Орден полярной звезды - 2

Куприянов Вячеслав
                ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      
                СЫН


     Он долго искал камень, чтобы его бросить в пруд, нашел, бросил, и по воде пошли круги, дернув луну за серебряную пуповину и рассыпав новорожденный свет в рассерженные волны. Второй камень искал он еще дольше, и, когда он швырнул его, тот отпрянул от воды, никак не повлияв на лунный осадок, потому что пруд затянуло льдом.
     Время собирать камни.
     А где их возьмешь, если все они давно что-то подпирают, чему-то противостоят? Пирамиды, пьедесталы, колонны... А иные заброшены в тину тихих заводей, где они едва блестят недоступными светляками в перевернутом омуте неба.
     Ночью он имел право отдыхать от калейдоскопа дня, где его облик был разбит на множество подобий, где его рот коллекционировал улыбки, по глазам, словно рябь по воде, пробегали проблески разных по оттенкам, но мудрых по сути мыслей. Лицо, уставшее от ликующих, полных надежды взглядов, руки, набрякшие благодарными рукопожатиями. Отнятый от его гортани голос в положенные часы сопровождал ожившие слепки с его лица, обещая зрителям и слушателям то, чего им всем не хватало.
     Время.
     Он обещал Время.
     Как пчела на обножке принесет в свой улей накопленную цветком питательную пыльцу, так он призван выбрать созревшее на почве истлевших звезд мировое время. Именно он, и никто другой. А они с легким сердцем могут пока продолжать утрачивать свое настоящее время.
     Его долго готовили для небывалого подвига. С самого детства. И потому у него не было собственного детства, хотя уже тогда предполагалось, что это добавляет детства всем прочим.
     Когда дети носились друг за дружкой, оставляя каждому вероятность догнать другого и в то же время при старании надеясь убежать от любого, он был за пределами этих игр, он должен был тянуться за взрослым наставником, который вел его за собой, исходя из продуманных скоростей, ускорений и внезапных остановок. Когда дети купались, будто они впервые попали в воду, он должен был повторять движения наставника, который, казалось, родился в воде.
     Он научился любить землю, отталкиваясь от нее ногами. Он научился любить воду, проскальзывая сквозь нее, подобно обтекаемому существу, для которого голова служит носом. Он полюбил воздух, ибо с ним вдыхал в себя все небо, приобщавшее его к высочайшему огню, до которого ему еще суждено будет дотронуться.
     – Дыши, дыши, – подстрекали его наставники, – тебе еще придется не дышать или почти не дышать целую вечность!
     Он учился затаивать дыхание под водой, и когда он выныривал, то чувствовал не только вкус, но и цвет воздуха, который из синего в его легких мгновенно становился красным, а, пройдя сквозь камеру сердца, сгущался и темнел, как терпкое вино, которым его не баловали, но и не лишали с достижением зрелости. Ему исподволь загадывали загадки: старше ли его это вино или моложе и насколько, когда его сняли с лозы, какое стояло в ту пору лето – и чем старше он становился, тем более старое вино доверяли ему на пробу. И надо было угадывать местность, где оно родилось, высоту над уровнем моря, удаленность от розы ветров, и все это не для того, чтобы в предполагаемом обществе блеснуть отточенностью праздного вкуса, но чтобы уметь определить, оказавшись в  неизвестном краю, что это за край, по запахам, по привкусу надкушенной травы, по заложенной в этой земле толике солнца, по томящемуся именно в этом колодце неба настою времени.
     Не все из наставников настаивали на том, что время настаивается только в вине, сгущаясь до доступной многим поколениям истины. Однако идея выдержки казалась пригодной для его воспитания, он как бы накапливал время в себе самом, пока сам себя еще никак не проявил, зато он и не выдыхался.
     Приятно было сознавать, что время бывает белое и красное, а также розовое, оно бывает сухое, бывает в меру – хорошо, если в меру – сладкое, оно приятно бьет в голову, если оно шипучее. Особенно приятно его делить вдвоем, тогда его становится больше даже при самом малом исходном разливе, ибо оно обрастает обходительностью, взаимностью и любовью.
     Время, как гроздь, зависит от земли, воды и солнца, от каприза ветра и легкости облаков, оно начинается весной и замирает поздней осенью, и это почти незыблемо. Становясь вином, время зависит от бочки, от пошедшего на ее бока дерева и уже почти не зависит от безразличной к ее вкусу бутылки, в которой самое важное – пробка.
     Он знал, что среди теоретических разработок, от которых зависит результат его будущего полета за временем, проблема пробок является наиболее сложной. Уже предполагалось, где находятся залежи времени. Если бы Вселенная имела форму бочки, что не так уж далеко от истины, то время бродило бы где-то на ее дне, а до нас доходило бы только редкими пузырями, их-то мы и транжирим, деля на эоны, века, дни и секунды. Но эта бочка еще и вращается, подобно центрифуге или стиральной машине, потому время завихривается спиралью и отбрасывается на самые края вместе с галактическими туманностями, потому в мощные телескопы, даже, несмотря на чудовищную удаленность, видно, что в этих туманностях заблудилось немало времени, возможно, даже и затонуло на дне четвертого измерения. Красное смещение намекает нам не только на разбегание галактик, но и на красный цвет втуне исчезающего времени и на преимущество красных вин по отношению к белым. Он проходил – вернее, пробегал – все эти научно-небесные соображения; один наставник вел его молча, всегда забегая вперед, а второй, чуть отставая, диктовал ему на бегу скороговоркой то знание, которое не требовало формул и графических иллюстраций. Эти наставники передавали его друг другу, как эстафету, ведь уставали они, вещая скороговоркой, быстрее, чем он, внимающий на бессловесном дыхании. Менялась при этом и тема: — например, состояние вакуума внутри ближайшей Вселенной, стереометрия цветка зонтичных растений, разница в поведении рабочих пчел и трутней в условиях магнитных бурь, пророчества древних атлантов и гипербореев о роли государства Российского в грядущем подъеме Атлантиды и так далее.
     Знание более плотное преподавалось во время плавания, как только он выныривал, чтобы вдохнуть воздух, вместе с ним он проглатывал афоризмы о смысле жизни, вроде того, что человек это гигантски разросшийся сперматозоид или что человек рожден для счастья, как птица для перелета в Африку, тут же ему называли некоторые мировые константы – постоянную Планка, золотое сечение, число “пи”, величину которых он должен был себе вообразить уже под водой, выпуская на поверхность соответствующего объема пузыри, причем никто не мог выдуть квадратный пузырь, что говорило об иррациональности мира и невозможности кубатуры шара.
     Следы мудрости отпечатывались в его мозгу гораздо надежнее, чем его собственный след в воздухе или в воде, а ему придется хранить эту мудрость в далеком вакууме, чтобы ее не высосало в пустоту. Снова проблема пробки! И он, будущий сосуд всеобщего нового времени, в отличие от личностей, оставивших в человеческой истории цепочку значительных следов, был включен в сонм бессмертных, еще не совершив заданного подвига. Это было обоснованно, ведь, когда он совершит свой подвиг и замкнет кривую своего полета, его встретят (согласно теории относительности) уже другие поколения, и они едва ли будут помнить даже кого-то из его до¬стойных современников, ибо не будет для них такого свершения в прошлом, сравнимого с его неизбежным подвигом ради их будущего.
     Вот его еще и увековечивали. Когда с него еще живого снимали гипсовую маску, он воспринимал это как очередной опыт затаивания дыхания. Вспышки фотографов предваряли ощущение полета среди недолговечных сверхновых звезд, которые выслаивали из него плоскостной срез за срезом, но были изготовлены и голографические его облики, из которых предполагалось еще соорудить единое монументальное его представление. Со временем, подходя к окну, он сам себе казался своим поясным портретом; распахивая дверь, он вписывался в проем портретом во весь рост; когда он бежал без лыж по снегу, он видел за собой, даже не оглядываясь, след легендарного снежного человека, а море он любил за то, что оно быстро смывало его следы.
     Его вводили в заблуждение зеркала, в них он казался себе не столь значительным, как на портретах; он старался не обращать на них внимания, тем более что определить, правильно ли сидит на нем головной убор, можно было и на ощупь.
     Однажды его посетил ночной кошмар: как будто его лицо несут на пластиковом пакете, набитом луком, и, хотя лук не был нарезан, из его глаз лились слезы, кто-то из прохожих доброжелательно указал: – смотрите, у вас пакет протекает! Он в ужасе проснулся, бросился к зеркалу, чтобы убедиться, не из пластика ли его лицо и нет ли на нем не приличествующих ему слез. Когда он поделился этим переживанием с наставниками, ему категорически запретили рассматривать человечество ниже уровня головы, а зеркало из его покоев убрали, рекомендовав при ночных кошмарах вызывать дежурного.
     Отвлекаться на чтение писем восторженных поклонниц и завистливых поклонников ему не было положено, на них отвечали отзывчивые грамотеи, имеющие опыт собственного сочинительства, никому не нужного, но тут у них создавались все условия для ответственного творчества. Девушкам из кругов, к нему не допущенных, они сообщали, что да, встреча возможна, но только после его возвращения, когда у всех будет достаточно времени. Юношам они подтверждали принципиальную возможность повторения его подвига, но это лишь в случае, если его подвиг не состоится и уже не будет времени на подготовку такого же, как он. Тем, кто сомневался, доживут ли они до успешного завершения его космической миссии, предлагалось беречь свое время и таким образом обязательно дожить, но не забывать и вкладывать свое личное время как капитал в детей и внуков. В заключение они, как правило, добавляли, что примут все меры по улучшению работы почты.
     Летать он начал раньше, чем бегать, но позже плавания. Сначала это были полеты с наставниками, он привыкал к высоте и скоростям, необычным для неоснащенного тела, он сразу понял, что управлять самому летательным аппаратом и одновременно заучивать, скажем, главы из истории о редком сочетании власти и интеллекта в лице фараона Эхнатона весьма затруднительно, даже пролетая в ясном небе над египетскими пирамидами, и, как бы велик ни был мудрый царь Ашока, следов его мудрости на азиатской земле нельзя было различить. К самостоятельным полетам его допустили одновременно с введением в его жизнь обязательных женщин, в расчете на то, что одна из них в свое время привяжет его к себе настолько, что эта привязанность станет залогом его возвращения из окончательного полета.
     Кроме всего прочего, женщина была ему предписана для ощущения тех нюансов тяжести и невесомости, которые недостижимы ни при нырянии, ни при подъеме на снежные вершины, ни в пикирующем полете. Называя свои знаки Зодиака, они преподавали ему наглядную астрологию, ему становился ясней тот ближайший Млечный Путь, первый слой, который придется ему преодолевать. Наставники оставались при этом в тени, где они вычисляли, когда и с кем он погрузится в очередной раз в собственную тень, каковой он считал женское тело. Он и входил в него как в собственный след, не смытый морем и порывами ветра.
     Он много раз облетал Землю, с разной высоты рассматривая ее черты. Оранжевым заревом тлела пустыня Сахара, погашенная на севере дыханием Средиземного моря. Из темно-бирюзовых материковых полей выползал седой Нил, чтобы остужать и оплодотворять северо-восток, золотое сечение Африки, сокровенным числом подпирающее пирамиды. Облака стелились к югу, набегая на яшмовые леса и аметистовые горы. Облака так часто затягивали его поле зрения, что он привык видеть в их белом стане что-то привлекательно-женское, а сквозь белизну женского тела ему вдруг не терпелось увидеть скрытые за ним материки, моря, затонувшие корабли.
