорит, напишу.
– Там… это… у меня в чемодане грамоты всякие лежат со службы… возьми на всякий случай…
– Какие грамоты?
– Ну, там увидишь. Может, поможет.
– Возьму. Потом схожу в контору – тоже возьму карахтеристику… С голыми руками не поеду. Может, холст-то продать уж, у меня Сергеевна хотела взять?
– Зачем?
– Да взять бы деньжонок-то с собой – может, кого задобрить придётся?
– Не надо, хуже только наделаешь.
– Ну, погляди там.
В дверь опять заглянул милиционер:
– Время.
– Пошла, пошла, – опять заторопилась мать. А когда дверь закрылась, вынула из-за пазухи печенюшку и яйцо. – На-ка поешь… Да шибко-то не задумывайся – не кувырком ишо. Помогут добрые люди. Большие-то начальники – они лучше, не боятся. Эти боятся, а тем некого бояться – сами себе хозяева. А дойти до них я дойду. А ты скрепись и думай про чего-нибудь – про Верку хоть… Верка-то шибко закручинилась тоже. Даве забежала, а она уж слыхала…
– Ну?
– Горюет.
У Витьки в груди не потеплело оттого, что невеста горюет. Как-то так, не потеплело.
– А ишо вот чего… – мать зашептала, – возьми да в уме помолись. Ничего, ты – крещёный. Со всех сторон будем заходить. А я пораньше из дому-то выеду – до поезда – да забегу свечечку Николе-угоднику поставлю, попрошу тоже его. Ничего, смилостивются. Похоронку от отца возьму…
– Ты братьям-то… это… пока уж не сообщай.
– Не буду, не буду. Только лишний раз душу растревожут. Ты, главное, не задумывайся, что всё теперь кувырком. А если уж дадут, так год какой-нибудь – для отвода глаз. Не семь же лет! А кому год дают, смотришь – они через полгода выходют. Хорошо там поработают, их раньше выпускают. А может, и года не дадут.
Милиционер вошёл в камеру и больше уже не выходил.
– Время, время…
– Пошла. – Мать встала с нар, повернулась спиной к милиционеру, мелко перекрестила сына и одними губами прошептала:
– Спаси тебя Христос.
И вышла из камеры… И шла по коридору, и опять ничего не видела от слёз. Жалко сына Витьку, ох, жалко. Когда они хворают, дети, тоже очень их жалко, но тут какая-то особая жалость – когда вот так, тут – просишь людей, чтоб помогли, а они отворачиваются, в глаза не смотрят. И временами жутко становится… Но мать – действовала. Мыслями она была уже в деревне, прикидывала, кого ей надо успеть охватить до отъезда, какие бумаги взять. И та неистребимая вера, что добрые люди помогут ей, вела её и вела, мать нигде не мешкала, не останавливалась, чтоб наплакаться вволю, тоже прийти в отчаяние, – это гибель, она знала. Она – действовала.
Часу в третьем пополудни мать выехала опять из деревни – в краевые организации. «Господи, помоги, батюшка, – твердила она в уме беспрерывно. – Не допусти сына до худых мыслей, образумь его. Он маленько заполошный – как бы не сделал чего над собой».
Поздно вечером она села в поезд и поехала.
«Ничего, добрые люди помогут».
Она верила, помогут.




ЧУЖИЕ



Попалась мне на глаза одна книжка, в ней рассказывается о царе Николае Втором и его родственниках.
Книжка довольно сердитая, но, по-моему, справедливая. Вот что я сделаю: я сделаю из неё довольно большую выписку, а потом объясню, зачем мне это нужно. Речь идёт о дяде царя, великом князе Алексее.
«Алексей с детства был назначен отцом своим, императором Александром Вторым, к службе по флоту и записан в морское училище. Но в классы он не ходил, а путался по разным театрикам и трактирчикам, в весёлой компании французских актрис и танцовщиц. Одна из них, по фамилии Мокур, совсем его замотала.
– Не посоветуешь ли ты, – спрашивал Александр Второй военного министра Милютина, – как заставить Алексея, чтобы посещал уроки в училище?