     Он думал, что все женщины белые, темным в них отмечен только вход, заметный даже у блондинок. А однажды, после полета над Океанией, к нему вошла абсолютно черная женщина, и он испугался, что не найдет в нее вход, а потом, когда уже совсем стемнело, изумился, что она осталась плотью и не слилась с ночью.
     Он  различал  своих  наложниц  по дыханию,  смеху  и  стону,  по  вкусу губ и языка,
но  видел  их  в  отдаленной  и  смутной  перспективе  воздухоплавания,  он  любил их и
боялся – и потому зажмуривал глаза, чтобы уравновесить любовь и страх. Хотя что было толку закрывать глаза, когда по ночам и без того темно.
     Еще он закрывал глаза над Тихим океаном, когда было малооблачно, и его завораживала синяя, до черноты сгущающаяся глубина, насыщенная настоящим солнцем, а то, которое стыло в небе, казалось только отражением.
     Как-то он плыл в этом океане рядом с китами, которые не обращали на него никакого внимания. С севера они несли в себе огромных детенышей, чтобы выпустить их из себя в потеплевших водах Мексики. Он подумал, что вся морская вода профильтрована через их ноздри. Вдруг возникла большая белая акула, он насторожился, но вблизи огромных китов, казалось, ее наглость не вышла наружу, и она не тронула более мелкое существо.
     Глядя на океан из противоположной бездны, он не мог не  вспомнить о китах, ставших там, внизу, незаметными, хотя под водой продолжалась их мощная океанская работа. Стоило закрыть глаза, и уже неясно, плывет ли он рядом с китами или летит высоко над ними и над женщинами, которые гораздо меньше китов и меньше, конечно, акул, но таят в себе что-то гораздо большее, чем детей, которых надо рожать в океане.
     Наставники, сопровождавшие его в полетах, тревожились, если он за¬крывал вдруг свои глаза, обязанные быть бдительными; он поведал им о китах и о женщинах, и они подивились, почему такое с ним случается именно над Тихим океаном, он же сам не совсем уверенно объяснил, что Индийский океан более серый, Атлантический более узкий и текучий, а в Северном больше льдов, чем воды, от его стужи и стремятся уйти беременные киты.
     Наставники рекомендовали ему впредь смотреть на женщин открытыми глазами.
     Тогда он стал замечать, что ищет повторений, чтобы та или иная женщина появилась снова, но ожидание всегда было обмануто, а новизна оправдывалась соответствующим сочетанием звезд, и всегда насылались новые и новые юные существа. Ему даже подумалось, что на самом-то деле это одна и та же женщина, но владеющая волшебным искусством неузнаваемо изменяться. Тогда он стал надеяться на совпадение не только точек, но и линий, рассчитывая не только на встречу, но и на путь.
     Он стал мечтать, какова она на самом деле.
     В его закрытые глаза вливалось ясное, как рассвет, и яркое, как закат, человеческое лицо, черты которого внутренне совпадали с его глубинным представлением о вечном наслаждении видением. Но когда он открывал глаза, этот образ сразу же забывался, на него падало совсем другое лицо, он ощущал что-то похожее на полет кувырком в небе, когда еще не раскрылся парашют, когда он еще сам не установился в бесстрашном падении, а лик земли внизу пугает своим приближением.
     Однажды он перепутал в пасмурном полете дебри изумрудной Амазонки с медной патиной лесов африканской Гвинеи. Это было постыдной ошибкой, но ничем особенно не чреватой, ни там, ни здесь он не намерен был приземляться. Но лицезрение таило в себе нечто более серьезное, вплоть до опасности разбиться в падении, хотя он и сознавал, что  не летит над чьим-то лицом, и, чтобы еще убедиться в этом, он склонялся к нежной безопасности слепого поцелуя.
     Ночные полеты доставляли ему меньше радости. Исчезала вся лучезарная физическая география, оставалась назойливая политическая, электриче¬ские искры городов, прикинувшиеся звездными скоплениями, трассирующие линии дорог, внутри которых пульсировали элементарные частицы под управлением бессонных водителей с весьма ограниченной свободой воли. Ночная Земля управлялась не солнечной осмотрительностью, не веселыми порывами ветра, а суровой бессонницей ночных патрулей и вкрадчивыми страстями контрабандистов. И лишь с возмужанием он стал воспринимать ночную музыку земли, как поднимается и опускается с трагическим гулом перепонка Африки, как продувают друг в друга суховатые обертоны мощные меха Америк, как гулко гудят под смычком песчаного ветра тугие струны Азии, как в своих электрических снах смех смешивает со стоном Европа, говорящая со своим оглохшим прошлым.
     В этих сухих искусственных искрах ничто не напоминало о женском волшебном тепле, которое не измерялось никакими приборами. Ночной полет обещал только то, что этой ночью он пребудет на высоте, но без возможной возлюбленной. Эти полеты над политической географией считались для него важными, ибо ему придется ориентироваться среди ночных звездных роев, он  может оказаться в положении ночной бабочки, наколотой на случайный острый луч, если не будет начеку, сознавая, что у каждой, даже самой тусклой, звезды может быть своя коварная политика, а то и просто страсть к накоплению мимолетностей. Иногда ему намекали, что Вселенная, скорее всего, женственна и ему предстоит изведать, имеет ли она женское тело, или женскую душу, или то и другое.
     Кружа над Землей, в теплой атмосфере одухотворенного и не до конца отравленного человеческой жизнью небесного тела, он размышлял, откуда и куда уходит время. Стекает оно с холодных полюсов со скоростью полярных экспедиций, вынуждая Землю дрожать от глубокого озноба и стряхивать со своего лица ненадежные людские жилища? Или тратится сразу и вдруг с извержением застоявшихся вулканов, сметая доверчивые селения, искавшие тепла у их подножий? Или тает вместе с морским туманом, от которого запотевают корабельные часы, и капитаны не успевают записать в свои вахтенные журналы, в котором часу столкнулись их корабли? Пересыпается ли оно вкупе с песками пустыни под копытами верблюдов, несущих на своих горбах запрещенные грузы? Или вянет оно в городах, где скапливаются сомнительные слухи, запрещенные грузы и отравленные туманы, где замышляются темные дела, но еще не тают зыбкие мечты и вспыхивают редкие светлые мысли?
     Бледную Луну он недолюбливал, как ночное животное, когда-то бывшее живым, а теперь, ни живое, ни мертвое, оно пугает и завораживает живых. В полнолуние вся ее пустота обнажена, а в новолуние она грозно обещает наращивать свою ущербную сиятельную пустоту. Но после прогулок по Луне, по пыли, которой негде колыхаться, он увидел Землю такой же одинокой и безвременной, и он  стал жалеть обе эти сферы – и ту, где еще было время, и ту, на которой оно отмечено лишь чужими следами и отдаленными туманными взглядами. Особенно его окрылило открытие, что можно подойти ночью к окну, отодвинуть штору и при свете Луны открыть для себя лицо уже засыпающей от счастья женщины. Если у Вселенной такое же лицо, то что творится у нее во сне?
     Сны ему иметь не возбранялось, но предлагалось и во сне настраиваться не на расплывчатые лица и образы, а на цели и ориентиры, выстраивая предполагаемый путь над конкретными континентами и акваториями, планетарными системами, галактиками и метагалактиками, повторяя их собственные имена и координаты с неизменным добавлением, как внушили ему наставники, – пока: пока Африка, пока Америка, пока Солнце, пока Рыба, пока Магелланово Облако... Почему пока? – спрашивал он. Потому что существует вероятность полной неизвестности того, что потом, так отвечали ему.
     Он переносил это пока на имена своих возлюбленных, если они ему открывались: пока Анна, пока Аэлита, пока Ассоль, от многих только и оставалось это пока. Однажды ему приснилось, что он спит с Австралией. Пока Австралия. Наставники попеняли ему, что это не просто часть суши, но и отдельное государство со своими законами и проблемами, которые могут расстроить здоровый сон. Например, проблема, связанная с размножением прожорливых овец, или проблема незаконного вывоза словоохотливых попугаев. Сон больше не повторился, а наставники склонили его к более низким полетам, обращая его внимание на мелочи. Он промчался над Москвой, где извилистая линия реки понравилась ему больше, чем громозд¬кая панорама самого города, напомнившая ему распластанного осьминога, выпустившего над собой облако отвратительных чернил. Потому дома и кварталы выглядели смутными присосками. И таковы были многие города. От Москвы он соскользнул на Калугу, где виднелась допотопная одинокая ракета, воплотившая в себе память о чудаке-велосипедисте, задумавшем здесь думу об околосолнечном пространстве. Там же рядом сохранился музей древней космонавтики, где на потолке можно увидеть сегодняшнее звездное небо. Снизу его летательный аппарат принимали за неопознанный летающий объект, поэтому над деревнями и окраинами городов он избегал появляться, чтобы не вызывать переполоха и писем в местные газеты; в городах же ко всему привыкли и не обращали внимания на небо, зато в некоторых странах было предписание сбивать подобные объекты, которое, к счастью, не выполнялось из-за предписания не разбазаривать боезапас. Лишь однажды, в районе Билибино, где когда-то была атомная электростанция, кажется, чукчи его обстреляли стрелами из луков.
     Ему нравилось отмечать среди имен городов ласковые женские: Лима, Манила, Севилья. Некоторые звучали жестче: Прага, Рига, Калуга – или вовсе вызывающе: Аддис-Абеба, Тегусигальпа, Калькутта. При облете планеты выбирались самые замысловатые кривые, но со временем маршруты стали повторяться, так что стали повторяться облики и названия населенных пунктов.
     Он снова поднял вопрос о закреплении за ним некоторых из уже отданных ему на любовь женщин. Наставники убеждали его: это огромная честь – провести с ним ночь или даже часть ночи. Если уж он хочет вникнуть в тонкости этой специальной службы, то для него отбирают красавиц из неимоверно длинной очереди претенденток, а это сложный процесс отбора, учитывающий астрологические моменты и политические убеждения, моральную чистоту и древность рода, художественный вкус и пассионарность, а в особенных случаях обращаются к оракулам и колдунам для принятия соответствующего решения. Все это происходит на самом высоком правительственном уровне. И было бы исторической несправедливостью оборвать на ком-то эту восторженную очередь до его призвания к решающему поединку с пространством и временем. Он должен также сознавать, что в расчете на единственную с ним встречу претендентки отдают ему такой любовный заряд, который повторить в принципе невозможно.
     Он даже пожалел, что на свете так много красавиц, обращенных помыслами только к нему, веруя, что именно он добудет для них время, которое навечно сохранит их красоту.
     – А как ты находишь танец нимфы, который танцует каждая из них, – ведь это каждый раз по-новому, каждый раз его ставит новый хорео¬граф? – спросили его наставники, хотя они редко обращались к нему с интимными вопросами.
     – Танец нимфы? – удивился он. – Никто никогда не танцевал никакого танца, если не считать танцем бурное раздевание.
     От такого ответа наставники остолбенели и долго не могли прийти в себя.
     И вот когда она появилась у него и дразняще присела, словно обещая завлекательный танец, но тут же отбросила все притворное и вдруг спросила, как его зовут, он был так озадачен, что его собственное имя, давно всем известное, вдруг как-то выпало из его закружившейся головы. Он засмеялся впервые не от радости прикосновения, а от высказанного слова, которое продолжало кружить, как спутник, вокруг его головы, задевая волосы и приводя их в ласковый беспорядок. Обычно он не успевал никого ни о чем спросить, а тут он спросил в свою очередь, она сказала – Александрия, он вспомнил этот город, где сгорела великая библиотека и когда-то была великая словесность на забытом ныне языке, в нем проснулись какие-то неслыханные песни и по звучащему совпадению промелькнул забавный сон со спящей Австралией.
     Когда все прежние поражали его молчанием и междометиями, переходящими чуть ли не в плач, видимо от долгого нетерпения в очереди, она покоряла его ритмом из речи и мановений. Прежде чем наброситься на его губы, она сказала: давай поцелуемся, и, когда они поцеловались, она заявила, что он целует не в той музыкальной тональности, и стала так перебивать его поцелуи своими, что он ощутил поцелуй, наконец, как слово, которое можно произнести только вдвоем, и не с любой, а с той, с кем находишь общий язык, и такая речь не насытится сиюминутным говорением, она через мысль спускается в нижний угол сердца и уже сердцебиением продолжается всю умную жизнь. В конце концов, ему показалось, что он перепутал себя с нею.
     Потом она зажгла свечу, принесенную с собой в сумочке, и чего только у нее там не было, в этой сумочке. Расположив свое лицо между свечой, луной, заглядывающей в окно, и зеркальцем позади свечи, она стала менять для него свое лицо. Она снимала все краски, румяна, тени для век, помада и так уже была съедена с губ, откидывала волосы с чистого лба и стягивала на затылке в пучок, и он видел, что она совсем ребенок. Она распускала золотистые у свечи и пепельные в лунном свете волосы, оттеняла веки, отчего раскосыми становились темные в полутьме глаза, ярко обнажала губы и приоткрывала рот, язык хищно проплывал из уголка в уголок, становилось ясно, что она вся – женщина и ее любовная сущность готова вот-вот опрокинуть предел временного приличия. Чтобы его не смущать нарисованной страстью, она стягивала сызнова мягкие волосы, обнажая любопытные уши, надевала круглые стрекозьи очки, глаза увеличивались, становясь важнее утонченного рта, сквозь который она начинала процеживать серьезные слова, весь смысл которых можно было свести к математическим началам неэвклидовых пространств. Ее тело лучилось положительной и отрицательной кривизной, не сводясь к линейности: стоило ему протянуть к ней руку и уронить ее от груди к низу живота, чтобы убедиться: параллельные пересекаются. Она вращалась вокруг своей бесконечной оси, а он скользил ладонями от лопаток вниз через тонкую талию и убеждался, что параллельные могут расходиться не в беспредельности, а на кончиках его же пальцев. Он был больше ее, но ему мерещилось, что весь может войти в нее без остатка, и это его исчезновение становилось единственным доказательством его бытия. Ему не хотелось возвращаться в себя. Ему не хотелось, чтобы в свете дня навсегда рассеялась эта ночь, в которой он никак не мог отделить сон от яви.
     Днем, уже в полете над Канарскими островами, когда в проеме облаков мелькнул кратер потухшего вулкана, серый, а рядом зеленое пространство для игры в гольф, он заявил наставникам, что хочет видеть только Александрию. Наставники было согласились повернуть в сторону Средиземноморья, но он возразил, что речь идет не о городе, а о человеке.
     Они стали смотреть какие-то списки, посовещались и после какого-то мыслительного тупика прямо его спросили, как попала к нему эта странная Александрия. Он вспомнил, что она вошла к нему не как все, постучав в дверь, а через окно, почему ее попытка сделать танцевальное движение показалась такой веселой. Сам не сознавая почему, он не дал своим спутникам точную информацию, сказав, что она вошла как все, как обычно. Тогда они спросили, вошел ли он в нее как обычно или... Он смутился, но не показал виду, и они ничего не заметили, ведь научился же он владеть и сердцем своим, и дыханием, а теперь впервые возникли мысли, которые хотелось сдерживать. И он сказал, что он вошел в нее как обычно, хотя входил он в нее именно с трудом, и при этом он заметил, что ей больно, может быть, даже страшновато, но разыграла она при этом такую радость, что он поверил в одновременную боль и радость, лучше даже сказать – в радость, острую до боли.
     После приземления в Центре наставники поспешили к начальству, вид у них был озадаченный, а при выходе от начальства явно перепуганный. Видеть их ему больше не довелось. Такое бывало и раньше, но с наставниками низшего ранга, которые ни в чем его не наставляли, а просто, как ему казалось, берегли его. Страховали, когда он полз по отвесной скале, или, когда он совершал затяжной прыжок и долго не раскрывал свой парашют, они тоже в ужасе летели рядом, но не раскрывали своих куполов, пока он не раскроет. Некоторые сопутствовали ему на расстоянии и, если бы не его цепкая наблюдательность, казались бы случайными спутниками. Как-то его забросили на полярную льдину на предмет выживания, и на него набрел белый медведь, а он еще раньше заметил, что его преследовал некто в белом халате с винтовкой, сквозь ее оптический прицел некто время от времени его разглядывал, не зная, что он видим и без оптики. Он и решил: сейчас его спасут от медведя при помощи меткого выстрела, – но не тут-то было. Видимо, было так задумано, что с медведем ему придется обходиться самому. Зверь смотрел на него бессмысленными глазами сильного существа, нанятого высшими силами для соблюдения относительного порядка. Он словно ожидал приказа, более императивного, чем праздное любопытство, задом осел в снег, из такой позы можно было либо встать на задние лапы и попробовать протянуть передние для освидетельствования неизвестного, либо развернуться, чтобы не пятиться, и уйти от греха подальше. Зверь выбрал второе, услышав оглушительный свист себе в лицо и решив, что к такому предмету лучше подходить потихоньку и сзади.
     Свист пришел ему в голову как самое резкое действие при отсутствии личного оружия и затруднительности маневрирования в мягком снегу. Когда опыт на выживание успешно закончился, его взяли на борт вертолета, куда тут же юркнул и тот в белом халате. “Ну что, страшная была большая медведица?” – ехидно бросил ему белый человек. “А откуда вы знаете, что это была медведица?” “По Полярной звезде”, – со знанием дела ответил белый. Затем для согрева ему подали бутылку его любимой испанской риохи, а его соглядатаю, у которого от объятия с винтовкой закоченели руки, стакан спирта.
     Когда внутри у обоих потеплело, он спросил соглядатая, зачем ему винтовка, если он не стал стрелять в медведя, то есть в медведицу. И тот ответил, очумев от спирта, что из винтовки ему было велено уложить не медведя, а именно его, если он ради выживания отправится через полюс в Северную Америку.
     Это известие его поразило настолько, что он уснул, а когда проснулся, обнаружил, что спутник его бесследно исчез, хотя вертолет явно не прерывал своего воздушного путешествия.
     И тут в одно мгновение исчезло сразу множество окружавших его наставников, хотя никакой вертолет специально на базу не прилетал. Ему пришлось узнать страшную тайну, сообщенную ему, скорее всего, неофициально: эти уставшие от собственных монотонных наставлений специалисты решили по-своему управлять очередью за его любовью, они допускали в его объятия лишь тех красавиц, которые не отказывались перед этим пройти через их руки. Они оправдывали это необходимостью удостовериться, действительно ли они, эти девушки, сохранили для него свою девственность, а удостоверясь, они освобождали его от дальнейших, как они называли, хлопот по лишению.
     Высокое начальство и непосредственные исполнители разошлись в мнениях о так называемом таинстве любви, о чем у высокого начальства оказались и более высокие представления, и еще только им известные далеко идущие планы и замыслы. Но об Александрии никто не мог ему ничего ни прошептать, ни сообщить командным голосом, ибо в списках очередниц она не значилась. Пострадали не только непосредственные наставники, но и незримая охрана, исчезновения которой он так и не заметил.
     Новые наставники не сообщали ему ничего нового, и он весьма сожалел о старых, которые, как выяснилось, оказались для него более чем близкими.
     Он еще не знал новых наставников по голосам, и как только кто-то позвал его к окну из темноты сада, он подошел, тот же голос предложил ему впервые в жизни спуститься через окно, и он это с удовольствием выполнил, вспомнив, что Александрия позволила себе возникнуть именно так и именно так, через это окно, исчезнуть.
     Он спрыгнул в темную траву, и тут же его спеленали какой-то сетью, куда-то понесли, а потом, видимо, повезли. Он не сопротивлялся, ибо не имел на этот счет никаких указаний, ему было не очень приятно дышать сквозь стягивающее всю его плоть пелену, он решил, что это очередной опыт по сдерживанию дыхания, и терпеливо сдержанно дышал. Через некоторое время, которое он вынес, он оказался в замкнутом пространстве, где его распеленали частично, высвободив правую руку, правое ухо и единственный рот.
     Он получил в руку телефонную трубку, в которой услышал взволнованный голос незнакомого наставника, и он узнал, что он похищен неизвестными с целью выкупа, они требуют миллиард долларов в купюрах образца не ранее 1990 года, выплата должна быть произведена немедленно, похитители знали уже, – а он этого еще не знал, – что уже назначен его запуск, если запуск сорвется, то его придется перенести на неопределенный срок, а человечество будет продолжать прозябать под угрозой неотвратимого безвременья. Ему было предложено мгновенно оценить и доложить обстановку и не предпринимать никаких самостоятельных действий, кроме непредвиденных. Он хотел переспросить, что это значит, непредвиденные действия, но, как ответственный человек, прежде всего доложил обстановку, что везли его 47 минут 14 секунд на юго-юго-запад без нарушения скорости, то есть не превышая 70 километров в час, судя по плохой дороге, в черте города, потом 30 минут со скоростью 110 километров в час точно на юг, в месте его пребывания влажность воздуха говорит о наличии водоема, скорее всего реки, если отвести от уха трубку, слышно, что-то течет, куда нельзя войти дважды, как учил Гераклит... При имени Гераклита стали переспрашивать, при чем здесь Гераклит, надо ли эти данные закладывать в компьютер, но тут у него отняли трубку и в нее пролаяли: “Слышь, ты, Гераклит, ваш пока жив, времени у нас в обрез, а у вас и того меньше, так что выполняйте условия и не валяйте дурака”. А ему снова примотали руку, хотя ухо и рот оставили на свободе. “А что ты ему руку-то отматывал?” — сердито прохрипел еще один живой голос. “А кто он мне такой, чтобы я ему своей рукой трубку держал?” – ответил другой живой.
     Дальше события развертывались с неимоверной быстротой.
     По его данным было просчитано, что он находится на даче бывшего министра культуры, после упразднения этого министерства ею завладел известный продавец лондонского тумана, нашедший оригинальный способ хранить туман в бутылках так, что последний не рассеивался. Астрологиче¬ские прогнозы о скором провале Англии в тартарары были широко известны, поэтому спрос на сырой лондонский туман, расфасованный по литровым бутылкам, был велик, англоманы всего мира сделали этого изобретателя самым авторитетным среди новых русских, а безработные эрудиты, знающие наизусть любое место из Британской энциклопедии, могли хорошо зарабатывать себе на жизнь сбором пустых бутылок. Изобретатель и продавец имел некоторое отношение к пресловутой проблеме пробок, но выяснилось, что к похищению он не имел отношения, так как сам уже давно переселился в Лондон, а дачу сдал каким-то темным личностям. Вот за них-то сейчас и возьмутся.
     Итак, они ждут миллиард американских долларов, вертолет, который их доставит в аэропорт Чкаловский, где их должен ждать готовый к взлету сверхзвуковой бомбардировщик, но без бомбового груза. За ними прилетает вертолет, к нему же подвозят доллары, они выволакивают похищенного, прикрываются им от возможной прицельной пальбы, пересчитывают деньги и загружают в вертолет, заваливая ими похищенного, так что он сможет протянуть, почти не дыша (а для этого его и тренировали), как раз до взлетной полосы в Чкаловском, где добычу быстро перебрасывают в бомбардировщик, откапывая, таким образом, похищенного и возвращая ему воздух, затем взлетают и скрываются из виду.