Милютин отвечал:
– Единственное средство, Ваше Величество: назначьте учителем госпожу Мокур. Тогда великого князя из училища и не вызвать.
Такого-то учёного моряка император Александр Третий, родной брат его, не побоялся назначить генерал-адмиралом – главою и хозяином русского флота.
Постройка броненосцев и портов – золотое дно для всякого нечестивого человека, охочего погреть руки около народного имущества. Генерал-адмирал Алексей, вечно нуждаясь в деньгах на игру и женщин, двадцать лет преобразовывал русский флот. Бессовестно грабил казну сам. Не меньше грабили его любовницы и сводники, поставляющие ему любовниц.
Сам Алексей ничего не смыслил в морском деле и совершенно не занимался своим ведомством. Пример его как начальника шёл по флоту сверху вниз. Воровство и невежество офицеров росли с каждым годом, оставаясь совершенно безнаказанными. Жизнь матросов сделалась невыносимою. Начальство обкрадывало их во всем: в пайке, в чарке, обмундировке. А чтобы матросы не вздумали против поголовного грабежа бунтовать, офицерство запугивало их жёсткими наказаниями и грубым обращением. И продолжалось это безобразие ни мало – двадцать лет с лишком.
Ни один подряд по морскому ведомству не проходил без того, чтобы Алексей с бабами своими не отщипнул (я бы тут сказал – не хапнул. – В. Ш.) половину, а то и больше. Когда вспыхнула японская война, русское правительство думало прикупить несколько броненосцев у республики Чили. Чилийские броненосцы пришли в Европу и стали у итальянского города Генуи. Здесь их осмотрели русские моряки. Такие броненосцы нашему флоту и не снились. Запросили за них чилийцы дёшево: почти свою цену. И что же? Из-за дешевизны и разошлось дело. Русский уполномоченный Солдатенков откровенно объяснил:
  – Вы должны просить, по крайней мере, втрое дороже. Потому что иначе нам не из-за чего хлопотать. Шестьсот тысяч с продажной цены каждого броненосца получит великий князь. Четыреста тысяч надо дать госпоже Балетта. А что же останется на нашу-то долю – чинам морского министерства?
Чилийцы, возмущённые наглостью русских взяточников, заявили, что их правительство отказывается вести переговоры с посредниками, заведомо недобросовестными. Японцы же, как только русская сделка расстроилась, немедленно купили чилийские броненосцы. Потом эти самые броненосцы топили наши корабли при Цусиме.
Госпожа Балетта, для которой Солдатенков требовал с чилийцев четыреста тысяч рублей, – последняя любовница Алексея, французская актриса. Не дав крупной взятки госпоже Балетта, ни один предприниматель или подрядчик не мог надеяться, что великий князь даже хоть примет его и выслушает.
Один француз изобрёл необыкновенную морскую торпеду. Она поднимает могучий водяной смерч и топит им суда. Француз предложил своё изобретение русскому правительству. Его вызвали в Петербург. Но здесь – только за то, чтобы произвести опыт в присутствии Алексея, – с него спросили для госпожи Балетта двадцать пять тысяч рублей. Француз не имел таких денег и поехал восвояси, несолоно хлебав. В Париж явился к нему японский чиновник и купил его изобретение за большие деньги.
– Видите ли, – сказал японец, – несколькими месяцами раньше мы заплатили бы вам гораздо дороже, но теперь у нас изобретена своя торпеда, сильнее вашей.
– Тогда зачем же вы покупаете мою?
– Просто затем, чтобы её не было у русских.
Как знать, не подобная ли торпеда опрокинула «Петропавловск» и утопила экипаж вместе с Макаровым – единственным русским адмиралом, который походил на моряка и знал толк в своём деле?
В последние десять лет жизни Алексеем вертела, как пешкою, Балетта. Раньше генерал-адмиральшею была Зинаида Дмитриевна, герцогиня Лейхтенбергская, урожденка Скобелева (сестра знаменитого «белого генерала»). К этой чины морского министерства ходили с прямыми докладами, помимо Алексея. А он беспечно подписывал всё, что его красавица хотела.