     Операция начнется на рассвете, так как в темноте они не смогут проверить банкноты на фальшивость и пересчитать их.
     Власти беспрекословно согласились на это, они, в отличие от захватчиков, просчитали, что такое миллиард, сколько времени понадобится, чтобы его пересчитать и перегрузить.
     Операция началась на рассвете, вертолет сел на грядку с огурцами, в открытые ворота дачи к нему подошла машина с долларами, шофер покинул ее и ушел, а похитители – их оказалось четверо – только собрались высунуться, но тут стали подходить другие машины, все груженные мешками с деньгами, целая автоколонна. Тем не менее злодеи бросились просматривать первый мешок, забыв о намерении забаррикадироваться мешками, а уже потом их просматривать. К тому же они растерялись, выгрузив несколько мешков: где же тот, в котором похищенный? Плюнув на все, они стали просматривать на свет долларовые бумажки, тут их и уложили снайперы.
     В них опознали бывших охранников претендента на президентский пост, который в президенты не прошел, и охранники ему больше не понадобились. Один из них до службы в охране был режиссером детективных фильмов, он, видимо, и организовал захват заложника, основываясь на своем опыте работника культуры. Судя по подложным документам, вылететь они собирались во Франкфурт, причем двое во Франкфурт-на-Майне и двое во Франкфурт-на-Одере.
     Перестреляв преступников, бросились искать похищенного, перебрали все мешки, среди которых один оказался с бутылками, но его не обнаружили.
     Да и как могли его обнаружить, если он только и думал о непредвиденных действиях, что бы это могло быть. Он знал, что если Вселенная закручена в одну сторону, то раскручиваться ей придется в другую. Он вспомнил, в какую сторону его заворачивали, и в конце концов вывернулся из пеленок, вращаясь в сторону свободного уха. Им же он слышал, что заговорщики оставили его лежать одного, а размотавшись, он связал вместе бутылки с лондонским туманом так, чтобы они образовали нечто вроде мумии, в которую негодяи хотели его превратить навеки. Раскупорив несколько оставшихся бутылок, он выпустил туман за окно, и его никто не увидел, когда он сиганул через окно во двор, преодолел забор и оказался у реки, в воды которой он вошел с уверенностью, что такое больше с ним не повторится.
     Ему стало приятно смывать с себя следы непрошеных пут и дышать родным речным туманом, едва заметным над свежей водой. Рассматривая звезды над головой, он понял, что это река Ока, а когда на рассвете увидел над плотиной силуэт старинной ракеты, решил, что это уже Калуга, можно уже и выйти сухим из воды. Сотрудники музея космонавтики встретили его как родного, они долго не хотели его отпускать, уговаривая его навсегда остаться здесь, рядом с Циолковским, в качестве бесценного экспоната.
     Но тут всех неожиданно настигло сообщение, что пробил его час. Слух о похитителях распространялся по всем каналам массовой информации, и хотя они должны были быть мертвы, ссылаясь на них, как на источник, был назван день и час его грандиозного запуска. Некоторые выражали мнение, что ему уже небезопасно оставаться на Земле, поэтому чем скорее, тем лучше, и не только для него самого, но и для всего человечества.
     Готов ли он? Да, конечно, готов, а если не готов, то готов дублер, он и полетит. Какой дублер? Он впервые слышал о дублере. Некоторые независимые источники сообщали, что похищен был вовсе не он, а как раз дублер. Другие уверяли, что похищение было организовано дублером. Дублер – иностранец, пока неизвестно из какой страны, страны пока молчат из дипломатических соображений.
     Народу обещали, что перед взлетом он даст эксклюзивное интервью Московскому радио. Потом было опровержение, командование разрешило ему дать интервью, но ни в коем случае не эксклюзивное, но не Москов¬скому радио, а “Немецкой волне”, там лучше платят. Опять ложь, но ее уже никто не опровергал.
     Надо лететь.
     – Как, а Александрия?
     Вот-вот, и Александрия. Она всполошила всю очаровательную очередь. Ее, Александрию, надо прятать от гнева очередных красавиц. Возможно, она сама это понимает и прячется. Зачем же ей прятаться от него?
     Это очень важно, сказали ему, возможно, это самое важное. У него на Земле остается Александрия. Это значит, что он обязательно вернется. Конечно, он бы и так обязательно вернулся, завершив свою миссию, но тут уж совсем нельзя не вернуться. И ради человечества, и ради Александрии, ради себя самого.
     Подготовка к запуску была стремительной, как обряд осужденного к гильотине, его, соответственно, облачили во вселенский панцирь, дали прощальный глоток красного вина, перепутав бордо с бардолино, но он, поперхнувшись, ничего не сказал на это, надвинул шлем на бедовую голову, перекрестился и шагнул в бездну.

                Часть третья

     Казалось бы, взлет – это переход из материи в эфир, из плотности в легкость, но все наоборот, тяжесть нарастает стремительно, как будто ввинчиваешься во все более жесткую твердь. Тяготение не выпускает мягкое тело из своего кокона, плоть вот-вот соскользнет со скелета, дерево крови шумит и гнется, как в бурю.
     Это еще ничего. Скоро звезды будут процеживать сквозь тебя спирт своей гравитации. Чужие планеты за комок твоего существа будут тянуть жуткий жребий. Порожняя пустота будет стремиться выудить из тебя хотя бы атом, она будет гипнотизировать тебя пустым взглядом и просить как милостыню из твоей плоти хотя бы клетку, чтобы войти в нее и стать живым опасным существом.
     Он летел как стружка, снятая с поверхности планеты. С точки зрения земного наблюдателя его полет касался все возрастающих сфер, шел по вершине невидимой взрывной волны, родившейся в центре земного шара, получалась упругая спираль, пружина, которая все ускоряла и ускоряла свое развертывание, чтобы в конце концов запустить его, как из пращи, за пределы видимого и вычислимого. Потом он отразится от бесконечности и понесет ее бесконечную долю в ту колыбель мировой мысли, откуда он взлетел. Ожидалось, что разница между спиральным путем с точки зрения землян и абсолютной прямой его летящей точки зрения составит накопленное в полете время, и время покажет, так ли это.
     Он еще различал проваливающиеся во все более ничтожную копию самих себя материки и океаны. Когда-то его смущало – ибо, как и большинство детей, глобус он рассмотрел прежде, чем живую Землю, – почему, например, на связанных тонким узлом Америках не написано – “Северная Америка” и “Южная Америка”, летящего поражает, что планета в действительности никак не расписана, что политическая география только коверкает физическую. Как возможны топологически страны, то есть государства как непересекающиеся подмножества? Как может Азия где-то граничить с Европой, почему, если кончилась Европа, тут же должна начинаться Азия, и наоборот? Можно было еще понять, там, где начинаются львы, кончаются зебры, это определяется тем, кто кого кушает, но как найти умозрительное обоснование тому, что там, где начинаются русские, там непременно кончаются немцы, а где кончаются немцы, там обязательно начинаются французы, и так далее.
     Иногда, снижаясь над пляжами, он в так называемых южных курортных областях мог обнаружить лежбища одновременно немцев, голландцев, французов, англичан, а в последнее время еще и русских, которые в полуголом виде почти не отличались друг от друга, а от местного населения отличались тем, что находились ближе к воде и были раздеты, а население простиралось еще и вдаль от моря и было одето, хотя и не всегда хорошо.
     Чтобы уйти от этих проклятых несообразностей, он воздевал глаза к небу, глаза, а не руки, их нельзя было оторвать от управления. Там ему рассыпались мелким бесом бесчисленные звезды, которые всем своим видом должны были взывать к человеческой совести. Множество звезд в его точечном представлении должно быть счетным, поэтому, если они влияют на людей, количество совести у последних должно быть величиной постоянной.
     Звезды в небе рассыпаны более скупо, чем люди по Земле, но это касается только видимых звезд. Невидимые звезды соответствуют, возможно, количеству невидимых людей, которые имеют основание оставаться в тени, давая другим возможность вспыхивать фейерверками легкой болтовни, разлетаться петардами безопасных шуток или гореть на костре собственных неуемных страстей. Звезд больше, чем личностей, и личности пытаются сменой поколений во времени обверстать звездное число. Облететь бы все звезды, обратить бы внимание на свет каждой из них, тогда добыча времени будет столь обильна, что не потребуются никакие последующие поколения. Но хватит ли на это одной жизни?
     Так думал молодой повеса, которого никто не ждал в необъятных поместьях Вселенной. Он был счастлив, что не разбился, врезавшись в стрекозу или птицу: хороший знак, можно считать, что уже ничто не сведет его с правильного пути. Он уходил все дальше от гармонии солнечного хозяйства, стало быть, ему уже не надо бояться ни таможенников Марса, ни пиратов Венеры. Он слышал историю о неудачном полете к Луне, когда из-под запасных кислородных баллонов выскочили два бледных брата-близнеца и потребовали посадить корабль не в лунном Море Спокойствия, а в Сан-Диего, где их ожидало наследство от фантастически богатого дяди, который в свое время продал Америке военный секрет, кажется, связанный с периодом полураспада российского флота.
     Запросили Землю, Земля сообщила, что дядя еще жив. “Скончается, – уверили близнецы, размахивая гранатой, – скончается, как только нас увидит!” Опять запросили Землю, но уже американскую, американский компьютер ответил, что братьев примут, поскольку у них есть родственники в Штатах в лице дяди, но экипажу приземляться на американской почве не положено, у них там родственников нет. Корабль дергало то в сторону Луны, когда экипаж решал, что там приземляться безопасней, то в сторону Земли, когда братья в очередной раз замахивались гранатой. Снова запросили Землю, откуда пришло предложение, не то от президента, не то от вице-президента, что наши могут занять Калифорнию на время вынужденного приземления, это сделает посадку законной, затем, когда экипаж высадит космических пиратов, Калифорнию снова освободят, и космический корабль продолжит свой заданный маршрут.
     В этот момент в эфир вышла одна из южных стран, пожелавшая остаться неизвестной, она предложила выкрасть богатого дядю, если он того стоит, и обеспечить мягкую посадку близнецов на своей горной независимой территории. Это предложение совпало с интересами некоторых отделов наших спецслужб, которые хотели бы выпытать у дяди секрет, выданный врагам и забытый нами. Но к этому времени близнецы упали в обморок, ибо не были соответственно подготовлены для космоса. У них изъяли две гранаты, выломанные, как выяснилось, у фигур партизан на станции московского метро “Площадь революции”.
     Путь на Луну был открыт, но горючее потратилось во время переговоров с Россией и Америкой, настроение у экипажа было испорчено, и корабль приземлился в районе Саратова, откуда родом были злополучные близнецы, все еще пребывавшие в обмороке.
     А их дядя оказался долгожителем, возможно, благодаря калорийной американской пище. Его пришедшие в себя племянники сделали себе если не состояние, то временный достаток, выпустив книгу о своем космическом пиратстве. При этом близнецы оказывались уроженцами той страны, на язык которой переводилась книга, русскими оставались только гранаты. Близнецы требовали через космические каналы связи, чтобы Россия оставалась на пути реформ и чтобы президент лично владел ситуацией, благодаря чему каждый со временем разбогатеет и всем будет плевать на американского дядю. Для увлекательности чтения близнецы объявили себя сексуальным меньшинством, угрожали экипажу сценами насилия, которые тут же должны будут транслироваться на Землю по всем программам, включая “Время”, и будут оплачены как реклама презервативов. Во многих столицах мира на центральных площадях были сооружены обелиски с указанием, что именно в этой точке легендарные близнецы намеревались посадить русский “шаттл”, если их требования не будут удовлетворены. Существует предположение, что как следствие этого события возник миф о могучих андрогинах, двуполых чудовищах, угрожавших даже самим олимпийским богам, а так как этот миф мы встречаем в диалоге Платона “Пир”, где главное действующее лицо мудрый Сократ, то ученые выдвинули предположение, что либо Сократ, либо кто-то из его круга в свое время бывали в России, откуда и вывезли свою мифологию. Мифология населила небо своими благородными героями и привязала астрономию к земным заботам...
     Еще не достигнув первой звезды, он неожиданно столкнулся с москитным флотом, кораблики которого были допотопны и убоги, он догадался, что это нищие, за тусклыми стеклами нельзя было угадать, цыгане или какой-то другой забытый народ, кто-то, как на картине Марка Шагала, залез на крышу со скрипкой, но музыки не было слышно в безвоздушной пустоте. Они скоро поняли, что ему не до них и ему нечем с ними поделиться, им было бы бессмысленно семенить за ним следом, и они печально отстали.
     Его вдруг тряхнуло так, что он чуть не вылетел из своего скафандра, он скорее ощутил, чем понял: пролетает как раз созвездие Близнецов, и Кастор тянет его в свою сторону, а Поллукс в свою. Наблюдать себя внутри созвездия это не то же самое, что созерцать его в планетарии, все конфигурации утрачены, а имена не написаны на звездах. Вон и Большая Медведица заметила его, попятилась и провалилась в белом пару Млечного Пути, а потом и сам Путь, полыхающий на его шее, как шарф на ветру, соскольз¬нул и пропал в собственной снежной буре.
     Как хорошо, что его скафандр пригнан по фигуре: когда его тряхнуло, будто желток в белке, скорлупа костюма не треснула, и он мог удобно продолжать высиживать сам себя. Не зря он берег этот устаревший, но надежный образец, в котором уже не раз приземлялся и приводнялся, все было ему нипочем, все складывалось до сих пор удачно. Скафандр был серый, изготовленный еще в пору холодной войны и рассчитанный на незаметность, с потеплением отношений он стал напяливать на него оранжевые шаровары, сшитые из парашюта, на котором приземлялся первый космический слон, их тоже было рекомендовано применять как запасной парашют, но он этим ни разу не воспользовался.
     Млечный Путь был лишь одной из волн Мирового океана, даже не девятым валом. В промежутке между волнами была мертвая зыбь, куда более страшная, чем промежуток между добродушными Близнецами. Мимо ухнуло какое-то низкое созвездие и скрылось за лесом. На такой скорости уже трудно было определять, что это за созвездие, пока определишь, внедришься уже в другое пространство, принцип неопределенности для элементарных частиц проявлялся здесь уже на макроуровне. Он опять не имел ни звезды на своем горизонте, когда успел подумать, при чем здесь лес, что за лес, а в ушах его щебетала стая неведомо откуда спугнутых птиц, голоса которых могли предупреждать о надвигающейся грозе. Пошел теплый, удивительно тропический дождь, и он предположил, что достиг уже Магелланова Облака. Все шло пока благополучно, он ни разу не врезался ни в чужой корабль, ни в случайного ангела.
     В его глаза посыпались другие звезды, он решил, что должно же быть созвездие Александрии, и, может быть, под ним шелестит лес.
     Лес шелестел многоликими листьями, в замысловатых прожилках каждого из них была зашифрована судьба грядущих деревьев. Листья отражали солнечную, летящую на них пыль, отбрасывали тень, желтели, высыхали и опадали. Теперь они у подножия стволов ожидали торопливых шагов, чтобы вспомнить о своем прежнем высоком шуме. Они не успевали разлететься, как их уже укрывал снег своим белым налетом. Силуэты деревьев отчетливо рассекали синюю эмаль неба, пока его не заволакивал снегопад, снег плотно упаковывал землю, в отличие от рыхлой, рассеянной оболочки звезд. Снег таял, и деревья выпускали зеленые пламена новых листьев, лес уже дышал ими в ожидании нового шума. Волны зеленого снова желтели, сталкивались с волнами белого, и на этих волнах колыхался его корабль, он плыл над ее лесом, и его несло ее ветром. И где-то между его виском и скоплением темных звезд звучала ее песня.
     Яблони в саду не успевали за яблоками. А потом возникали на месте лесов моря, деревья становились водорослями и кормили рыб, моря опять уходили, молнии растений ударяли в небо и снова уходили в море, блуждающее по земле. Планеты съеживались и расширялись, лопались и порождали себе на удивление бледные луны, луны возвращались в свои лона, взрывая застывшие пейзажи своих планет.
     Не забывая о своей Земле, он думал, что ему нравился радиус этой планеты, он не раздражал почти плоской, безутешной далью и не давил катастрофической узостью малого тела, взятого за горло собственным горизонтом. Горы не взламывали пространство, а занимали в нем достойное место посредников между теснинами ущелий и просторами небес, которых осторожно касались своими заснеженными пиками. Моря хотя и разделяли материки, но и не давали им потеряться в своей зыбкой протяженности. И каждая река честно несла свой крест.
     Он помнил, что именно там, на этой земле, ему особенно удачным казалось расстояние до Солнца, дающее любому живому существу возможность продолжать свое существование. Всегда можно было в случае необходимости войти в охлаждающую воду, встать в освежающую тень или согреться от многоликого явления замедленного огня.
     Очень любил он кристаллическую ипостась Мирового океана, белый снег, по которому так приятно идти рано утром от дома к дому, где тебя ждут родные души, или бежать на лыжах от леса к лесу и от поля к полю. Есть что-то гордое в стремлении пройти первым там, где еще никто не шел, такая дорога более медленна, зато тем, кто пойдет следом, будет идти радостнее, так обычно идут впереди большие, а за ними торопятся дети. Идти по накатанной лыжне хорошо до поры до времени, пока она не разбита настолько, что тебя шатает из стороны в сторону, и ты уже не чувствуешь благодарности ко всем до тебя прошедшим поколениям. Хотя поколения здесь ни при чем, это, скорее всего, современники, твои собратья по любви к свежему воздуху.
     Он летел дорогой, о которой знал только по чужим расчетам и по наитиям своего воображения. Его вдруг осенило, почему он вспомнил о накатанной лыжной колее: его бросало из стороны в сторону, словно звезд¬ный путь был разбит множеством прошедших здесь до него. Но это же не снег? Или пустота так же хранит в своем пустом мозгу память обо всех, кто отважился ее преодолеть? И значит, кто-то должен быть впереди его?
     Корабль, подобно пуле в стволе, обдирался пустотой и оставлял в ней свои жесткие следы. Все сгустившееся пространство – след движущейся материи с уснувшей мыслью внутри. Если лыжник бежит по кругу, то и корабль может лететь по замкнутой кривой, не замечая, когда она замкнулась. Поколения кораблей, смещая свои траектории, образуют в покоренной пустоте гигантские скорлупы, гигантские шаровые поверхности, созданные из их тончайших следов. Эти сферы, как только они замкнутся, начнут сжиматься, выдавливая, изгоняя из себя замкнутую в себе пустоту. Так образуется плотное небесное тело, несоизмеримо малое по сравнению с первоначальной полой сферой, но достаточное для построения грандиозной солнечной империи со своей историей, своими предрассудками, катаклизмами и процветаниями. Из этого жизнеспособного источника вынырнет новое мыслящее существо, которое измыслит новые беспредельные скорости, и овладевшему этой быстротой уже некогда будет дальше мыслить.
     Мысль возникает при пересечении быстрого с медленным. Какой силы должно быть мгновение, чтобы оплодотворить вечность? Кто собирает яблоки в саду молний?
     Увидев размытое полыхание прохладной звезды, которой никто никогда не видел на земном небе, он почувствовал стеклянную тоску телескопа по невиданному небесному телу. Большие числа много бы дали за оценку этой сияющей массы, вокруг которой на множество световых лет ни одного дотошного наблюдателя, способного пережить восторг от этого неописуемого зрелища.
     Ему захотелось поскорее ввести эту красоту в память бортового компьютера, но, пока он набирал код соответствующей программы, картина изменилась настолько, что источник его вдохновения стерся из его собственной памяти. Если только что он наблюдал пульсацию сердца светила, то в следующий миг уже вздувались сетчатые легкие звезды, произошел вдох черного света, который будет выдохнут уже белым, это было ясно, хотя выдоха он не успел увидеть, вступив в грозовое пространство солнечного сплетения, здесь зарождались блестящие мысли, но их перехватывали на пути нервные сети – хранители тайн загадочного светила, и профильтрованные лучи уже мало что сохраняли от первоначальных глубоких прозрений.
     Но и это все уже далеко позади.
     Пустота продолжала строить свои козни, прикидываясь основой всего сущего. Ее было больше, чем можно было предположить. Вакуум распадался на большие пустоты, которые были чем мельче, тем активнее. Они совокуплялись друг с другом, порождая все более жадную пустоту. В пустоте действовал закон пропасти наизнанку, она выталкивала из себя любого, кто не был абсолютно пуст, но задетый пустотой долго не может оправиться от этого удара.
     Его компьютер мог что угодно вытащить из прошлого и сделать любой прогноз на будущее, но он никак не был связан с настоящим. Поэтому ему захотелось записать свои непосредственные наблюдения, придав им форму слов знакомого ему языка, так он мог лучше понять промелькнувшее, но еще не забыл, что ему запрещалось делать записи. Пославшие его опасались, что уже один жест занесения пера над бумагой может вызвать необратимые помехи в заданном курсе, а уж как это может повлиять на окружающую действительность, никто не осмеливался даже подумать.
     А если он нанесет хотя бы одно слово на бумагу, это уже может отозваться катастрофой. Возможно, кто-то читает его неразборчивые мысли, но этот поток легок и эфемерен, течет себе и течет, он не опаснее лесного ручья. А вот слово... Оно может озадачить кого-то свыше, кто, может быть, единственный имеет право запечатлевать слова...
     Кроме этого, никто не мог поручиться за то, что в полной пустоте, при отсутствии звуков может учинить скрип пера по бумаге.
     И последний момент (но не последний по важности): запах чернил. Запах чернил – один из немногих, соперничающих с запахом сапожного крема. Владельцы блестящих сапог не выносили запаха чернил. Какое значение имело все это в кромешном пространстве? Что может потревожить эту бездонную, блестящую черноту?
     Еще ему категорически запрещалось даже вызывать в себе желание за¬глянуть в зеркало. Кто знает, в какое чудовище превратит его запредельная скорость? Кто знает, как ведут себя в искривленном пространстве затаившие в себе ядовитую ртуть зеркала?


        * * *
   

     Какой смысл называть новые сущности новыми именами, если эти сущности сменяют одна другую с быстротой, исключающей их запоминание? Он сознавал себя первооткрывателем, но кому он передаст радость своих открытий? Не так же ли и каждый ребенок сам для себя открывает впервые зелень, в зелени траву, а потом в траве крапиву, полынь, коноплю?
     Его увлекало это безудержное проскальзывание, стремление иглы, забывшей о тянущейся за ней нити, тогда как истинный след оставляет не игла, а нить. Он мчался сквозь Вселенную, как мог бы мчаться на сверхзвуковой скорости самолет через лес, стараясь миновать каждое дерево. Он сам не понимал, как ему удавалось сохранять верность назначенному пути. Скорость настолько уплотняла Вселенную, что светила, световые ямы, черные дыры нанизывались друг на друга, и это было чудо, что он не врезался ни в одну из этих непредвиденных вех. Он продолжал верить, что лишь его нежелание столкнуться с чужой безымянной массой хранит в пути доверенный ему корабль.