Красным дням генерал-адмирала Алексея положила конец японская война. У японцев на Тихом океане оказались быстроходные крейсера и броненосцы, а у нас – старые калоши. Как хорошо генерал-адмирал обучал свой флот, вот свидетельство: «Цесаревич» впервые стрелял из орудий своих в том самом бою, в котором японцы издырявили его в решето. Офицеры не умели командовать. Суда не имели морских карт. Пушки не стреляли. То и дело топили своих либо нарывались на собственные мины. Тихоокеанская эскадра засела в Порт-Артуре, как рак на мели.» Послали на выручку балтийскую эскадру адмирала Рожественского. Тот, когда дело дошло до собственной шкуры, доложил царю, что идти не с чем: брони на броненосцах металлические чуть сверху, а снизу деревянные. Уверяют, будто царь сказал тогда Алексею:
– Лучше бы ты, дядя, воровал вдвое да хоть брони-то строил бы настоящие!
После гибели «Петропавловска» Алексей имел глупость показаться в одном петербургском театре вместе со своей любовницей Балетта, обвешенною бриллиантами. Публика чуть не убила их обоих. Швыряли в них апельсиновыми корками, афишами, чем попало. Кричали:
– Эти бриллианты куплены за наши деньги! Отдайте! Это – наши крейсеры и броненосцы! Подайте сюда! Это – наш флот!
Алексей перестал выезжать из своего дворца, потому что на улицах ему свистели, швыряли в карету грязью. Балетта поспешила убраться за границу. Она увезла с собой несколько миллионов рублей чистыми деньгами, чуть не гору драгоценных камней и редкостное собрание русских старинных вещей. Это уж, должно быть, на память о русском народе, который они с Алексеем ограбили.
Цусима докончила Алексея. Никогда с тех пор, как свет стоит, ни один флот не испытывал более глупого и жалкого поражения. Тысячи людей пошли на дно вместе с калошами-судами, которые не достреливали до неприятеля. Несколько часов японской пальбы достаточно было, чтобы от двадцатилетней воровской работы Алексея с компанией остались лишь щепки на волнах. Всё сразу сказалось: и грабительство подлецов-строителей, и невежество бездарных офицеров, и ненависть к ним измученных матросов. Накормил царёв дядя рыб Жёлтого моря русскими мужицкими телами в матросских рубахах и солдатских шинелях!
После отставки своей Алексей перекочевал за границу. Накупил дворцов в Париже и других приятных городах и сорил золото, украденное у русского народа, на девок, пьянство и азартные игры, покуда не умер от случайной простуды».
Прочитал я это, и вспомнился мне наш пастух, дядя Ермолай. Утром, ещё до солнышка, издалека слышался его добрый, чуть насмешливый сильный голос:
–  Бабы, коров! Бабы, коров!
Как начинал слышаться этот голос весной, в мае, так радостно билось сердце: скоро лето!
Потом, позже, он не пастушил уже, стар стал, а любил ходить удить на Катунь. Я тоже любил удить, и мы, бывало, стояли рядом в затоне, молчали, наблюдая каждый за своими лесками. У нас не принято удить с поплавками, а надо следить за леской: как зачиркает она по воде, задрожит – подсекай, есть. А лески вили из конского волоса: надо было изловчиться надергать белых волос из конского хвоста; кони не давались, иной меринок норовит задом накинуть – лягнуть, нужна сноровка. Я добывал дяде Емельяну волос, а он учил меня сучить лесу на колене.
Я любил удить с дядей Емельяном: он не баловался в это дело, а серьёзно, умно рыбачил. Хуже нет, когда взрослые начинают баловаться, гоготать, шуметь... Придут с неводом целой оравой, наорут, нашумят, в три-четыре тони отгребут ведро рыбы, и – довольные – в деревню: там будут жарить и выпивать.
Мы уходили подальше куда-нибудь и там стояли босиком в воде. До того достоишь, что ноги заломит. Тогда дядя Емельян говорил:
–  Перекур, Васька.