     Внезапно слева по борту в океане неизвестности возникла серая точка, и с ее ростом он пытался определить, на что она похожа и во что превратится – личинка стрекозы, дельфин, дирижабль... И вот уже позади затерянный в бездне мертвый чужой корабль, с другой ли планеты, действительно ли мертвый, или его корабль так испугал чужеземцев, что они прикинулись мертвыми, как это делают на Земле ящерицы. Промелькнуло синее солнце с проглоченным обугленным материком во чреве, ухнуло из ниоткуда в никуда, уступив свое зыбкое место рою светящихся пчел, они несли пыльцу с полей тяготения, и вот уже были выстроены огромные соты и заполнены медом, мед растекался медленно по сосудам пространства, он должен был замедлить движение любого тела, захваченного им, но этого не происходило, его скорость еще возросла, так что мед Вселенной как бы засахаривался, выпадал в кристаллы, и в этой среде его охватило новое ускорение, не тягостное, а сладкое, засасывающее и обволакивающее. Он вновь ощутил течение своей крови по замкнутому кругу, руки его потянулись вперед, как для объятий, и ему страстно захотелось увидеть себя в этот миг наслаждения неосознанным чудом, он вообразил, что таким счастливым видит его сейчас в своих мечтах Александрия...
     И тут ему показалось, что у него вовсе нет рук. Еще он успел вспомнить, как наставник, который был обязан его пристрелить, если он через Северный полюс уйдет, то есть соберется уйти, на другой материк с другим образом жизни, так вот этот самый грубый из наставников, особенно любивший так чистить свои сапоги, чтобы в них самому отражаться, он как-то злорадно, но со знанием дела сообщил ему, что в конце назначенного полета неимоверная скорость обратит его в плотный шар, в центре которого будет тускло проявлять себя головной мозг, омываемый и сохраняемый кровью, а скелет будет отброшен на периферию тела, образовав панцирь, скорлупу, внутри которой он будет дышать, как собственный зародыш. Довольно-таки страшная картина и довольно-таки хрупкая конструкция. Где же тогда его глаза? Ведь он все время видел и видел и не мог насытить видением свое око. Вот он падает каплей меда в студеную воду осеннего пруда, его охватывает озноб, невозможный для тела, покрытого панцирем, он видит волны, душную глубину, водоросли, возможно, здесь затаилась гидра, одно из ее щупальцев колышется ему навстречу, как игла. Слева проскользнул, обгоняя его, мертвый корабль, значит, он вовсе не мертвый, или это просто его самого отбросило назад, к этому затаившемуся кораблю, это он сам совершил мертвую петлю в чужой пустынной среде, и вот теперь...
     И в этот миг стремительная игла пронзила хрупкую скорлупу и прошла сквозь уже ничем не защищенный мозг, кровь покинула стены своих сосудов, и здесь оборвались его видения.


                Часть четвертая

     Когда в деревне умирает колдун, разбирают крышу, чтобы его виноватая душа наконец могла освободиться. Он не был колдуном: во всяком случае, ему не приходило в голову колдовать, и его этому не учили. Иногда ему казалось, что он предвидит что-то, но предвидение, как правило, не сбывалось. Потому он всегда полагался на опыт наставников, на расчеты конструкторов и если уж на то пошло, то на приказы руководителей центра.
     Видимо, игла, пронзившая его существо, была блестящей и тонкой. Блестящей – потому что с концом его видения блеск не уходил, подобно блеску молнии, который навеки разливается в мертвой памяти убитого. Тонкой – потому что выход был тесен даже для такой тонкой субстанции, как душа, она с трудом выбиралась из вынужденного мрака смертного тела в область запредельного небытия. Его зародышевые клетки, еще не погибшие вместе с ним, трепетали от сопереживания с ее напряженным исходом.
     И все же ему показалось, что кто-то старательно разбирает над ним крышу.
     Вначале над образовавшейся отдушиной возникла странная театральная маска, олицетворение трагедии, потом печальная подкова рта стала изгибаться снизу вверх, перестраиваясь в улыбку. Он вспомнил, что при выборе именно его для миссии полета решающей оказалась его открытая улыбка, ибо лицо, призванное смотреть на себе подобных из кромешной высоты, должно нести на себе привлекательную улыбку, ни в коем случае не натянутую, тем более не презрительную ухмылку или горькую усмешку.
     Тогда для соискателей-детей показали зрелище: вышел тощий артист с приклеенной на лице печалью и толстый благодетель с толстой пачкой денег в руке и ртом, похожим на знак минус. Благодетель с невыразительным лицом стал отсчитывать бумажки и передавать их в просящую руку артиста, отчего печаль на его выразительном лице оттаивала, преображаясь в сияющую улыбку, когда все деньги перекочевали в его ладонь; но в этот момент деньги нарушили равновесие его тощей артистической фигуры, он перекосился и якобы замертво рухнул наземь.
     “Дети, – воскликнул назидательно толстый благодетель, – умение хорошо считать есть единственно верный путь к процветанию изящных искусств!”
     Но дети уже не слушали его, они смеялись над наказанной жадностью худосочного артиста. А будущие наставники в подзорные трубы выбирали наиболее подходящую для высокого взлета улыбку.
     И сейчас маска над ним улыбалась ему его детской улыбкой, а в просветах глаз маняще проступало голубое земное небо. Он видел эту ожившую маску, понимал, что она обращает свое внимание на него, но видел себя, достойного такого внимания. Потом медленно маска стала удаляться, но и он последовал за нею, будто она несет его в зубах улыбающегося рта, словно кошка слепого котенка, и он никак не мог понять, за что она его держит, за спину или за голову, ибо он не ощущал ни своей спины, ни головы. Он решил считать себя проглоченным, ибо маска растворилась в движущемся пространстве, и он уже не видел ни ее улыбки, ни ее зубов. 
     Он захотел заговорить, но не услышал своего голоса, хотя тут же ему стал внятным ответ на непрозвучавший вопрос, ответ потряс его в буквальном смысле, заставив дрожать подобно незримой струне, тронутой незримым, но весомым смычком:
     “Я есмь твой ангел-хранитель. Да, я твой ангел-хранитель. Не пугайся меня, но и не мучай меня вопросами, которые будут отвлекать меня от нашего пути. Конечно, я буду стараться отвечать тебе, но нам предстоит очень нелегкий путь. Тот путь, что ты преодолел силой чужого ума, нам предстоит проделать в обратную сторону силой твоей осиротевшей души и силой моего вечного духа. Я сопровождал тебя, но я был не в силах тебя сохранить. Дух веет, где хочет, но ты проник туда, где дух уже не хочет веять. Тебя занесло за пределы Божественной Вселенной. И в ее пределы я обязан вернуть твою душу, так же как я обязан был следовать за тобой, чтобы успеть ее, твою душу, уловить в момент исхода, чтобы она не рас¬творилась бесследно в чужой немыслимой пустоте”.
     Хотя известие должно было погрузить его в глубокую скорбь по самому себе, потрясение было приятным, и, когда оно утихло, он захотел снова испытать течение ангельского голоса по струне его души, ибо в замирании не было ничего, кроме всплесков новых вопросов, которые таились где-то в центре его нового существования. Он уже сознавал себя тонким смычком, настроенным на струну ангельского слуха, или, может быть, дуновением внутри ангельской флейты, которая  тут же зазвучала ему в ответ.
     “О, это желание увидеть себя! Ты захотел увидеть себя в зеркале, и это стало причиной разрушения твоей телесной оболочки. Ты даже не успел заметить, что это было за зеркало. Земные законы и земные константы плохо сочетаются с физическим беззаконием других миров. Не отвлекай меня лучше вопросами, связанными с физикой или математикой! Божественны лишь редкие числа, один, два, три, менее того – семь, а какое нагромождение чисел в вашем видимом мире! И ты нес это нагромождение в себе. Ты захотел увидеть себя как совокупность хранящих тебя в полете чисел, но при той скорости, как твоя, твое числовое представление в зеркале не соответствует твоей действительности. Тем более это расстояние между тобой и желанным зеркалом! Тебя предупреждали догадливые мыслители об опасности сверхдвижения. Ты просто-напросто разбился о собственное отражение. И теперь оно не принадлежит ни тебе, ни мне и летит одиноко туда, откуда никому никогда не будет возврата”.
     Это показалось ему печальным. Ему было очень трудно вообразить себе, как его отражение продолжает где-то играть его роль, может быть, даже оно тоскует теперь о нем, и ему стало жалко своего отражения. Обычно разбиваются отражения, оригинал остается, или, как в случае с Нарциссом, они сливаются и исчезают оба вместе.
     Дуновение голоса еще качало его, как лодку в океане, только плеска не было слышно. Когда-то в планирующих полетах он видел, как по земле летит его крылатая тень, сейчас он ощущал себя такой же летящей тенью, тенью ангела, но самого ангела он не видел.
     “Ты не можешь меня видеть, – зазвенела в нем ангельская струна, – потому что я храню форму твоей несовершенной души, испуганной своей неожиданной свободой. Я несу в себе твой испуг, не показывая его тебе, чтобы твоя душа безболезненно приняла свою блаженную форму. Ангелы иногда кажутся страшными тем живым, которым они являются не всегда по своей воле, а втягиваясь в земное зримое пространство игрой настоятельного воображения, не облагороженного святостью смиренного иконописца. Наши очертания часто очень страдают от рассеянного человеческого зрения. Особенно опасно попадать в поле ложно-невинного женского взора, когда наши крылья ломаются в воронке внешне безмятежного зрачка. Нет ничего больнее, чем удар бесконечности об единицу...”
     Дуновение голоса замерло где-то в листве Мирового древа. Легкое покачивание челнока утратило свою блаженную амплитуду, серая, мертвая зыбь уныло нахлынула на отсутствие его тела. Где-то, где не было сердца, разливался смутный страх.
     Голос упал с Мирового древа сизым туманом, это был и не звук, и не очертание, а разрозненный алфавит, с трудом собирающийся в слова.
     “Мы вернулись в опасную глушь Вселенной. Здесь пространство изъ¬едено обиженными душами, не нашедшими или потерявшими своего ангела. Здесь есть души, до сих пор крадущие друг у друга кости. Здесь есть места страшные, как провал пустого взгляда. Ты преодолел это испорченное пространство под прикрытием мечты о чистоте снега. Крик неприкаянных душ заглушает гармонию небесных сфер и встает как мутный щит на путях осмысленного разговора. Мой голос с трудом в этой бездне обретает в тебе впечатление слуха. Но мы и это преодолеем...”
     Голос с Мирового древа бросил ему легкий цветок, держась за который он не проваливался в бездну. Стали видимы покинутые им звезды. Он впервые увидел их не над собой, а сквозь себя, отчего они стали ему еще дороже, не умаляя его отсутствующей плоти. Возможно, что, видя чужой свет, он сам обретал способность свечения. Возможно, это помогало ему освещать обратный путь, и, возможно, это нравилось его ангелу, ибо он видел это.
     Их, а может быть, только его одного снова забеспокоило, даже закружило, но как-то необычно, неожиданными толчками и провалами, и ангел ему поведал:
     “Это Большое Минное Поле Вселенной, но это не совсем точное название, а обозначает оно поле битвы исторических личностей, где продолжаются непрерывные военные действия, постоянно повторяются ошеломительные подвиги. Здесь идет соревнование в науке разрушать, подавлять и сдерживать, что особенно трудно в едином и неделимом пространстве.