Я набирал сушняка, разводил огонёк на берегу, грели ноги. Дядя Емельян курил и что-нибудь рассказывал. Тогда-то я и узнал, что он был моряком и воевал с японцами. И был даже в плену у японцев. Что он воевал, меня это не удивило – у нас все почти старики где-нибудь, когда-нибудь воевали, но что он – моряк, что был в плену у японцев – это интересно. Но как раз об этом он не любил почему-то рассказывать. Я даже не знаю, на каком корабле он служил: может, он говорил, да я забыл, а может, и не говорил. С расспросами я стеснялся лезть, это у меня всю жизнь так, слушал, что он рассказывал, и всё. Он не охотник был много говорить: так, вспомнит что-нибудь, расскажет, и опять молчим. Я его как сейчас вижу: рослый, худой, широкий в кости, скулы широкие, борода пегая, спутанная... Стар он был, а все казался могучим. Один раз он смотрел-смотрел на свою руку, которой держал удилище, усмехнулся, показал мне на неё, на свою руку, глазами.
–  Трясётся. Дохлая... Думал, мне износу не будет. Ох и здоровый же был! Парнем гонял плоты... От Манжурска подряжались и гнали до Верх-Кайтана, а там городские на подводах увозили к себе. А в Нуйме у меня была знакомая краля... умная женщина, вдовуха, но лучше другой девки. А нуйминские – поперёк горла, што я к ней... ну, проведаю её. Мужики в основном дулись. Но я на них плевал с колокольни, на дураков, ходил и всё. Она меня привечала. Я бы и женился на ней, но вскорости на службу забрили. А мужики чего злятся! Што вот чужой какой-то появился... Она всем глянулась, но все – женатые, а вот всё одно – не ходи. Но не на того попали. Раз как-то причалились, напарник мой – к бабе одной проворной, та самогонку добрую варганила, а я – к зазнобе своей. Подхожу к дому-то, а там меня поджидают: человек восемь стоит. Ну, думаю, столько-то я раскидаю. Иду прямо на них... Двое мне навстречу: «Куда?» Я сгрёб их обоих за грудки, как двинул в тех, которые с боку-то поджидали, – штук пять свалил. Они на меня кучей, у меня сердце разыгралось, я пошёл их шшолкать: как достану какого, так через дорогу летит, аж глядеть радостно. Тут к ним ишо пожбежали, а сделать ничего не могут... Схватились за колья. Я тоже успел, жердину из прясла выдернул и воюю. Сражение целое было. У меня жердь-то длинная – они не могут меня достать. Камнями начали... Бессовестные. Они, нуйминские, сроду бессовестные. Старики, правда, унимать их стали – с камнями-то: кто же так делает! И уж человек двенадцать на одного, да на одного, да ишо с камнями. Сражались мы так до-олго, я спотел... Тут какая-то бабёнка со стороны крикнула: плот-то!.. Они, собаки, канаты перерубили – плот унесло. А внизу – пороги, его там растреплет по брёвнышку, весь труд даром. Я бросил жердь – и догонять плот. От Нуймы до Быстрого Исхода без передыху гнал – вёрст пятнадцать. Где по дороге, а где по камням прямо – боюсь пропустить-то плот-то. Обгонишь и знать не будешь, так я уж и берегом старался. От бежал!.. никогда в жизни больше так не бегал. Как жеребец. Догнал. Подплыл, забрался на плот – слава те Господи! А тут вскорости и пороги: там двоим-то – еле-еле управиться, а я один: от одного весла к другому, как тигра, бегаю, рубаху скинул... Управился. Но бежал я тада!.. – дядя Емельян усмехнулся и качнул головой. – Никто не верил, што я его у Быстрого Исхода догнал: не суметь, мол. Захочешь – сумеешь.
– А потом чего не женился?
– Когда?
– Ну, со службы-то пришёл...
– Да где! Тада служили-то вон по сколь!.. Я раньше время пришёл, с пленом-то с этим, и то... лет уж тридцать пять было – ждать, что ли, она будет? Эх, и умная была! Вырастешь – бери умную. Красота бабская, она мужику на первое время только – повыхваляться, а потом... – дядя Емельян помолчал, задумчиво глядя на огонёк, посипел козьей ножкой. – Потом требуется другое. У меня и эта баба с умом была, чего зря грешить.