     Вот крымско-татарский хан Тохтамыш тайком от Кутузова выжидает, когда Наполеон войдет в опустевшую Москву, чтобы тут же ее сжечь. Все попытки Наполеона доказать Тохтамышу, что это не его время и совсем не та Москва, тщетны. Тохтамыш свирепо сжигает то, что он считает Москвой, чтобы не было больше сомнений, кто поджигатель, и теням наполеоновских гренадеров нечего грабить. Наполеон же вместо того, чтобы поспешно отступать в родную Францию, бросается в сердцах в  погоню за Тохтамышем, его конница форсирует Сиваш, громит в Крыму отступающую русскую белую армию во главе с благородным генералом Врангелем, но тут с Черного моря его начинает обстреливать турецкая эскадра. Наполеон напрасно ждет подкрепления, конница Мюрата попадает в засаду, ибо ее проводник, матрос Железняк, опять завел ее не туда и французов бьют объединенные полчища половцев, гуннов и печенегов. На помощь туркам с моря подходит единая, неделимая часть Украинского Черноморского флота. Мимоходом обстреливают броненосец “Потемкин”, который ищет убежища в чудовищном кинофильме Эйзенштейна. Наполеону ничего не остается, как бежать вместе с остатками Белого движения из России, в результате его хоронят несколько раз на разных русских кладбищах, то в Турции, то в Белграде, то в милом его сердцу Париже, где он снова собирает армию, восхищает и разоряет Европу, пока опять и опять не нарывается на одноглазого русского старика Кутузова. Вот головокружительный провал, здесь в келье давно упокоившегося летописца сидит участник Крымской кампании Лев Толстой и описывает и описывает борьбу Кутузова с Наполеоном, ибо всплывают все новые и новые факты, войска несут все новые и новые потери, одерживая все новые победы и терпя все новые поражения.
     Человек единственное существо, которое постоянно увеличивает расстояние своей убойной силы. Убийство на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии брошенного копья, выпущенной из лука стрелы. С тех пор как это расстояние покрыло всю Землю, в любой точке Вселенной идет невидимая война. Побежденный в земном бою побеждает в бою небесном. Почему так происходит? Потому что побежденные несут б;льшие потери, нежели победители, и в небесном сражении силы побежденных, как правило, превосходят зазнавшиеся силы триумфаторов. Павшие в небесной битве во второй раз ведут новые бои в следующих слоях небес, так до бесконечности. Нам очень повезет, если мы невредимыми минуем эти небеса, если нас не заденет шальная пуля, если мы не подорвемся на забытой мине, если нас не затопчут боевые слоны Ганнибала, не загрызут немецкие овчарки или не съедят дикари-людоеды, легендарные охотники за головами. Особенно это опасно для тебя, ведь ты – великий герой, твоя голова у разборчивых людоедов ценится очень высоко.
     Не бойся, это уже другое поле, и по нему бродят другие тени, они не так ужасны, как выглядят. Нет, это не людоеды, проглотившие чужие головы, это народ, для которого желудок был превыше всего, поэтому желудок занял свое место, то есть бывшее место головы, а голова тихо переваривается там, где когда-то верховодил желудок. Это мирные люди, они умерли своей смертью и теперь продолжают жить своей жизнью.
     И этих тоже не бойся, у них вместо головы то, что было превыше всего для них, поэтому они вообще потеряли  голову.  А  эти плоские черви, замкнутые сами на себя, это рядовые сторонники отсутствия каких бы то ни было иерархий.  Из них можно вить веревки, по которым легко спускаться в пропасть глупости, но подняться обратно нельзя, любопытные вечно соскальзывают по гладким извивам вниз”.
     Ангел приумолк, видимо, эти тени вызывали в нем некоторое уважение, а о нем ангел словно забыл на мгновение, отчего ему почудилось, что его выронили, и если он до этого был натянут в пространстве горизонтально и ангел играл на нем как на скрипке, то сейчас на нем стало возможным играть как на виолончели, ибо натянут он был отвесно, перечеркнув таким образом собственную линию горизонта.
     “Ничего страшного, – продолжал утешать его ангел, перехватив его, как падающую в пропасть виолончель, – ты попал в топкое место пустых разговоров, систематической болтовни, но здесь эти серые тени, от которых идет пар холостого перегрева, уже не обмениваются словесами друг с другом, а только чокаются пустыми стаканами. Здесь можно встретить знаменитых государственных деятелей, которые в принципе еще живы, но их тени уже здесь, ибо здесь они скорее находят себе собеседников. Здесь немало отставных военных, которых по тем или иным причинам не допускают к военным действиям даже в потустороннем мире. Многие столпились здесь в ожидании спиритических сеансов, с этими как раз никто не хочет говорить в заочных сферах, поэтому спиритический вызов для них единственная возможность разболтаться. Еще здесь скопище влиятельных дам, которые и здесь продолжают оказывать свое влияние. На что? На общество? И на это общество тоже, но еще они хотят оказывать влияние на Вселенную, в чем им не могут отказать галантные тени пребывающих здесь мужчин. И здесь не без суматохи. Вот морские пехотинцы пожимают руки всем своим президентам, вплоть до первого, после чего они разочарованно расходятся, ибо очередь быстро исчерпана. Вот русские патриоты рвутся дать пощечину Петру Первому за  то,  что  он устроил сквозняк  в  России,  прорубив  окно  в  Европу.  А  вот огромная
толпа – это народы всего загробного мира спешат в мавзолей души Ленина, чтобы заставить ее повторить все те обещания, которые прозвучали из глубины еще живого вождя. Но эта душа молчит, она верна суровому безмолвию своего исковерканного ради земной вечности тела.
     Да, запах. Этот запах многое говорит опытному чутью, этот запах сопутствует воинственному скрипу и зеркальному блеску. Мы в раю. Этот рай не исчерпывает все состояния блаженства, но это тоже рай. Нет, это не запах забальзамированных кумиров, хотя он и сродни бальзаму.
     Здесь царит вселенский запах ваксы, здесь пребывают в блаженстве те, кто всегда мечтал чистить сапоги самому товарищу Сталину. Здесь сапог хватает на всех, это и есть их рай. Почитатели Гитлера не могли для себя пожелать ничего лучшего, поэтому они тоже здесь чистят сапоги господину Гитлеру. Можно подумать, что Гитлер не так часто носил сапоги, как товарищ Сталин, но здесь все справедливо, и у Гитлера здесь не меньше сапог, чем у Сталина. И это несмотря на то, что Гитлер, так же как и Сталин, находится в аду. Ты, конечно, я понимаю это любопытство выздоравливающей души, не можешь не спросить: что же тогда такое ад?
     Ад находится здесь же. В аду сгорают от зависти те, кого не удостоили чести чистить сапоги ни Сталину, ни Гитлеру.
     А здесь страдают более интеллигентные личности, при жизни они страдали от более высоких видов зависти, теперь они страдают вдвойне, поскольку никак не могут понять своим интеллектом, отчего их так мучает не оказанная им честь чистить чужие сапоги.
     Ты никак не возьмешь в толк, отчего же мучается в аду товарищ Сталин? Ну, как же, ему кажется, что в его сапогах ходит Гитлер. А чем подавлен рейхсканцлер Гитлер? Очень просто, ему жмут сапоги товарища Сталина. Ты находишь эти страдания недостаточно мучительными для обоих вождей? Но в этом проявляется простота и человечность ада, и дело не в изощренности муки, а в ее безысходности.
     Тебе не нравится эта бесформенная серая масса? Но она никому не нравится. Она не нравилась бы и себе самой, если бы могла выразить свои собственные переживания. Это то, во что обычно превращаются самые обыкновенные воры. Это и есть, собственно, та вакса, которой чистят вышеупомянутые сапоги. Конечно, вакса должна быть скорее черной, чем серой, но тогда бы чистка сапог заканчивалась бы несколько быстрее, чем проходит потенциальная бесконечность, а так она не заканчивается, наполняя чувством блаженства одних и удручая других. В то же время сам космос черен, и серое получает в нем необходимую возможность, так или иначе, блестеть”.
     Промелькнуло несколько знакомых лиц, на них не было и тени страдания, он подумал: значит, они в раю, это хорошо, хотя при жизни на этих лицах не было заметно ни тени мысли. Но одно из явлений его неприятно поразило: это группы абсолютно одинаковых теней, которые мучительно вглядывались друг в друга.
     “Это увековеченные, – объяснил ангел, – они блуждают среди собственных подобий, не в силах понять, кто из них настоящий”.
     Многих из них он никогда не встречал лично, но хорошо знал по портретам.
     Кто-то играл на нем не как на виолончели, а как на контрабасе, под этот туповатый ритм с горизонта ползли полчища начищенных сапог, они нарастали, шли строевым размеренным шагом, но потом почему-то начинали заплетаться самым причудливым образом. Ему показалось, что они бегут по снегу, что они бегут в панике с какого-то исполинского поля боя, оставив своих хозяев недвижно лежать на окровавленном белом снегу. Ему хотелось еще спасти кого-то, он попытался кого-то приподнять под огнем невидимого противника, но только провалился в глубокий сугроб.
     Ангел засмеялся:
     “Это не то, что тебе представляется, это переплетения самых обыкновенных букв, хотя они и говорят о бедных событиях, интересных для тех, кто в них не участвует, и провалился ты не в снег, а просто порвал свежую газету”.
     Не было никакого запаха, оставалась только чернота без блеска, но вот и блеск появился, обмотав его шею снежным шарфом, он узнал родной Млечный Путь, обрадовался и удивился его гордому постоянству. Все звезды были на своих местах.
     Он уже мог ухватить за пояс коренастого Ориона, и тогда бы его могли увидеть с Земли, оттуда, где ночь. Он вспомнил шутку школьного астронома. Он спрашивал: “Какая звезда ближайшая к нам?” “Альфа Центавра!” – кричали отличники. “Ничего подобного, – ликовал астроном, – Солнце”.
     Как всегда, ангела не было видно, но был слышен скрип его шагов, словно они рядом идут по снегу, но следы оставляет только ангел. Как прекрасно, как очаровательно, что ангел сумел вернуть его сюда, в привычное земное небо, где каждая звезда имеет свое имя!
     “Как прекрасно, как очаровательно, что ты выдержал дорогу сюда, в привычное земное небо, где у каждого есть своя звезда!” – протрубил ангел в невидимую огромную трубу, и при этом из нее вместе с известием, словно молния или змейка, вылетела маленькая флейта, таящая в себе возможность женского светлого голоса, которая повторила уже в своей тональности: “Как прекрасно, как очаровательно, что у каждого есть свой путеводный ангел!”
     Была ли эта молния-флейта все время рядом с ним, или она дожидалась его в этой близкой, надежной Вселенной? Или это была флейта-змея, которая заставила его сделать мертвую петлю в надежде вернуться домой?
     Правда ли, что Вселенная при всей ее грандиозности женственна? Ангел выплеснул еще несколько звенящих волн:
     “Конечно, женственна и бесконечно женственна! Но она еще и девственна, поэтому тебе не следовало ломиться в ее прозрачный предел с такой безудержной поспешностью, да еще и с желанием увидеть свое отражение! И все же – это не тень Млечного Пути, а самый настоящий Млечный Путь, и твоя душа насытилась его молоком, и ты заслужил под ним свое тело, ты получишь его, но запомни, как желают того буддисты, это будет твое последнее тело...”