Бабку Емельяниху я помнил: добрая была старуха. Мы с ними соседи были, нашу ограду и их огород разделял плетень. Один раз она зовёт меня из-за плетня:
–  Иди-ка суда-то!
Я подошёл.
–  Ваша курица нанесла – вишь сколь! – показывает в подоле десяток яиц. – Вишь, подрыла лазок под плетнём и несётся тут. На-ка. С пяток матри (матери) отдай, а пяток, – бабка оглянулась кругом и тихо досказала, – этим отнеси, на сашу (на шоссе).
На шоссе (на тракте) работали тогда заключённые, и нас, ребятишек, к ним подпускали. Мы носили им яйца, молоко в бутылках... Какой-нибудь, в куртке в этой, тут же выпьет молоко из горлышка, оботрёт горлышко рукавом, накажет:
– Отдай матери, скажи: «Дяденька велел спасибо сказать».
– Я помню бабку, – сказал я.
– Ничё... хорошая была бабка. Заговоры знала.
И дядя Емельян рассказал такую историю.
– Сосватали мы её – с братом старшим ездили, с Егором, она – вот талицкая (это через речку), – привезли... Ну, свальба (свадьба)... Гуляем. А мне только пинжак новый сшили, хороший пинжак, бобриковый... Как раз к свальбе и сшили-то, Егорка же и дал деньжонок, я-то как сокол пришёл. И у меня прямо со свальбы этот пинжак-то спёрли. Меня аж горе взяло. А моя говорит: «Погоди-ка, не кручинься пока: не вернут ли». Где, думаю, вернут! Народу столько перебыло... Но знаю, што – не из нашинских кто-то, а из талицких, наверно: наш-то куда с ним денется? А шили-то тада на дому прямо: приходил портняжка с машинкой, кроил тут же и шил. Два дня, помню, шил: тут же и питался, и спал. Моя-то чо делает: взяла лоскут от шитья – лоскутов-то много осталось – обернула его берестой и вмазала глиной в устье печки, как раз где дым в чувал загибает, самый густой идёт. Я не понял сперва: «Чего, мол, ты?» – «А вот, говорит, его теперь каждое утро корёжить будет, вора-то. Как затопим печку, так его начинает корёжить, как ту бересту». И чо ты думаешь? Через три дня приходит из Талицы мужичонка, какая-то родня её, бабе-то моей... С мешком. Пришёл, положил мешок в угол, а сам – бух, на коленки передо мной. «Прости, говорит, грех попутал: я пинжак-то унёс. Поглянулся». Вытаскивает их мешка мой пинжак и гусиху с вином, теперь – четверть, а раньше звали – гусиха. Вот вишь... «Не могу, говорит, жить – измаялся».
– Побил его? – спросил я.
– Да ну!.. Сам пришёл... зачем же? Выпили мы гусиху, да я ишо одну достал, и ту выпили. Не одни, знамо дело; я Егора позвал с бабой, ишо мужики подошли – чуть не новая свальба!.. Я рад без ума – пинжак-то добрый. Годов десять его носил. Вот какая у меня старуха была. Она тада-то не старуха была, а, вот... знала. Царство ей небесное.
Было у них пятеро сыновей и одна дочь. Троих на этой войне убило, а эти в город уехали. Доживал дядя Емельян один. Соседи по очереди приходили, топили печку, есть давали... Он лежал на печке, не стонал, только говорил:
– Спаси вас Бог... Зачтётся.
Как-то утром пришли – он мёртвый.

Для чего же я сделал такую большую выписку про великого князя Алексея? Я и сам не знаю. Хочу растопырить разум, как руки, – обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, – то сперва и хотел, – а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой – на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь – дети одного народа, может, хоть злость возьмёт, но и злость не берёт. Оба они давно в земле – и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос... А что, если бы они где-нибудь ТАМ – встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русских души. Ведь и ТАМ им не о чем бы было поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие – на веки вечные. Велика матушка-Русь!