                Часть первая

     Звезды так плавно опустили его на Землю, как будто не они это свершили, а он медленно возвел звезды на их места. Где-то среди них остался и ангел, уже не напоминая больше о себе. Внезапный метеор быстро пересек созвездие Лебедя, словно яркое доказательство истинности этого неба, поскольку в нем можно сгореть. Боль этой вспышки отдалась в его спинном мозгу, он содрогнулся и опустил взгляд на линию горизонта. Конечно, была ночь, иначе звезд не было бы видно. Во тьме тихо колыхались силуэты деревьев, они были непрозрачны, значит, одеты листвой, было лето. Он медленно приходил в себя.
     Среди деревьев проступали кричащие в своей обнаженности кресты, указуя на страны света. Он понял, что попал на кладбище. Чему удивляться, побывав в глухих закоулках рая и ада. Он стоял над могильной плитой, едва освещенной тусклым светом ущербной луны, плита была очень древняя, он нагнулся, чтобы разобрать на ней свое имя, известное любому на Земле. Его нисколько не удивило, что именно его имя было высечено на плите, ведь очень много детей называли в его честь, а обрадовали его даты рождения и смерти неизвестного однофамильца – это были пятизначные числа!
     Надо думать, что он выполнил свою задачу – добавил времени своим отсутствием, а своим возвращением он докажет, как много еще нерастраченного времени впереди.
Он потянулся, наслаждаясь своим вновь обретенным телом, его фигура вышла на дорожку, обозначившуюся в наступающем рассвете, и тут его охватило чувство, которого он давно не испытывал: ему показалось, что на него кто-то смотрит. Присмотрелся и он, за крестами мелькнуло что-то, а так как бежать, минуя могилы, было непросто, эти двое выскочили прямо на него, в руках у них были охапки еще не увядших цветов. Ну вот, его уже спешат встретить с цветами. Но они почему-то пронеслись мимо и скрылись; наверное, будут встречать его на выходе из кладбища, на кладбище приветствовать несколько неудобно...
     Он вышел через ворота на улицу незнакомого города, который еще не совсем проснулся. Те, с цветами, так и не встретили его, дав ему возможность выдвинуть предположение о стеснительности местных жителей. Хмурый старик подметал за воротами улицу, он так был занят своим делом, что не заметил его, а когда наконец заметил, то только крепче вцепился в свою метлу и замахал ею еще отчаянней.
     – Вот я и вернулся, – поведал он первому встречному.
     – Мог и не возвращаться, – сказал старик своей метле, стараясь не глядеть в его сторону.
     Конечно, старик. Видимо, старику давно уже все равно. В чудеса он не верит и ничего хорошего не помнит. В любые времена возможны такие старики. Все времена похожи друг на друга.
     Ему было приятно передвигаться на своих ногах, размахивать в такт движению своими руками, поворачивать голову на звук или на приближение какого-то предмета, будь то птица или промелькнувший на перекрестке велосипедист. Он чувствовал, что его тело подогнано к нему как всегда, как прежде, как будто не было на дне Вселенной его разбитого отражения.
     Он вовремя освоил прежнюю подвижность своего тела, он только собрался пересечь улицу, как из-за угла на свирепой скорости вылетел белый автомобиль и наверняка бы сбил его, если бы на его месте был самый обыкновенный человек. Но он интуитивно рванулся вперед, и машина пронеслась мимо. Человек за рулем даже не оглянулся. Интересно, что это за человек, как он ходит по улицам, когда он ходит пешком, или он уже давно сросся с автомобилем? Автокентавр? Было ли случайным его появление, или тот на него осознанно замыслил покушение – как узнать? Он уже стоял на другой стороне улицы, и его не испугало появление еще одной бешеной машины, тогда он понял, что так здесь ездят, значит, со временем здесь все еще неладно, если его так оголтело уплотняют.
     Он поравнялся с дверями подвальчика, откуда слышались голоса; наверное, здесь перед выходом на службу пьют кофе с круассонами, решил он, машинально спускаясь в подвальчик.
     – Занято! – бросили ему за первым же столом, хотя он и не собирался там садиться.
     Все столы действительно были заняты, сидящие за ними, склонив головы к центру стола, о чем-то загадочно переговаривались, время от времени откидывались назад, и тогда они пили, но не кофе, а водку. Водку ему пить не полагалось, но он знал от наставников, что московский или калужский разлив достаточно надежны, с остальными надо обходиться осторожнее. И то, что в ясные рассветные часы, когда вся жизнь полнится будущим, пить водку предосудительно, он тоже слышал. А здесь пили, не снимая кепок, и кепок было гораздо больше, чем шляп, которые тоже не снимались с голов, отчего лиц и их выражения уловить было невозможно. Приглядевшись, он с ужасом понял, что головные уборы были естественным продолжением головы. То же самое и с одеждой, она, подобно оперению  птиц плотно покрывала тела говорящих и пьющих. Он обратил свой взор на обувь, она, несомненно, сформировалась в результате эволюции веками не мытых ног. Его наблюдения были прерваны хозяйственным указанием официанта:
     – Не видишь, что здесь за типа люди? Проваливай!
     Не имея привычки ни с кем спорить, он вышел на воздух, свежесть которого настолько отличалась от атмосферы подвальчика, что ему стало приятно оттого, что его так неприлично выставили. Он никак не мог вспомнить, где еще он встречал такую же душную атмосферу; странные головы с выступами фуражек и кепок, ноги, нарастившие на себе...  сапоги…
     Еще один старик, по старости он уже не мог даже мести улицу, он одиноко сидел на скамейке и держал в руках газету, которую он по старости тоже не мог читать.
     – Сынок, нет ли у тебя закурить? – прохрипел безо всякой надежды в голосе старик.
     – Я не курю, отец, – пришлось ему ответить, он впервые пожалел, что он не курит.
     – А что же ты не на войне, сынок?
     Странную фразу сказал старик, заставив его остановиться и в свою очередь спросить:
     – На какой войне, отец?
     –  Да я и сам не знаю на какой, но, когда я был молодой, я, помнится, был на войне, потому и остался совсем один, на войне, помнится, почти всех остальных поубивали. Да и сейчас молодых редко встретишь, где они – ясно, на войне, на какой – не знаю. Воюют друг с другом! Ты смотри не ходи туда, а то и тебя там убьют...
     Старик замолчал и тотчас забыл о нем, не растолковав свое безнадежно высказанное предостережение, куда не ходить. И он пошел дальше в поисках людей, потому что старик был, скорее всего, не прав, просто он плохо видит и слышит, потому и утверждает, что никого не осталось. И верно, все больше прохожих попадалось ему на пути, они выглядели празднично и бодро, они обходили его стороной, не удостоив своим взглядом, отчего можно было заключить, что у них сегодня очень важное назревает событие. Он стал замечать, что во всех этих лицах есть определенное сходство, он долго соображал, пока его не осенило: они напоминают ему усредненные лица его второстепенных наставников, тех, которых разогнали после разоблаченного безобразия с очередью красавиц. Кто-то еще ехидно заметил, что наставники наставили ему рога, но он не обратил внимания на ехидство, как на недостойную слабость.
     Лица были большие и розовые, сосредоточенные на себе, на некоторых были роговые очки, эти были посолиднее и постарше, видимо по званию, а не только по возрасту. Но если у наставников лица были исключительно мужские, то в нарастающей толпе он узнавал и женщин, лица которых были лучше мужских, хотя и в них уже проявлялось некоторое усреднение. Как бы это лучше определить... Быть может, их головные уборы были разнообразнее, запечатлев пласты вымерших, когда-то прекрасных мод? У женщин часто появлялось мужское выражение лица; если бы не это, то многие напоминали бы ему его былых красавиц. Прелесть, накопленная случайным совпадением любовных обстоятельств казалось погашенной служебным расчетом руководящих лиц, точнее говоря, постылые лица наставников и охранников поставили свою печать на Божью милость. Красота вызревает род за родом, а разменивается в одночасье, подумал он, но что тогда остается? Лица, за которые заплачено красотой?
     Он попытался заговорить с некоторыми из них, еще раз пожалев, что не курит, иначе было проще всего попросить у них закурить, хотя и не совсем удобно просить об этом у женщин. Спросить у них дорогу? Но куда? Полюбопытствовать, что это за город, но за кого тогда его примут? Спросить, который час?
     – Скажите, пожалуйста, который час?
     Ему не ответили, прошли, не оглядываясь, мимо. Он повторил еще раз, но на него посмотрели так, словно говорит он на неизвестном наречии или, более того, просит милостыню в непотребном месте. Тут он понял, что они не говорят, а жуют, и им этого достаточно, чтобы понимать друг друга.
     Лиц становилось все больше, и все они стремились в одну и ту же сторону, ему не оставалось ничего другого, как последовать за ними. И хотя они оставались глухи к его речи, он все-таки улавливал в их языке знакомые слова. Да, да, без сомнения, у всех на устах звучало его имя. Как? Они устремляются встречать его, не замечая, что он уже среди них? Неужели он так изменился, выветрился на космических ветрах из своих фотографий, портретов, бюстов? Он снова пожелал увидеть себя в зеркале, чтобы понять, отчего все это происходит, отчего он до сих пор не узнан.
     К разговорам в толпе присоединилось радио, звучащее неизвестно откуда, но направляющее толпу в нужную сторону. С ужасом он вспомнил, что уже слышал все это, но слышал не прислушиваясь, потому что это было – о нем, но не для него. Такой же торжественный шум царил в день его запуска в глубину космоса, однако, тогда он не мог всего этого наблюдать со стороны.
     Радио повторяло громовым голосом, что сбывается вековая мечта о сапогах-скороходах, что сегодня ОН будет послан в небывалую погоню за временем, которого всем так не хватает и которое он, наконец, догонит и перегонит.
     Неужели снова? Значит, его первый полет не удался? И сейчас, без дня передышки, он снова переживет душный отрыв от земли, грохот старта, потом гробовая тишина чужого пространства! Но почему его тогда не пропускают вперед? Почему отталкивают локтями, стараясь протиснуться туда, откуда ЕГО лучше видно перед скорым взлетом?
     По усилившемуся реву толпы, по ее натиску он догадался, хотя ничего не мог понять, что ОН сейчас там, на виду у всех, и все хотят его увидеть, быть может, пожать ему на прощание руку. Он катился вместе с толпой, и ему было трудно колыхаться вместе с ней своим привыкшим к одиночеству телом.
     Он хотел сдавленной грудью прокричать: “Да я это, это же я! Я!” – но ангел уже не играл на его скрипке, флейта осталась молнией в чужом, черном небе и змеей на черной, чужой земле, она так и не грянула оземь, не обернулась красавицей и не заговорила с ним человеческими словами.  “Наш народ достоин того нового времени, которое ОН добудет для нас в сокровенных глубинах Вселенной!” – гремел чужой голос в репродукторе. “Кто же ОН? Неужели не я, а мой дублер?” – успел он предположить, но тут же захлебнулся своим именем, грохочущим со всех сторон и потерявшим в миллионах глоток свое единственное значение.
      Его толкнули напиравшие сзади, толкнули навстречу этому магическому имени, он потерял в этом мире привычное равновесие, его сбили с ног, и тотчас по нему неумолимо пошли чужие черные сапоги, он в последний раз отразился в их черном блеске, свет погас в его втоптанных в родную землю глазах, тяжесть, не сравнимая с тяжестью взлета, с хрустом смяла его последнее тело, и длилось это невыносимо долго, пока он с облегчением не почувствовал, что где-то на небывалой высоте над ним разбирают крышу.

"Комната невесты", Советская Россия, б-ка русской фантастики, том 12